1
Восстание против Советской власти, стихийно грянувшее в канун Рождества 1924 года, развернулось на восемь волостей Благовещенского уезда с населением более семидесяти тысяч человек. Словно по иронии судьбы или по перекличке с Тамбовским восстанием 1921 года, известным как Антоновское, центром стало большое село Тамбовка, куда стянулись основные силы восставших. В двадцати сёлах была свергнута большевистская власть, разгромлены сельсоветы и волостные исполкомы, сожжена налоговая документация, а советские работники, коммунисты и комсомольцы были или убиты (те, кто оказал сопротивление), или посажены в импровизированные тюрьмы в подвалах каменных домов (до справедливого суда после победы, как выразился один из предводителей восставших, крестьянин Иван Аркашов). Восстание возглавили крестьяне Афанасий и Илья Саяпины. Для координации действий в Тамбовке создали Временное Амурское правительство, председателем выбрали Родиона Чешева.
Захваченная врасплох Советская власть почти неделю приходила в себя, но, придя, начала энергично собирать силы и теснить, а где и громить, повстанцев. Была сформирована Амурская группа войск, в которую вошли 5-й Амурский стрелковый полк, 26-й кавалерийский полк, эскадрон 2-й Приамурской дивизии, два бронепоезда, конно-горная батарея и отряды ГПУ и ЧОН[1], в которые мобилизовали всех коммунистов и комсомольцев Благовещенского уезда.
Начальником одного из отрядов – десять чекистов и пятьдесят чоновцев – был назначен уполномоченный контрразведывательного отделения губернского отдела ГПУ Павел Черных.
Провожая мужа, Елена наказала:
– Не забудь: в Гильчине у друга гостит Федя. Найди его обязательно и возьми в свой отряд.
– В самом логове, – угрюмо вздохнул Павел. – Дай бог, чтоб никто не выдал, что он – комсомолец. А то ведь не посмотрят, что парень – художник, отношения к власти не имеет…
– Не накаркай! – перебила Елена. – Скажи лучше, Ваня тоже будет там?
– Должон быть. Он же в Пятом стрелковом служит. В звании повысили: он теперича командир взвода.
– За всех вас буду молиться, чтобы живыми вернулись.
– Какая молитва, мать? Ты ж учительница, в Бога не веришь.
– Я в церковного не верю, а в душе Бога держу. Как и ты.
Павел ничего на это не сказал, поцеловал Елену, детей и убыл сражаться против своих недавних товарищей по партизанской войне. Тяжело на сердце было, и не только у него. Не случайно партийные и советские руководители области, выступая перед коммунистами и комсомольцами, уходящими на новый фронт, выдвигали на первый план идею, что восстание – это затея белогвардейцев с той стороны границы и кулаков с этой. Секретарь Амурского губкома РКП(б) Гpановский на совещании руководства Благовещенска прямо заявил, что «восстанием руководит Хаpбин». Это была беззастенчивая ложь, потому что для штаба генерала Сычёва, руководителя АВО[2], гильчинский взрыв недовольства был столь же неожиданным. Конечно, Сычёв в принципе планировал нечто подобное и даже засылал диверсионные группы на советскую сторону, каким был в 1923 году казачий отряд Рязанцева-Сапожникова, который предпринял рейд по правому берегу Зеи, но был уничтожен отрядами ОГПУ и ЧОН. Однако такого размаха действий, как в Гильчине и далее по уезду, да ещё в столь неподходящее для военных действий время (январь, самые морозы!), он не мог предположить, поэтому не был готов чем-либо повстанцам помочь.
Но помогать-то надо, не признавать же, что все публичные обещания наносить красным чувствительные удары – этим усердно занимались белогвардейские газеты – просто болтовня, и у АВО нет для этого ни сил, ни возможностей. Штаб Сычёва в Сахаляне набрал два десятка офицеров-добровольцев, а к Саяпину на работу заявился сам генерал. Иван с Толкачёвым обсуждали текущие дела и, естественно, не были рады неожиданному визиту.
Саяпин представил друг другу своего коллегу и генерала.
– Штабс-капитан? – прищурился Сычёв. – Не из каппелевцев?
– Можно сказать и так. Из армии генерала Молчанова.
– Сбежал ваш генерал, – презрительно усмехнулся Сычёв. – Променял Россию на Америку.
– Мой генерал столько раз бил большевиков, – неожиданно зло сказал Толкачёв, – что ему незазорно и поехать полечиться. Куда угодно, хоть в Америку, хоть в Австралию.
– Ну-ну, не серчайте, штабс-капитан, я уважаю Викторина Михайловича. И за его боевые заслуги, а более – за то, что не принял от атамана Семёнова звание генерал-лейтенанта. Прошу извинить за нелестные о нём слова. Накопилось. – Сычёв повернулся к Саяпину: – Ваше время, есаул, труба зовёт.
– А не соблаговолите объяснить конкретно, господин генерал, – Толкачёв постарался вложить в свои слова максимум сарказма, – что за труба зовёт моего компаньона? Нам не подвиги свершать надобно, а подобрать охрану для нового магазина господина Некрасова.
– Справитесь сами, – сухо сказал Сычёв, – или труба сыграет вашей компании «Последнее сообщение»[3]. Иван Фёдорович, жду вас в полной готовности через два часа. Форма походная. Честь имею, господа!
Генерал вышел. Толкачёв вопросительно уставился на Саяпина. Иван пожал плечами:
– Я у них на крючке. Видать, в рейд посылают.
– А про «крючок» не соблаговолите подробней поведать?
Иван рассказал, как его вынудили дать согласие сотрудничать с АВО.
– Я же не мог поставить под удар нашу компанию, свою семью…
– Понял, товарищ, – Толкачёв пожал Ивану руку. – Ладно, седлай коней. Жду, вряд ли с победой, но хотя бы невредимым. О семье не беспокойся – позабочусь.
2
В ночь на 13 января 1924 года есаул Саяпин с двумя десятками добровольцев беспрепятственно пересёк Амур в районе городка Айгун. Опасаясь полыней и промоин во льду, коней вели в поводу. На советской стороне было тихо, ближайший пограничный пост обезлюдел – пограничники то ли бежали, то ли ушли воевать с повстанцами. По сведениям, полученным штабом Сычёва от добровольных информаторов, в окрестностях сёл Гильчин, Толстовка и Тамбовка шли сильные бои с частями Красной армии. Саяпин направлялся туда. Он понимал, что отряд его слишком мал, однако его уверили, и он согласился, что даже такое количество опытных профессиональных военных может превратить толпу восставших в серьёзную силу. В Сахаляне, в штабе Сычёва, ему дали документы на имя есаула Манькова (на случай плена или гибели) и поставили задачу основать в Гильчине базу повстанческой армии, а затем развернуть наступление за пределы Благовещенского уезда.
– Готовится ещё отряд в двести сабель вам в поддержку, – сказал полковник, начальник штаба. – На той стороне действует Амурская повстанческая армия в количестве не меньше десяти тысяч человек. Командует ей член АВО Николай Корженевский, бывший вахмистр Второго Амурского полка, но ему катастрофически не хватает командиров. Поэтому ваша группа состоит целиком из офицеров, которые должны возглавить подразделения повстанцев. С вами отправляем небольшой обоз с оружием – винтовки, патроны, гранаты, пара пулемётов. До встречи с Корженевским в прямые боестолкновения не вступайте, берегите людей.
– Какова моя задача? Доставить группу и вернуться?
– Нет. Мы полагаем, что вы возглавите штаб.
– В штабные не гожусь, – решительно заявил Иван. – Я – командир полевой и согласен служить лишь в этом качестве.
Полковник пристально взглянул, помолчал и махнул рукой:
– Там разберётесь.
Тем не менее в рейд Иван пошёл с тяжёлым сердцем: не давали покоя мысли о доме. Настя обрыдалась, собирая его походную суму. Шестилетняя Оленька, сидя у хмурого отца на коленях, изо всех силёнок старалась его развеселить – видать, чувствовала общую тревогу. Беспрерывно тараторила, рассказывая про свой садик, читая наизусть стихи и напевая новые песенки. Ей вообще очень нравилось, как говорила Настя, «выступать». На новогодней ёлке у Хорвата – управляющий КВЖД ежегодно в своём огромном доме устраивал весёлый праздник с хороводами и представлениями для всех детей сотрудников дороги – Оленька получила особый подарок от генерала за артистическое чтение пушкинской «Сказки о золотой рыбке». Вручая маленькой девочке огромного плюшевого медведя-панду, генерал пожелал ей стать настоящей актрисой, и теперь Оленька ни о чём другом не мечтала. Выучила наизусть все сказки Пушкина и поэму «Руслан и Людмила», сама придумывала и разыгрывала сценки с их героями и любила, когда её просили «что-нибудь показать». Сейчас она тоже «показывала», но – безуспешно, в конце концов сникла, прижалась к широкой груди, уже перехлёстнутой портупеей, и даже начала потихоньку всхлипывать. Отец тут же обратил на неё внимание, прижал к себе и поцеловал в золотистые кудряшки. Оленька обрадовалась, ответно чмокнула аккуратно подстриженную рыжую бороду, быстро перебралась в свой уголок с игрушками, где царственно сидел чёрно-белый панда, и о чём-то с ним заворковала.
Иван ухватил за юбку проходившую мимо Настю, усадил на колено, на то самое место, где сидела Оленька, стёр ладонью слёзы с её покрасневших щёк и заглянул в карие глаза:
– Ну, и чё ты нюни распустила, дурёха моя? Будто заживо хоронишь!
– Нет-нет! – испугалась Настя. Обхватила крепкую шею мужа, прижала чубатую голову к груди, заговорила горячим шёпотом: – Ты живи, любый мой, живи, я знаю, ты вернёшься, мы за тебя молиться будем, Бог нас не оставит…
Иван слушал не столько слова, сколько отчаянный стук её сердца, а душа оставалась муторной. Смерти он не боялся, жалко лишь родных, которые будут страдать по нему и без него, да ещё было горько осознавать, что он может так и не свидеться с первенцем, Сяопином. Мысли о Цзинь старался приглушить, чтобы не обижать Настю: не заслужила она даже минутного забвения. Впрочем, что значит «не заслужила» – любит он её, любит по-настоящему, живой, а не памятливой любовью!
Думал об этом Иван всю дорогу – сначала до Сахаляна, потом до Айгуна и вот теперь по пути к Гильчину.
Ночь была тёмная, половинка луны свалилась за горизонт, снежные облака затянули небо, закрыв звёзды, по которым можно было бы сориентироваться. Иван помнил, что к Гильчину вели две дороги: от села Корфова через Муравьёвку и от Красновской заимки через Куропатино. Расстояние примерно одинаковое, правда первая должна быть более наезженная, вешками помеченная, однако и советские войска встретить на ней много вероятней, рассудил Иван и решил идти на Куропатино. Вперёд пустил группу пешей разведки с шестами, чтобы не терять санную колею, поэтому двигались медленно, как есть ощупью. Два десятка вёрст до Куропатина одолели часа за четыре. Остановились, не дойдя до околицы, в село ушли разведчики – проверить, нет ли красных. Село большое, разведчики дошли до середины и вернулись – следов пребывания красных не обнаружили.
Саяпин задумался. До рассвета оставалось часа три, за это время можно пройти ещё вёрст семь-восемь, не больше, потому что лошади устали, а при встрече с красными – что весьма возможно – на усталых лошадях не больно-то повоюешь. Нужен отдых; вопрос: где отдыхать? Был бы лес – раскинули бы палатки, развели костры и передохнули – с разогретой тушёнкой и чарочкой, благо тем и другим запаслись в Сахаляне. Но колоблизь[4] нет и рощицы малой, хотя потемну могли и не заметить. Одно выходит: выделить богатые дворы и напроситься на отдых. Бедных трогать не след, однако ж и охорониться от них надобно: вдруг пошлют кого-нито к красным с весточкой.
Иван огляделся. Отряд, как был в сёдлах, столпился вокруг в ожидании решения командира. Хотя, какой я им командир, подумал он, – курьер, доставщик заказа; они же все офицеры, чинами, возможно, повыше есаула, меня поставили над ними лишь потому, что знаю эти места, а они все пришлые, поди от Колчака или Каппеля, ни с кем не посоветуешься. Он вздохнул:
– Ночуем тут.
Отдал распоряжения о выборе дворов и дежурстве охранения, о соблюдении секретности и, по возможности, тишины. Всё было исполнено по высшему разряду. Хозяева богатых дворов – таких нашлось на этом краю села более десятка – к просьбе о ночлеге отнеслись с пониманием: устроили по пять-шесть человек в тёплых подклетах, задали корму лошадям, кто-то и угощение нежданным гостям выставил. Командиру в доме Аксёнова Дмитрия Гавриловича, крепкого чернобородого казака, оказали почёт и уважение. Наступал день отдания Рождественского празднества, самая середина святок, и хозяева с вечера готовили разные вкусности, так что для уважаемого гостя стол накрыли – глаз не оторвать. Иван уже давненько, пожалуй, со смерти бабы Тани, не едал таких закусок, варева-жарева да выпечки затейливой – рот невольно наполнился голодной слюной. Он повинился, что одежда его не соответствует празднику – на отдание Рождества следовало надевать всё самое лучшее, – но Дмитрий Гаврилович похлопал есаула по плечу («мы, чё ли, не понимаем?») и налил стопочку ароматной янтарной жидкости. Подмигнул:
– Кедровая! Давай, Иван Фёдорович, с Рождеством Христовым!
Опрокинули, занюхали духовитой аржаниной и закусили олениной копчёной – ах, как славно, как хорошо! Только повторили, и Саяпин почувствовал, как проваливается в сон. Напряжение последних дней, почти неподъёмный груз задания сложились с двумя стопками крепчайшего самогона и вместе сломили силу воли, на которой только и держался Иван, начиная с визита Сычёва в охранную компанию. Есаула успели довести до хозяйской кровати, уложили, сняв с ног медвежьи бурки, и он благополучно отключился.
Группу Павла Черныха присоединили к подразделению 5-го Амурского стрелкового полка – отдельному взводу под командованием Ивана Черныха. Молодой комвзвода предстал перед уполномоченным контрразведки губернского отдела ОГПУ в шинели и будённовке – на шлеме красовалась большая малиновая звезда в чёрной окантовке, на левом рукаве шинели – малиновый клапан с такой же окантовкой, на нём вышитые красные звезда и два квадрата.
– Здравствуй, батя! – сказал юношеским баском командир Красной армии и обнял отца.
– Здравствуй! – Павел отступил на шаг, окинул взглядом стройную фигуру. – Растёшь, сын, не по дням, а по часам. Глядишь, к моим годам будешь армией командовать.
– Поживём – увидим. Но – не помню, кто сказал – плох тот солдат, который не мечтает стать генералом.
– И то верно. Правда в Красной армии генералов нет, а вот командармы имеются.
– Значит, буду командармом, – засмеялся сын и похлопал отца по вытертой почти добела тужурке. – Не замёрзнешь в гэпэушной коже?
– У меня под ей три одёжки, – улыбнулся ответно Павел. – Все руками твоей мамани сработаны, от того мне в любой мороз тепло.
– Я тоже маманю люблю. Заботу её каждый день поминаю. На мне безрукавка, ею связанная, – Иван мечтательно улыбнулся и вдруг посуровел. – Приказ пришёл: нам с тобой выступить в направлении Куропатина, а оттуда – на Гильчин.
– На Гильчин – это хорошо!
– Чем же хорошо? По сведениям разведки, в Гильчине сейчас основные силы бандитов.
– Федя в Гильчине, гостит у друга. Мать велела забрать его в отряд.
– Вот чёрт! – выругался Иван. – Нашёл время гостевать! Он же комсомолец! Найдётся белая сволочь – выдаст, у бандитов разговор короткий.
Павел нахмурился – возразить было нечего. Только спросил:
– Когда выступаем?
– Немедленно! До Куропатина семь километров, это максимум полтора часа. Если село мирное, пройдём мимо, на Раздольное. От Куропатина до Гильчина ещё двадцать пять с гаком, это не меньше пяти часов.
– Больше, – поправил Павел. – Дороги заметены, не разбежишься.
– Согласен. Прибавим полтора часа. Всего получается восемь. Весь световой день! Сейчас, – Иван глянул на наручные часы, – шесть часов утра. В семь тридцать, не позднее, мы должны быть в Куропатине.
Сводный отряд – сто человек на двадцати одноконных санях с тремя пулемётами «максим» – добрался до Куропатина быстрее: в семь с минутами, ещё не начало светать, кошёвка с командирами остановилась у околицы. За ней на сотню метров растянулась вереница саней с бойцами. Павел отправил в разведку двух молодых чоновцев, бывших красных партизан. Парни словно растворились в утренних сумерках и вернулись довольно быстро, появившись так же, будто из ниоткуда. Выяснили: половину села заняли белогвардейцы; количество неизвестно, однако много офицеров, потому что даже в охранении стоит поручик, а не рядовой или хотя бы унтер. По лошадям в заводнях удалось выяснить дома, в которых расположились белые.
– Что будем делать? – поставил ребром вопрос комвзвода Черных.
Командиры отделений переглянулись. Павел понял: им хотелось пройти мимо, без лишнего шума. Конечно, впереди тоже не праздничное застолье, а жестокая схватка с повстанцами, которых власть называет бандитами (понятное дело: у власти все, кто против неё, – бандиты), однако там, как говорится, стенка на стенку, а тут каждый дом с белыми – маленькая крепость, да и белые – не крестьяне с вилами, а люди военные, знают, с какого конца палка стреляет.
С другой стороны, пройти и оставить за спиной нешуточное количество врагов – не только глупость, но и преступление: они могут в самый критический момент прийти на помощь своим и переломить ход сражения.
– Сколько дворов с белыми? – спросил Павел разведчиков.
– Двенадцать, товарищ командир.
– Нас сто семь. По восемь человек на двор, остальные в засаде на околице, думаю, будет нормально. Как считаешь, товарищ комвзвода?
Иван стал решителен и лаконичен. Команды последовали одна за другой, Павел только диву давался.
– По пол-отделения на шесть дворов, а остальные – ваши. Двадцать минут, чтоб занять позиции. Пленных не брать, с ними некогда возиться. Местных, если вмешаются на стороне белых, ликвидировать. Действуйте! Время пошло!
Начинался рассвет. Павел разделил чоновцев на шесть групп, во главе каждой поставил чекиста, четырёх оставшихся чекистов и двух чоновцев с пулемётом отправил в засаду на выезде в сторону села Раздольного, через которое шла дорога на Гильчин. Сам пошёл с группой, которую разведчики направили к самому богатому двору: решил, что там должно быть командование отряда.
В село въехали, не скрываясь – рассудили, что караульные с ходу не разберутся, кто это прибыл, тем более что въезжали со стороны Раздольного, то есть оттуда, где были главные силы повстанцев. По указанию разведчиков распределились по дворам и ровно через двадцать минут операция началась.
У аксёновской усадьбы остановились двое саней. Восемь человек во главе с Павлом вошли во двор. Караульный с погонами поручика выступил навстречу, выставив маузер:
– Стой! Кто идёт?
– Амурская армия, – ответил Павел, зная, как называют себя повстанцы. – Кто в доме?
– Есаул Маньков, командир, – ответил караульный, убирая маузер в кобуру.
– Он-то нам и нужен. Проводи.
Павел и чекист начальник группы вслед за караульным вошли в сени. Остальные остались снаружи.
В сенях начальник группы коротким ударом в шею вырубил караульного и уложил на стоявший в стороне сундук, забрав его маузер.
Вошли в дом. Хозяйка, уже возившаяся на кухне, глянула на вошедших, тихо охнула и опустилась на лавку возле печи, в которой весело плясал огонь.
– Аксинья, кто пришёл? – послышался басовитый голос, и из соседней комнаты вышел крепкий чернобородый мужик. Увидев незваных гостей, он побагровел и, закашлявшись, схватился за грудь и согнулся.
Женщина мгновенно бросилась к нему:
– Митенька, худо тебе?!
Он оттолкнул её, выпрямился и хрипло спросил:
– За мной?
Павел отрицательно мотнул головой и указал на тёмно-зелёный чекмень с погонами есаула, висевший на рожках косули, прибитых у входа. Хозяин не успел ничего сказать – издалека донеслись выстрелы, винтовочные и пистолетные, коротко стреканул пулемёт, а из-за печи с маузером в руке вышагнул высокий рыжебородый человек в офицерском френче, один глаз закрыт чёрной повязкой.
– Иван! – только и сказал Павел.
3
Федя Саяпин очнулся не сразу. Вначале ощутил покачивание, словно плыл в лодке по Амуру, потом открыл глаза и увидел ночное небо, покрытое большими, покрытыми инеем звёздами. Подумал про иней, потому что вспомнил: месяц февраль на Амуре – время, когда всё в природе обрастает мохнатым инеем. Кусты, деревья, заборы, наличники на окнах – всё бело и пушисто. Наберёшь его в ладонь – лежит невесомо лёгкий, мягкий, приятно прохладный, а сожмёшь в кулаке – мгновенно превращается в мокрый комок, некрасивый, обжигающий холодом…
А чего это я лежу, спохватился Федя, вроде как в санях и под тулупом? Куда меня везут? И кто везёт? Он приподнялся было на локтях – левый бок пронзила боль, доставшая, казалось, до самого сердца – и рухнул в беспамятстве.
