© Клементин Делисс, текст, 2021
© Александра Глебовская, перевод, 2021
© Константин Ерёменко, дизайн-макет, 2021
© Музей современного искусства «Гараж», 2021
В музейных залах над вечностью суд вершится.
Боб Дилан «Видения Джоанны», 1966
Пролог
Несколько лет тому назад близкие друзья убедили меня поучаствовать в конкурсе на должность директора одного из этнографических музеев Германии. Поначалу я сомневалась. За плечами у меня было двадцать лет работы куратором и издателем, переездов из города в город, участия в разных художественных проектах – мне было важно сохранить самостоятельность. С другой стороны, ощущалась потребность осесть на одном месте и использовать свой опыт для создания пространства, которое я могла бы организовать согласно собственным представлениям. Конкурс я выиграла, переехала во Франкфурт-на-Майне и прожила там пять лет. В этой книге речь пойдет о моих попытках выстроить по-новому деятельность европейского музея достаточно спорного жанра и создать постэтнографическую институцию.
Этнографические музеи, которые иногда называют музеями культуры народов мира, являют собой наиболее яркий пример учреждений, в которых по сей день сохраняется «колониальное присутствие»[1]. Моя работа посвящена кризису именно в этом музейном сегменте, однако я рассчитываю затронуть и другие типы институций, обладающих коллекциями, которые осознают в XXI веке необходимость пересмотреть свой формат. Если музеи намерены двигаться вперед, бороться с рутиной, стереотипами и консерватизмом, какую модель критической и рефлексивной методологии следует применить в отношении существующих, забытых, запятнанных или невостребованных коллекций?
Субъективная, открытая к диалогу деятельность, которой я занималась – при содействии художников, дизайнеров, писателей, антропологов и юристов, – во франкфуртском Музее мировых культур (Weltkulturen Museum)[2] в 2010–2015 годах помогла мне консолидировать подходы, которые я до того использовала в своей междисциплинарной кураторской практике. Во время работы во Франкфурте я пыталась инициировать сдвиги внутри институциональной структуры Музея мировых культур, переосмыслить то, как мы работаем, каковы приоритеты нашей деятельности – как внутренние, так и в отношении посетителей. Музей располагался в трех виллах XIX века, и предметом наших «исследований на местах» стали десятки тысяч артефактов и богатейший фотоархив.
Большую часть этой книги я написала, будучи стипендиатом Берлинского института научных исследований (Wissenschaftskolleg zu Berlin). Меня, по сути, переместили самолетом из Франкфурта, предоставили комнату, оградили от любопытных журналистов и предложили описать мой опыт так, будто речь шла о некой музейной полевой работе. Вооружившись записными книжками, я смогла восстановить логику каждого из тех решений, которые принимала в своей повседневной деятельности до самого того дня в апреле 2015 года, когда муниципалитет Франкфурта совершенно безосновательно снял меня с должности.
Я хочу выразить благодарность многочисленным друзьям, коллегам и союзникам, которые поддерживали меня как во время работы в музее, так и после. Прежде всего, я хочу от всей души поблагодарить Михаэля Оппица за его веру в мой подход и за то, что он был рядом, когда моя карьера летела в тартарары; Пола Рабинова за дружбу, продолжаюшуюся с середины 1980-х годов, когда мы оба жили в Париже, за то, что он направлял меня издалека, а также за его вдумчивую и вдохновляющую работу над понятием ремедиации. Говоря о художественной практике, я хочу поблагодарить всех тех художников и писателей, которые доверились мне как куратору, при том, что я изо всех сил стремилась увести их от привычных банально-ортодоксальных подходов, создавая им непредвиденные ситуации и склоняя к концептуальной работе над этими деликатными, живыми коллекциями. Я хотела бы особенно отметить наше плодотворное сотрудничество с Буки Акиб, Мари Ангелетти, Фарзаной Бадшой, Рут Близ Люксембург, Пегги Бут, Бенедикт Бьерре, Дэвидом Вебер-Кребсом, Хезер Гэлбрейт, Габриэлем Гбадамоси, Матиасом Гёрлихом, Брайсом Гэллоуэем, Хэмишем Клейтоном, Прамодом Кумаром, Минервой Куэвас, Дэвидом Лау, Арменом Линке, Антье Маевски, Тиной Макерети, Томом Маккарти, Шейном Манро, Маркусом Мьессеном, Габи Нгкобо, Отобонг Нканга, Питером Осборном, Фрэнсисом Песамино, Саймоном Поппером, Сираджем Расcулом, Оливье Ришоном, Эль-Хаджи Си, Сьяфьятудиной, Люком Уиллисом Томпсоном, Патрисией Фальгьер, Марком Камилем Хаймовичем, Вернером Херцогом, Суной Чой, Матисом Эстерхази, а также с брендами A Kind of Guise, CassettePlaya и PAM (Perks and Mini), художественным дуэтом Clegg & Guttmann и многими молодыми художниками – студентами Высшей школы изобразительного искусства «Штедельшуле», которые выставлялись у нас в Зеленом зале.
