ПРОЛОГ
Солнце висит высоко, и я чувствую его макушкой. Пахнет летом и чистой холодной водой, которой ветер насыщает жаркий день. Река стремительно бежит вперед, не оглядываясь, не ведая будущего. Я следую за ней. Я большой. Папа посадил меня себе на плечи и крепко держит за ноги. Я хватаюсь за его волосы, за лоб, за уши, боюсь, что упаду. Но страх уходит. Я развожу руки в стороны и лечу наперегонки с водой. Она шумит, так громко, что я едва слышу себя, но мне и не нужно. Я счастлив. Ведь я буду жить всегда, а если не всегда, то очень долго, так долго, что даже не сосчитать. И папа тоже. Он, наверное, проживёт меньше, но все равно долго. Почти вечно.
Мы с папой ловим рыбу на берегу. Папа встал за моей спиной, приятно навалившись своим могучим телом, взял мои руки, расположил их на удилище и стал показывать, как плавными движениями из стороны в сторону я буду «вести» свою первую форель. О таком я и не мечтаю, такое под силу только папе. Он уже наловил целое ведро, а у меня пока пусто. Может быть, удочка несчастливая? Да нет, она просто маленькая! Вот у папы – да. На такую огромную и ловить проще. Рыба, завидев ее издалека, сама начинает подплывать. Даже червяк не нужен.
Свою удочку я получил сегодня утром и сейчас держу ее словно ружье, запихнув под мышку, потому что так удобнее, хоть папа и не велел. Тяжелая она все-таки. А еще мне немного скучно. И завидно. И даже немного обидно. Рыбы-то нет! Она плывет мимо моего крючка. А папа снова вытащил! Какую по счету? Седьмую уже? Восьмую! Может быть, мое деревянное ведерко отпугивает форель? Это оно виновато, я понял! Я пинаю ведёрко, и оно катится к воде.
Папа меня успокаивает, а сам хитро улыбается. Конечно, он же поймал! А я – нет! Ну и ладно, не очень-то и нужно! Главное, что на ужин у нас будет форель, зажаренная до хрустящей корочки и такая сочная внутри. А я потом как-нибудь поймаю свою рыбу. Когда вырасту.
Папа плюет на червяка. Говорит, что это его секрет. Теперь понятно. Может, и мне плюнуть? Я приготовился достать крючок из воды, но вдруг почувствовал, что удочка убегает из моих ладоней. Что-то невидимое с силой тащило ее к середине реки. Я сжал пальцы что было сил и едва успел задержать ее побег. Подбежал папа, схватил удочку своими ручищами, и мы уже вдвоем не давали ей убежать. Он похвалил меня, а леска тем временем натянулась так, что любая веревка давно порвалась бы.
Это в самом деле рыба? Почему она такая сильная? Мы плавно «водили» ее из стороны в сторону, натягивая леску всё сильнее и отходя всё дальше от берега. Наконец папа спокойно сказал: «Дергай». Мы сделали движение вверх – вернее, папа сделал, а мои руки послушно последовали за удочкой. В воздухе затрепетала, словно пойманная птица в невидимой клетке, рыба – крупная, фунтов на десять-одиннадцать. Казалось, что, извиваясь в солнечных лучах, она вместе с водой разбрызгивает серебро своей чешуи. Переливается, трепещет, ослепляет. Иди сюда. Гладкая, скользкая, желанная. Заветная. Отправляйся в ведро. А где оно? Папа подцепил его ногой и, поднимая, спросил:
– Отпустишь?
Я замер от неожиданности. А он, снимая рыбу с крючка, такую жирную, снова хитро улыбается.
– Первую обычно отпускают, Джонни. Так ты даешь природе понять, что ты милосерден. Не жаден. В ответ она благодарно будет кормить тебя всю жизнь.
Он передает рыбу мне и смотрит. Я горд, что поймал такую. Она же огромна! Размером с мою руку! Как же мне жаль ее отпускать! Это невыносимо. Мне больше никогда не поймать такой! Я смотрю на папу в поисках поддержки, и он кивает мне в ответ. Я ее отпускаю. Но знай, рыба, за тобой должок.
День не спеша уходил от нас. Жизнерадостные лучи стали донимать, и я вслед за папой надвинул шляпу на брови. Мы заметили движение на том берегу: листья то шелестели, то снова замирали, высокая трава клонилась под тяжестью выверенных шагов. Мягко ступая большими черными лапами, к реке вышла пантера. Грациозная, блестящая кошка остановилась и посмотрела в нашу сторону. Она определенно нас видела, но смотрела поверх наших голов, как королева, пренебрегая взглядом в глаза. Два янтарных огонька переливались и мерцали, вбирая в себя блики последних отблесков солнца на бегущей воде. Изящное сильное тело, плавные линии которого превращали кошку в женщину, одетую в лоснящуюся черную шубку с фиолетовым отливом. Опасная красота, губительная. Завлекает, не отпускает. Мы этого желали, но пантера лишь горделиво прошлась вдоль берега, высунула розовый язычок и принялась лакать – жадно, но изящно. Она наслаждалась водой, мы наслаждались ею.