Снова пришёл в себя Федя уже засветло. Сани не двигались. Где-то неподалёку ходили люди, разговаривали. Очень хотелось есть, и тупыми волнами накатывала боль в боку. Оживилась память: боль от ранения, от случайной пули. В Гильчине шёл бой, отец Гаврилки, дядька Михаил, приказал не высовываться, но какой же мальчишка усидит в подклете, когда рядом стреляют, кричат «ура!» и надо помочь своим, то есть, конечно же, советским? А чем помочь? Ну, хоть патроны поднести или красный флаг поднять, а то они уже который день не могут зайти в село. Атакуют, атакуют и всё без толку. Гаврилка не пошёл, боялся отца ослушаться, а Феде Гаврилкин отец не указ, у него своих два: правда настоящий отец в Китае, а дядька Павел, который ненастоящий, но тоже как отец, наверняка наступает на этих… Федя внутренне содрогнулся, вспомнив убийство чоновцев и дяди Ильи Паршина во дворе богача Трофимова… Вот и выскочил из подклета, добежал до ворот, высунулся на улицу, соображая, в какой стороне советские, и словил случайную горячую.
Что было дальше, Федя знать не мог – потерял сознание. А дальше Гаврилка дотащил его волоком до дома, выскочили отец и мать, все вместе внесли Федю в дом, раздели и положили на стол, подстелив старое одеяло – оно быстро пропиталось кровью, – перевязали порванной на ленты завеской, отделявшей от кухни спальный угол родителей, и переложили на широкую лавку возле печи.
– Пуля наскрозь прошла, быстро заживёт, – сказал Михаил и присел к столу. – Слышь, мать, присядь, обсказать надобно.
– Чё такое, чё обсказать? – мать села рядом, тревожно глядя на мужа.
– Петруха Бачурин забегал, уходить, грит, надобно. Красные, грит, во взятых сёлах зверствуют – расстреливают, шашками рубят, не жалеют ни старых, ни малых.
– Дак мы-то никого ж не трогали, и Гаврилка наш комсомолист!
– Петруха грит: они спервоначалу стреляют да рубят, а потом уж выясняют. В Толстовке, мол, Чешевых подчистую вырезали, а середь их коммунисты были. В обчем, уходим на ту сторону. Там казаки свои станицы ставят, китайцы не препятствуют. Двое саней сладим, корову возьмём, пару подсвинков да из одежонки чё-нито…
– А куры? А овцы? А хавронья супоросая?! Всё бросить?!
– Кому надо – подберут.
– А как же Федя? – подал голос Гаврилка, стоявший до того молча, подперев печку плечом. – Его нельзя бросать. Красные решат, что воевал, и убьют.
– Возьмём с собой. Ты говорил, что у него отец в Китае. Ежели живой – найдём. Парнишку не бросим.
Пока Федя лежал под тёплым тулупом, вспоминал своё ранение да размышлял, где теперь находится, к саням подошёл Гаврилка.
– Очнулся? – обрадовался он, увидев, что друг лежит с открытыми глазами.
– Где мы? – сиплым голосом спросил Федя.
– В Китае мы. Бежали. Наших тут много. Китайцы всех переписывают.
– Почему бежали?! От кого?!
– От своих, Федя, от своих, – грустно усмехнулся Гаврилка. – Слух прошёл, что красные расстреливают кого ни попадя, вот казаки и ломанулись на этот берег. Помирать-то зазря никому не охота.
– А меня-то зачем увезли? У меня же отец гэпэушник! И ты комсомолец!
– Ты говорил, что твой настоящий отец в Китае. За одно это могут расстрелять. Время такое: сначала пулю в лоб, а потом вопрос: а ты кто, где был, что делал? Батя сказал: не пропадёшь, найдём тут твоего отца, только по первости обустроимся. Не могли же мы тебя бросить. Али мы не русские? Сам пропадай, а друга выручай – народ зазря не скажет.
Сводный отряд отца и сына Черныхов остановился на холме перед спуском к речке Гильчин, на которой расположилось село с таким же названием. Уже вечерело, но с высоты в бинокль хорошо просматривалось и село, и дорога, выходящая из него на Муравьёвку. Сейчас она была забита бесконечными вереницами конных саней с поклажей, детьми и стариками, группами размеренно шагавших взрослых, с привязанной к саням скотиной, – через снежное поле долетали людские крики, мычание коров, ржание коней и лай собак. Издалека всё это напоминало живую реку – шло великое переселение народа. После Муравьёвки дорога сворачивала у Песчаного озера на Корфово – там самый короткий путь до Амура и перехода на китайскую сторону. Туда и направляла своё течение эта скорбная река. Если бы Павел читал Библию, он, возможно, усмотрел бы тут сходство с началом скитаний евреев после бегства из Египта. Но ему не довелось не только читать, но даже прикоснуться к Великой Книге, поэтому он просто, не отрываясь, смотрел в бинокль на человеческий поток, и сердце его сжималось безотчётной тоской. Когда-то он покидал родную землю и хорошо понимал, что это значит.
А в Гильчине, на его северной окраине, шёл бой. Как догадывался Павел, там повстанцы прикрывали исход казачества и туда должен был спешить их отряд, чтобы ударить им в спину и покарать бандитов, посмевших выступить против народной власти. Но один из этих «бандитов», есаул Иван Саяпин, любимый брат жены и друг юности, лежал связанный в его санях, хотя должен был быть расстрелян на месте, и Павел мучительно думал о том, как ему помочь уйти от смерти. Своим подчинённым чекистам он сказал, что есаул Маньков – так Иван представлялся по документам – может дать ценные сведения о планах и действиях белогвардейцев, а ликвидировать, мол, всегда успеем. Сын, конечно, узнал своего дядю, но промолчал, и Павел, понимая, какую тяжкую ношу взвалил на него своим заявлением, был и благодарен ему, и отчаянно боялся за него: найдись кто-то знавший Саяпиных в лицо – и расстрел обоих, отца и сына, неизбежен. О себе особо не думал, а Ванюшку было жаль.
– Надо бы перерезать дорогу, – сказал рядом с ним комвзвода. Он тоже в бинокль разглядывал «реку» беженцев. – Уходят сволочи!
– По первости, не все из них сволочи, кто-то ни в чём не виноваты, попросту струхнули. Многие потом назад запросятся…
– Запросятся! А пущать не стоит! Сбегли и – ладно. На родине им плохо – хочут жить, где хорошо, вот пущай и живут. Чего дядька Иван сюда попёрся?!
– Без родины везде плохо, Ваня. Я с Сяосуном полгода мыкался в Китае – света белого не взвидел. Иван там тоже, думаю, не мёд-пиво пил.
Павел оглянулся на свои сани, там из-под тулупа торчала голова есаула в треухе. Сын покосился на него:
– Не знаю, что он там пил, но он – враг нашей власти и подлежит расстрелу. Взят с оружием в руках – к стенке!
– Он мог нас, меня и Веньку Пенькова, застрелить в упор. Мы бы и моргнуть не успели. А он сдал оружие и связать себя позволил. К тому ж мой шуряк, корефан…
– Это, батя, всё лирика, как говорит мой комполка. Что, мы так и будем стоять, на этих зайцев любоваться?
– А ты предлагаешь по целине…
– Я предлагаю идти на Гильчин, помогать товарищам, – решительно перебил комвзвода.
– А Ивана куда? Не в бой же его тащить!
– Есаула Манькова оставим под охраной на окраине, в первом же дворе.
– Тогда – вперёд! – согласился уполномоченный губОГПУ. – За власть Советов!
…Подоспели вовремя. Неожиданным фланговым ударом выбили повстанцев из нескольких домов, и оборона «посыпалась». Ушли немногие, пленных не было. Уже в темноте красноармейцы и чоновцы зачищали дворы и брошенные дома. Село почти полностью опустело, осталось несколько семей голимых бедняков, их не тронули. Своих погибших товарищей снесли к волостному исполкому, оставили до утра.
Голодные и замёрзшие бойцы занимали тёплые дома, организовывали ужин. Командиры предупредили: спиртным не увлекаться, не больше чарки «для аппетиту». За нарушение – трибунал!
Комвзвода Черных доложил командиру полка об операции в Куропатине, о пленном есауле Манькове.
– За разгром белогвардейцев объявляю благодарность. – Командир так устал, что не пытался скрыть зевоту. – А почему не расстреляли есаула? Приказ был в плен не брать.
– Виноват, товарищ комполка! Но он сам сдал оружие и готов дать полезные показания. Мы с уполномоченным ОГПУ взяли на себя ответственность, полагая, что от живого больше пользы. Расстрелять можно и потом.
Вестовой выставил на стол найденную в доме еду – хлеб, сало, остатки рыбного пирога, сладкие блюдники[5].
– А горячего ничего нет? – зевая во весь рот, спросил комполка. – И горилки чарочку не помешало б!
– Пельмени варятся, – откликнулся вестовой. – А горилка – вот. – И поставил перед командиром четверть мутноватой жидкости.
– Ты сбрендил?! – испугался командир. – Ничего себе чарочка! Где нашёл-то?
– Нашёл, где водится, – осклабился вестовой, и на столе появились три гранёных стакана.
Комполка удивлённо глянул на них и обратился к Ивану:
– Садись, комвзвода, поужинаем вместе.
– Спасибо, товарищ комполка. Я не пью, да и своих бойцов надо обустроить. Разрешите идти?
– Ишь ты, не пьёт он! Ну, иди, коли так. Бойцов, конечно, надо устроить. А Манькова запри, как следует. Вон в сарае во дворе. Пускай помёрзнет. Утром допросим.
Однако утром пленного есаула в сарае не оказалось. Замок на месте, а человека нет. Караульный рассказывал какую-то ерунду: будто бы всю ночь глаз не смыкал, отлучился лишь по призыву товарищей – супцу похлебать, всего-то минут на десять-пятнадцать, вернулся, а из сарая сквозь щели в брёвнах свет брезжит, однако же замок на двери висит и звуков никаких изнутри не доносится. А потом и свет погас.
– С чего бы это? – сердито поинтересовался комвзвода.
– Я подумал, пленный себе зажигалкой посветил, чтоб чё-нибудь подыскать для утепления: мороз-от разыгрался бесчурно[6], не в голову мне было[7], что он в бега ударится, – говорил караульный, молодой парень из чоновцев, искательно заглядывая в глаза то комвзвода, то уполномоченного ОГПУ. От него так густо несло китайской гамыркой, что начальники невольно отворачивались.
– И что теперь с тобой делать? – сурово спрашивал комвзвода. – Под трибунал отдавать?
– Давай посмотрим вокруг сарая, – предложил уполномоченный. – Наверняка какой-нито лаз в стене, али под стеной отыщется. Не мог же он скрозь брёвна пройти!
Лаза по низу не нашли. Более того, снег вдоль стен сарая лежал чистый, нетронутый.
– А гляньте на крышу! – вдруг благим матом завопил караульный.
Там было, что посмотреть. Сарай крыт камышом и дёрном, снег по всей крыше лежал ровным слоем, а в одном месте зияла тёмными ошмётками дёрна дыра.
– Вот он, значица, – зачастил караульный, – дыру пробил и спрыгнул подале от сарая, туда, где наезжено. И коня, поди-ка, увёл, дьявол белогвардейский! А меня таперича под трибунал?!
– Погоди ты с трибуналом! – с досадой оборвал комвзвода причитания караульного. – Что скажешь, Павел Степанович? Мне ж идти докладывать по начальству: убёг, мол, пленный!
– Доложим вместе, повинимся. Ну, подумаешь, убёг один беляк. Скока их положили в Куропатине – одним больше, одним меньше, невелика разница.
Комполка долго матерился, грозил всех отдать под трибунал, а караульного лично расстрелять – чем перепугал парня до смерти, – но потом внял разумным доводам уполномоченного губОГПУ. Сказал:
– Ладно, мужики, наверх докладывать не буду. Никто ж, кроме нас, об есауле этом не знает, зачем волну поднимать? Но вам это с рук не сойдёт. Хотел к орденам представить за операцию в Куропатине, а теперь хрен вам вместо морковки!
– А вот это, товарищ комполка, будет неправильно, – спокойно возразил Павел. – Вдруг наверху спросят: а почему это за такую блестящую операцию никого не наградили? Подозрительно. Начнут копать, а вам это надо?
Комполка с минуту исподлобья разглядывал уполномоченного и вдруг захохотал, всплескивая руками:
– Ну хитрец, ну гусь лапчатый! На хромой козе объехал! – Прохохотавшись, заключил: – Представлю обоих к Красному Знамени, а сейчас пошли обедать. И не сметь отказываться! Да, кстати, всё хотел спросить: ты – Черных, и ты – Черных, случаем не родичи?
– Сын мой старший, – кивнул Павел на Ивана.
– Вона чё! – протянул комполка. – Есть кем гордиться. Славный командир растёт.
– Я и горжусь, – широко улыбнулся Павел. – У меня и другие подрастают. Второй на чекиста хочет учиться.
– А всего – сколько?
– Пятеро. Три сына, две дочки. А жена – учительница! С дипломом! – с гордостью добавил Павел.
– Пятеро детей и сама учительница?! – ахнул комполка. – За такую жену и за семью советскую грех не выпить.
После обеда, идя по кишащей военными людьми улице Гильчина, Иван почти с обидой спросил:
– А чё ж ты, батя, про Федю ничего не сказал? Про Никиту – так сразу, а про Федю – ни слова! А он у нас – художник! Али ты им не гордишься? На чекиста можно выучиться, а вот на художника – вряд ли!
– Ну, Федя всё ж таки не сын, а племяш, и об нём лишний раз не стоит поминать, из-за его отца. Я им очень горжусь, но вот задачка, Ваня: его ж найти надобно. Он тут был, в Гильчине, у другана своего Гаврюшки Аистова, а про Аистовых и спросить не у кого – все сбежали! Душа-то за него болит! Еленка спросит, а мне и сказать нечего.
– Да-а, остаётся надеяться, что жив, а там, глядишь, и найдётся. Может, с отцом встренется. – Иван вздохнул и опустил голову.
– Чё закручинился? – толкнул его в бок отец. – Жалеешь, что дядьке Ивану помог? Долг свой нарушил? Я тебе так, сынок, скажу. За прошлые грехи Ивана пущай Бог судит, а нонче он никого не убил, хоть и мог. И сдать его под расстрел – несправедливо, не заслуживает он такого конца.
– Знаю, батя, знаю и ни о чём не жалею.
4
Сяосуну снился страшный сон. Шла жестокая ночная битва между двумя чудовищами, похожими на огромного тигра и ловкого зубастого летающего дракона. В ход шли зубы и когти, в стороны разлетались вперемешку с кровью клочья шерсти и куски чешуи, драка сопровождалась то ужасающим рыком тигра, то не менее жутким рёвом дракона. А вокруг стояли звери – медведи, волки, лисы, рыси, шакалы, гиены и прочие хищные твари; они ожидали, кто победит, чтобы наброситься на побеждённого. Не было только львов, и Сяосун откуда-то знал, что эти благородные существа не желали ни участвовать в драке, ни ждать её исхода.
Сяосун ощущал, что он сам каким-то образом принимает участие в этом яростном поединке, потому что ловил на себе взгляды то жёлтых глаз тигра, то красных – дракона, и в каждом взгляде было требование вмешаться. В какой-то момент дракон, вырвавшись из лап тигра, извернулся, взмыл вверх и, набирая скорость, ринулся по кругу, видимо, выбирая позицию для очередного нападения, и Сяосун оказался на его вираже. Оглушительный рёв и зубастая пасть налетели на него, пронзили насквозь и умчались в темноту.
Сяосун проснулся в одно мгновение, весь мокрый от пота. Несколько минут вглядывался в сумеречное пространство купе и прислушивался, главным образом к себе. Он лежал на вагонной полке, под полом на стыках рельсов постукивали колёса. Спокойно: он в поезде «Москва-Владивосток», в купе вагона прямого сообщения «Москва-Пекин», причин для страха нет, просто был кошмарный сон… и тут вновь, теперь уже наяву, в приоткрытую створку окна ворвался тот же нарастающий рёв. К нему прибавился свисток, вместе они пролетели мимо, оставив после себя громкий перестук колёс, похожий на клацанье зубов.
Сяосун облегчённо выдохнул: да это встречный поезд! Надо же, во что он превратился во сне – в битву! И что это – просто кошмар или зашифрованное отражение действительности? Если шифровка, то какое отношение она имеет к нему, Сяосуну? В том, что всё в мире взаимосвязано, Сяосун не сомневался: не напрасно же он читал древнюю книгу «Лунь Юй». Придя в Объединённое главное политуправление, то есть ОГПУ, он два года наблюдал, как после смерти Ленина дерутся между собой за власть русские коммунисты, с усмешкой отмечал, что русских-то как раз между ними маловато, две главные фигуры – грузин Сталин и еврей Троцкий. Долго выбирал, за кем пойти, кто может стать более нужным для Китая, а именно, для объединительной войны. Нравился Троцкий – способностью зарядить энергией и спаять из рыхлой массы одиночек монолит, брать на себя личную ответственность за важные решения, бескомпромиссной решимостью идти до конца – качества, без которых было бы невозможно быстро создать боеспособную армию. Он и создал её, Красную армию, которая всего за два года разгромила всех врагов Советской власти и «сшила» под единым руководством партии гигантскую «лоскутную» страну. Сделала это именно армия! В общем, у Троцкого есть чему поучиться. Китай тоже «лоскутной», но есть ли в Китае человек, обладающий его талантами? У коммунистов пока что точно нет. А у Гоминьдана? После смерти Сунь Ятсена – кстати, как-то быстро они ушли друг за другом: в двадцать четвертом – Ленин, в двадцать пятом – Сунь! – в его партии тоже начались схватки. Нет, чтобы с помощью русских советников, русского оружия общими усилиями разгромить бэйянцев и других милитаристов, создать единую народную республику, а потом уже делить власть – самозваные вожди начали рушить союз с коммунистами, которого с большим трудом добился Сунь, и грызться между собой. Да, на этой почве начал выделяться Чан Кайши, тот самый Цзян Чжунчжен, делегацию которого в 1923 году Сяосун сопровождал в Москву, однако до Троцкого ему, пожалуй, не дотянуть. Хотя… кто знает!
На Сталина Сяосун смотрел с интересом, но и с опаской. Он был человеком-загадкой. Никогда не повышал голоса, даром трибуна не обладал, всё делал спокойно и методично; будучи Генеральным секретарём Центрального комитета коммунистической партии, выступал с докладами и писал статьи, в которых просто и доходчиво разъяснял всяческие теоретические вопросы партийной жизни. В то же время не спеша расставлял на важные посты своих людей и теперь на любых дискуссиях получает большинство. Сяосун с некоторым самодовольством вспоминал, как он сам по всей Маньчжурии создавал нечто похожее – «спящие» ячейки, которые, кстати, до сих пор не было возможности «разбудить», их обязательно следует перепроверить, ведь столько лет прошло, люди могли и позабыть, на что подписывались. Поэтому он уже давно решил, что в одном лесу два тигра не живут[8], одному придётся уйти, что политика Сталина, пожалуй, ему больше подходит и, служа в ОГПУ, стремился к тому, чтобы его заметили как сторонника Генерального секретаря. Наверно, неслучайно его неожиданно вызвали к начальнику Контрразведывательного отдела Артузову. Сяосун знал этого человека, как говорится, издалека, лично не был с ним знаком, при случайных встречах на Лубянке приветствовал, как полагалось, и, конечно, заметил, что Артузов равнодушно-автоматически отвечал на приветствие. И вдруг – этот вызов! Вообще-то, Сяосун служил в Секретно-оперативном управлении, куда был определён после работы с делегацией Чан Кайши, и преподавал шаолиньцюань[9] на высших курсах ОГПУ, к другим отделам отношения не имел, однако вызов был подтверждён вторым заместителем председателя ОГПУ Генрихом Ягодой, а это много значило. Холодея от предчувствия удачи, Сяосун переступил порог небольшого кабинета начальника КРО.
Артузов сидел за двухтумбовым столом, покрытым зелёным сукном, перед ним лежала карта Маньчжурии. Точно, возликовал в душе Сяосун, не зря я тут томился, ждёт меня моя Маньчжурия!
– Садитесь, – показал Артузов на стул перед столом. Сяосун сел на край, всем видом показывая вопросительное ожидание. Артузов раскрыл папку, лежавшую поверх карты, заглянул в неё и поднял глаза на Сяосуна. Глаза были чёрные, пронзительные. – Это правда, что вы обучались искусству боя в монастыре Шаолинь?
В хрипловатом баритоне начальника КРО прорезывались нерусские нотки, но не еврейские, как у Краснощёкова и Ягоды, а какие-то певучие, словно говоривший был родом из поющего народа, а может быть, так и было, поскольку Артузова звали Артур Христианович, уж никак не по-русски.
– Правда, – без задержки ответил Сяосун. – Но я был в монастыре всего год, а постигать искусство боя надо всю жизнь.
– Вы имеете в виду бой непосредственно или в переносном значении?
– И то, и другое.
– Почему вы покинули Китай?
– Хочу постичь искусство революционной борьбы, а где этому учиться, как не в России?
– Скучаете по семье?
– Естественно.
– Как вы отнесётесь к тому, что мы направим вас в Китай?
– Отправлюсь, куда пошлёте, а как отнесусь – не имеет значения.
– И всё-таки?
– Если это даст возможность увидеться с семьёй – буду рад.