Лотар Баумгартен, Джеймс Клиффорд, Петер Пакеш, Дан Петерман, Исса Самб, Ричард Сеннет, Ханс-Юрген Хайнрихс, Теймаз Шахверди и Себастьян Шеллхаас были моими доверенными собеседниками и сопровождали меня в ходе попыток установить новые связи между музейными коллекциями и современными смыслами. Наконец, я хотела бы выразить признательность многочисленным франкфуртским друзьям, которые содействовали мне на разных этапах этого пути. Здесь нельзя не упомянуть Энн Андерс, Бэрбель Грэсслин, Тамару Грчич, Рафаэля Гросса, Зузанне Гэншаймер, Вольфганга Гюнцеля, Рюдирега Карла, Филлис Киль, Констанце Крювель, Штефана Мумме, Иветт Мутумба, Александру Пападопулу, Филиппа Пиротта, Тобиаса Ребергера, Берндта Фоссмербоймера, Николауса Хирша, Давида Хофферберта, Михаэля Хофферберта, Уве Фишера и Ютту Эбелинг.
Манифест постэтнографического музея Франкфурт/Нью-Йорк, октябрь 2013 года
Аномалии и анахронизмы:
речь идет о работе с собранием, которое принадлежит иной эпохе, которое принадлежит другим людям, которое тесно связано с историей европейского колониализма и торговли, которое оспаривается и будет оспариваться дальше, которое далеко не исчерпало своего референтного потенциала, которое, несомненно, подвергнется реституции.
Исследования на местах:
речь идет о работе с существующей архитектурой, не против нее, о перемещении между квартирами, мастерскими, архивами, лабораториями, о поиске структурных решений для демонстрации артефактов, о перегруппировке собраний физически и концептуально. Речь об изменении подходов к исследованиям внутри музея через самокритичное и вдумчивое изучение, неспешное, открытое к переменам, не всегда заметное, о возвращении лабораторной работы в музейную практику, о создании новых ассамбляжей на базе исторических коллекций, об открытии мастерской для производства прототипов, о конструировании экспозиции по ходу этого непрерывного процесса.
Ремедиация во времени:
речь о том, чтобы решиться изменить антропологическую классификацию коллекции, отринув логос этноса и более ранние принципы организации: регион, религию, этническую группу, культуру, общество и функцию, – и создать альтернативные метафоры через диалогические исследования, исцелить ущербную экспозицию, изменить подход, содействовать интерпретации.
Куратор как создатель сообществ:
речь о приглашении художников, дизайнеров, юристов, писателей, историков и антропологов к сотрудничеству. Тех, кто владеет знанием об источнике собрания, тех, кто родом не отсюда, чтобы они рассматривали экспонаты во взаимодействии. Речь о том, чтобы отдать залы посетителям, позволить им узурпировать музей, чтобы укрываться в нем, изучать его, знакомиться, глядя на экспонаты уголком глаза. Тем самым полностью задействовать образовательный потенциал музея, включая цифровую мастерскую со свободным доступом.
Музей-университет:
речь о том, чтобы поставить коллекцию во главу угла, начинать с экспоната и идти вширь, деконструировать прежние архивы и сюжеты этнографических музеев, создавая внешние импульсы, эпистемологические обобщения, демократичный интеллект, незакрепощенное образование, как можно более независимое. Речь о том, чтобы создать новую платформу для профессионального развития, объединив следующее поколение протагонистов культуры со всего мира, кураторов и культурологов, специалистов по постколониальной истории, современному искусству, дизайну, перформансу, искусствоведению, антропологии, художественной литературе, юриспруденции, экологии, математике и прочему, преодолевая границы дисциплин прошлого и созданных ими коллекций.