На прощание, уже напившись и уходя, пантера подарила нам взгляд. Остановившись, она словно невзначай повернула голову и посмотрела из-за своего бархатного плеча. Кокетливо, медленно облизнулась. Или это была улыбка? Или это и была женщина? Сколько прошло времени? Полминуты? Минута? Что такое время? Мы готовы были смотреть на нее, пока не умрем. От ее рук.
– Пойдем, сынок. Нам пора. Она ушла.
Мы живем в маленьком доме между рекой и городом. Папа сложил его сам, из бревен, когда только вернулся с войны. Он натянул мешковину между кроватями, и теперь у меня есть отдельная комната с окном, в которое я смотрю перед сном. Иногда я открываю его, чтобы впустить вкусный ночной воздух и сосчитать звёзды. Тогда огонь в очаге в соседней комнате начинает гореть сильнее, а папа узнает, что я не сплю. Частенько по ночам очаг уютно потрескивает дровами, а папа что-то пишет, комкает бумагу, швыряет ее в огонь и снова пишет.
Еще есть чердак, на который я забираюсь, когда мне весело, и прячусь от папы, едва сдерживая смешок, видя его нелепые попытки меня отыскать, чтобы задать трепку: ведь я опять забыл привязать нашу лошадь Бекки. Или не закрыл амбар, и куры разбежались. Или попросту снова без разрешения играл с папиным револьвером, который ему подарил какой-то друг. Красивый револьвер, блестящий. Папа называет его Ремингтон. И постоянно начищает.
Мы вдвоём весело живем, но я скучаю по маме. Папа говорит, что она уехала к родителям. Мама ведь тоже чей-то ребенок. Но я вижу, как папа хмурится, пытаясь улыбаться, когда говорит мне это. Я стараюсь его не расспрашивать, но ведь мне интересно. Я помню мамины длинные блестящие черные волосы, теплые глаза. А еще ее запах – запах молока, от которого так спокойно и уютно. Она безумно красивая, моя мама. Я помню ее беззвучные невесомые движения. Красивые люди только так и двигаются: легко, свободно, словно плывут по воздуху, паря над землей. Где мама сейчас? Когда вернется к нам? Я не спрашиваю об этом, зная, что папа опять плохо улыбнется и скажет что-то такое, что ничего не будет значить. Взрослые – они какие-то странные. Постоянно говорят «не ври», но сами только этим и занимаются. Ещё они говорят, что нужно уважать всех вокруг, но сами только и делают, что ругаются, дерутся и иногда даже стреляют друг в друга..
Никогда не забуду, как мистер Бейлз и мистер Кин чуть не поубивали друг друга. Папа говорит, что это из-за войны, в которой оба участвовали по разные стороны. Тогда их разнял мистер Прайс, знакомые называют его Ленард. Он вразумил двух джентльменов, показав на меня и спросив: «Чему вы двое научите нашего юного друга?» А затем мистер Прайс повернулся ко мне, улыбнулся и подмигнул. После этого он говорил еще что-то, но мне было уже неинтересно. Я помог хорошему человеку в хорошем деле. И он это оценил. Мистер Прайс – хороший человек. Он добр, и его любят люди. Я бы хотел быть таким, как он. Или как папа, но, наверное… Впрочем, я не знаю. Папу люди просто знают, а вот Ленарда (вот бы он разрешил мне так его называть!) почитают. Папа и мистер Прайс почему-то друг друга не любят. На людях они дружелюбны. Но я вижу, что они враги. Или почти враги, как это бывает у взрослых.
Иногда я видел, как папа и мистер Прайс ругаются. Однажды это случилось у нас дома. Я в тот день сидел у себя в комнате и играл, но, заслышав шаги на нашем крыльце, метнулся на чердак. Папа и мистер Прайс сначала разговаривали, затем перешли на крик, потом начали едва слышно шипеть друг на друга. Несколько раз прозвучало имя мамы – Таллула. У моей мамы необычное имя. Такого больше ни у кого нет. Папа говорит, что оно означает «река, которая течет в небо».
Мистеру Прайсу, видимо, тоже не нравилось то, что мама уехала к родителям. Он все спрашивал: «Где она? Где? Куда ты, черт тебя дери, Дэниел, ее подевал?» На что папа как-то странно ему отвечал, что «она ушла по тропе слез, иди теперь, ищи ее по всем штатам». Потом Ленард ушел. Я тихо спустился с чердака. Папа сидел и смотрел в окно. Даже не отругал меня за то, что я опять не положил револьвер на место.
Через несколько дней, вечером, папа вновь сидел за столом и грустил. Я видел в свете лампы, как он что-то пишет на листочке. Вдруг в дверь постучали. Так сильно, что мне стало страшно. Папа встал, дал мне в руки револьвер и отправил меня на задний двор. Он ещё хотел что-то сказать, но не успел. Дверь затрещала. Бежать на задний двор было уже поздно, и я, сжимая револьвер, кинулся на чердак.
Дверь выломал огромный человек в черном плаще. Я смотрел на него сквозь щели между досками, умирая от страха. Даже не знаю, что было страшнее: его сила или его вид. Он был размером с медведя, на голове волос не было совсем. Его впалые серые глаза были стеклянными, как у головы оленя на стене в нашей гостиной.