Артузов улыбнулся уголками губ и снова посерьёзнел:
– Задание опасное, смертельно опасное. Один неверный шаг… – он не закончил фразу, на мгновение задержался и произнёс сурово, со скрытой печалью: – Мы не сможем помочь.
Сказал и пронизывающе взглянул на Сяосуна, ожидая ответа. И мгновенно получил его:
– Сам упал – сам и выкарабкивайся, не стоит опираться на других. Так говорят у нас в народе. Пословица.
– Пословица – это хорошо. – Артузов достал портсигар, вынул папиросу, предложил Сяосуну, тот отказался. Артузов размял патрончик с табаком, чиркнул спичкой, и по кабинету поплыл ароматный дымок. Артузов затянулся пару раз, положил папиросу на край пепельницы и снова обратился к Сяосуну – лицом к лицу: – Вы не боитесь смерти? Ответьте своими словами, без пословиц.
– Кто-то из умных людей сказал: только дурак не боится смерти. Я себя к дуракам не причисляю. Но хотел бы спросить…
Артузов кивнул, разрешая.
– Почему именно я? В ОГПУ есть и другие китайцы. Думаю, опытнее меня.
– Для задания лучше всех подходите вы. Не удивляйтесь, что я не сразу сказал, какое именно задание. Наш разговор убедил меня в правильности выбора. Суть в следующем. Нам нужен свой человек в ближайшем окружении известного вам маршала Чжан Цзолиня, который получил титул генералиссимуса и фактически стал президентом Китайской республики. Советский Союз пытался установить с ним добрососедские отношения, однако Чжан Цзолинь, конечно, не без влияния японцев, занял откровенно враждебную позицию и резко усилил действия на отчуждение Китайско-Восточной железной дороги в свою пользу. Думаю, о важности КВЖД для обороны СССР на Дальнем Востоке говорить не стоит. – Сяосун наклонил голову в знак согласия, хотя Артузов его не требовал. – Судя по вашему досье, вы некогда дружны близки с Чжан Цзолинем, и вам будет проще к нему приблизиться. Надо попытаться, во-первых, рассорить маршала с японцами или, на худой конец, отдалить их друг от друга, во-вторых, склонить его к мирному сосуществованию с нами. Если не получится ни то, ни другое, маршала придётся устранить. Сложность задачи понятна?
– Так точно.
– Подумайте. Если это вам категорически не по силам, откажитесь сейчас. Я уже сказал, что в случае провала мы ничем помочь не сможем.
– Я уже подумал.
– Хорошо. Связь держите через городскую почту Харбина. Вы отправляете ваши сообщения в Пекин до востребования господину Паоло Грозовски… Запишите.
– Я запомню.
– Хорошо. Вы получаете до востребования – от кого?
– От моей жены, Ван Фэнсянь. На моё имя – Ван Сяосуна. Так проще. Я и к маршалу явлюсь под своим именем. Ничего выдумывать не надо.
Вот и получилось, что через три дня Сяосун оказался в одноместном купе прямого вагона «Москва-Пекин», а теперь лежал в раздумьях о своём жизненном пути, возможно, каким-то образом отразившемся в кошмарном сне. О дороге в тысячу ли, на которую шагнул, решив посвятить себя борьбе за единство и величие Китая. Еще не научился ходить, а уже хочешь бегать[10], с усмешкой подумал он о себе.
Хорошо, Троцкий и Сталин – два тигра в одном лесу. Он своего выбрал. А кто такие тигр и дракон из сна? Может, как-то связаны с его заданием, а может, нет. В прошлом таких схваток не наблюдал – возможно, всё в будущем? Возможно… возможно…
Он снова заснул, теперь уже спокойно, расслабленно. Приснились Фэнсянь и дети – о боги, как они выросли! Шаогуну уже двенадцать, Юнь – восемь, Юйинь – шесть! Растут без отца, и Фэнсянь, милая, славная, терпит его отсутствие. Но что делать – не создан он для семейной жизни, как и побратим его Чаншунь. Тот ведь тоже где-то воюет.
5
Чаншунь приехал неожиданно, к великой радости детей. Госян в этот день исполнялось семнадцать лет, и приезд отца стал для неё лучшим подарком. На праздничный обед пришли Сяопин с Мэйлань и Ваграновы – Семён Иванович, которому уже стукнуло 73, и Лиза, красивая 22-летняя девушка. Мария Ефимовна до праздничного события своей любимицы не дожила, в 1923-м ушла в мир иной. Сяопин и Мэйлань работали учителями: Сяопин в китайской гимназии, а Мэйлань в русской школе преподавали китайский язык. Они получили небольшую служебную квартирку в Старом Харбине и теперь ожидали прибавления семейства: Мэй была на пятом месяце беременности.
Цзинь на обед опоздала: в Управлении КВЖД снова случился переполох. На этот раз маршал Чжан Цзолинь, взявший власть в Пекине, потребовал передать Китаю все морские и речные суда компании, а вслед за тем было объявлено о закрытии Учебного отдела. Начиная с 1920 года, когда Китай сделал первую попытку захватить управление дорогой, русских начали методично выдавливать из Китая. Уже тогда их лишили экстерриториальности, что означало конец «Счастливой Хорватии», как называли зону отчуждения КВЖД, которой управлял генерал Хорват, то есть русские стали подвластны китайскому суду и полиции. Они ещё оставались на ответственных постах, но уже в значительно меньшем количестве. По Мукденскому 1924 года договору СССР и Китая о совместном управлении КВЖД на дороге могли работать лишь советские и китайские граждане, поэтому большинство русских поспешили получить советские паспорта. Большинство, но далеко не все: сотни сотрудников с белогвардейским прошлым предпочли уволиться. Их место занимали китайцы, часто не знающие, что делать и не умеющие работать. Это, конечно, лихорадило Управление, да и всех служащих дороги.
Цзинь за себя можно было не беспокоиться – её ценили как специалиста по русско-китайским отношениям, но она волновалась за советских сотрудниц своего отдела и при возникновении угрозы увольнения кого-либо из них защищала «своих» до последнего. И в день рождения Госян она весь день сражалась за молодую сотрудницу, русскую, с отличием закончившую курсы китайского языка, прекрасно говорившую на английском и немецком, которую требовал уволить секретарь Управления Ван Чанпин. У него была своя кандидатура, с которой, как подозревала Цзинь, у секретаря были «особые отношения». Цзинь дошла до нового управляющего дорогой и добилась, чтобы девушка осталась в отделе.
Застолье было в самом разгаре, и Цзинь встретили радостными возгласами, главными из которых были:
– Мама! Мама приехала! Мы снова все вместе!
Чаншунь и Цзинь обнялись и расцеловались, как муж и жена, давно не видевшие друг друга. Они и вправду почти два года были в разлуке: Чаншунь учился в военной академии Вампу, созданной Гоминьданом при непосредственном участии советских советников. Политкомиссаром там был коммунист Чжоу Эньлай, а начальником академии Сунь Ятсен назначил своего любимца Чан Кайши, который, как и обещал Чаншуню, включил его в состав первых слушателей. Теперь, по окончании курса, Чаншунь получил аттестат полковника Национально-революционной армии Гоминьдана на законных основаниях и, не скрывая, очень этим гордился. Дети и гости с восхищением разглядывали документ с золотым тиснением.
– Скажи нам, дорогой Чаншунь, – с некоторой долей ехидства поинтересовался старый Вагранов, – как ты умудрился пробраться сюда мимо чжанцзолиневской охранки? Маршал не очень-то любит Гоминьдан.
Чаншунь усмехнулся, а в голосе проскользнула нотка превосходства:
– Дорогой Семён Иванович, я предъявлял пропуск, подходящий для любого контроля, – и под общий смех показал серебряный китайский доллар.
– Папа, скажи лучше, как ты сумел вырваться на праздник Госян в то время, как начался Великий Северный поход? – это уже Сяопин «подколол» отца. Он, кстати, начал называть Чаншуня папой уже на второй или третий день после его появления в их доме. – Тебя отпустили или ты в «самоволке»?
– А что такое Великий Северный поход? – спросила Лиза и покраснела. – Простите моё невежество.
– Папа лучше скажет, – Сяопин, как бы извиняясь за свой выпад, приобнял Чаншуня за плечи.
– Это поход Национально-революционной армии Гоминьдана из Гуандуна в соседние северные провинции с целью объединения Китая под властью Национального правительства. Он был задуман лично Сунь Ятсеном и разработан генералом Чан Кайши, – пояснил Чаншунь дидактическим тоном и тут же добавил, для Сяопина: – А я получил недельный отпуск за золотой аттестат.
– Ну вот, всё ясно, – сказала Госян и показала брату язык: что, мол, слопал? – Давайте потанцуем, а то у нас не день рождения, а какое-то собрание.
– Потанцуем, потанцуем, – захлопал в ладоши самый младший, Цюшэ. Ему исполнилось двенадцать лет, но ростом он был уже выше Цзинь, и ему хотелось, чтобы его воспринимали как взрослого. – Я танцую… – он поискал глазами и просиял: – с Мэй!
– Ты решил увести у меня жену? – грозно начал Сяопин. – Брат называется!
– А что, тебе одному можно любить таких красавиц?! – не остался в долгу Цюшэ.
– Вот родится сын или дочь – сам будешь воспитывать.
Пока братья перешучивались, а Мэйлань над ними смеялась, Чаншунь и Цзинь передвинули стол, освобождая пространство, Лиза убрала в стороны стулья, Госян достала патефон и пластинки. Семён Иванович взялся заведовать музыкой, то есть накручивать ручку патефона и ставить пластинки.
– Что желает молодёжь? – спросил он первым делом. – Вальс, танго, фокстрот?
– Варсити дрэг, – заявил Цюшэ.
– Что-о?! – удивился Сяопин. – Ты знаешь варсити дрэг?!
– Ну, тогда чарльстон, – увильнул от ответа младший брат.
– Ни варсити дрэг, ни чарльстон нам пока нельзя, – уже спокойней сказал Сяопин, обнимая за плечи Мэйлань.
– Да и пластинки такой нет, – перебирая диски, пробормотал Семён Иванович. – Танцуйте фокстрот. Вот, к примеру, «Бублики». Поёт Леонид Утёсов.
– Кто это?! – удивился Цюшэ.
– Это молодой, но уже известный джазовый певец из Советского Союза, – неожиданно, даже с некоторым вызовом, заявила Лиза.
– Лиза, ты говоришь таким тоном, будто мы против Советского Союза, – уменьшил её горячность Сяопин. – Это не так.
А из патефона уже залихватски звучал баритон:
Цюшэ тут же пригласил Мэйлань. Она вопросительно взглянула на Сяопина, тот одобрительно кивнул, и пара пошла небыстрым шагом по небольшому пространству между столом, диванчиком и тумбочкой с патефоном. Сяопин подал руку Лизе, Чаншунь – Госян, а Цзинь уселась на диванчик рядом с Семёном Ивановичем.
– Устала, – пожаловалась старому другу, – не до танцев.
– Как там дела в Управлении? – поинтересовался Вагранов. – Гоняют русских?
– Гоняют, – вздохнула Цзинь.
– Слава богу, Машенька не дожила до этих страстей, – грустно сказал Семён Иванович и перекрестился. – Но как же власти халяву любят, уму непостижимо!
– Что такое «халява»? – вяло спросила Цзинь. Ей страшно захотелось пойти и лечь в постель, еле удержалась, чтобы не положить голову Вагранову на плечо. Он правда ничего не заметил.
– Халява, милая моя, это когда ничего не делаешь, а всё получаешь.
– Олигархический капитализм?
– Можно и так сказать. Кто построил КВЖД? Россия. А кто её хочет заграбастать? Китай! Такую дорогу-игрушечку желает получить на халяву! Ни стыда, ни совести! Ни капли благодарности!
– Семён Иванович, вы подали на советское гражданство?
– А зачем? Нам с Лизой возвращаться в России некуда. Домик мы с Машей получили за выслугу лет, его не отберут… Надеюсь, что не отберут. Лиза работает, у меня за время службы кое-что подкопилось – нам хватает. Продукты, я слышал, у нас дешевле, чем у советских.
– Да, – задумчиво сказала Цзинь, – продукты у нас всегда были дешевле. Помните, как мы помогали голодающим в Советской России?
– Ещё бы не помнить! Мы с Машей тогда были просто поражены!
– Голодом? В Китае он тоже нередок, – вздохнула Цзинь. – У нас, бывает, тысячи умирают без куска хлеба. А в гражданскую войну тем более.
– Нет, Ксюша, не голодом, а тем, как харбинцы кинулись помогать. Они словно забыли, что бежали от большевиков. А многие белые – будто и не сражались с красными. Собирали деньги, разные ценности, одежду, продукты… Концерты давали благотворительные… И сколько отправили вагонов с зерном, крупами, маслом, сахаром, мукой! Уму непостижимо! Вся КВЖД помогала, да и не только дорога, не только Харбин.
– И не только русские, – вставила Цзинь.
– Да-да, конечно, и китайские служащие. Я помню, как ты агитировала…
– Я не к тому, – смутилась Цзинь. – Я говорю про китайцев, но там были и евреи, и армяне, и монголы, и грузины… Все будто братьев спасали!
– Так все и есть братья. – Семён Иванович даже немного удивился, что Цзинь сказала «будто». – Братья и сёстры! На одной земле живём, под одним небом! И под Богом одним, хоть он по-разному называется. И хорошо бы так навек и каждый день, а не только в горькие дни.
– Хорошо бы! Но вряд ли когда получится.
– Кто знает! Кто знает!
У танцующих были свои разговоры.
– Куда думаешь поступать? – спросил Чаншунь у дочери, которая норовила перейти на быстрый шаг: папа ей казался неуклюжим и медлительным.
– Пока не знаю. Папа, ну что ты, как слон?! Ногу мне отдавил!
– Прости. В академии танцам не учат. И на фронте – тоже. А что думаешь делать?
– Пойду в Управление. Может, в канцелярию, может, в мамин отдел. Поработаю годик-два, а там видно будет. Может, замуж выйду, – хихикнула дочь.
– Уже есть за кого? – насторожился отец.
– Найдётся. У тебя дочь умница, красавица – найду себе принца.
– Смотри, чтобы принц гуайву[11] не оказался.
– Красавица и чудовище! А что? Замечательная сказка! Сказки всегда хорошо кончаются.
– Сказки – да, а в жизни бывает по-разному.
– Как живёшь, подруга? – ловко разворачивая, спрашивал Сяопин Лизу, у которой в детстве с удовольствием учился русскому языку. С той поры они виделись не часто.
– Да так себе, – неопределённо отвечала та, пряча глаза. – Работаю телефонисткой в отделе тёти Цзинь.
– Я чем-то тебя обидел?
– Почему ты так решил?
– Ты не смотришь на меня.
– Я устала танцевать. Давай сядем.
Они сели на стулья у стены. Разговор не клеился. Сяопин видел, что Лиза расстроена, но чем, почему, не мог понять. А девушка еле сдерживала слёзы: увидев беременную Мэйлань и то, как относится к ней Сяопин, она поняла, что мать, потихоньку ей внушавшая, что Сяопин – её суженый, глубоко заблуждалась. Сяопин никогда не считал себя женихом и как-то в разговоре обмолвился, что ему даже слово это – вэйхунфу – противно. Оно и самой Лизе не нравилось – что китайское, что русское, – а вот о Сяопине-муже она по-девчачьи мечтала. Видела, как наедине ведут себя родители, однажды подсмотрела их любовную игру, и ей страстно, до замирания сердца, захотелось самой это испытать. Она попробовала увлечь Сяопина, как раз в тот день, когда праздновали его поступление в университет: улучив момент, когда взрослым и младшим детям было не до них, увела его в детскую и стала целовать.
– Ты с ума сошла! – испугался он. – Тебе же только четырнадцать!
– Девочки взрослеют раньше мальчиков, – прошептала она, положив его руку себе на грудь и стараясь прижаться к нему всем телом.
Сяопин, до того неуверенно противившийся, вдруг оттолкнул её от себя и выбежал из комнаты. Лиза заплакала от обиды – почему он так грубо себя повёл?! – но быстро успокоилась, подумав, что он ещё не повзрослел, хоть и на три года старше. Однако с той поры между ними при встречах словно пролетал прохладный ветерок, а потом Сяопин и вовсе уехал в столицу, приезжая лишь на каникулы, во время которых был занят то политическими семинарами в марксистском кружке, которые вела его мама, то своими младшими сестрой и братом. А потом появилась красавица Мэйлань. С одного взгляда при знакомстве Лиза поняла, что девушка заняла в жизни Сяопина то место, о котором мечтала она, и это понимание повергло её в длительное уныние, скоро ставшее привычным жизненным состоянием. Хотя где-то глубоко в душе теплился уголёк надежды, что богатая благополучная чистокровная хань[12] Мэйлань наиграется с бедным чжунгэ хуньсюэ[13] Сяопином и оставит его для неё, Лизы. Теперь эта надежда угасла.
А Мэйлань буквально утанцевала своего юного партнёра. Не успела закончиться пластинка (кстати, отыгранная три раза!), как Цюшэ рухнул на ближайший стул и простонал:
– Ну, Мэй, признавайся: ты – марафонка? Сильная, выносливая! Не я тебя вёл, а ты меня!
Ответом ему был звонкий смех:
– У сильного полководца не должно быть слабых солдат[14].
Цюшэ хотел ответить какой-нибудь остротой (правда, не мог придумать, какой), но вдруг прислушался: ему показалось, что в прихожей щёлкнул замок.
– Мам, у нас дверь не заперта? – спросил он Цзинь вполголоса, чтобы не поднимать тревогу.
– А что?
– Кто-то вошёл.
– Войти может только один человек, – Цзинь вскочила, забыв, что пять минут назад готова была лечь пластом. – Это – мой брат, у него свой ключ.
И точно – в дверях появился Сяосун, по-европейски одетый, как говорится, с иголочки: костюм-тройка цвета «маренго», галстук в косую красно-серую полоску, чёрные блестящие штиблеты, на голове – шляпа «федора», тёмно-серая с тёмно-серой блестящей лентой, в карманчике пиджака – уголком – шёлковый красный платок. В руке красовался саквояж крокодиловой кожи.
Шикарный мужчина! Он заслонил весь дверной проём.
– Дядя! – воскликнул Сяопин, а Госян просто восторженно взвизгнула, оставила отца и кинулась на шею любимого дядюшки.
Сяосун поцеловал племянницу в розовую щёчку, поставил саквояж на ближайший стул и театрально поднял руку, призывая внимание.
– Господа-товарищи, я не один, – Сяосун шагнул в сторону, открывая того, кто стоял у него за спиной. Им оказался высокий рыжекудрый парень в поношенной одежде, с полотняной сумкой через плечо; золотистый пушок на верхней губе и подбородке выдавал возраст – не больше двадцати лет. – Прошу любить и жаловать: Фёдор Иванович Саяпин!
Ваня, вылитый Ваня! – сверкнуло в голове Цзинь, и она порадовалась, что сидит: иначе бы упала. А ещё поняла, почему брат привёл к ней в дом этого молодого человека. Он как бы намекнул: хватит хранить скелеты в шкафу. Так она и не хранила: про Сяопина знали все, а про Чаншуня никому не положено.
6
Гости разошлись. Ваграновы позвали было Федю к себе – у них в домике имелась свободная комната, – однако Сяопин, можно сказать, вцепился в нежданно приобретённого единокровного брата и предложил пожить в их с Мэйлань «казённой» двухкомнатной квартире. Кстати, отнёсся он к знакомству очень спокойно, в отличие от помрачневшего Чаншуня, порывался поговорить с Федей, но при столь многочисленном «сборище» найти укромный уголок было нереально, и Цзинь поняла, что именно желание сблизиться побудило его пригласить Федю к себе.
Оставшиеся распределились на ночлег. Сяосун занял бывшую кровать Сяопина, Цюшэ остался на своём месте, а Госян, по предложению Цзинь, временно переселили в родительскую спальню, её место в детской занял отец. Чаншунь воспринял это как знак, что не прощён, однако ничем не выдал своего расстройства. Да и было ли оно, это расстройство? Честно говоря, они с Цзинь уже столько времени жили врозь, а с той ночи, когда он признался в измене, и близости ни разу не было, так что прежние чувства заметно притупились. Поэтому Чаншунь, хоть и хмуро, но вполне спокойно сел пить вечерний чай с Цзинь и Сяосуном.
– Значит, ты, брат, полковник Национальной армии и сражаешься против Чжан Цзолиня? – Сяосун отхлебнул зелёного чая и не сдержал восхищённого вздоха: – Неужели «билочунь»?![15] Где ты его достала, Цзинь?
– Твоя Фэнсянь прислала упаковку. Она знает толк в чаях.
– Поразительный аромат! – Сяосун снова сделал маленький глоток и посмотрел на Чаншуня, который невозмутимо ждал продолжения разговора. Встретив взгляд «старшего брата», кивнул:
– Да, я закончил академию Вампу. Чан Кайши начал Северный поход, и я завтра уеду на фронт.
– Завтра? – удивилась Цзинь. – Ты же собирался неделю пробыть дома.
– Ты неправильно поняла. Мне дали неделю отпуска вместе с дорогой. Если бы не день рождения Госян, я вообще бы не приехал: слишком сложно добираться. Да и на фронте полковник с опытом лишним не будет. А ты, старший брат, как тут оказался? Ты же был в России, и смотрю: преуспел. Костюм дорогой, подарков целый саквояж.