Обход
Перед переездом во Франкфурт-на-Майн я обошла все этнографические музеи Европы, до которых смогла добраться. Мне хотелось уяснить их статус в современном гражданском обществе; понять, какие противоречия возникают в связи с устаревшими подходами к организации экспозиций; разобраться, какие властные структуры определяют те колоссальные объемы материалов, находящихся под замком. Начала я непосредственно с того, что представляет собой опыт посещения музея. Я пыталась соотнести тело посетителя с корпусом коллекций, равно как и с общим метаболизмом музея. Я пробовала определить, как именно посетители передвигаются по залам. Сколько времени проводят перед выставленными экспонатами? Как соотносятся для них «увидеть», «ощутить» и «осмыслить»? Есть ли стул, специально поставленный перед витриной, чтобы у посетителей была возможность рассмотреть ее содержимое подробнее? Или они стоят неподвижно, будто смотрят на компьютерный экран, готовые перелистнуть очередную интернет-страницу, и редко подходят близко, редко наклоняются, чтобы осмотреть экспонат с других сторон? В Британском музее один смотритель рассказал мне, что у посетителей часто случаются обмороки и панические атаки – и ему приходится одалживать им свой стул. Собственно, в этом и заключалась основная жалоба посетителей: зачастую в большом зале с обширной экспозицией посидеть можно всего на одной-единственной скамье.
Музеи, будучи пространственной конфигурацией духовных смыслов, медленно приспосабливаются к переменам. У кураторов продуман временной регламент, музейное пространство четко размечено, произведения искусства развешены в соответствии с нормами, освещение и влажность воздуха отвечают требованиям хранения экспонатов. Посетители с готовностью принимают жесткие правила организации этого пространства, которое определяет и регулирует их восприятие. В залах, где показывают видео, иногда есть возможность прилечь на ковровое покрытие, поваляться на мате или найти стул и посидеть. Здесь можно провести не один час, и все потому, что новые медиа требуют, по распространенному убеждению, больше времени для восприятия, чем картина, фотография, скульптура или набор артефактов. В 1977 году, когда в музеях начали демонстрировать видео, Роберт Харбисон отметил, что «погружение в объект, способное остановить время, достигается через то, что его представляют как некий отрезок жизни, который нужно прожить, а не как нечто, перед чем следует задержаться для разглядывания, – и по движениям зрителя почти всегда можно понять, „вошел“ ли он в картину или просто остановил на ней взгляд»[3].
Такой предвзятый подход к телу зрителя зародился еще в эпоху Возрождения, когда архитекторы и дизайнеры считали художественную галерею «застывшим театром созерцания» и стремились «жестко регулировать диапазон движений и направление взгляда зрителя»[4]. В XVIII веке музейные пространства постепенно эволюционировали от частных домашних музеев до общественных институций, и всевозможные «неуправляемые социальные тела», которые когда-то занимались в этих пространствах тем, что «флиртовали, играли, ели, пили, болтали, смеялись и дремали» на оттоманках, скамьях и за столами, постепенно подверглись изгнанию[5]. К началу ХХ века основным кураторским тропом стала «бестелесная оптикальность», в рамках которой сценарий следования по залам музея не предполагал, что зрители станут присаживаться перед экспонатами, за исключением коротких остановок для отдыха. И действительно, после наступления эпохи белого куба страх, что «зритель вернется в свое тело», заставляет полностью изымать из залов все приспособления для отдыха или вдумчивого разглядывания – в результате остаются лишь банальные знаки «Выход», которые и указывают на «неуместное» присутствие человеческой биологии[6]. Как объясняют Диана Фасс и Джоэл Сандерс, «визуальное потребление искусства во многом копирует философию универсальных магазинов, где в торговых зонах редко предусмотрены места для сидения. И действительно, сидящий посетитель вряд ли станет потребителем; культура потребления предполагает постоянное перемещение тел, а не их пребывание в покое. Говоря проще, скамья – это анафема капиталистического пространства современных музеев»[7].