Человек достал топор и начал двигаться, отец выставил руку в попытке остановить его, схватился за рукоятку пистолета, но не успел направить его на «медведя», как тот отрубил ему кисть. Я зажал рот руками. От своего шока, от крика папы, который упал. Огромный человек начал молотить топором по полу, выдирая щепки, пытаясь добить свою жертву. Папа выдернул нож из-за голенища и воткнул его «медведю» в ногу. Тот согнулся, взревел и навалился на папу всем телом. Они боролись, оба кричали: великан от боли, а папа – как будто от бессилия. Мне казалось, что они, подобно зверям рвали друг друга на части, нанося все больше и больше увечий. Но вдруг папа изловчился, занес нож и, казалось сейчас воткнет его прямо в шею великану, воткнул его в лысую голову сверху, но лезвие лишь скользнуло по черепу, вспоров кожу на макушке. Кровь побежала широкой лентой. Казалось, «медведь» сейчас будет повержен. Но он перехватил папину руку с ножом, прижал ее к полу, дотянулся до топора и занес его над головой. Папа отчаянно выкрикнул: Будь ты проклят, Хаузер!» Убийца стер с лица заливающую глаза кровь и воткнул топор прямо в лоб моему отцу.
Мои руки дрожали. Едва не выронив револьвер, я смотрел на папу и безмолвно рыдал, пытаясь не выдать себя. Раненый «медведь», уходя, опрокинул лампу, и разбежавшийся по полу огонь окружил фигуру моего отца, будто взяв ее в оклад. Папа смотрел на меня спокойно и по-доброму, как всегда.
Я бежал прочь от полыхающего дома, захлебываясь плачем, спотыкаясь, падая и поднимаясь вновь. Мне казалось, что «медведь» заметил меня , ведь следом за мной он отправил своего верного «пса», он видел мое лицо, но он не способен меня догнать. Земля сдирает мои ноги в кровь. Мне больно, и я бегу быстрее. Не оглядываюсь, зная, что горящее прошлое сделает мне еще больнее. Я один и мне страшно, я не знаю куда бежать и что будет дальше. Ветер сдувает мои слезы с лица, я сжимаю в руке револьвер, пытаясь найти в нем силу, которая теперь защитит меня. Я лечу, обгоняя огонь.
Джон
Пошёл дождь. Слабый, неуверенный, от этого еще более мерзкий. Его плевки досаждали глазам, в союзе с боковым ветром капли залетали под поля шляпы. Всадник щурился, лошадь шла длинным шагом. Все вокруг замерло, запахло холодной сыростью. Совсем скоро дорога разбухнет, и грязь тяжелыми комьями начнет налипать на копыта.
Еловый лес на горизонте врезался в грозовую тучу и стал похожим на забор, отделяющий небо от бугристой земли. Холмы, которые раньше казались горами, теперь напоминали брошенные могилы – заросшие травой, размякшие, без табличек, крестов и надгробных камней. Словно кто-то понадеялся, что ставшие от дождя почти черными скалы вполне справятся с этой скорбной ролью. Безмолвно ползла по долине река, и казалось, что она вот-вот утечет из этих мест и оставит после себя пустое, измазанное илом русло.
Время не стерло прошлое целиком, а лишь смяло его, как листок бумаги, который застревал то в голове, то в сердце. Повествование в некоторых местах было надорвано, заляпано, замазано сажей, но читаемо. Словно кто-то хотел переврать историю, сделать ее не такой болезненной, изменив детали, но добился обратного: ведь теперь не понять, как всё было на самом деле. То и дело новые подробности. Или то были фантазии? Сейчас не разобрать. Обрывки фраз, осколки, кровь, огонь, тьма. Лежащий на полу отец, горящий во мраке дом. Иногда время забывает про свою обязанность зализывать раны. Пусть остаются шрамы, но сукровицы быть не должно.
Джон сплюнул. Прошлое всегда подступало к горлу комком.
Он вглядывался вдаль, но не мог заметить ни одного знакомого места. Карта не обманывала, она показывала картину, которую Джон видел много раз, но очень давно. Теперь она стала незнакомой. Забытой, потерянной, брошенной, чужой. В ней не было цветов и звуков. Та самая опушка, на которой когда-то стояла бревенчатая хижина, дощатый амбар, покосившийся курятник, теперь осиротела. Она обеднела настолько, что потеряла даже забор, который и раньше-то был больше декорацией, а теперь стал просто посмешищем: несколько покосившихся столбиков напоминали связанных охранников. Один из них чудом сохранил на себе значок привратника – прибитый двумя гвоздями ржавый крючок от калитки.
Джон прошагал от калитки положенные десять шагов, которые раньше, пожалуй, были короче, и очутился не на первой ступеньке, а уже на самом крыльце. Ноги, правда, стояли на земле, но он точно знал, что, протянув руку, толкнул бы входную дверь и очутился в комнате со столом, тремя стульями и шкафом с посудой. Свет из дверного проема отражался бы в оленьих глазах, в них же загорались огоньки, когда отец чирканьем спички будил очаг…
Здесь все и произошло…
Джон зажмурился и с усилием потер веки пальцами, словно пытаясь загнать обратно воспоминание. Кисть с переносицы сползла на подбородок.