Сяосун действительно привёз подарки – зимние меховые шапки. Сестре – соболью, Госян – беличью, Цюшэ – лисью, Сяопину – волчью, с хвостом.
– Не завидуй, брат. Ты – человек военный, тебе полагается форменная шапка, офицерская, не пощеголяешь. Да я и не ожидал здесь тебя увидеть. И не знал, что встречу Мэй, – осталась девочка без подарка.
Сяосун вынужденно схитрил: у него был подарок для Мэйлань, но он забыл его в чемодане, который оставил в камере хранения на вокзале. Не тащиться же с чемоданом по городу, а такси брать не стал: ему хотелось пройти по улицам, в общем-то, родного города, увидеть, как он изменился. Подарок Мэй он решил оставить у Фэнсянь.
– Ты давай не увиливай. Каким ветром тебя принесло в Харбин? И где подцепил русского парня, этого Фёдора? Я сразу догадался, что он – родственник Сяопина, – Чаншунь бросил быстрый взгляд на Цзинь, увидел, как стремительно она покраснела, и испытал что-то похожее на удовлетворение от маленькой мести за свою отставку. – Выходит, ты его знаешь, интересно узнать – откуда? Не так ли, дорогая?
– Да-да, мне тоже интересно, – как можно твёрже сказала Цзинь и посмотрела на мужа такими испытующими глазами, что ему стало стыдно за свои мстительные намёки.
– Фёдора я увидел возле вокзала, он тоже только приехал в Харбин, но в товарном вагоне. Его, раненого, вывезли на наш берег Амура во время разгрома восстания русских крестьян и казаков в двадцать четвёртом году. Тогда много казаков с семьями ушли в Китай и образовали там что-то вроде станицы. Фёдор и жил в этой станице два с лишним года, лечился, потом работал. Несколько раз пытался перейти на советскую сторону – не получилось, однажды пограничники снова подстрелили. А когда окреп, решил найти своего отца. Он – очень хороший художник! Шёл пешком от деревни к деревне, кормился тем, что рисовал чей-нибудь портрет или фанзу и получал за это еду. Я его знал маленьким, но он так похож на своего отца, которого я знал с детства, что я остолбенел, когда увидел. А меня он помнил, взгляд-то у него особенный – художника. Вот и всё. Отец его может быть в Харбине, надо помочь найти.
– Помогать будешь ты? – спросила Цзинь и покраснела.
– Нет, дорогая сестрица, кто сможет, тот поможет, а у меня дела, мне надо в Мукден. А до того – в Пекин, своих повидать. У меня был билет до Пекина, но перед Харбином внезапно потянуло сойти, с вами повидаться, вдруг больше не увижу.
– Это почему?! – встревожилась Цзинь. – Тебе что-то угрожает?
– Работа такая, сестрица. – Сяосун приложился к чаю, поморщился. – Остыл уже.
– Я сейчас, – подхватилась Цзинь. – Заварю свежий.
– Не надо, – остановил брат. – Я пойду спать, завтра рано на поезд. Вот только Чаншуню скажу… – Сяосун повернулся к побратиму, бережно тронул его за руку: – Будь осторожней с Чан Кайши. Я наблюдал за ним в Москве. Он – человек с двойным дном, а что там таится, на втором дне, вряд ли кто знает. Едва ли что-нибудь хорошее. Ты же помнишь, в Москве он в каждой речи клялся в верности Сунь Ятсену, а на похороны «отца революции» не явился, с коммунистами работать категорически не хочет…
– Скажу больше, – угрюмо заявил Чаншунь. – Я приехал сюда главным образом, чтобы предупредить Цзинь. Правые гоминьдановцы во главе с Чаном снова готовят против коммунистов какую-то подлость. Я думаю, Цзинь, ты имеешь связь с руководством партии…
– Да, – кивнула Цзинь, – с Ли Дачжаном[16], Мао Цзэдуном.
– Передай им моё предупреждение. Я не знаю, что именно произойдёт и когда, но пусть будут готовы. Я не имел возможности поговорить хотя бы с Чжоу Эньлаем, политкомиссаром академии, потому что опасался слежки. Если бы меня заподозрили, выяснять бы ничего не стали: у Гоминьдана жизнь человека не стоит ничего.
Цзинь внимательно посмотрела на мужа:
– Ты из-за этого ехал сюда, в самое логово бэйянцев?!
Чаншунь на вопрос не ответил, но добавил:
– И поберегись, пожалуйста, сама. Очень тебя прошу!
Внезапно раздался звонок.
– Кто это так поздно?! – удивился Чаншунь. – Цзинь, ты кого-то ждёшь?
Она покачала головой и шагнула к двери в прихожую.
– Стой! – сказал Сяосун. – Я открою.
– Нет, лучше я, – заявил Чаншунь. – И не спорьте.
Он вышел в прихожую, но быстро вернулся. Цзинь и Сяосун вопросительно повернулись к нему.
– Какой-то русский, говорит: ошибся, – сказал Чаншунь. – Рыжий, бородатый, одноглазый… Странный.
Сяосун бросил быстрый взгляд на сестру – она явно побледнела – и спросил:
– А почему странный?
– Увидел меня, замялся и сказал, что ошибся. То ли домом, то ли дверью…
– А-а, тут этажом ниже русский живёт, – с явным облегчением пояснила Цзинь. – Он, и верно, ошибся.
На пригородный поезд, который бы довёз до Старого Харбина – всего-то семь километров! – Сяопин с Мэйлань и Фёдор опоздали. Такси возле вокзала при отсутствии поездов не появлялись, поэтому оставалась одна возможность – пешочком, не спеша, через Новый город по Вокзальному и Харбинскому проспектам, по мосту над речкой Модягоу, потом через обширный пустырь, на котором кое-где уже появились скородельные жилища новоприбывших беженцев, торопливо зажигающих в печи огонь[17], а там до Старого Харбина рукой подать.
Августовская ночь была достаточно светлой, уличные фонари отсутствовали только на пустыре, поэтому путешествие молодых людей было вполне комфортным. Шли не спеша, Сяопин держал жену под локоток, Фёдор шагал рядом, но чуть отстранённо. Он не знал, как относиться к человеку, о котором ещё вчера он ничего не знал, а сейчас должен принимать за брата. Поэтому разговор у них был почти односторонним: Сяопин и Мэйлань спрашивали, а Фёдор отвечал, правда довольно лаконично, особенно, когда с ответом были связаны неприятные воспоминания. Сяопин первым делом потребовал, чтобы Федя рассказал об отце, и это парню понравилось: отца он очень любил и говорил о нём с удовольствием.
– Батя наш героический… – Феде не хотелось говорить наш, этим словом он как бы признавал право Сяопина на родство, однако и сказать мой тоже не мог: были ещё Кузя, Маша, Оля, – воевать начал с девятнадцати лет, три раза был сильно ранен. Первый раз его маманя спасла… ну, тогда она ещё девчонкой была… кровь ему свою дала. Сначала он её спас от ихэтуаней, а потом она его. Так и поженились.
– Тебе сколько лет? – спросил Сяопин.
– Двадцать будет. Ну, я не первый родился. Первый – Кузя, Кузьма. Он тоже где-то тут, в Китае. А опосля меня – Машутка и совсем уж последышек – Оленька, она тоже в Китае. Можа, ещё кто народился, но мы об этом не знаем.
– А почему вы так все поврозь? – полюбопытствовала Мэйлань.
– Ну… нас с Машуткой сестра батина Елена и муж ейный Павел Черных себе взяли…
– У них что, своих детей нет? – удивился Сяопин.
– Почему это нет? – обиделся за Черныхов Федя. – Трое у них: Иван, Никита и Лиза. Ваня – в Красной армии, Никита уже, верно, на чекиста учится, он хочет быть, как дядька Паша, его батя, а Лиза – в школе, поди: ей пока одиннадцать.
– Ну, а вас-то зачем забрали?
– Не забрали, а оставили, чтобы мы с Машуткой обузой бате с маманей в Китае не были.
– О, боги! Что ж твои родители в Китае забыли, что уехали, бросив детей?!
– Никого они не бросали! – рассердился Федя. – Батя был против красных, его могли расстрелять. Да и не только его – всю семью могли изничтожить, как врагов советской власти. А мы с Машуткой ещё до того были записаны за дядькой Пашей и тёткой Еленой – вот мы и остались.
– Да-а, интересно получается, – сказал Сяопин. – Отец наш – белогвардеец (Сяопин выделил слово наш, понятно, что не случайно), дети – врассыпную, по разные стороны границы, кто-то белый, кто-то красный, дядька – чекист, с контрреволюцией воюет. Не соскучишься.
– Теперича и мне дороги в Россию нет. Вернусь – скажут: к белым сбежал – и поставят к стенке! – хмуро закончил Федя.
– Что значит «поставят к стенке»? – спросила Мэйлань. – Это – наказание?
– Расстрел, – вздохнул Федя. – Я же там комсомольцем был. А щас и весточку не подашь, что живой.
Феде стало жаль себя так, что слёзы набежали на глаза. Хорошо, что шли по пустырю: темно, да и Сяопин с Мэйлань на него не смотрели – под ноги попадали рытвины, и Сяопин бережно поддерживал жену. Федя смотрел на них и чувствовал, что в душе рождается что-то тёплое и даже нежное: пусть наполовину китаец, а всё-таки брат, и жена его – красава, каких поискать. Решил: завтра же нарисую обоих, благо, чернила цветные пока имеются, не все истратил, и перья гусиные есть – рисовать ими одно удовольствие! Похлопал ладонью по холщовой суме, висевшей через плечо: всё ли его добро на месте? Убедился, что в порядке, и ещё подумал: как хорошо, что дядя Сяосун не прошёл мимо, подобрал и привёл в дом своей сестры, которая, оказывается, любила батю и родила от него такого славного парня. Брата! Он наверняка поможет найти батю и маманю, и Кузю с Оленькой.
Пустырь кончился, начались улицы Старого Харбина. Тут было много деревьев и светло – электрические фонари на столбах стояли равномерно примерно через полсотни сажен. На окраине теснились фанзы, потом начались городские постройки. Вернее, станционные, потому что строили русские.
Квартира Сяопина и Мэйлань была в краснокирпичном русском доме. Домик двухэтажный, на две малочисленные семьи, с большой верандой. Возле дома палисадник с какими-то кустами, деревцами. Из хозяйственных построек – общий на обе семьи дровяник для дров и угля, погреб с ледником, коровник. Такого типа дома Управление КВЖД строило для персонала дороги. Разнились они только количеством комнат, хотя были и односемейные. Об этом бегло сказал Сяопин, пока Мэйлань отпирала входную дверь.
В каждой квартирке на первом этаже – кухня-столовая с русской печью и плитой, на втором две небольшие комнаты – спальня и детская.
– Занимай детскую, – сказал Сяопин, – и давай спать.
Легко сказать – спать. Спать-то как раз и не хотелось, хотя за время пешего путешествия Федя изрядно соскучился по нормальной постели. Слишком уж неожиданным оказался конец: Сяосун, Цзинь, Сяопин, Мэйлань, Госян, Цюшэ – китайская семья, оказавшаяся вдруг родственной. А эта Госян, озорная хохотушка, тоненькая, гибкая и… одуряюще красивая! Такую красоту он и представить не мог. Весь вечер старался не смотреть в её сторону, а внутренние глаза всё видели, каждую черточку запоминали. Нарисовать бы – бумаги нет. Он вспомнил, что внизу, в столовой, на стене висит афиша какого-то концерта – видел такие в Благовещенске. Осторожно спустился, зажёг свет – точно, афиша: «Железнодорожное собрание… Концерт Симфонического оркестра… Дирижёр Асахино Такаси…» Федя не знал, что такое «симфонический», «дирижёр», – ему было важно, годится ли бумага для рисунка чернилами. На счастье, годилась – плотная и гладкая.
Он расстелил афишу на обеденном столе, тыльной стороной вверх, выставил пузырьки с чернилами, зачистил перья и принялся за дело. Память у него была цепкая, это отмечали все преподаватели художественно-промышленного училища, линии ложились уверенные, и через час портрет был готов. По углам листа Федя набросал эскизы голов Цзинь, Сяосуна, Цюшэ, Сяопина. Оставалось ещё место внизу листа – там он более тщательно нарисовал головку Мэйлань.
Получилось неплохо. Федя придирчиво прошёлся по всем рисункам, больше всего внимания уделил взгляду Госян – постарался передать его озорной блеск, восторженность и затаённую улыбку. Уж не влюбился ли я? – подумалось ненароком, и в душе откликнулось, как эхо далёкого колокола: Го-сяннн… Го-сяннн… В лицо плеснулось что-то горячее, опалило щёки. Ничего подобного прежде не случалось. Неужто и вправду влюбился?! Но она же сестра Сяопина, а он – мой брат, значит, она и моя сестра, разве так можно?!
7
Как ни странно, но именно в тот день, когда Сяосун привёл Федю в дом своей сестры, Елена Черных почувствовала резкое облегчение. Два года после исчезновения племянника, а по сути приёмного сына, её душила непонятная болезнь: неожиданно охватывал жар, сменявшийся столь же внезапным холодом, бывало, кашляла долго и надрывно, обливалась холодным потом, неровно стучало сердце, невозможно было глубоко вздохнуть. В больнице, куда её приводил Павел, разводили руками: набор симптомов не отвечал ни одной известной врачам болезни. Павел и сам испереживался из-за Феди, он любил племянника, как родного сына, и потратил много сил и времени на поиски. Однако его не нашлось ни среди убитых повстанцами, ни среди расстрелянных карателями. Немного утешала надежда, что Федя оказался среди беженцев в Китай и, даст бог, найдёт там своего отца. Не желая лишний раз пугать Елену, ни Павел, ни Ваня не сказали ей ни слова про Ивана Саяпина, про то, как, рискуя самим попасть под трибунал, помогли ему бежать от неминуемого расстрела. Хорошо, что о сбежавшем не вспоминал командир полка, а на следствии никто из подсудимых повстанцев не упомянул имени Саяпина, хотя нашлись запомнившие другое имя – некоего есаула Манькова, который должен был якобы возглавить Амурскую армию. Однако никто этого есаула не видел, нигде он себя не проявил, и потому следствие посчитало эту фигуру вымышленной. Лишнее имя – лишние заботы.
Ни о чём таком Елена не знала, а тут вдруг ни с того, ни с сего облегчение наступило. По этому поводу и в связи с началом нового учебного года – мама же учительница! – решили дома устроить маленький праздник. Женская половина семьи – Елена, Лиза и Машутка – нажарила пирожков с луком и яйцами, нарезала крошева из огурцов, помидоров и дикого чеснока, заправив его подсолнечным маслом, а мужская – Павел и Никита – добыла на полях за Зеей и запекла в печи парочку хороших фазанов. Детям из райских яблочек наварили взвара, а для взрослых Павел открыл ту самую прощальную гамовскую бутылку шустовского коньяка – с той поры, как Иван убрал её со стола, к ней никто и не прикасался. Даже когда Ваня приезжал из Свободного, где был расквартирован его полк, – сын спиртного не употреблял, а Павел предпочитал выпить пива. Ваню, кстати, за два года повысили в звании до командира роты, и у него на левом рукаве теперь красовались красная звезда с серпом и молотом и три небольших красных квадрата. За участие в подавлении Зазейского восстания его и Павла представляли к ордену Красного Знамени, но ордена никому не дали, а Ваню в звании повысили. Хорошо бы и этот факт семейно отметить, однако приехать Ваня не смог: в полку шли военные учения.
Соседей на застолье не звали: после всяческих кровавых событий привычка звать в гости как-то тихо отмерла.
За столом, накрытым во дворе, благо позволяла тёплая погода, Павел встал и поднял стопку с янтарной жидкостью:
– Помянем наших дорогих родичей, Саяпиных и Шлыков, вольно и невольно покинувших наш свет. Они живы в нас, их детях и внуках, пущай будут живы и в правнуках.
Сказал торжественно, как говорят на многолюдье, однако все почувствовали, что так надо, и тоже поднялись. Елена, сорокалетняя мать большого семейства, немного пополневшая, по-прежнему подвижная, улыбчивая, но сейчас печальная и строгая, добавила:
– Помянем и Черныхов, Степана и Прасковью. Всех помянем, благодаря которым мы живём на этом свете. Все мы – одна семья.
Дети подняли стаканы с золотистым напитком. Никита, хоть ему и шёл двадцатый год, тоже предпочёл взвар. Он закончил трёхмесячные курсы ОГПУ и теперь проходил стажировку под руководством отца, после которой надеялся поступить в высшую школу. Хотел быть безупречным чекистом, а потому спиртное не употреблял и не курил.
Елена посмотрела на них, глаза блеснули влагой: и верно – одна семья, хотя отцы и матери разные. Вытерла глаза уголком платка, которым была повязана её по-прежнему золотоволосая голова. Павел обнял её за плечи, шепнул на ухо:
– Любушка моя! Спасибо тебе за всё.
Она качнула голову к нему, на мгновение соприкоснувшись висками, – соединилась мыслями, потом снова наполнила стопки:
– Давайте выпьем за живых: за брата моего Ивана и верную жену его Настю, за Кузю и Оленьку. За Федю нашего горемычного, который жив – я это нынче сердцем учуяла, и за тех, кто ему выжить помог, неважно, русские или китайцы. Ведь все мы – братья и сёстры.
Иван Саяпин в этот вечер тоже пребывал в хорошем расположении духа. Он удачно выполнил заказ одной богатой дамы, которая заподозрила в неверности молодого любовника и наняла частного сыщика (любовник оказался человеком порядочным, и счастливая дама удвоила гонорар), поэтому позволил себе прогуляться по Новому городу. Хотел было дойти до дома Чурина на Бульварном проспекте, однако передумал и пошёл в сквер на Садовой. Последние два года, после возвращения с Зазейского восстания, он ходил на Бульварный всё реже. С одной стороны, прибавилось работы (пока он был за Амуром, Толкачёв удачно преобразовал охранное агентство в «Компанию частного сыска», и клиенты выстраивались в очередь), с другой – каждый раз, приходя к этому дому, Иван чувствовал угрызения совести, вину перед Настей, словно и в самом деле изменял семье. Честно говоря, он начал уставать от неопределённости отношений с настоящим и прошлым. Ругал себя последними словами, но постепенно терял надежду перебороть свою нерешительность. После того похищения людьми Сычёва он, конечно, заходил к консьержу, чтобы узнать хоть что-то о человеке, так похожем на Сяопина, но консьерж исчез (Толкачёв сказал, что он умер прямо на своём служебном месте), а пост его из экономии упразднили. Исчез и кудрявый золотоволосый парень – по крайней мере Ивану он больше ни разу не встретился, и Саяпин почти уверовал, что ему просто показалось под зимним электрическим светом. При всём при том Иван больше ни разу не спросил у Толкачёва про соседку-китаянку: для этого записного бабника женщины были расходным материалом (его только такие и посещали), поэтому Иван даже в разговоре не хотел ставить Цзинь с ними в один ряд. Предпочитал терзать себя неведением.
Тёплый субботний вечер располагал к неспешной прогулке. Иван посожалел, что живёт довольно далеко и не может так вот пройтись с Настей и Оленькой по оживлённой красивой улице, но и торопиться домой не хотелось. Он дошёл до сквера на пересечении Садовой с тремя улицами – Пекинской, Центральной и Таможенной – и сел на скамейку в достаточно укромном уголке. Издалека, из сада за Торговыми рядами, доносился вальс «На сопках Маньчжурии», а Иван вспоминал, как ему удалось вырваться из огня Зазейского восстания. Когда в Куропатино в дом Аксёнова вошли красные каратели, Павла он узнал сразу, и мысли заметались, ища хоть какой-нибудь выход. Было три варианта. Первый – застрелить Павла и его спутника и попытаться бежать. По долетавшим звукам выстрелов он понял, что село атаковано, красных наверняка больше, так что побег становился нереальным. Да и как стрелять в Павла, вдовить Еленку?! Второй – не бежать, а отстреливаться, пока хватит патронов. Результат будет тот же. Третий – сдаться, пообещав дать ценные сведения. Павел, конечно, не признает в нём родственника, ему это край как невыгодно, а там – как судьба повернётся. Тут главное – не раскрыться, с есаулом Саяпиным, который был тесно повязан с японскими интервентами, цацкаться не будут, а некий Маньков кровью не запачкан, есть шансы остаться в живых.
Выбрал третий. Ох, какие глаза были у Павла, когда из запечья вылез и протянул маузер его шуряк! Иван, вспомнив, даже хмыкнул.
– Есаул Маньков. Добровольно сдаю оружие. Могу быть полезным.
Каждое слово Иван произнёс тогда твёрдо, как отпечатал. И смотрел при этом прямо в глаза Павла. Тот тоже хорош: не сморгнув, принял маузер и сказал:
– Сдача принимается. Будешь полезный, суд решит твою судьбу. Следуй с нами, господин Маньков.
Помощник Пеньков тогда перепугался, зашептал:
– Приказ же был: стрелять на месте. Нас самих отправят под трибунал.
– Не паникуй, – отозвался Павел. – Я всё возьму на себя. Тебя как бы и не было.
– Точно возьмёшь?
– Возьму. Ты не при делах. Забудь!
– Ну, тогда сам его и веди, – с этими словами Пеньков выскочил из избы.