Сегодня музеи, превратившиеся в гигиенистов, самозабвенно занимаются изъятием грязи из своих собраний, подчищая и дезинфицируя заразное прошлое, особенно кровавый налет, который остался от неприглядных исторических эпизодов – рабства, колониализма и Холокоста, – и воплощен в коллекциях без легитимного провенанса. Коллекции превратились в токсичных свидетелей практик геноцида[8]. Приемы структурирования зрительского внимания используются в музеях все активнее, поддерживая некрополитическую тенденцию, к которой отсылает Поль Пресьядо, когда говорит о том, что музей превратился в «семиотико-социальную корпорацию, где производятся и коммерциализируются нематериальные блага»[9]. «Какие корпусы смыслов способно легитимировать музейное учреждение?» – спрашивает он. О чем бы ни шла речь – об эпизодах национальной истории или о предметах искусства, – они становятся пешками или рядовыми бойцами в битве за главенство. Музей, пишет Пресьядо, – это «фабрика репрезентации», служащая для поддержки «социальных протезов королевского тела, на которых зиждется и поддерживается его главенство»[10]. Осмысление «сомато-политических» аспектов музея, описанных Пресьядо, вновь приводит нас к музейным экспонатам и коллекциям, силой отобранных у владельцев. Здесь отдельные органы тела создают смыслы под нажимом жестких ограничений, основанных на том, что Энн Столер прозорливо называет «имперским принуждением», – то есть под влиянием «оказываемого давления, неудовлетворительного состояния самого тела, воздействия на мышцы и мышление»[11]. Для Фелвина Сарра и Бенедикт Савуа этнографические экспонаты – это «носители запасов воображения, материальные проявления форм знания (savoirs). Это рыболовные сети, которые кодируют алгоритмы от фракталов до антропоморфных статуй, захватывая по ходу дела увешанные амулетами кафтаны: работа по декодированию всевозможных форм сокрытого в них знания, равно как и по осмыслению создавших их эпистем, по большей части еще впереди… Речь, на деле, идет о реактивации скрытой памяти…»[12].
Вот только возможен ли подобный диалог, когда подавляющая часть предметов, а с ними и отсылки к колониальным практикам коллекционирования, почти в буквальном смысле погребены под землей? Они запрятаны в недоступные хранилища: эти вещи, приобретенные, похищенные или отобранные во имя науки, торговли или дипломатии, накачаны успокоительным и помещены под официальным тюремным номером в анналы музея, принадлежащего чужакам. В никогда не заканчивающемся этнографическом настоящем антропологи – и прежние, и нынешние – продолжают навязывать своим собеседникам из других культур образ раба, уничтожая идентичности и права интеллектуальной собственности художников, дизайнеров и инженеров, произведения которых они приобрели или похитили.
Сегодня перед нами стоит проблема «непросчитываемости» реституции как действия[13]. В результате предназначенная для широкой публики экспозиция с ее жесткой компоновкой рассчитана скорее на то, чтобы снять напряжение, которое царит в этих запечатанных музейных хранилищах: можно подумать, что стоящие на их страже сотрудники имеют дело с необузданной и опасной энергией, которую только предстоит научиться использовать. Чем еще объяснить хитроумные стратегии сдерживания, с помощью которых ограничивается доступ к содержимому музейных хранилищ? Богатейшие и недоступные собрания этнографических материалов можно интерпретировать как многослойные структуры изобретательной материальности, которые дожидаются того момента, когда их перекодируют в соответствии с современными контекстами, потребностями и реалиями. Созвездие артефактов в музейном собрании, каждый из которых характеризуется своей неизбежно креолизованной имприматурой, сопрягается с мировоззрением современного зрителя, который среди многочисленных итераций различия ищет особое ощущение концептуального родства. Соответственно, зрители должны воспринимать экспонаты как размышления о самом музее, представленные с самых разных ракурсов, о его неоднозначной коллекции и ее месте в европейской истории. Я написала 2 июня 2010 года: «Откуда нам знать, какие намерения заложены в предмет, если у нас нет его официально задокументированного авторства? Имеем ли мы право подтолкнуть нового зрителя к измышлению дополнительных неоднозначных толкований? Нам не нужен собор. Мы не занимаемся внешней политикой. Мы имеем право сказать, что замешательство – это нормально».