Опушка заросла травой. Кое-где попадались побитые камни, что лежали в утрамбованной земле и когда-то служили фундаментом. А больше ничего и не было: что не сгорело – растащили, а то, что не смогли унести, воспитанно доела природа.
Черных пятен пожарища, которых так боялся Джон, на траве не было. Точнее, было одно, но свежее, к прошлому отношения не имевшее. Кто-то нашел приют под дубом, меж кряжистых корневищ, и, судя по теплой золе, не так давно покинул уютный навес величественной кроны, что мог спасти и от солнца, и от дождя. Дерево тоже выросло, нахватало ножевых порезов, даже огнестрельных ран, но, как в юноше можно разглядеть ребенка, так и в дубе угадывались его детские, еще наивные изгибы. Теперь оно надменно возвышалось на опушке, но встревоженно зашелестело, завидев старого друга в надежде, что это и правда он.
Джон подвел лошадь к дубу и перекинул поводья через ветвь. Коснулся ладонью бурой огрубевшей кожи и скользнул пальцами по глубоким шершавым бороздкам. Буква «J» была едва различима, как старая татуировка, которую время старательно затирало, превращая символ в бессмыслицу. Дуб зашелестел вновь, сильнее, тревожнее. В детстве шум листьев казался Джону языком деревьев. Деревьев, которые, если внимательно их слушать, обязательно расскажут что-нибудь интересное.
– Я тоже рад видеть тебя, старина.
Джон похлопал ладонью по стволу, услышал грохот за спиной и понял, что оцарапанная деревьями туча почти настигла его. Моросящий дождь собирался стать нешуточным ливнем. Блеснула молния – и осветила прошлое, впечатав тени в сознание. В короткой вспышке на миг все стало как прежде, – а потом снова грянул гром. Джон, усевшись в седло, обернулся на приятеля-дуба и попрощался с ним, чуть прихватив поля шляпы. До города миля – пустяки для всадника, целое приключение для мальчика.
***
«Добро пожаловать в «Парадайз» – гласила табличка, прибитая к покосившемуся телеграфному столбу.
«Ненавижу этот проклятый город!»
Проклятым он стал прямо сейчас, а словом «ненавижу» Джон неловко попытался замаскировать внезапно накрывшую ностальгию. Яркий свет пробился сквозь груду облаков, радуга взмыла над домами, а солнце покрыло блестящим лаком крыши и фасады на темно-сером фоне влажного неба. Казалось, что бог опустил на город огромный стакан, перевернув его и пролив остатки. Становилось душновато.
– Добро пожаловать в лучший город Америки! – радостно проскрипел старичок с пустой жестяной банкой в руке сразу же, как промокший путник миновал вывеску. Задрав голову, старик пытался разглядеть лицо всадника, потряхивая банкой, в которой, судя по звуку, прыгала одинокая монета.
– Виски, покер, девочки – все у нас, в нашем салуне «Братья Прайс»!
– Дядя Бенни, это ты? – удивился Джон.
Серо-голубые выцветшие глаза попытались сосредоточиться на фигуре говорящего. Нескольких мгновений Джону хватило, чтобы представить, как заскрежетали шестеренки в седой голове, еще пара секунд была необходима, чтобы рычаг провернулся и начал потихоньку вытягивать воспоминания из глубин пропитого мозга. Это было похоже на извлечение ведра со дна заброшенного колодца. Могут и не достать: веревка порвется, сломается рычаг или на дне колодца вовсе не окажется никакого ведра.
– Малыш Джонни?! Как ты вырос, маленький проказник!
Механизм по выбуриванию воспоминаний сработал.
– Я думал, что тебя, ну-у-у…э-э… нет в живых после того случая, ну… э-э… с твоим отцом. М-м-м, жуткая трагедия! Э-э… прости… Но как ты выбрался? Я слышал, что, ну-у… Э-э-э…
– Не будем об этом, дядя Бенни. Я проездом. Пополню запасы и поеду дальше. Мистер Прайс в городе?
– Э-э-э… Мистер Прайс?
– Ленард.
– А, ну да, жадный сукин сын. Наверное, сидит в своей конуре, виски разбавляет. Меня вот выставил на улицу!
Джон бросил взгляд на помятое лицо пьяницы и решил не уточнять деталей.
– Он и бармена выгнал, якобы тот пил много. А как не пить? Он же бармен! Бар. Мэн. А пианист у нас какой был! Обсерваторию заканчивал в Филадельфии. Так Ленни и его выпер! Я был лишь первой ласточкой! Скоро уйдет повариха. Как ее? Мисси. И тогда старый скряга сам будет готовить жратву посетителям. А потом и мужиков в номерах сам начнет обслуживать! Ха-ха!
Бенни приподнял верхнюю губу и сквозь щель в зубах стрельнул слюной. Джон начал припоминать, что несколько раз видел ссору братьев Прайс, в выражениях они тогда не стеснялись. Ходили слухи, что с самого детства они друг друга терпеть не могли и единственное, что у них было общее – это фамилия, но родственные узы удерживали револьверы братьев в кобурах. Бенни, старший, кажется, когда-то хотел стать священником, но что-то пошло не так, он начал пить, и поговаривали даже, что в приступе горячки Бенни убил свою мать. Правда это или нет, наверняка никто не знал. В том числе уже и сам Бенни. Было это давно, еще во время войны c Cевером, на которую младший брат Бенни отправился добровольцем. Ленард вернулся домой задолго до конца войны: то ли ранение получил, то ли еще что-то, – сразу купил несколько участков и построил большое здание – тот самый салун, который теперь живо принялся рекламировать его старший брат.