У Ивана слух звериный и голова не тыква, мозги имеются – сразу скумекал, что Павел неспроста завёл разговор, а когда увидел племянника в военной форме с командирскими знаками и услышал, о чём говорят отец с сыном, понял, что возможность вырваться из рук карателей вполне реальна.
Так оно и случилось холодной зимней ночью. Замёрзший караульный отсутствовал не десять минут, а почти час. За это время Павел выпустил Ивана из сарая, предварительно разворошив крышу, вроде как обозначил место побега, а уж остальное он проделал сам. Прежде всего снял с чекменя и сунул в карман – вдруг пригодятся! – погоны, потом высмотрел у коновязи и увёл коня под седлом. Несмотря на ночь, по селу ходили и ездили множество людей – главным образом, конечно, военные. Иван легко затерялся среди них: он ехал не спеша и не привлекал внимания. Решил уйти в сторону Тамбовки, туда, откуда наступали красные (кому придёт в голову, что беглец ринется прямо в пасть тигра?), и оказался прав: с этой стороны на околице даже не было караула. Каратели так зачистили тылы, что никого оттуда не опасались. Тем не менее, как только дорога углубилась в лес, Павел свернул в чащу от греха подальше – слава богу, тут снега было мало. Набрёл в лесу на заимку, которую облюбовали шестеро таких же, как он, беглецов. Место было глухое, заимка добротная, с запасами, там и перекантовался до весны. После ледохода вышли на Амур, украли лодку и ночью перебрались на китайский берег. На переправе их засекли пограничники, обстреляли. Иван получил пулю навылет в левое плечо и даже обрадовался: было с чем возвратиться к своим. Хотя, честно, возвращаться не хотелось – душа устала, жаждала покоя, – но куда деваться? Настя с Оленькой, да и Кузя, были «на крючке» у «товарищей по борьбе». Вот и явился в штаб Сычёва в Сахаляне, при погонах, рука на перевязи, доложил честь по чести, скрыв лишь, что с побегом помогли родичи. Восстание было уже разгромлено, советские каратели – войска, отряды ЧОН и ГПУ – кровавой метлой прошлись по восьми волостям, расстреливая налево и направо, чтоб, как выразился один из партийных работников, «никому не повадно было поднимать хвост на советскую власть». В штабе посочувствовали злоключениям «есаула Манькова» и отправили в Харбин, к начальству. Иван подал рапорт об отставке по ранению и состоянию здоровья и, к своему удивлению, был отпущен на вольные хлеба. Вернулся, разумеется, к Толкачёву. Тот оказался хорошим товарищем, принял компаньоном в новое агентство.
– Ты чего это здесь прячешься? – перебил мысли Ивана знакомый голос.
Толкачёв!
– Ну, ты, Михаил, как чёрт из преисподней: стоит помянуть, он тут как тут.
– А ты, небось, поминал? С чего бы? Утром виделись. – Толкачёв сел рядом, от него пахнуло хорошим мужским одеколоном. – Как дело с мадамой? Чем её сердечко успокоилось?
– Всё в порядке. Премию мне выдала. Так что можем куда-нибудь зайти выпить.
– Нет, дорогой компаньон, премию ты неси домой на лечение Насте. А выпить мы пойдём ко мне. Не спорь, не спорь – у меня хорошее настроение, и твой отказ испортит его.
– Что-то случилось? – осторожно спросил Иван.
– Можно и так сказать.
– А ты вроде и не выпивши, коньяком не пахнешь.
– Это успеется. Ты не поверишь – откуда я иду.
– Откуда?
– Только что в колледже ХСМЛ, – немного торжественно объявил Толкачёв, – это Христианский Союз Молодых Людей, тут недалеко на Садовой, – состоялось собрание русских харбинских поэтов и прозаиков. Они решили назвать свою организацию «Молодая Чураевка». Почему именно так, я не совсем понял, да это и неважно. Стихи свои читал Алексей Ачаир, основатель «Чураевки». Отличные, между прочим, стихи!
– Погодь, погодь, – остановил излияния компаньона Иван. – Ладно «Чураевка», ладно стихи – а ты тут с какого боку-припёку?
– Стихи, дорогой мой, это единственное на свете, что я искренне люблю.
– Ты-ы?! Любишь стихи?! – остолбенел Иван. – Ты ж ни разу не заикнулся!..
– А чего было заикаться? Бисер метать! А вообще, что тебя удивляет? Русский офицер должен знать литературу, музыку, живопись…
– Поди-ка и сам пописываешь? – Иван даже хихикнул.
– Да ну тебя! Я к нему всем сердцем, можно сказать, душу открыл, а он… – Толкачёв встал, намереваясь уйти.
– Постой, постой! – Иван тоже вскочил, ухватил компаньона за рукав. – Не серчай, я ж не обидно… Я Пушкина тоже люблю… сказки… уж больно складно.
– Пушкин – гений! Такой на Руси один! Но и другие есть, неплохо пишут. Вон из наших, офицер, каппелевец, Арсений Митропольский, он ещё Несмеловым подписывается, тоже читал. Про войну. Всё точно, даже мороз по коже… Так ты идёшь, Иван?
– Ежели свои почитаешь, пойду.
– Ладно. Выпьем – что-то почитаю.
Всю дорогу Толкачёв разглагольствовал о Пушкине, читал его стихи, так громко, что прохожие останавливались и провожали глазами странную пару немолодых мужчин. Ивану особенно понравились строки про гусара:
Смотри-ка, думал он, не казак, а знает, как с конём обращаться. Да и на постоях бывал – на вражьем, голодном, и на своём, хлебосольном.
В вестибюле дома Чурина было пусто: консьержей больше не нанимали. Поднимаясь по лестнице, Толкачёв вдруг начал читать:
Иван неожиданно сорвался, в несколько прыжков одолел пару лестничных пролётов и, не медля ни мгновения, нажал кнопку звонка у двери с медной табличкой «Инженеръ Василий Ивановичъ Ваграновъ». Сердце стучало бешено, дыхание срывалось.
За дверью послышались твёрдые, довольно тяжёлые шаги, ручка повернулась, и перед Иваном появился худощавый, подтянутый китаец с полуседой головой. Спросил по-русски:
– Что угодно?
У Ивана остановилось сердце.
– Звиняйте, господин, ошибся домом…
– Бывает, – сказал китаец и захлопнул дверь.
А может быть, я временем ошибся, подумал Иван. Кого-то китаец ему напомнил, но вот кого?
8
Мао Цзэдун битый час сидел в своём кабинетике заведующего организационным отделом Центрального исполнительного комитета Гоминьдана в пригороде Кантона, перечитывал расшифрованное письмо секретаря харбинской коммунистической партийной ячейки Дэ Цзинь и не мог прийти к какому-то определённому решению. Дэ Цзинь сообщала, что от надёжного источника в Национально-революционной армии поступило сообщение о том, что командующий 1-м корпусом НРА генерал Чан Кайши готовит крупную провокацию против коммунистов с целью их разгрома и полного разрыва союза компартии и Гоминьдана. В том, что это не дезинформация, у Мао не было и тени сомнения: Чан Кайши, слывший при Сунь Ятсене активным сторонником союза с коммунистами, после смерти вождя всё больше стал проявлять себя как сторонник «правых» гоминьдановцев-националистов. Правда действовал очень хитро и умело, так, что даже поднаторевшие на революционных тактических хитросплетениях советские политические и военные советники не усматривали опасности с его стороны. Даже глава советской миссии в Китае Михаил Бородин числил генерала своим другом. Впрочем, Мао казалось, что добродушный и дружелюбный Бородин в каждом видел друга, если человек своими действиями не доказывал обратное. Сам Мао предпочитал отношение прямо противоположное: ты докажи, что достоин быть другом, и тогда поглядим.
Конечно, Чан мог своё отрицательное мнение об одном работнике миссии вольно или невольно перенести на всех советников, тем более что этого мнения придерживались многие руководители Гоминьдана и компартии, считая и Мао. Этим работником был военный советник комкор Куйбышев. Младший брат крупного большевистского функционера, приближённого к Сталину, вёл себя высокомерно, китайских военных откровенно презирал, что проявлялось и у других советников. Комкор стремился подчинить себе Национально-революционную армию. С этой целью сблизился с председателем Национального правительства Ван Цзинвэем, который побаивался армейских начальников, особенно выпускников академии Вампу, выросших под крылом Чан Кайши. Ван Цзинвэй называл их «солдафонами», а Чана просто не мог терпеть. Генерал ему отвечал тем же. Ван стремился показать себя «левым» и другом коммунистов, а для Чана этого было вполне достаточно, чтобы ненавидеть. В нашествии советников, которых, кстати, настойчиво просил у советского руководства «отец китайской революции», в резолюциях и инструкциях Исполкома Коминтерна он видел желание использовать Китай для поднятия престижа СССР и Российской компартии на мировой арене. Он считал, что большевистская Россия заботится не о Китае, а о себе, а китайские коммунисты и «левые» гоминьдановцы играют на её поле. Это его просто бесило, и весной 1926 года Чан сорвался. Он ввёл в Кантоне военное положение, арестовал некоторых коммунистов, армия окружила представительство советников. В городе появились прокламации с характерным текстом: «Я верю в коммунизм и сам почти коммунист, но китайские коммунисты продались русским и стали их собаками, поэтому я против них».
Чан Кайши потребовал изгнания из Китая Куйбышева и его помощников. Ван Цзинвэй написал ему письмо, пытаясь уладить конфликт, но генерал отказался его принимать. Сила была на его стороне, и военные советники покинули Китай. Вместо них приехали другие – Блюхер, Путна и Примаков, герои гражданской войны. Самые подходящие для той военной ситуации, в которой находился Китай.
Чан Кайши вроде бы успокоился, арестованных выпустили с извинениями, осаду представительства сняли, но письмо Дэ Цзинь всколыхнуло в памяти Мао всю эту весеннюю историю и заставило глубоко задуматься.
Что делать? Как быть? Ставить в известность Национальное правительство и своё партийное руководство? Поверят ли они письму неизвестного секретаря ячейки, тем более женщины? Известно ведь, как предвзято относятся в Китае к уму и мнению женщины. Ладно, пусть не относятся, а относились в прошлом, только вряд ли традиция уже изжита. Не все же такие умницы, как его Кайхуэй, или эта Цзинь, которую он помнил по встрече в Харбине. К тому же армия под руководством Чан Кайши разгромила основные силы милитариста У Пэйфу и взяла Трёхградье – огромную агломерацию городов Ханьян, Ханькоу и Учан, – и Политический совет ЦИК Гоминьдана принял решение объявить Учан столицей Китайской республики. Часть правительства, в основном «левые», переехала туда.
Как же в такой ситуации предъявлять Чан Кайши какие-то обвинения?!
Может быть, стоит посоветоваться с Кайхуэй? Мао внутренне поёжился от этой мысли. Нет, он не сомневался, что его замечательная умница-жена здраво и толково рассудит сложившуюся ситуацию, его смущало давнее чувство вины перед матерью его законных детей, которое вдруг охватило его два года назад, когда Сунь Ятсен вызвал своего любимца в Шанхай. Накануне отъезда Кайхуэй уличила мужа в любовной связи с молоденькой профсоюзной активисткой и отказала ему в прощальной близости. Для Мао это была связь как связь – подобных ей было много, потому что он, крепкий красивый мужчина, практически никогда не имел отказа от приглянувшейся женщины. Он полагал это в порядке вещей, но не собирался из-за лёгкой интрижки расставаться с Кайхуэй, считая, что любимая жена – это одно, а мимолётное удовлетворение мужской потребности – совсем другое. Они с Кайхуэй женились вопреки воле родителей, по великой любви, и гнев её из-за «какой-то мелочи» явился для него громом среди ясного неба. Он был так потрясён, что в день отъезда сочинил стихотворение:
Он прислал эти стихи жене, но ответа не получил, а когда вернулся, понял, что прежних нежных, наполненных любовью отношений уже не будет. Деловые, общественные продолжались без особого напряжения, и всё-таки любовь наполняла самые обычные действия особым смыслом – радостно было жить и работать, а теперь…
Мао рассказал Кайхуэй о своих сомнениях в отношении Чан Кайши. Она слушала поначалу без особого интереса, но потом оживилась:
– Чан, конечно, никакой не коммунист и даже не «левый», его весенняя выходка была не от испорченных нервов – он тогда запустил пробный шар: а как, мол, отнесутся советские посланники к такому повороту в отношениях революционеров?
– Да они никак не отнеслись! – возмущённо сказал Мао. – Как будто ничего особенного не случилось!
– Вот именно. Он очень внимательно следит за внутрипартийной борьбой в Советском Союзе, за тем, как Сталин борется с Троцким, и делает вывод: если они могут так сражаться внутри одной партии, то почему ему не попробовать на другом уровне, между партиями? Чан уже тогда занял видное положение в партии и национальном руководстве, но он не хочет быть «одним из», он считает, что все пальцы не могут быть одинаковой длины[20]. В то время ему не хватало авторитета в армии, однако теперь, когда он разгромил У Пэйфу, его главенство признали все военные, и я думаю, он обязательно сделает следующий шаг. Вода течет вниз, а человек стремится вверх[21].
– Следовательно, надо принять предупреждение из Харбина за истину?
– А как иначе? Лучше переусердствовать в бдительности, чем упустить врага.
– Тут неизвестна дата. Ты думаешь, наши руководители воспримут сигнал, как надо?
– Увы! И Чэнь Дусю[22], и Ли Дачжао слишком интеллигентны и деликатны, чтобы сменить доверие на подозрительность, когда нет доказательств – одни предположения и догадки. Чжоу Эньлай близок к этим военным из академии, он, возможно, поверит, но что в его силах – лично я не знаю.
– Я тоже, – вздохнул Мао. – Я и с Чжоу-то шапочно знаком. Всё-таки попробую настроить Чэнь Дусю. Но мы сможем что-то противопоставить Чану? Как ты думаешь? Партия наша слишком малочисленна.
– У тебя крепкие связи с шанхайскими профсоюзами. Ты можешь вывести на улицы десятки тысяч рабочих.
– Но это – мирные люди!
– Не скажи! Все армии складываются из мирных людей, которым приходится что-то защищать.
9
Мэйлань проснулась утром со сладостным чувством, что сегодня, 5 сентября, не надо идти в школу: воскресенье, выходной день! Можно ничего не делать или заняться подготовкой к рождению ребёнка, а можно сходить в синематограф или какой-нибудь музей, надо посмотреть, нет ли хорошей выставки или концерта.
Рядом сладко посапывал Сяопин; он вообще любил всласть поспать, хотя мгновенно просыпался от её лёгкого прикосновения и был готов к любым любовным упражнениям, на которые Мэйлань оказалась весьма горазда. Она даже удивлялась сама себе, откуда у неё вроде бы стыдная, однако такая приятная увлечённость, но её несказанно радовала отзывчивость Сяопина на её фантазии; она была уверена, что единство взглядов и действий в столь тонком и хрупком мироздании – основа прочности семьи.
Сяопину безумно нравились смелость и решительность Мэйлань в той области отношений, где он ощущал свою скованность, а порой даже ступор, и он готов был следовать за любимой куда угодно, лишь бы быть рядом с ней.
Правда, когда Мэй забеременела, у неё появилась осторожность в действиях, и эта необходимость обережения передалась Сяопину – их любовь стала нежней и целомудренней, они как бы растворялись друг в друге, а чувственность проявлялась во взглядах, прикосновениях, лёгких поцелуях.
Вот и сейчас, проснувшись, Мэйлань огладила любящим взглядом золотистые кудри мужа и встала, чтобы пойти готовить завтрак. Хотела было спуститься в кухню, как обычно, в обнажённом виде, но спохватилась, что у них гость, и он может быть уже на ногах, поэтому накинула халатик и не торопясь, ступенька к ступеньке, одолела спуск.
В кухне никого не было, но на стене висел афишного размера лист бумаги, приколотый по углам канцелярскими кнопками. С листа на скромный мир стандартной кухни изумлённо-радостно смотрели потрясающей красоты чёрные глаза девушки. Прямоугольник чёрных блестящих волос – чёлка и два струящихся потока по сторонам – обрамлял тронутый румянцем идеальный овал лица с летящими бровями, небольшим носиком и чуть приоткрытым в немом удивлении ртом с припухлыми губами.
Это было воплощение девичьего совершенства, на которое с восхищением смотрели глаза окружающих – родителей и братьев, размещённых по углам листа уверенной рукой художника.
Да он просто гений, потрясённо подумала Мэйлань. Художник-самоучка разве так нарисует?!
– Влюблённый гений, – вполголоса сказал за её спиной Сяопин.
Она уже давно заметила, что они мысленно перекликаются, и не считала это чем-то особенным – была убеждена, что так и должно быть у близких и любящих людей, поэтому удивилась не его словам, совпавшим с её мыслями, а тому, как неслышно он подошёл, и она не почувствовала его приближения. Неужели так погрузилась в магическую глубину портрета?!
– От её глаз невозможно оторваться, – продолжил Сяопин, и что-то в его голосе заставило Мэйлань тревожно оглянуться.
Взгляд мужа был так трепетно устремлён на рисунок, что ей показалось, будто она видит вибрирующие нити, связывающие его глаза и глаза на рисунке.
Фу ты, мистика какая-то, раздражённо подумала она и удивилась своей раздражённости – ничего подобного прежде в её душе не возникало. Неужели приревновала?!
– Эй! – толкнула она его в грудь. – Очнись, это же твоя сестра!
– Что?! – он действительно очнулся. – Ты о чём подумала, глупышка?!
А о чём и вправду я подумала? Вообразила невесть что. Федя, конечно, одарён сверх меры, но он всё-таки самоучка, а даже наши великие художники вначале учились рисовать. Что уж говорить о русском деревенском парне!
– Твой брат невероятно талантлив, ему надо учиться, – сказала Мэйлань.
– Зачем? Учение только испортит его дар, – возразил Сяопин. – Насколько я представляю, в школе вначале проходят азы академического рисунка: вазы, фрукты, лепные фигуры…
– А Федя родился с кисточкой в руке? – перебила она. – Милый мой, давай не будем спорить о том, в чём совершенно не разбираемся. Но мы оба испытали на себе силу его дарования и надо, чтобы это оценили профессионалы.
– Ты знаешь, что мне показалось странным, – задумчиво сказал Сяопин. – Я недавно прочитал про величайшего художника древности Гу Кайши. Он жил где-то полторы тысячи лет назад. Так вот он сказал: «В рисунках одежда и внешний вид не очень важны. Глаза – это дух и решающий фактор». Фёдор, конечно, понятия не имеет о наших художниках, а использовал принцип Гу. Интуитивно, понимаешь? Он через тысячи лет как бы поймал мысль Гу, и потому невозможно оторваться от взгляда портрета. Мы знаем Госян много лет, а не улавливали её дух – Фёдор уловил за один вечер. Причём не русский дух, свой родной, а наш – вот что удивительно!
Они разговаривали по-китайски и не знали, что Федя уже несколько минут стоит на верху лестницы и пытается понять, что брат с женой обсуждают возле его рисунка. Он уже пожалел, что повесил его на стену, думал порадовать новых родственников, а вышло что-то не так. Похоже, портрет им не понравился, иначе бы они так не спорили. Он не стал дожидаться, что его заметят, и спустился вниз. Сяопин и Мэйлань замолчали и как-то странно посмотрели на него.
– Не понравилось? – спросил Федя и, не ожидая ответа, сорвал рисунок со стены.
– Что ты делаешь?! – вскрикнула Мэйлань, увидев, как Федя зажал край листа, намереваясь его порвать. – Не смей!
– Стоп! – Сяопин схватил брата за руки. – Это же шедевр!
Федя не знал, что такое «шедевр», однако по испугу их возгласов понял, что уничтожать своё беглое творение не стоит – надо выяснить, в чём дело.
– Фёдор, нам очень понравился рисунок, – быстро успокоившись, сказал Сяопин. – Его надо показать настоящим художникам.
– Да это я так… – смутился Федя и положил рисунок на стол. – У Госян глаза такие удивительные! И вообще, она особенная… Я хотел её… ну, это… – Он не знал, как словами выразить чувства, которые заставили его среди ночи схватиться за перья, и теперь разводил руками.
– Она понравилась тебе как художнику, и ты решил её запечатлеть, – подсказала Мэйлань.
– Вот-вот… запечатлеть, – ухватился Федя за подсказку. – Я у наших, у русских, таких глаз не видал.
– В общем, найдём настоящего художника и покажем ему твою работу.
– А я, выходит, не настоящий? – расстроился Федя. – Чего ж тада показывать?
– Ты не понял. Сейчас ты – самоучка, самородок, рисуешь по случаю, когда не работаешь…
– Я и так не работаю, и совсем не работал. Я учился в художественно-промышленном училище, в Благовещенске.
– Ах, вот как! – засмеялась Мэйлань. – Ты, выходит, учился, а мы-то думали…
– Всё равно, его надо показать профессиональному художнику, – стоял на своём Сяопин. – Может, работа найдётся.
– А я видела объявление, – вдруг сказала Мэйлань. – Драматическая студия в Желсобе ищет художника.
– Было бы здорово! – обрадовался Сяопин. – Может, там и деньги платят. Не будем откладывать. Сейчас позавтракаем и поедем в Желсоб.
– А что это такое – Желсоб? – Федя был немного ошарашен напором брата.
– Это такой дом культуры – Железнодорожное собрание, сокращённо Желсоб, – объяснила Мэйлань. – Там спектакли ставят, оркестр работает. Сам увидишь и поймёшь.