В ходе собеседования на должность директора Музея мировых культур я изложила потенциальному работодателю свою концепцию. Она еще находилась в стадии формирования, но основные положения мне были ясны. Для меня новая модель музея была связана с идеей дома: она предполагала создание на месте корпоративного офиса культуры потребления обновленного домашнего пространства для отдыха и размышлений, для жизни, бесед, исследований и продуктивного труда. Я предлагала создать в музее лабораторию и инициировать в ней исследования нового типа, с привлечением художников, писателей, фотографов, кинематографистов и юристов со всего мира, которые бы в совершенно буквальном смысле жили и работали в музее. Двери в эту лабораторию были бы открыты и для антропологов, однако прежде всего мы приглашали бы к себе тех, кто работает на стыке разных дисциплин и практик. Каждому специально отобранному предмету посвящались бы специально создаваемые печатные материалы, которые содержали бы и отсылки к архивам, и новые интерпретации. Я тогда уже понимала, что хочу, чтобы в музее работали студенты, и предложила создать вечернюю школу и программы долгосрочного сотрудничества с молодыми исследователями.
Во время собеседования мне задавали множество вопросов. Могу ли я разработать концепцию нового здания и постоянной экспозиции? Что я думаю о текущей выставке, посвященной реке Сепик? Способна ли я улаживать кризисные ситуации с сотрудниками? Как я собираюсь повышать привлекательность музея? В тот день, готовясь к собеседованию, я зашла в музей и набросала кое-какие заметки:
Слишком много информации на стенах, причем только на немецком; хаос, спрятанный за картонными конструкциями, используемыми в качестве декораций; голубой линолеум на историческом деревянном паркете; отсутствие подлинных фотографий, одни репродукции; чучела животных рядом с этнографическими артефактами; искусственные инсталляции, на которых якобы показаны антропологи за работой; искусственные растения, распиханные по разным частям выставки, якобы для создания атмосферы тропиков. Музей закоснел.
Я начинала осознавать, что этот музей – сложно устроенное тело, где нарушен метаболизм, поражены внутренние органы и закупорены сосуды. Чтобы это исправить, понадобится не только продуманное питание, но и хирургическое вмешательство. Основные путеводные нити мне в руки дал Исса Самб, покойный художник из Сенегала, один из основателей лаборатории «Агит-арт» (Laboratoire Agit-Art):
Работу в этнографическом музее надлежит начинать с инверсии. Нужно эксгумировать предметы и заново поставить их на авансцену. Таким образом вы создадите первый уровень анализа, первое прочтение. Потом нужно обойти залы музея. Пока не надо ничего классифицировать. Просто идите, смотрите, перечисляйте имена ваших предшественников-директоров, опознавайте следы их предпочтений. Начните с критики этих предпочтений. Любому нынешнему руководителю этнографического музея нужно поступать именно так, чтобы этнография начала неспешное движение к статусу точной науки. В сегодняшнем мире требуется пересмотреть системы смыслов таких наук – в противном случае они навсегда останутся неизменными. А значит, нужно оставлять следы, обозначать свое присутствие. Только так все эти экспонаты смогут выйти за рамки своего эстетического статуса и, рано или поздно, вновь обрести человеческое измерение. Только так вы сумеете социализировать каждый обнаруженный вами предмет и тем самым вернуть его к жизни. В музеях не бывает бессмысленных предметов. Каждый из них способен прояснить нечто из протоистории и социологии. Через их прочтение вы приближаетесь к пониманию современности. Отыскав прототип, тут же отложите его в сторону, дайте ему, помимо существующего, еще и новый номер. Прототипы меняются. В этнографических музеях происходит смешение культуры с цивилизацией, человека с его творениями. Каждый человек обладает культурой. Цивилизация – фабрикация. Вам придется вносить соответствующие изменения, менять представления о современности и классификации. Нужно переосмыслить, что такое классификация, поскольку классификация несет в себе зачатки расизма[14].