– Только у «Братьев Прайс» лучшие комнаты для отдыха, горячая вода, мягкая постель и никаких клопов! Скажите, что от Бенни. – Старик неожиданно, как из рукава, достал еще одну рекламную фразу и фальшиво улыбнулся, словно сообразив, что до этого наболтал лишнего.
– Непременно, дядя Бенни, – спасая бедолагу, пробормотал Джон.
– И, Джонни, раз уж я тебе помог, помоги и ты мне, – наглел на глазах опухший лицемер. – Дай пенни старику Бенни!
Монета звонко упала на дно жестяной банки. Глаза старика засветились от счастья, а беззубый рот расплылся – на этот раз в искренней улыбке. Через мгновенье неловкие грязные пальцы выскребут цент и спрячут в карман. А Джон войдет в свою прошлую жизнь, едва узнавая её.
Надо было признать: городок и впрямь оказался приличным. До собственного названия, конечно же, не дотягивал, но уж точно не был дырой – вроде тех, которых хватало с избытком в округе. Расположенный между двумя холмами (на одном – церковь с кладбищем, на другом – офис шерифа с тюрьмой), похожий на потемневший зуб, Парадайз представлял из себя квадрат, расчерченный двумя горизонтальными и двумя вертикальными линиями-улицами. Будто доска для игры в крестики-нолики, следуя по линиям которой, ты попадешь либо на один холм, либо на другой. Вдоль широких улиц с обеих сторон тянулись дощатые тротуары, к которым пристраивались дощатые фасады домов, а сверху, опершись на вертикальные деревянные балки, нависали дощатые козырьки. Все было из дерева, словно в собранном из спичек городе, по которому туда-сюда зачем-то сновали люди. Они лупили доски сапогами, месили грязь и орали на лошадей, под копыта которых, казалось, сами норовили попасть. И достойные джентльмены, как принято было называть абсолютно всех мужчин, а уж тем более прекрасные леди, как именовали всех без исключения женщин, рьяно защищали свои права. Вот и опять кто-то громко выражал неудовольствие – то ли коню, то ли всаднику, то ли отражению в огромном окне-витрине, в которой владельцы домов, а по совместительству и бизнеса, выставляли то, на чем этот бизнес строился.
Оружейный магазин старого вояки мистера Бейлза хоть и имел большие окна, но оружия там по понятным причинам владелец не размещал. Вместо этого он клеил на стекло собственноручно подготовленные справки по имеющимся револьверам, ружьям, карабинам. Листовки эти почти никто никогда не читал, но Артур Бейлз упорно просвещал население Парадайза и искренне не понимал, почему люди не разделяют его восхищения оружием – штукой, как говаривал полковник Кольт, сделавшей всех людей равными. Иногда Бейлз выходил из-за прилавка, заложив большие пальцы за пояс, вставал под вывеской с двумя перекрещенными кольтами, ворчал что-то себе под нос или затевал очередной спор с мистером Кином – местным доктором. Тот, развалившись в плетеном кресле, покачивался туда-сюда, помогая себе тростью, которую носил сугубо из эстетических соображений. Неотесанный оружейник и аристократического вида врач были фронтовыми друзьями, что ничуть не мешало им регулярно ссориться. Поговаривали, что доктор воевал на стороне северян, а после перешел в стан южан, где и познакомился с «Бейли»: так он на свой ирландский лад называл Артура, чем почему-то крайне бесил урожденного американца в первом поколении, имевшего английские корни.
Прямо за переулком, между огромным валуном и поворотом в сторону пастбища находился офис ростовщика. Большие банки пока не добрались сюда, или добрались, но действовали нелегально, через мохнатые пальцы мистера Рузберга. Местные называли его Крот. Ростовщик постоянно прятался во тьме своего кабинета, не любил света и очень плохо видел, из-за чего надевал сломанные очки с толстенными линзами. А еще у него была настоящая нора. Как говорили, прямо под валуном, к которому примыкал офис. Там, по легенде, Крот и хранил свои деньжищи, чах над ними, постоянно пересчитывал – но не тратил. Иначе объяснить, почему этот состоятельный человек ходит в обносках и выглядит как бродяга, люди не могли. Некоторые отчаянные господа пытались раздробить валун кирками, несколько раз даже пытались взорвать его, но добились лишь пары царапин да обугленного бока пузатого камня. После очередной попытки недовольных граждан завладеть «богатствами, которых Крот не заслужил» шериф Койл принял закон о тюремном заключении за посягательство на сохранность «хранилища». С тех пор валун стал памятником в Парадайзе. Памятником жадности и идиотизму.
Джон улыбнулся, продолжая неторопливое путешествие вниз по улице и назад в прошлое. Он отлично знал этот город и, пожалуй, с завязанными глазами смог бы добраться до любого места в нём, но он смотрел, смотрел, смотрел. Он пытался вглядеться в само время, то и дело натыкаясь на маленького себя. Вот он на углу продает газеты, вот сидит на крыльце лавки бакалейщика и грызет яблоко, вот несет стейк, завернутый в горчичный лист непромокаемой бумаги, прямиком из мясной лавки, а вот, уставший, со сморщенными от горячей воды пальцами выходит из салуна, где только что по поручению Бенни перемыл всю посуду.