– Погодите, – спохватился Федя. – А мой батя? Мне же надо его найти!
– Батю будем искать, – Сяопин обнял Фёдора за плечи. – Он же и мой отец. А пока давайте поедим, не то я в обморок упаду.
– Искать – но как?! Ходить по городу и высматривать? Или в газетах пропечатать: так, мол, и так, батю ищем, помогите?
– Объявление в газете – это мысль, – сказала Мэйлань. – Отец-то у вас, надеюсь, грамотный?
– Батя – есаул Амурского казачьего войска, – хмуро сказал Фёдор. – Почти полковник!
– Не обижайся, – улыбнулась Мэйлань. – Я пошутила.
– Постойте, постойте, – Сяопин нахмурил лоб, что-то припоминая. – Я слышал или читал… Что-то было связано с Амурским войском в Харбине. Здесь то ли казачья станица, то ли военная организация. Про полковников должны знать.
– Вот видишь, – сказала Мэйлань, – сколько открывается возможностей. Обязательно его найдём! А пока займёмся тобой. Поедем в Желсоб!
10
Сяосун сидел на скамейке в тени старого вяза, неподалёку от входа в резиденцию маршала Чжан Цзолиня, и думал, каким образом можно было бы до него добраться. С той поры, как он был здесь последний раз, прошло немало лет. За это время в резиденции произошли большие изменения. Маршалу, видимо, стало тесно в старом дворце, и всё было кардинально перестроено. Появились Большой и Малый дворцы. Большой имел три этажа, опоясывающую галерею на втором и балконы на третьем этаже, у Малого было множество больших окон. Хозяином Малого стал сын Цзолиня генерал Чжан Сюэлян. Территорию резиденции обнесли железобетонной стеной высотой не меньше трёх метров, вдоль стены разместились двухэтажные краснокирпичные казармы охраны.
Обо всём этом Сяосуну поведал один из его старых агентов, завербованных ещё после русско-японской войны. Сяосун тогда, вроде бы по заданию майора Кавасимы, создавал «спящие» ячейки по всей Маньчжурии. Японец хотел иметь секретную поддержку на случай оккупации Северо-Восточного Китая, а Сяосун, на свой страх и риск, организовывал на тот же случай силы сопротивления. Для него было неважно, кто именно, Япония или Россия, захочет оккупировать Маньчжурию, оккупант для него автоматически становился врагом Китая, то есть его личным врагом. Правда с тех времён прошло двадцать лет, многие ячейки за ненадобностью наверняка уже «заснули» навсегда, надо бы пройтись с ревизией, но не было ни сил, ни времени. Единственное, на что надеялся Сяосун, в ячейках были настоящие патриоты, проникнутые духом Великого Китая, и этот дух они могли передать своим детям. Но могли и не передать.
Сяосун думал о Чжан Цзолине, однако эти «рабочие» мысли то и дело перебивали иные, «домашние». Он приехал в Мукден из Пекина, где пробыл неделю буквально в объятиях семьи. Фэнсянь, Шаогун, Юнь и Юйинь облепили его и не выпускали из рук. Да он и не вырывался: казалось, никогда не чувствовал себя таким счастливым. Хотя нет, неправда – счастливым он чувствовал себя всегда, когда рядом была Фэнсянь. С самого первого дня, когда спас её от пожара, с самой первой ночи на стульях, радом с кроватью. Она, а потом дети – всегда были в его сердце. Они тосковали по нему, он тосковал по ним, но верил, что выбрал правильный путь (какая разница, сколько в нём тысяч ли?!), и менять свою жизнь не хотел.
До сих пор не хотел. Но каждую ночь этой недели, после, казалось, ненасытной страсти, когда они обессиленно лежали рядом, рука в руке, он чувствовал, что у Фэнсянь на кончике языка дрожат невысказанные вопросы: почему и зачем? Почему они ведут такую странную разделённую жизнь и зачем это ему нужно? И если в первую ночь у него был уверенный ответ, то в последующие он как бы размывался, становился неопределённей, вокруг этих главных вопросов возникали дополнительные, и ответы на них были столь же размытыми, похожими на утренний туман над спокойной водной гладью. Да, он хочет величия единого Китая, для этого пошёл служить русским, учиться у них, как удерживать в одних руках такую огромную разношёрстную страну, но что, он один – патриот Поднебесной? Сунь Ятсен, а теперь Чан Кайши – разве не патриоты? Или был Юань Шикай, а теперь Чжан Цзолинь – каждый по-своему за единый Китай! А его послали ликвидировать Чжана – это что, вклад в величие страны или всё, чему он научился у России? Так подобные ликвидации неугодных правителей были всегда и везде.
Сяосун покидал Фэнсянь в полном душевном раздрае, не решив, что делать дальше, а ведь она даже слова не сказала, не просила остаться. И вот теперь он никак не может придумать, что и как делать. В Москве был уверен, что всё получится достаточно легко с помощью фальшивого письма от имени Сталина с предложением сотрудничества против Чан Кайши. В ОГПУ просчитали, что маршал достаточно осведомлён о борьбе за власть Сталина и Троцкого и о том, что Чан Кайши поклонник Троцкого, поэтому он должен «клюнуть» на авторитет Сталина, который явно превосходит своего противника. Сяосуну, кстати, Троцкий был более симпатичен хотя бы своей активностью, но не в его положении выбирать – надо использовать то, что выгодней.
Напротив скамьи, где сидел Сяосун, остановился автомобиль, из него вышли два человека в полувоенной одежде и направились к Сяосуну. Он сразу предположил, что это – секретники, и с любопытством ждал дальнейшего.
– Ваши документы? – обратился к нему старший по возрасту.
Сяосун подал советский зарубежный паспорт. При виде серпа и молота на обложке они дружно вздрогнули, вызвав усмешку Сяосуна, однако сдержались и углубились в изучение документа.
– Что вы здесь делаете? – спросил младший.
– Сижу, отдыхаю, любуюсь дворцом чжаотао дацзяна[23]. О, простите, оговорился – генералиссимуса сухопутных и морских сил Китайской республики.
– Шутить изволите? – оскалился младший.
– Что вы, что вы, господин! Ни в коем случае!
Старший спрятал паспорт Сяосуна в нагрудный карман полувоенного френча:
– Пройдёмте с нами.
– Могу я узнать – куда?
– Туда, где шутить не любят. Особенно по отношению к господину генералиссимусу.
– Выходит, я дёрнул тигра за усы?
Секретники промолчали.
Сяосун тянул время, раздумывая, уложить их носом в газон или попытаться через них выйти на Чжана. Решил: попытка – не пытка, однако в охранке может быть всё, что угодно. Особенно в смысле пыток.
– Ладно. Запишите: добровольно предаю себя в руки блюстителей, хотя все лошади спотыкаются, все люди ошибаются[24]. Я, видать, не исключение.
– Поговори ещё, шутник!
Наручники надевать не стали, отметил Сяосун. Значит, опасаются обращаться как с преступником. Пока что подозреваемый. Уже неплохо.
Машина, сколько ни петляла по улицам Мукдена, а привезла к стене дворца, вернее, в приземистый дом, примыкающий к стене. Пожалуй, тут есть и дверь сквозь стену, подумал Сяосун. Если так, то это – гнездо личной контрразведки маршала. Хорошо это или плохо, он пока не знал, всё зависело от ближайшей ситуации.
Его привели в кабинет с недорогой, но добротной мебелью. Письменный стол, полумягкие стулья, застеклённый шкаф с папками, большой сейф – явно не допросная, может быть, рабочий кабинет небольшого начальника. То есть надо понимать – задержанного вывели на тот уровень, какого он, по мнению секретников, достоин, потому что указаний на его счёт никаких не поступало. Значит, он не первый, попавший в такую ситуацию.
– Садитесь и ждите, – сказал старший и ушёл. Младший встал у дверей, заложив руки за спину и глядя прямо перед собой.
Насмотрелся американских фильмов, усмехнулся про себя Сяосун. Сам он тоже их любил, особенно комедии с полицейскими. Смеялся всегда от души и так часто и громко, что товарищи по ОГПУ прозвали его Смехун-Сяосун. Поначалу он обижался и сердился, но потом привык – они же не со зла. Товарищи его зауважали сразу, как только начались занятия по шаолиньцюань. Вот и сейчас ему ничего не стоит применить бацзицюань или дуаньдацюань[25], и паренёк будет лежать и тихо радоваться, что ещё жив.
Уверенный стук каблуков по деревянному полу прервал размышления Сяосуна. В кабинет вошли двое: впереди плотный короткостриженый мужчина в европейском костюме, за ним уже знакомый старший секретник.
Сяосун встал. Мужчина скользнул по нему взглядом и небрежно бросил:
– Оставьте нас. Ждите за дверью.
Секретники вышли.
– Здравствуй, Мао Лун, – сказал Сяосун. – Рад тебя видеть.
– Зато я не рад! – старый приятель по военному училищу хлопнул паспортом Сяосуна по столу. – Ты опять явился просить за сестру?
– Ошибаешься, брат, – мотнул головой Сяосун. – Мне нужно предстать перед маршалом с важным предложением.
– Что же ты не обратился в канцелярию генералиссимуса? Тебя бы записали на приём, месяца через два-три допустили бы до его ясных очей.
– Смешно. Только дело моё сугубо секретное, в канцелярии показываться нельзя. Думаю, там полно тайных агентов всех разведок мира.
– У нас каждый человек проверен по нескольку раз.
– Собака, которая кусает, зубы не скалит[26].
– Самый умный, да? Скажи лучше, почему у тебя советский паспорт?
– Я приехал из Советского Союза.
– И как это понимать?
– Я – гражданин Советского Союза. Что тут непонятного?
– Что тебе нужно в Китае?
– В контрразведке все такие тупые? Я уже сказал: мне нужно встретиться с маршалом. У меня задание от Объединённого главного политического управления, сокращённо – О-Г-П-У. Ясно? Мао Лун, я был о тебе более высокого мнения.
Бывший приятель как будто ничего не слышал, во всяком случае мнение Сяосуна пропустил мимо ушей.
– Маршал не желает иметь отношений с Советским Союзом. Думаю, тебе известно, что ОГПУ этой весной пыталось убить маршала. Мои агенты случайно засекли контакт вашего чекиста с человеком, который вёз мину для убийства. Мину нашли, трёх ваших террористов арестовали и судили. Так что извини, дорогой, однако нашего разговора недостаточно. Ты будешь допрошен с пристрастием.
– Я знаю, что означает допрос с пристрастием, но заявляю: ты впустую потратишь время и силы. Я и без пристрастия скажу всю правду. Но – только маршалу. А ты ему просто доложи, что Ван Сяосун из «Черноголовых орлов» просит аудиенции.
11
– А я было помыслил, что ты, Иван, переметнулся к красным. – Прохор разлил по стаканам самогон и, взглянув в глаза есаулу, уловил непонимание. – Ну, кады ты Пашку Черныха под свою защиту взял. Кавасиму тады аж перекорёжило.
– А-а, – вспомнил Иван. – Как же сродственника не взять, коли он муж сеструхи моей Еленки, отец племяшей моих? Нам, казакам, надо заедино держаться, чтоб не переломали нас поодиночке. Что красные, что белые, что сволочь разная заморская. К нашей земле богатой много кто ручонки тянет – так и хочется все поотрубать.
Прохор поднял стакан, посмотрел на свет мутную жидкость, словно хотел в ней найти что-то одному ему ведомое, перевёл взгляд, уже тронутый хмелем, на сидевшего напротив Ивана. Чёрные глаза его внезапно вспыхнули злобой.
– Да-а, землица амурская богата, – голос хорунжего резко охрип, – дак, вишь, Иван свет Фёдорыч, не наша она таперича, земля-то. Пашка, твой сродственник, сдал её большевикам за понюшку табаку гэпэушного. Его и ломать не спонадобилось. Бродяжкой был, бродяжкой и остался. – Прохор единым глотком опорожнил стакан, занюхал куском аржанины и смахнул большим, жёлтым от курева пальцем нежданную слезу. – И Илюшка Паршин, заединщик ваш, в ту же промоину нырнул. Хороший был парнишонка, покудова не скурвился. Мало ему было казачьей свободы – большевицкой захотелося. За вилы схватился дуралей твой Илька!
– За каки-таки вилы? – внезапно взъерошился Иван. Затуманенный самогоном, он почти не слушал Трофимова – сидел, опустив голову и лениво ковыряя вилкой в размягшем холодце, но знакомое с детства имя, будто зацепившееся за острый зубец этой самой вилки, заставило очнуться. – Ну-ка, говори, Трофим!
Они застольничали в новой избе Прохора, которую тот поставил в числе других в основанном беженцами казачьем хуторе на берегу Амура по течению чуть ниже деревушки Дауцзяцзы. Место это отвели новым эмигрантам китайские власти, обязав казаков быть защитой от набегов с советской стороны границы. Множество таких небольших поселений образовалось от Забайкалья до Кореи по правым берегам Аргуни и Амура и левому берегу Уссури. Казаки и на новых землях начинали заниматься привычным делом – землепашеством, скотоводством, где-то и охотой на таёжного зверя, попутно давая отпор грабительским налётам хунхузов, которых развелось по смутному времени видимо-невидимо. Защищали при этом не только себя и свои семьи, но и соседей-китайцев – так уж велось у русских, как говорится, спокон веку.
Однако не прошло и года, как за них взялись власти – само собой китайские, что было нормально, они же хозяева, но и, что было гораздо хуже, белоэмигрантские. Первым делом провели централизацию, для чего создали войсковые зарубежные станицы – Забайкальского войска, Уссурийского, Амурского… Китайцам так было проще собирать налоги, а эмигрантским организациям – усиливать антисоветскую борьбу. От казаков начали требовать участия в вылазках, естественно, с убийствами коммунистов и советских работников, поджогами, взрывами и прочими диверсионными приложениями. По хуторам, заимкам и зимовьям ездили эмиссары и комплектовали отряды и группы. Кто-то, в ком ещё не угасла ненависть к большевикам, записывался охотно, кого-то приходилось уговаривать, а то и припугивать «неприятностями» для семьи и хозяйства.
В качестве эмиссара в Новогильчинский хутор прибыл и Иван Саяпин. Не хотел, отказывался, но ему снова без обиняков пояснили, что ожидает его самого и его родных в случае несогласия – крепко выругался и подчинился. Зато обрадовался, когда встретил в Новогильчинском Прохора Трофимова и узнал, что тот избран старостой хутора.
– Вот ты и подберёшь казаков для группы вылазки на тот берег, – заявил при встрече.
Прохор пыхнул крепким самосадным дымом из толстой цигарки:
– А ничё! Пятнадцать-двадцать наберём! Сынки мои пойдут, да и сам схожу, не то уж засиделся.
Прохор позвал к себе вечерять, Иван не отказался. Под стопочку да с хорошей закусью было чего повспоминать, кого помянуть. Вплоть до Ильки Паршина, о котором Иван, почитай, с двадцатого года ничего не знал.
– Каки-таки вилы, Прохор? – повторил он, преодолевая головную мутность.
– На меня он вилы поднял, заколоть хотел.
– Илька?! Заколоть тебя?! С чего это вдруг?!
– А с того! Мужики в Гильчине расправу с мытарями[27] советскими учинили, – Прохор угрюмо ухмыльнулся. – На куски сволочей порвали! Илька видел и с чего-то взбрело в тёмную голову[28], что с моего приказу, – за вилы и схватился. Баламошка![29]
Иван медленно трезвел:
– Вот так стоял в стороне и видел?
– Мои сынки держали. Я хотел его к своим отправить – живой бы остался, дык он за вилы и на меня! Заколол бы, ей-бо, заколол, токо у меня ружьё было…
– Убил?! – выдохнул последнюю муть Иван. Ярость вознесла его над Прохором.
– А чё было делать? – Прохор спокойно глянул снизу вверх, в багровое лицо Ивана. – Федьку своего спроси – он всё видел.
– Федю?! – Ивана будто под дых ударили – сердце замерло. – Федя был в Гильчине?!
– Был, – кивнул Прохор. – Но заметь, я его не выдал.
– А за что его выдавать? Он же мальчишка!
– Он – комсомолист! – жёстко сказал Прохор. – Как энти, красножопые, говорят: юный большевик! Его бы тоже на вилы подняли, да я пожалел. За-ради тебя, промежду прочим, и за-ради отца твоего Фёдора, командира моего, товарища боевого, царствие ему небесное… – Прохор истово перекрестился, Иван за ним повторил, бормоча:
– Федя – комсомолист, надо же! Не углядел, значит, Пашка…
– Брось, Ваня! Пашка твой как раз и углядел. Он же гэпэушник, сам большевик и сынки его, Ванька с Никитой, по той дорожке шкандыбают.
– Видал я Ивана в Гильчине, – кивнул есаул. – Далеко пойдёт красный командир!
– Ты тож был в Гильчине? – удивился Прохор. – За каким хреном?
– Взяли меня в Куропатине.
– Э-э, не ты ли тот есаул Маньков, что с-под замка убёг?
Иван неохотно кивнул. Прохор осклабился, седая борода встала торчком:
– Дак ты – герой! Люди бают: мол, дюжой[30] есаул, по морозу пешаком от погони ушёл, красные от злости чуток не полопались.
– Да ладно тебе! Скажи лучше, куда Федя подевался? Можа, в Благовещенск возвернулся? И чё он ваще в Гильчине оказался?
– Чё не ведаю, то не ведаю. – Прохор разлил самогон по стаканам. – Помянем Ильку. Хошь и прислонился он к красным, а всё ж таки казак был добрый. Я тада зол на него, ох, как зол был! И не собирался убивать, а пришлось. Помнѝлось: сама смерть на меня с вилами бросилась.
Прохор перекрестился, в два глотка опорожнил стакан, хрустко закусил солёным огурцом и мрачно сжался, словно ушёл в себя. А Иван до дна пить не стал, так, пригубил чуть-чуть и отставил стакан. Мысли набегали одна на одну, переплетались, путались – то об Ильке, то о Феде, то о себе самом. Какого дьявола занесла их нелёгкая в этот Гильчин?! И ведь смерть пронеслась над всеми, а скосила одного лишь Ильку! Илька, Илька, верный друг и дорогой товарищ, как он старался помочь ему, Ивану, и в Харбине, и в мировой войне! И теперь он будто бы принял на себя всю тяжесть бывших и будущих грехов близких ему людей – внезапно осознав это, Иван ощутил горячий комок в груди, ему стало до боли совестно, что он сидит с его убийцей за одним столом и даже какое-то мгновение был ему благодарен за то, что тот не предал жуткой погибели его сына. Кровь ударила Ивану в лицо, он встал из-за стола так резко, что Прохор очнулся:
– Ты чего, паря?!
Не ответив, есаул надел чекмень, шапку и вышел в осеннюю ночь. Было тепло, от Амура тянуло сыростью. На той стороне горел костёр, возле него просматривались человеческие фигуры – то ли рыбаки, то ли советские пограничники. Иван знал, что после Зазейского восстания большевики занялись укреплением пограничных районов, однако людей и средств не хватало, и между заставами по-прежнему были большие «дыры», через которые на ту сторону переходили диверсионные группы и целые отряды. Большевики их называли белогвардейскими бандами и по-своему были правы – диверсанты вели себя по-бандитски: поджигали дома и хозяйственные строения, убивали или угоняли скот и расправлялись со сторонниками советской власти. Иван понимал, что называть это настоящей борьбой с большевиками несерьёзно – просто мелкие злобные от бессилия укусы, но также сознавал, что отказываться от участия в этой, как он говорил Насте, «возне» не в его силах. Устроители «возни» нащупали его болевую точку и всякий раз, когда им было нужно, давили на неё. После рождения Оли жена часто болела (всё-таки бегство от красногвардейской резни в Благовещенске не прошло даром: Настя часто замыкалась и могла часами сидеть с отсутствующим взглядом), а лечение стоило денег, плата за квартиру росла каждые полгода, ну и цены на продукты, что на рынке, что в магазинах, с закрытием «Счастливой Хорватии» стали ощутимо «кусаться». Жалованье частного детектива напрямую зависело от заказов, и его частенько не хватало, несмотря на то, что Толкачёв себе выписывал всегда меньше, чем компаньону. А в случаях командировок, таких, как вот эта, в Новогильчинский, выдавал авансы, отмахиваясь от обещаний Ивана «всё честно отработать». Хороший товарищ, кроме добрых слов и сказать нечего. А Иван вначале смотрел на него, как на богатенького шалопая, проматывающего отцовские деньги. Зато вот Прохор, с которым когда-то был в походе на Харбин, а в гражданскую гонял красных, вроде бы знаемый от сапог до фуражки, взял и убил Ильку, а ведь наверняка мог просто скрутить и посадить в подклет. Как теперича с ним в рейд идти?!
А не пойду, решил Иван. Пущай генералы все свои страшилки сполняют – не пойду! Конечно, могут и убить – только на кой ляд я им сдался? А ежели с Толкачёвым договориться: мол, вздумают с лишкóм надавить, – предупредить, что детективное агентство, в случае чего, предаст огласке неприятные моменты их деятельности? Он, конечно, не любит с политикой связываться, а где белые генералы – там сплошная политика, но Михаил – не из трусливого десятка и человек чести: возьмётся – не отступит.