Художники и антропологи
Десятью годами ранее, осенью 1999 года, я уже бывала в этнографическом музее во Франкфурте, когда приезжала преподавать во франкфуртскую Штадельшуле. Декан факультета искусств Каспер Кёниг познакомил меня с директором городского департамента культуры. Оба знали, что я специалист по культурной антропологии, и хотели, чтобы я заняла вакантную должность директора этнографического музея. На той первой встрече я ответила отказом. Боялась, что это помешает преподаванию на факультете искусств, которое мне очень нравилось. Через пару месяцев директор снова пригласил меня к себе в кабинет. Я снова отказалась. Главной причиной отказа стал мой опыт изучения антропологии в середине 1980-х годов. Тогда предметом исследований была не столько иная культура и ее плоды, сколько фигура этнографа. Антропологию, «запятнанную»[15], скомпрометировавшую себя дисциплину, следовало деконструировать через декодирование тропов, которые используются в «написании культуры»[16]. Этот радикальный извод семантической антропологии, сопредельный с литературной критикой, постструктурализмом и психоанализом, мало занимался обезвреживанием мин, заложенных создавшим его институтом – колониальным музеем, а также сотнями тысяч незаконно конфискованных артефактов. Изучая антропологию и художественные практики в Вене в начале 1980-х, я перечитала все труды, выпущенные немецкими издательствами, такими как Syndikat, Surkampf или Qumran Verlag. Я обнаружила тексты этнографов-психоаналитиков Пауля Парина, Фрица Моргенталера и Марио Эрдхайма, статьи трансгрессивных мыслителей, таких как Хуберт Фихте, работы Михаэля Оппица и Фрица Крамера, а также исследования более мистического толка, которыми занимался Ханс-Петер Дюрр. Этот теоретический материал тогда пользовался в немецком мире искусства весомым авторитетом. Мы, студенты-искусствоведы, занимались антропологией, потому что больше заняться было, по сути, нечем. Не было официальных курсов по музейному делу, не было межкультурных академий; не было ничего, кроме достаточно консервативной истории искусства, почти не имевшей никакого отношения к гетероклитным практикам акционизма, концептуального искусства и перформанса.
Ключом к этому междисциплинарному кроссоверу являлся текст, написанный в 1970-е годы американским художником Джозефом Косутом, который он назвал «Художник как антрополог»[17]. В пронумерованных абзацах Косут цитирует экономиста Майкла Полани, философа Мартина Джея, социолога Макса Вебера и антропологов Стэнли Даймонда, Боба Шольте и Эдварда Сапира, составляя карту контекстуальных сопряжений, чтобы пошатнуть нарративы западного модернизма и сциентизма как основополагающих референтов современного искусства. Косут ратует за «антропологизированное искусство», «искусство, проявляющееся через праксис», за «ангажированную» деятельность, основанную на «культурной гибкости», актуальность которой основана на том, что она «порождает образы, одновременно изменяя общество»[18]. Статья Косута, в которой, что характерно, цитируются только авторы-мужчины, является не просто списком литературы для начинающих художников. Интеллектуальный посыл автора соответствовал времени: последствиям первой волны возникновения независимых государств в Африке в 1960-е годы, движениям эмансипации в США, всемирным студенческим демонстрациям 1968 года, провалу Вьетнамской войны. Взаимоотношения между современным искусством и культурной антропологией строились на артикуляции утверждений о роли языка и контекста, способных активировать рекурсивную корректировку способов восприятия и подачи искусства как такового[19].
Работа над докторской диссертацией по антропологии предполагала полевые исследования, поэтому в 1986 году я переехала в Париж изучать фонды, архивы и нематериальное наследие Музея человека. Мне хотелось установить связь между концентратом концептуального искусства и акционизма, которые я, будучи молодой студенткой, видела в Вене, и подрывной энергией и провокационностью, которые я усматривала в определенных изводах антропологии ХХ века. Я назвала эту связь «эротизмом» не столько применительно к гендерным исследованиям и сексуальности, сколько для обозначения философского драйва, который ощущался как в идейно-экстремальных исследованиях художников, так и во всевозможных экспериментах в области этнографических исследований. Однажды я наткнулась в Музее человека на неполную подшивку диссидентско-сюрреалистского журнала Documents (1929–1931), который издавали Жорж Батай и Карл Эйнштейн. В ней я ощутила момент прелюзии, фазы неуверенности и неокончательности в творческом процессе, и ее способности активировать точки входа, лежащие за рамками толковательных и контекстуальных форм информации. Я решила сопоставить текстуальный и визуальный материал Documents с собирательской деятельностью группы французских антропологов, которые пересекли Африку в 1931–1933 годах в рамках широко известной экспедиции «Миссия Дакар – Джибути», по ходу которой было собрано свыше 3500 экспонатов для парижского Этнографического музея Трокадеро.