Старик и тогда, десяток лет назад, был уже не в себе. Да, волос и зубов у Бенни в то время имелось побольше, и осмысленности во взгляде – тоже, но алкоголизм и душевные проблемы уже вели его под руки прочь из салуна, который они открыли вместе с братом черт знает сколько лет тому назад. Брат Бенни Ленард был полной противоположностью: строгий, умный, предприимчивый, быстрый. Он напоминал хищника в дикой природе, «коей, пожалуй, и является жизнь», так он любил говорить. Маленький Джон Ленарда побаивался, но втайне им восхищался. Иногда мальчику удавалось поработать в салуне и стать свидетелем того, как этот необычайный человек вел дела, общался, просто существовал. Ведь даже когда Ленард просто стоял и молчал, складывалось ощущение, что он оседлал жизнь, как ковбой – быка на родео.
«Прайс, – гласила вывеска. – Салун номер один в Парадайзе». Никаких братьев. Просто «Прайс» – и все. Большими черными буквами на белом фоне, в красной окантовке. Джон уже не помнил, как вывеска выглядела раньше, зато все остальное он признал сразу, но на всякий случай достал из памяти снимок и начал сверять. Величественное здание с двумя окнами на втором этаже – они мальчику всегда казались глазами; балкон с перилами и частыми балюстрадами – словно усатая губа большого разинутого рта, и сама пасть – две распашные дверцы, за которыми красным светом темнело горло – нутро салуна. Угрожающая квадратная голова сейчас представляла из себя обычный (разве что чуть больше остальных) дом с фасадом из набитых внахлест досок. Здание, зажатое со всех сторон лавками и магазинами, чтобы у скучного обывателя был шанс стать немного веселее, а у праздного гуляки появился соблазн отовариться какой-нибудь ненужной «необходимостью». А вечером салун по-хозяйски начинал забирать огни из соседних зданий, наполняться их светом, заманивая «бабочек» и «мотыльков» – так посетителей салуна называл отец. Маленький Джон к тому времени уже уходил домой.
Сегодня же всё было наоборот. Джон шел к салуну и немного волновался. Привязав лошадь, он поднялся по ступенькам, остановился и зачем-то оглянулся на город. Сумерки уже начали подкрашивать здания в нежные, закатно-сливовые цвета, и, надо признать, так становилось гораздо лучше. Старая древесина, из которой, казалось, состояло все, включая животных и людей, словно смахивала с себя день и наносила вечерний макияж. Керосиновые лампы или просто свечи на блюдцах в каждом окне начинали симулировать свет, который скоро все равно сбежит; продавцы, кряхтя, убирали товары с тротуаров. Мужчин на улицах становилось всё больше, они все как один закуривали и принимались неспешно смаковать этот пограничный, размазанный во времени момент. Городок, позабыв о дневной суете, готовился к суете вечерней – местечковой, долгожданной.
Каким большим Парадайз казался тогда и каким куцым стал сейчас – как куртка, из которой вырос. Городок жил своей жизнью, ломался, старел. Пока Джон где-то блуждал, Парадайз не стоял на месте, не ждал. Он изменился сразу – в то самое мгновение, когда мальчик бежал из него. И это было странно. Ведь внешне почти ничего не изменилось – но стало неузнаваемым. По улицам бегали незнакомые дети, лаяли не те собаки, подростки стали взрослыми, а взрослые будто прикинулись стариками. До боли знакомые декорации приняли в себя другую труппу актеров, и этот спектакль больше не смотрится так же привычно и интересно, как в детстве. Теперь придется привыкать заново – или же валить прочь, оставляя за собой клубы пыли, которая, впрочем, и так полупрозрачной взвесью дрожала в воздухе повсюду.
***
Джон аккуратно толкнул резные, похожие на крылья летучей мыши дверцы, и «Прайс» заботливо, по-отечески обнял его душными ароматами. Как призраки, они витали вокруг людей и предметов, стелились по полу, стекали по стенам, скользили по потолку и забивались в ноздри. Запахи табачного дыма, разлитого виски, пота, пыли, свежего лака, дешевых духов, пороха и черт знает чего еще то перемешивались, то снова расслаивались.
А вслед за носом вспомнили все и глаза. На первом этаже находилась внушительных размеров барная стойка, за которой прятались чистые бокалы, ружье и несколько ящиков с виски и пивом. А с лицевой стороны, покусанной шпорами, уже разместились семь человек, не толкаясь и вальяжно водрузив сапоги на блестящую подножку. Для остальных нашлось место в просторном зале, где, как точки на грани игрального кубика, расположились пять столиков – обшарпанных, истыканных ножами. Один из столиков, центральный – овальной формы. Ему доставалось больше остальных: его регулярно хлестали картами, били кулаками и бокалами, ругали грязными словами, за ним проигрывали иногда даже больше, чем деньги – за ним играли в покер.