Иван ещё раз посмотрел через Амур. Костёр, словно откликаясь на его мысли, неожиданно ярко вспыхнул, осветив фигуры людей. Это были пограничники. Нечего туда соваться, подумал есаул. И вообще, пора забыть о прошлой жизни, её не вернуть, нужно тут приноравливаться.
12
Утренний пригородный поезд привёз Федю и Сяопина к центральному вокзалу. На площади перед вокзалом Федя критически осмотрел здание.
– Прошлым вечером было уже темно, – пояснил он. – А сейчас смотрю – хороший дом. Только у нас в Благовещенске он занятней – как из русских сказок.
– Хотелось бы увидеть, – сказал Сяопин. – А наш вокзал, говорят, типовой, каких много.
– Ежели Советский Союз и Китай задружатся, – приедешь и увидишь. Может, когда-нибудь и дорогу проложат с мостом через Амур.
– Пока у нас правят такие, как Чжан Цзолинь, дружба вряд ли получится, – вздохнул Сяопин.
– Поживём – увидим, – философски заключил Федя. – Ну, и где ваш Желсоб?
– К Желсобу можно идти разными путями, – сказал Сяопин. – Один путь: по Вокзальному проспекту до Соборной площади, свернуть на Большой проспект, по нему – до Управления дороги, а там выйти на Главную улицу и вот он, Желсоб. Другой – по Вокзальному и Харбинскому проспектам пройти до Садовой и по ней – до конца, она как раз упирается в Желсоб. Что выбираем?
– Да мне всё душерадно, – откликнулся Федя. – Я ж впервой в таком агромадном городе. Веди, как не зарно, изноровше.
– Какой у вас язык интересный! – восхитился Сяопин. – Объяснишь значение слов.
– Ну, не знаю, слова как слова, – смутился Федя. – Попробую, однако. Чё тебе объяснить?
– Ну, вот душерадно, зарно, изноровше…
– Душерадно – это как бы приятно, интересно. Зарно, пожалуй, неудобно, а изноровше – попроще.
– Понял. Спасибо! Ладно, раз ты в таком агромадном городе впервые, пойдём первым путём: он нарядней.
Федя надорвал шею, вертя головой, чтобы разглядеть и прочитать красочные рекламные объявления, вывески над магазинами, ресторанами, банками и компаниями, концертные и театральные афиши на круглых тумбах на каждом углу. «Цивилизованная дешевая распродажа игрушек» – и очередь к кассе из детей с игрушками; «Орёл Вася» – и птица с пенсне на клюве и очками в приподнятой когтистой лапе, надо понимать оптический магазин; «Сыт, пьян и нос в табаке», «Сегодня на деньги, а завтра в кредит» – «забегаловки» на перекус с забавными физиономиями любителей; «Азиатская шашлычная» – с верблюдами и седобородыми старцами на ковре вокруг пирамиды из шампуров с мясом…
В Благовещенске тоже были и афиши, и реклама, и вывески, однако там их был гораздо меньше, и в них не было весёлой выдумки художников или владельцев.
– Вывески не хочешь рисовать? – поинтересовался Сяопин. – На хлеб с мясом заработаешь легко.
– А ты считаешь, что на другое я не способен? – неожиданно сердито спросил Федя.
– Не обижайся, брат, я пошутил.
До Соборной площади Федя молчал, угрюмо глядя перед собой. Сяопин искоса посматривал на него, но не докучал разговором. Брат ему нравился. Он уже представлял, как они втроём будут проводить свободное время; нет, поправил себя, вчетвером, будем брать в компанию Госян, не случайно же Федя с явной любовью нарисовал её портрет. Может, поженятся, когда сестра подрастёт, а Федя найдёт хорошую работу. В том, что Госян полюбит этого русского, он ничуть не сомневался: парень высокий, красивый, умный, талантливый. Да она, только увидит свой портрет, тут же набросится на художника с поцелуями – такая вот непосредственная девочка! Почти, как Мэйлань. Сяопину припомнилась первая ночь с Мэй, и он почувствовал, как пахнуло жаром в лицо. Это даже хорошо, что Фёдор не смотрит!
– Чё это ты зарумянился? Чёй-то случилось? – вдруг спросил Федя.
Заметил-таки! Глазастый брат, демон его побери, настоящий художник, всё подмечает! Сяопин не нашёлся, что ответить, неопределённо буркнул, но Федя не стал допытываться, потому что они вышли на Соборную площадь. Сяопин увидел, как загорелись глаза брата при виде Свято-Николаевского собора в центре площади. Сказочная деревянная церковь своим крутоскатным шатром с барабаном и яблоком, над которым сиял узорчатый крест, казалось, возвышалась над всем городом. Федя истово закрестился и готов был упасть на колени, но Сяопин его удержал.
– Ты чего, брат?! – удивился он. – Так веришь в Бога?
– Да ты глянь, красота-то какая! Божественная! Не захочешь – поверишь! А-а, что тебе говорить – ты ж некрещёный!
– Я – некрещёный, а мама – крещёная. Она ходит сюда на праздники. Ты, вон, лучше погляди на другую красоту – Торговый дом Чурина!
– Да ну! Сравнил! – отмахнулся Федя. – В Благовещенске тоже есть, не хуже. У нас и собор деревянный есть, но не такой.
Они свернули на Большой проспект.
– Смотри! – Сяопин показал на очередную афишную тумбу. На ней красовалась опоясывающая всю тумбу афиша с разноцветным текстом, который гласил об открытии 2 ноября зимнего оперного сезона в помещении Железнодорожного собрания. Антреприза Леонтия Патушинского, три оперы подряд: 2 ноября – «Аида», 3-го – «Кармен», 4-го – «Травиата» – с участием московских и петербургских театров.
– И чё? – Федя остался совершенно равнодушен. – Чё обрадовался-то?
– Ну как же! Это же опера! Знаменитые артисты! Кстати, в оперной студии работает замечательный художник-оформитель Макарий Домрачев. Ты хотел бы у него учиться?
Федя пожал плечами:
– Не знаю. Вывески оформлять я умею: у нас в художественно-промышленном училище был такой предмет. Скучно это!
– Он оформляет не вывески, а театральные спектакли – оперы, оперетты, драматические. Придумывает декорации, костюмы…
– Постой-ка! – перебил Федя. – Чё это?
Он показал на щит на подставке возле входа в четырёхэтажный дом с табличкой «Дом Мееровича. Большой проспект, 24 А». Надпись на щите гласила: «Студия живописи, рисования и лепки „Лотос“ проводит набор учащихся. Желающие поступить проходят конкурс авторских рисунков. Приём в мансарде с 10:00 до 18:00».
– Что значит «авторских»?
– Это значит твоих собственных, – пояснил Сяопин. – Ты взял портрет Госян?
У Феди через плечо висела большая сумка, с которой он приехал и в которой хранил все принадлежности художника, в том числе картонную папку с рисунками.
– Тута, – похлопал Федя по сумке.
– Тогда пошли. Вдруг повезёт.
Большая светлая комната с окнами на две стены была заставлена станками, мольбертами и стеллажами, заполненными масками, черепами и гипсовыми частями человеческого тела.
За большим столом в кресле сидел и читал газету мужчина лет сорока в рубашке с чёрным галстуком-бабочкой, в бордовом жилете и с толстой сигарой во рту. Братья поздоровались. Мужчина кивнул в ответ, не отрываясь от газеты. Минута прошла в молчании. Братья переминались в ожидании. Мужчина вдруг хохотнул, бросил газету на стол и хлопнул по ней ладонью:
– Надо же: Чан Кайши разгромил У Пэйфу! Вот подарочек Чжан Цзолиню! Представляете?! – обратился он почему-то именно к Сяопину. Наверное, потому, что речь шла о китайцах.
– Не представляю, – улыбнувшись, ответил Сяопин. – Какая Чжану радость от разгрома У? Оба милитаристы, оба против Гоминьдана.
– О, вы говорите по-русски! – восхитился мужчина. Он вынул сигару изо рта, выпустил несколько колечек ароматного дыма и встал. – Позвольте представиться: секретарь художественной студии «Лотос» Владимир Михайлович Анастасьев. Чем порадуете, молодые люди?
– Я – ничем, – сказал Сяопин, – а вот он, Фёдор Иванович Саяпин, наверняка порадует.
– Наверняка? – выразил недоверие секретарь студии. – Что ж, уважаемый Фёдор Иванович, радуйте.
Федя разложил на столе несколько рисунков: пейзажи, сельские виды, наброски фигур – мужчин и женщин, стариков и детей, русских и китайских. Отдельно, в сторонке, поместил портрет Госян. Владимир Михайлович первоначально быстрым взглядом охватил общий вид разложенного и мгновенно выделил портрет. Переложил его в центр стола и несколько минут разглядывал. Сначала сидя, затем встал и смотрел сверху. Про визитёров словно забыл, а они стояли перед ним, переминаясь и переглядываясь. Наконец Сяопин не выдержал, взял в сторонке два стула, усадил Федю и сел сам.
Анастасьев не обратил на это никакого внимания. Ещё минуту или две вглядывался в портрет, потом отложил его и взялся за другие рисунки. Работы Феди ему явно нравились.
Просмотрев рисунки по второму разу, Владимир Михайлович вернулся к портрету и снова уделил ему несколько минут. Он даже забыл про сигару, продолжая её, потухшую, держать в зубах.
– Что скажете? – не выдержал Сяопин.
Анастасьев вздрогнул, оторвался от созерцания Госян и уставился на него.
– А вы, собственно, кто такой? Он, – секретарь студии ткнул пальцем в Федю, – наверняка художник, как вы изволили выразиться, Фёдор Иванович Саяпин, а кто вы, сяньшен?[31]
– Я – Дэ Сяопин, преподаватель китайского языка в гимназии имени Хорвата. Единокровный брат Фёдора Саяпина, – гордо сказал Сяопин.
– Бра-ат?! – удивлению Владимира Михайловича, казалось, не будет границ. Он переводил взгляд с одного на другого, и постепенно удивление сменялось согласием и утверждением: – А что? Да… Ну, волосы – первое, понятно… Но что-то общее есть в облике… Ишь ты, братья, значит?!
– Братья, – подтвердил Федя. – У нас отец – один.
– Братья – это хорошо. – Анастасьев снова зажёг сигару, пыхнул дымом. – Это, судари мои, замечательно, что русский и китаец – братья! Однако вернёмся к нашим делам. Фёдор Иванович, вас мы зачисляем на курсы безоговорочно, и, думаю, со мной мои коллеги согласятся, бесплатно. Вы откуда взялись? Почему раньше не приходили?
– Я вчера приехал в Харбин. А вообще-то, из Благовещенска. Я батю ищу, он, может, тут живёт.
– Мы вместе ищем, – добавил Сяопин. – Федя пока у нас живёт, в Старом Харбине.
– Естественно, у вас – вы же братья, – как-то очень по-доброму сказал Владимир Михайлович. – А кто ваш батя?
Сяопин вопросительно взглянул на брата.
– Есаул Амурского казачьего войска, – гордо сказал Федя. – У него ордена и медали есть.
– Вот такой у нас отец! А на вас мы наткнулись случайно, – пояснил Сяопин. – Мы шли в Желсоб. Насчёт работы для Фёдора.
– Жить-то на что-то нужно, не могу же я на шею брату садиться, – голос Феди прозвучал просительно: вдруг у секретаря что-нибудь насчёт работы есть в загашнике?
Как ни странно, оказалось – есть!
– Я служу инспектором Учебного отдела Харбинского общественного управления, сокращённо ХОУ, – сказал Анастасьев. – Нам, кажется, нужен работник в архив. Я выясню и сообщу вам, когда придёте на занятия. А занятия по рисованию начинает со следующей недели наш замечательный художник Александр Кузьмич Холодилов. Приходите сюда к десяти часам. Из Старого Харбина успеете?
– Успеет, – заверил Сяопин.
– Я рисунки могу забрать? – потянулся Федя к своим листам.
– Да-да, заберите, но на занятие принесите. Покажете мастеру. Порадуете. Портрет девушки не забудьте.
– Это Госян, моя сестра, – похвастался Сяопин.
– Надеюсь, Фёдору не единокровная?
– Нет, конечно. Только мне.
– Слава богу! – Анастасьев произнёс это с такой интонацией, что парни переглянулись. В глазах Феди мелькнуло недоумение, зато у Сяопина из-под длинных ресниц брызнули весёлые искры: он явно понял невысказанный намёк. – А что касается подарка Чжан Цзолиню, – добавил Владимир Михайлович, – так не секрет, что наш маршал сам мечтает объединить Китай. Естественно, под своей властью. У Пэйфу был ему сильным конкурентом, а Чан Кайши с Гоминьданом… – он на мгновение запнулся и закончил: – Впрочем, как говорят в Китае: всё равно выше неба не будешь.
13
Заканчивался январь 1927-го, четвёртый месяц пребывания Сяосуна «в гостях» у Чжан Цзолиня. Приближался китайский Новый год, а за ним, через три дня, и год красного огненного кролика. Сяосуну скоро исполнится сорок два. Самое время задуматься о жизни – как о прошлой, так и о будущей, – тем более что все условия его нынешнего существования – камера-одиночка три на четыре, окно с решёткой, стол, стул, кровать, полка с книгами (приключения Ната Пинкертона на китайском и английском языке), на столе чернильница, стакан с кисточками для письма, стопка рисовой бумаги – призывают не только размышлять, но и записывать всё, что приходит в голову.
На записи ему намекнул Мао Лун, мол, передаст их маршалу, но Сяосун писать не любил, к тому же знал, что маршал малограмотен, поскольку прошёл лишь «школу гор и лесов» во главе «Черноголовых орлов». Вот сыну, Чжан Сюэляну, он обеспечил самое современное блестящее образование, тот освоил даже профессию авиатора. Впрочем, размышлять Сяосун не любил тоже, однако сидеть в одиночке день за днём с пустой головой – занятие не для мужчин с амбициями, каковым Сяосун считал себя не без оснований. Поэтому хочешь не хочешь, а думал.
Первые мысли были – как поступить: бежать или оставаться и постараться выполнить задание? Впрочем, почему «постараться»? Просто выполнить. Бежать – несложно, но это – на случай смертельной опасности, а пока ответ один – оставаться. Вопрос выполнения задания пока отступает на второй план, к тому же его вдруг заслонили мысли другие – о родителях. Стало жутко стыдно, что он редко о них вспоминал и даже не знает, где их могилы. Вернее, где, в общем-то, известно, только вряд ли он сумеет их найти: время безжалостно стирает всё, что лишено заботы.
Мама, Фанфан, погибла во время изгнания из Благовещенска. Всплывшие из глубин памяти картины тех дней вызвали у него приступ яростной ненависти к русским – он так ударил кулаком по бетонной стене, что пальцы посинели до черноты, а боли не почувствовал, хотя, скорее всего, её просто затмила боль душевная. Умом он понимал, что русские, как и китайцы, есть всякие – тот же дед Кузьма Саяпин фактически спас Чаншуня, – но тем не менее огонь в груди долго не давал вздохнуть.
Отец. Ван Сюймин, отличный сапожник. Его знал весь щегольской Благовещенск. А сколько в нём было доброты – к людям, к животным! Он даже к коже, которую начинал использовать в пошиве обуви, относился как к великой жертве и всякий раз приносил благодарственную молитву. Никогда не ругался, сравнивая человека с животным, – считал, что ругательство унижает обоих. И терпеливо учил сына своей профессии, не уставая повторять, что людям всегда будет нужна обувь, и хороший сапожник никогда не останется без куска хлеба и миски риса.
Цзинь, любимая сестра. Мама говорила, что третье слово после «мама» и «папа», сказанное Сяосуном, было «цзымэй»[32]. Шутила, конечно, но Сяосун и Цзинь верили и радовались. Цзинь всегда заботилась о брате, поверяла ему свои секреты и однажды даже призналась, что любит Ивана Саяпина. Сяосун и сам любил весёлого дружелюбного русского парня, но признание сестры поначалу больно укололо: что, мол, не могла найти китайца?! Однако Цзинь объяснила, что для любви национальность ничего не значит, был бы человек хороший, и открыла секрет, что их мама вовсе не китаянка, а маньчжурка. Она полюбила китайца и вышла за него замуж, хотя её родители были настолько против, что навсегда перестали считать её дочерью.
– Как ты считаешь, папа с мамой счастливы? – спросила Цзинь.
– Конечно! Если бы они не были счастливы, они бы не родили нас с тобой, – заявил Сяосун.
– Ну, вот видишь, ты всё понимаешь. И мы с Ваней будем счастливы, и детей хороших родим. Даже если родители будут против.
– Не будут! – уверенно сказал Сяосун. – Саяпины тебя любят, а Ваню любим мы.
Сын у Цзинь родился, Сяопин, – лучше некуда! И красивый, и умный, и жену себе нашёл – сплошное загляденье! Но какая злая, безжалостная судьба – взяла и разделила, разорвала любящих людей! Да, Цзинь вышла замуж, родила ещё двух прекрасных детей, да, Иван женился, родил четырёх, а счастье – что с ним, куда оно подевалось?! Где же любимый Ванечка?!
А где твоё счастье, Ван Сяосун? Когда ты родился, в год зелёного деревянного петуха, что тебе предсказали ведуньи? Что не будешь унывать и впадать в панику ни при каких обстоятельствах; что будешь лидером, всегда готовым спасти кого-то из беды; что, благодаря своему лёгкому характеру и смелости, добьёшься успеха, только не надо забывать об осторожности и осмотрительности. Правильно предсказали, а вот насчёт семьи… Обещали, что буду хорошим семьянином, а меня носит то туда, то сюда, семьи почти не вижу. Да, жену люблю, детей, можно сказать, обожаю, но они меня совсем не знают. Чтобы быть в памяти детей завтра, нужно быть в их жизни сегодня[33]. Шаогуну уже двенадцать, он – зелёный деревянный тигр, им управляет Юпитер, который олицетворяет богатство, духовное возвышение, успех в делах и радость. Всё это прекрасно, просто замечательно, но добиться этого легче всего, лишь став офицером. Значит, следует просить Чжана устроить мальчика в военное училище.
Наконец, главное: выполню я задание, а кто будет после Чжана? Правая рука у него – Чжан Цзунчан, генерал, тоже из хунхузов, значит, жадный до богатства и власти. Прозвище у него «Три не знаю», потому что любит говорить, что не знает, сколько у него солдат, сколько денег и сколько женщин. В его армии успешно действует единственное подразделение русских белогвардейцев – дивизион бронепоездов под командованием генерала Нечаева. Именно оно обеспечивает победы Фэнтяньской клики милитаристов, которую возглавляет Чжан Цзолинь. Странно, что ОГПУ не нацеливает своих агентов на Нечаева и Чжан Цзунчана. Хотя… пожалуй, так верней: убрать голову и посеять вражду в клике – она сама распадётся.
…За дверью камеры послышались шаги. Не одного человека, а трёх или больше. Если хотят пустить в расход, то главный вопрос: где? Количество не так важно, а вот выбраться из стен – чего, дворца, тюрьмы? Стоит ли ломать голову, подумал Сяосун, хотели бы убить, давно бы это сделали. Всё это сидение за решёткой – какая-то комедия, они даже не обыскивали, и письмо с подписью Сталина так и лежит в потайном кармане. Правда за эти месяцы в мире всё могло поменяться до такой степени, что оно может уже и не понадобиться. Внезапно новая мысль вспыхнула, как электрическая лампа в тёмной комнате: Мао Лун неслучайно рассказал о несостоявшемся покушении на маршала, его, Сяосуна, заподозрили в продолжении охоты и убрали со сцены в ожидании дальнейшего. Если других попыток не было, это их убедило – в чём? В том, что Сяосун не засланный убийца? Не факт: а вдруг он просто затаился? Если же попытка была, это тоже ничего не доказывает: ОГПУ могло послать несколько агентов. В любом случае будет обыск, и, видимо, всё-таки придётся письмо показать.
Щёлкнул замок, и в проёме двери показалась знакомая фигура полковника Мао Луна. За его спиной маячили ещё две фигуры.
– Маршал ждёт тебя, – вместо приветствия сказал Мао. – Но предварительно, извини, будет обыск.
Обыскали, действительно, весьма тщательно и письмо нашли. Мао Лун хотел распечатать конверт.
– Не советую, – остановил его Сяосун. – Письмо лично в руки маршала.
– А вдруг оно отравлено?
– Хочешь проверить на себе? – усмехнулся Сяосун. – Если маршал выслушает меня, вскрывать, возможно, не понадобится.
Мао, подумав, вернул письмо:
– На выход!
Тюремный каземат был в казармах охраны дворца. Сяосуна вывели в обширный двор. Было солнечно, прохладно, как бывает в марте. На газонах зеленела трава, почки на деревьях – Сяосун не знал их названия – выпускали крохотные листочки, отчего кроны казались светло-зелёными прозрачными облаками. Щебетали птицы. В такой день легко умирать, почему-то подумалось Сяосуну, и ему стало грустно. Хоть жизнь и не повязана бантиком, это все равно подарок, усмехнулся он. Слава Великому Учителю! Не напрасно тайком от отца он читал «Лунь Юй» и запоминал суждения Кун-цзы – в самые трудные минуты вспоминаются, и как-то легче продолжаешь жить.