В углу у большого окна стояло пианино с поднятой крышкой. Черный лак его поверхности ловил на себя, как на приманку, свет и блестел, будто начищенный гуталином ботинок. Пианиста за ним не имелось. Казалось, что и музыка здесь совсем не нужна. Голоса накладывались друг на друга, и уже было не разобрать ни слова в этом веселом гуле. Изредка кто-то выкрикивал очередную похабщину, кто-то в ответ дико хохотал, бедными стаканами лупили по столам, женщины находили своих героев, а герои были очень даже не прочь найтись. Все варились в этом котле с темно-красными стенками. Снаружи стояла ночь, а внутри горели бра, развешанные как факелы в старом замке, и люстра из большого колеса, подобно нимбу венчавшая ожидание приятного грехопадения. Здесь всегда хотелось пить. А еще – жадно угождать своему чреву, истосковавшемуся по нормальной, не походной пище. Затем опять выпить, разгневаться, позавидовать, подраться, выпить, спустить с поводка свою похоть, как охотничью собаку, возгордиться и лечь спать, пребывая в парализующей неге. Флэш-рояль из грехов, каждый из которых добирается один за другим. В конце ждет расплата. За каждый из них. Но кого это интересует? – ведь здесь принимают доллары!
– Виски. Двойной.
Джон обратился к стоящему спиной к залу бармену, который протирал тряпкой стакан и смотрел в окно.
– Тебе не рановато пить, сынок?
Джон немного растерялся, вглядываясь в спину человека в белой рубашке с засученными рукавами и в зеленом жаккардовом жилете. Бармен отставил стакан, отбросил тряпку и наконец повернулся к посетителю. Зализанные назад седые волосы, бакенбарды, усы в форме подковы и глаза под цвет жилета. Он поднял правый уголок рта и посмотрел на Джона, как уставший богатый клиент смотрит на официанта.
Ленард переворачивал ситуацию с ног на голову и наслаждался упавшими ожиданиями. Он частенько так делал. Изменился… Не сказать, что постарел, скорее, побелел. Сейчас его можно было узнать по взгляду, осанке и, пожалуй, по усам, которые за прошедшие годы изменились только мастью. Джону как будто снова только вчера стукнуло восемь и он с почтением, задрав голову, снизу вверх глазел на мистера Прайса.
– Ну, что молчишь? Все никак ведро со дна не поднимешь, Джонни?
– Мистер Прайс, я мечтал законно выпить виски в этой дыре с тех пор, как в первый раз сюда попал еще мальчиком.
Джон обернулся на зал и понял, что никогда в своей жизни не видел его в это время, не видел в нем столько людей, которых он понемногу начинал понимать. Мотыльки знали, куда нужно лететь.
– Мальчиком ты и остался, – ответил Ленард. – Хоть и обзавелся усами и револьвером.
Бармен ловко выудил бутылку с золотисто-медной жидкостью и наполнил две рюмки, зажатые между пальцами одной руки.
– Я скучал, парень!
Не дожидаясь ответа, Прайс опрокинул свою рюмку, выдохнул.
– Знаешь, я не надеялся тебя больше увидеть. Ходили разные слухи… Я рад, что ты жив, малыш. Ты пить-то будешь? Или так и будешь смотреть на меня как на Иисуса?
Джон очнулся, нахмурился для виду и проглотил содержимое рюмки. Горькая обжигающая жидкость прокатилась по языку и попала прямиком в пищевод, вызывая онемение. Джон закашлялся.
– О, да тебе только молоко лакать, парень! – Мистер Прайс победоносно ударил ладонью по стойке.
Джон улыбнулся как ребенок, понял, что попался, и снова нахмурился. Опыт обыграл молодость, но сейчас это его нисколько не волновало. Он почувствовал тепло, растекающееся по телу, вызванное не столько глотком виски, сколько добрым и уютным ощущением дома. Перед ним на фоне зеркальной стенки стояли бутылки с выпивкой, ненавистные стаканы, которые он когда-то постоянно протирал, и человек, который ему за это платил, человек, на которого он, малыш Джонни, хотел быть похожим. Да, мистер Прайс уже не молод. Время, оказывается, не щадит даже таких железных людей: они ржавеют. Но этот стал белым. Прайсу, кстати, седина оказалась к лицу, он будто еще умнее стал. А глаза все такие же острые, как рыболовные крючки.
– Мистер Прайс, вы еще подаете стейк с бобами?
Джон мысленно одернул себя за излишне наивную интонацию, но очень уж хотелось есть. А местный стейк он любил. Ленард, казалось, не обратил внимания на вопрос. Он посмотрел куда-то в сторону выхода и задумался.
– Ты вот что, парень… Поднимайся наверх, в комнату 1А, она справа от лестницы. Приведи себя в порядок – я скажу Мисси, чтобы приготовила тебе пару кувшинов с горячей водой, спускайся через час, поужинаем. Ко мне в кабинет. Надеюсь, не забыл, где он?
– Как я мог? – сказал Джон, опуская монету на стойку.
– Все за счет заведения, парень! Ты – мой гость!