Чжан Цзолинь принял Сяосуна в Дацинлоу[34], трёхэтажном административном здании, построенном из зеленоватого кирпича в европейском стиле – с широкой лестницей перед входом, колоннами и балконами. Принял не в кабинете, а в «тигровой гостиной», где вдоль стен стояло множество кожаных кресел, а в углах затаились чучела громадных уссурийских тигров, как бы намекавших гостям, кто тут хозяин. Сам вышел при полном параде, в золотых эполетах и аксельбантах, увешанный орденами, полученными неизвестно когда и неведомо от кого. Любовь к цацкам у него от времён хунхузов, подумал Сяосун, складывая кулаки для приветствия гун-шоу.
– Что-то загостился ты у меня, цзыцзяньу[35], – хохотнул маршал, делая приветственный жест правой рукой – из стороны в сторону, как фарфоровый болванчик.
– Слишком тёплый был приём, паотоу[36], – в тон ему отозвался Сяосун. – Никогда я так не объедался, как в твоём гостеприимном шуайфу[37].
Кстати, кормили его в заточении неплохо, пришлось даже усиленно заниматься у-шу, чтобы не потерять форму и не дать одрябнуть мышцам.
– Ну, от чая, надеюсь, не откажешься?
– От юи ча[38] ни один китаец не откажется, – улыбнулся Сяосун.
Они прошли в комнату отдыха, примыкавшую к «тигровой гостиной», там на низком полированном столике стояло всё необходимое для чайной церемонии. Две юные хорошенькие служанки в шёлковых, расшитых канарейками ципао, заварили крутым кипятком толстые коричневые закрутки, и над столиком вместе с паром поплыл аромат сушёных фруктов, мёда и ягод. «Дацзычжэнь», узнал Сяосун, красный чай «Большие золотые иглы», прекрасно бодрит и располагает к неспешной беседе. Но надо не забывать, что самые лучшие мысли – твои собственные, а самое лучшее чувство – взаимное (се-се[39], Кун-цзы!).
– Так что ты хотел сказать? – спросил маршал таким тоном, словно до этого у них шёл разговор, неожиданно прерванный на самом интересном месте.
Сяосун пригубил вкусный напиток из пиалки тонкого фарфора и проговорил размеренным, почти механическим голосом:
– Мне поручено передать, что, если ты заключишь прочный мир с Гоминьданом и направишь свои силы на сопротивление японцам, Москва забудет твои преследования коммунистов, ты получишь от Советского Союза деньги, оружие – пушки, танки и самолёты, а если потребуется, то и военных специалистов, причём всё в большем количестве, чем Чан Кайши.
Чжан Цзолинь слушал его речь, то и дело поднося свою пиалку к скрытым усами губам. Дослушал, промокнул усы бумажной салфеткой и хмыкнул:
– А где гарантия, что ты – посланник мира, а не шпион, направленный, чтобы рассорить меня с японцами?
Сяосун подал запечатанный конверт с «письмом Сталина». Чжан распечатал, достал лист «гербовой» бумаги, посмотрел на просвет, проверяя, есть ли водяные знаки.
– Тут русский текст, – сказал, морщась, как от зубной боли.
– Могу перевести сейчас, ты потом проверишь через своих переводчиков. Но я уже главное сказал, а подпись Сталина и печать подтверждают мои слова. Ты ведь знаешь, кто такой Сталин в Советском Союзе? Он – Генеральный секретарь, самый главный человек.
– Положим, я знаю, что там есть ещё один человек, который хочет и может стать главным, – Чжан выжидательно посмотрел на Сяосуна, однако тот молчал, наслаждаясь дорогим чаем, и маршал закончил: – Это Троцкий.
Сяосун отставил пиалку, промокнул губы салфеткой и пожал плечами:
– Да, Троцкий хочет, но почему ты решил, что он может стать главным?
– Троцкий был главным в Красной армии, красные генералы на его стороне. Сталин опирается на чиновников и проиграет, потому что там, где за дело берётся армия, всё получится наилучшим образом. Так что ты подумай, на чью сторону встать. – Маршал замолчал, неожиданно глаза его широко раскрылись, как будто он внутренне удивился, и задал вопрос, который, по мнению Сяосуна, должен был быть самым первым: – А как ты, вообще, стал посланником большевиков?!
– Вейшенг, ты стал забывчивым, – укорил Сяосун. – Помнишь, я просил у тебя за сестру? Я тогда сказал, что у меня есть связи с Советской Россией. Ты ещё удивился, мол, зачем тебе Советская Россия. А я сказал, что, может быть, тебе потребуется признание. Вот ты и подумай, с кем тебе выгодней – с огромным и богатым Советским Союзом или с маленькой нищей Японией.
– О каких богатствах ты говоришь? – презрительно усмехнулся маршал. – Я слышал, в Союзе хлеба не хватает. И народ наш правильно говорит: не гонись за выгодой – не попадёшь на удочку[40].
– Я верю Учителю. Он сказал: «Жизнь – не зебра из черных и белых полос, а шахматная доска. Здесь всё зависит от твоего хода».
– Вот именно. Ошибочный ход одной фигурой – и партия проиграна[41].
– Оказывается, чем выше чин, тем больше мудрости, – вздохнул Сяосун.
– Это тоже Учитель сказал? – подозрительно прищурился маршал.
– Это я сказал. А решай сам. Надеюсь, я могу уйти?
Маршал задумался.
Служанки принесли свежий кипяток, вторично пролили заварку. Надо бы дождаться третьего пролива, подумал Сяосун, он обнажает все лучшие качества чая. Когда ещё его попробую!
Однако хорош был и второй пролив. Сяосун отпивал мелкими глотками «Дацзычжэнь», задерживая ароматную жидкость во рту, впитывая языком и нёбом все её прелести – наслаждался!
Наконец маршал принял решение.
– Хорошо, – сказал он. – Но ты не просто уйдёшь, – маршал поманил Сяосуна и, когда тот наклонился навстречу, произнёс чуть слышно: – Ты вернёшься в Москву и передашь моё согласие на сотрудничество. При условии признания независимости Маньчжурии.
– Ты мне дашь официальную бумагу? – так же полушёпотом спросил Сяосун.
– Я похож на идиота?! Всюду шпионы! Дойдёт до японцев – меня тут же отправят к твоему любимому Учителю. – Чжан мановением руки вернул Сяосуна на место и заговорил в обычном тоне: – Ты понял? Вернёшься в Москву и сообщишь о моём отказе. Понял? Об отказе!
– Понял, – склонил голову Сяосун. – Тогда тебе письмо ни к чему.
Маршал не успел и слова сказать, Сяосун забрал конверт и «гербовый» лист с подписью и печатью, сложил и спрятал в карман. Чжан только головой покачал: понял, что Сяосун прав – попади такой документ в руки врага, хлопот не оберёшься.
Выйдя за ворота дворцового комплекса, Сяосун глубоко и облегчённо вздохнул, пощупал в кармане хрустнувшую бумагу: теперь надо найти Кавасиму – пусть он решает судьбу Бэй Вейшенга.
14
– Господин генерал, посыльный от верховного, – доложил дежурный офицер.
– Зови, – Дэ Чаншунь встал с походной кровати, на которую прилёг отдохнуть после допроса пятого за этот день арестованного участника восстания шанхайских рабочих.
Посыльный был в чине лейтенанта. Он передал запечатанный сургучом пакет, Чаншунь расписался в получении, поставил дату и время и кивнул на сумку, в которой заметил ещё несколько пакетов:
– Сколько наших в Шанхае?
– Не могу знать, господин генерал-майор, – сухо ответил лейтенант.
– А сколько пакетов? Пять? Шесть?
– Информация секретная.
– Тьфу! – выругался Чаншунь. – Я же всё равно узнаю!
– Не от меня.
Лейтенант откозырял и вышел. Чаншунь едва не плюнул ему вслед, сел за походный стол и распечатал пакет. В нём оказалось два послания: одно лично ему, новоиспечённому генерал-майору Дэ Чаншуню, второе – приказ по «армии умиротворения» о проведении кампании «самоочищения и наведения порядка».
Личное было ответом верховного главнокомандующего Национально-революционной армии генерала Чан Кайши на письмо Чаншуня по поводу распоясавшейся в Шанхае Зелёной банды, возглавляемой Ду Юэшеном, или Большеухим Ду. Шанхайское рабочее правительство, созданное в результате восстания 21 марта, организованного коммунистами, начало реформы в пользу рабочих и крепко прижало шанхайских богатеев, причём не только китайцев, но и иностранцев. Те, в свою очередь, договорились с гангстерами, и в городе начались настоящие боевые схватки бандитов с рабочими-красногвардейцами и с частями Национально-революционной армии, разбившими войска местного губернатора Сунь Чуаньфана. Бригада Дэ имела репутацию самой дисциплинированной, и Чаншунь получил приказ привести её в Шанхай для «умиротворения». Он знал о давних связях Чан Кайши с китайскими «триадами»[42] и потому запросил у него частным порядком указаний, как действовать при столкновении с ними. Верховный рекомендовал в случае контакта действовать совместно, поскольку триады являются временными союзниками в борьбе с контрреволюцией. Дело идёт, как понял Чаншунь, к физическому устранению коммунистов. Он вспомнил только что законченный допрос.
– Почему вы устроили беспорядки на улицах города, грабежи и погромы?
– Всё, что вы говорите, к нам не относится. Это дела Зелёной банды и мародёров из частей НРА, занявших Нанкин и Шанхай. Наши отряды пытаются им противодействовать, но нас слишком мало. Многие погибли из-за обстрелов, устроенных кораблями Англии, Франции, Соединённых Штатов.
– Эти обстрелы были устроены как раз из-за грабежей и погромов, наносящих ущерб иностранным компаниям. Кроме того, иностранцы требуют компенсации ущерба и контрибуцию. Иначе они устроят интервенцию.
– Коммунисты тут ни при чём.
Вообще-то Чаншуню было всё равно, он лишь подумал, что напрасно Цзинь связалась с марксистами. Как было бы прекрасно быть вместе, в одном ряду сражаться за любимую страну, за новую жизнь! Какое отношение она имеет к пролетариату, а пролетариат к ней – непонятно, ещё и разлуки постоянные. И детей она настраивает в своём духе, Сяопин точно стал марксистом…
Чаншунь встряхнулся и стал знакомиться со второй бумагой. Это был приказ по всей НРА.
В соответствии с циркуляром по кампании «самоочищения и наведения порядка» приказ требовал немедленного отрешения от командования офицеров-коммунистов, невзирая на их звания и должности, в случае неповиновения – ареста, а при активном сопротивлении – пресечения вплоть до высшей меры, поскольку коммунисты своей агитацией среди рабочих и крестьян «наносят величайший вред делу национальной революции». Чаншунь почувствовал, как по спине побежали мурашки: он ни на минуту не усомнился в том, что это – завуалированное распоряжение о чистке Гоминьдана от коммунистов и разрыве союза с компартией, вплоть до её уничтожения. Он, конечно, знал, что у Чана большой зуб на большевиков ещё после поездки в СССР: руководители Реввоенсовета тогда безоговорочно отвергли план объединительного Северного похода, можно сказать детища Чан Кайши, и это его оскорбило до глубины души.
– Что они тут понимают в китайской специфике?! – негодовал генерал на ежевечерних посиделках с Чаншунем в гостинице за бутылочкой байцзю, благо Сяосун регулярно поставлял им этот живительный напиток. – Пролетариат, политическая учёба, агитация! Уткнулись в свои теории и не желают понять, что у нас главная сила – крестьянство и его союз с предпринимателями, торговцами, служащими, студентами в борьбе с продажными милитаристами, готовыми раздать Китай по кусочкам богатым странам. Нам важны национальные интересы, а не всякие там интернационалы, Коминтерны и тому подобное.
Сяосун настоятельно просил своего собрата сообщать о настроениях в делегации Гоминьдана, однако генерал доверял Чаншуню как давнему товарищу, и Чаншунь не мог не оценить степень этого доверия, к тому же Кайши был ближайшим соратником Сунь Ятсена, а доктора Суня Чаншунь боготворил и поэтому передавал Сяосуну далеко не всё. Правда он не мог не видеть двуличия Кайши, как в Москве, так и позже, когда перед присланными из Москвы советниками тот всячески показывал приверженность политике Сунь Ятсена и даже отправил в Советский Союз учиться своего старшего сына Цзян Цзинго. Чаншуню неискренность генерала не нравилась, но он оправдывал действия «старшего брата», так как искренне считал, что покончить с милитаристами, теми же Чжан Цзолинем, Чэн Цзюньмином, Сунь Чуаньфаном, объединить Китай может только «железная рука» диктатора, и Кайши, как никто другой, имеет на это право и все возможности. Да, на пути к вершине руководства, которая уже два года после смерти Сунь Ятсена пустовала, он расколол Гоминьдан на «левых», которые были за союз с коммунистами, и «правых», настроенных националистически… Впрочем, нет, подумав, решил Чаншунь: партия начала раскалываться сама под влиянием вступивших в неё коммунистов, но Кайши, будучи в ней самым авторитетным, тем не менее пальцем не пошевелил для спасения единства; скорее, наоборот, укреплял союз с патриотически настроенной буржуазией, чиновниками, торговцами, не обращая внимания на интересы рабочих (считал их силы ничтожными, а над диктатурой пролетариата, которую пропагандировали сторонники русских большевиков, вообще издевательски смеялся). Опираясь на этот союз, он и поднимался всё выше по ступеням власти. Возглавив Постоянный комитет ЦИК и Военный совет партии, заняв пост верховного главнокомандующего Национально-революционной армии, Чан Кайши, наконец-то, смог начать объединительный Северный поход и нанёс серьёзное поражение войскам милитариста У Пэйфу сначала в провинции Хунань, затем в провинции Хубэй, что ещё больше укрепило его положение. «Левая» часть правительства республики во главе с Ван Цзинвэем по предложению коммунистов объявила освобождённый от милитаристов промышленный город Ухань новой столицей и переехала туда. «Правые», однако, остались в Наньчане, который освободили войска под командованием Чан Кайши. Ван Цзинвэй попытался уменьшить влияние генерала в партии: в начале марта пленум Центральный исполнительный комитет Гоминьдана освободил Чан Кайши от постов в Постоянном комитете и Военном совете, но оставил за ним пост главнокомандующего. Однако угроза интервенции из-за беспорядков в Шанхае и Нанкине дала Чану возможность обвинить во всём коммунистов и начать кампанию «самоочищения».
Хоть и сторонился Чаншунь «высокой политики» и, естественно, в тонкостях её не разбирался, но без особого труда понял, куда его может завести безусловное исполнение приказа и следование рекомендациям «старшего брата». Он хорошо знал офицеров своей бригады: среди них не было коммунистов, но и оголтелых националистов тоже – они просто честно выполняли свой солдатский долг. Поэтому вызвал начальника штаба полковника Чжу Далуна и своего заместителя по политической части майора Юй Жуна, ознакомил с приказом и спросил:
– Ваше мнение, товарищи? Что надо делать?
Офицеры переглянулись.
– А что думаешь ты? – осторожно спросил полковник.
Чаншунь усмехнулся и погрозил пальцем:
– Увиливать нехорошо.
– Он не увиливает, – заступился майор. – Мы доверяем тебе.
– Хорошо, – серьёзно сказал Чаншунь. – За доверие благодарю. У нас арестованы пятнадцать коммунистов и профсоюзных активистов. Они, конечно, не погромщики, но, в соответствии с приказом, могут быть подвергнуты высшей мере.
– По этому приказу завтра-послезавтра начнётся настоящая резня, – сказал Юй Жун. – Этим наверняка займутся гангстеры из Зелёной банды.
– Да, – кивнул Чаншунь. – А нам рекомендовано им не мешать.
– Вот как! – крякнул Чжу Далун. – Тогда нечего раздумывать, надо выпускать арестованных, и пусть они предупредят своих. Что скажешь, командир?
– Я не хочу быть палачом невинных людей. У верховного свои счёты с коммунистами, пусть сам и разбирается.
– За невыполнение приказа тебе грозит трибунал, – сказал замполит.
– Нам тоже, – вздохнул полковник. – И с бригады как минимум снимут собственное имя «Шеньли дэ гунши»[43].
– Ничего этого не случится, – сказал Чаншунь. – В приказе сказано только про отрешение от должности офицеров-коммунистов, а в бригаде таких нет. С триадами сталкиваться не станем, будем следить за порядком и арестовывать погромщиков, военных и гражданских. А тех, кто сидит, отпустим, пусть своих предупредят.
Руководители рабочих профсоюзов Шанхая Чжоу Эньлай и Гу Шэнчжан не поверили предупреждению, наивно решив, что это – злонамеренная провокация. Они не знали, что в ночь с 11 на 12 апреля гангстеры похитили и убили председателя единых профсоюзов Шанхая Ван Шаохуа. Зелёная банда в союзе с частями чанкайшистов уже громили штабы рабочих дружин, подвергая унижениям и расстреливая коммунистов и красногвардейцев, а эти лидеры отправились в штаб 2-й дивизии НРА с требованием приструнить недисциплинированные подразделения. К счастью для них, штабные были так заняты организацией расправ, что не обратили внимания на путающихся под ногами жалобщиков. Когда Гу и Чжоу поняли, что сами явились на убой, им чудом удалось сбежать и вырваться из логова контрреволюции.
Не меньше четырех тысяч коммунистов и рабочих дружинников были убиты в развязанной Чан Кайши «Шанхайской резне». Много жертв было и в других городах, подконтрольных Национально-революционной армии провинций, по разным подсчётам, погибли двести пятьдесят – триста тысяч человек. «Нанкинским инцидентом», как стыдливо назвали в газетах эту бойню, воспользовались и в провинциях под властью милитаристов. Там устроили настоящую охоту на коммунистов.
В июле прошёл пленум ЦИК Гоминьдана, разорвавший союз с КПК. В ответ коммунисты организовали 1 августа в Наньчане восстание частей НРА, верных «левому» Гоминьдану, но были разбиты «правыми» и ушли в горные районы, на стыке провинций Хунань-Хубэй-Цзянси. Там они начали формировать Красную армию.
Эти события углубили раскол в Гоминьдане, ослабили его. Видя это, оживились милитаристы. Сунь Чуаньфан двинул свои войска против армии Чан Кайши, очистил от чанкайшистов северный берег реки Янцзы, окружил Нанкин. Чан Кайши испугался крушения своего авторитета, как говорится, на глазах всей партии: он подал в отставку со всех постов, обставив её лицемерными рассуждениями о том, что дело партии выше личных интересов. «Я надеюсь, – говорил Чан, – что каждый член партии, несмотря на существующие расхождения во мнениях, будет жить ради своего долга, защищать партию против какой-либо попытки разрушить её или узурпировать власть».
Сам Чан Кайши никогда не следовал своим словам, сказанным публично.
15
Ли Дачжан понял, что за ним следят, когда компания из трёх забулдыг в четвёртый раз отразилась в зеркальной витрине магазина на Бульварном проспекте. До этого они отражались на Соборной площади в витрине чуринского магазина, на Большом проспекте и на Садовой. Он совсем недавно научился выявлять слежку, использовать полученные знания довелось всего дважды, и с непривычки он оба раза поначалу терялся, жутко нервничал, конечно, допускал ошибки, но всё-таки уходил от шпиков, а товарищам говорил самокритично: «Дураку везёт!»
На этот раз не везло. Триада словно прилипла: куда бы он ни поворачивал, следовала за ним. В Пекине он бы нашёл ходы-выходы, чтобы запутать агентов охранки, в Харбине же возможностей было меньше: он плохо знал этот город, к тому же тут постоянно что-то строилось, за год появлялись новые кварталы, а он, Ли Дачжао, уже давно не приезжал сюда и легко мог запутаться. Вообще-то, он сам виноват, что попал в поле зрения местной охранки. В Харбин его отправил Генеральный секретарь партии Чэнь Дусю после расправы, устроенной чанкайшистами в Шанхае и других городах Восточного Китая. Как сказал Чэнь, от греха подальше. В Маньчжурии было относительно тихо, коммунистов явно не репрессировали, в Харбине существовала конспиративная квартира, в которой можно жить достаточное время, и Ли Дачжао надеялся там переждать вспышку, как считало руководство компартии, размолвки с Гоминьданом. Тем более что в Коминтерне продолжали линию на развитие межпартийных отношений и надеялись переломить ситуацию в пользу коммунистов.
Москва жестоко ошиблась. Гонения на коммунистов перешли на территории, не подконтрольные Гоминьдану, и Ли Дачжао почувствовал это на себе, едва лишь пришёл на конспиративную квартиру. Хозяин успел сказать, что явка раскрыта и находится под наблюдением охранки. Ли поднялся на чердак дома, снял седой парик и накладную бороду, сменил плащ и шляпу на запасные, бывшие при нём в саквояже, сам саквояж спрятал в щели за печной трубой, вынув из него деловой портфель, свои следы на пыли замёл найденной тут же тряпкой и вышел на лестницу другого подъезда. Все манипуляции заняли не больше пяти минут, и Ли был уверен, что выбрался из опасной ситуации. Теперь следовало подумать, где найти пристанище. Однако, пока думал, прогулочным шагом идя по улице, заметил слежку. Запутать агентов не удавалось, поэтому он решил зайти в первый большой дом и под каким-нибудь предлогом, если понадобится, проникнуть на некоторое время в любую квартиру. Правда живут в таких домах, как правило, не китайцы, а русские и прочие иностранцы, предприниматели и торговцы. Но их стоит попробовать заболтать, лишь бы затянуть время. А если повезёт, и в доме найдётся чёрная лестница, может, удастся оторваться от слежки и не тревожа жильцов.