Ленард властно остановил руку Джона с зажатым в ладони четвертаком, подмигнул и хлопнул парня по плечу, тактично поторопив. Нельзя было воспротивиться. Невозможно. Всё как в детстве, всё вновь стояло на своих местах. И Джону это нравилось. Он встал из-за стойки, сделал несколько шагов – и оказался у туалетного столика с зеркалом, которое, пожалуй, было самым ровным из всех, что он видел. Каждую минуту к этому месту подбегали дамочки, чтобы прихорошиться: подкрутить прядку, подвести угольком стрелки и почувствовать себя гораздо счастливей, чем несколько секунд назад. Всё как в старые добрые времена, когда Джон до этого зеркала еще не доставал. Сейчас же столик был ему по пояс, и из зеркала на него смотрел статный молодой человек с глазами цвета кофе, оливковой кожей и темными, блестящими, как лак пианино, волосами.
– Ну вот, осталось вымыться и побриться. Сойду за достойного джентльмена, – вполголоса сообщил он своему отражению и пошел к лестнице.
Поднимаясь в номер, Джон вспоминал, как ещё мальчишкой бегал на второй этаж подглядывать в раздевалку для женщин. Все было ему знакомо: каждая ступенька, каждый гвоздик, каждая трещинка. И музыка заиграла. Джон обернулся на полпути: в салуне ворковали куртизанки, охмуряя подвыпивших гостей, кто-то веселился и пританцовывал в такт веселой мелодии, кто-то грязно ругался, проигравшись в карты. На все это из-за своей стойки по-отечески смотрел Ленард, как обычно, протирая стаканы. Все как всегда: дымно, шумно, пьяно, сытно. В раю без изменений. Вот уже восемь лет.
***
– Джонни, заходи, садись! – Ленард жестом пригласил гостя.
Кабинет мистера Прайса всегда был для маленького Джона запретной территорией: заходить в него было нельзя, подсматривать – тоже. Удавалось, правда, увидеть что-то в те доли секунды, когда открывалась или закрывалась дверь. Джон помнил стоящее в углу чучело медведя – огромное, с открытой пастью. Как хотелось рассмотреть его! Как-то раз мальчик даже набрался смелости и попросил об этом, но мистера Прайса кто-то отвлек, и просьба осталась без ответа. Зато сейчас мистер Прайс сам пригласил к себе Джонни. И тот с детским восторгом шагнул в сокровищницу.
Кабинет представлял собой богато обставленную комнату, в центре которой стоял большой дубовый стол, а на нём – лампа, куча разбросанных листов бумаги, лупа, канцелярский нож и две фотографии в рамках. На стенах висели портреты отцов-основателей и Авраама Линкольна. В углу стоял никуда не девшийся медведь и, казалось, рычал на лакированный платяной шкаф у противоположной стены. Зверь тоже постарел: сгорбился, покрылся пылью, словно сединой…
Ужин ожидал Джона под серебристым колпаком. Парень даже застеснялся, подумав, что таким образом блюда подают президенту. Отлично приготовленный стейк таял во рту, бобы мягко крошились. Колени Джона упирались в торец массивного стола. Ленард усадил гостя сбоку, сам же привычно развалился в кресле, соединил на столешнице пальцы обеих рук и с любопытством, даже с заботой смотрел на парня. Оба молчали. Пауза показалась Джону неудобной, и он начал есть быстрее, словно пытаясь заглушить мысли чавканьем, прибавил придыхания, но довольно быстро решил, что это уже чересчур.
Ленард откупорил бутылку. Бросил странный взгляд куда-то на угол стола, взял в руки фотографию, сердито хлопнул ею о стол, словно не желая, чтобы человек на снимке участвовал в их тайной беседе.
– Послушай, сынок. Я хочу попросить тебя об услуге.
– О какой?
Любопытство обожгло сердце, но Джон пытался скрыть волнение и усиленно набивал бобами рот.
– Я помню тебя как смышленого, исполнительного паренька, который всегда мне помогал. Я не забываю добро.
Джон смотрел вопросительно. Уж не попросит ли его старик, как в старые добрые времена, сбегать на ярмарку за овощами, а на обратном пути ещё заскочить к мяснику?
– Нет, речь не пойдет о покупке продуктов по списку или работе в баре.
Джон перестал жевать. Даже дышать перестал.
– Дело деликатное. Сразу скажу, что опасное, и пойму, если откажешься.
Ленард перешел на шепот. Его глаза-крючки впились в лицо юноши, словно выясняя, можно ли тому доверить тайну.
– Мне нужен свой человек. Тот, кому я мог бы верить. Я могу тебе верить?
– Конечно.
Джон незаметно для себя тоже ответил шепотом.
– Видишь ли, кто-то повадился угонять лошадей у жителей города. За последнюю неделю угнали трех скакунов, за месяц – шесть. Я, как ты помнишь, человек влиятельный, люди просят меня о помощи, и я всегда на нее откликаюсь. Понятное дело, я не шериф и даже не царь Соломон… Но я чувствую ответственность за этих людей. И убежден, что в этот раз угроза внешняя и я должен вмешаться.
Ленард решительно стукнул горлышком бутылки о бокал, чуть его не расколов, плеснул туда виски на пару глотков и ладонью вогнал пробку обратно.
– И я вмешался. Сначала нам удалось их заметить: сукины дети работают вдвоем. Около двух недель назад мы почти поймали гадов, но не смогли догнать. И вот сегодня в баре один джентльмен малость перебрал и разговорился со своим приятелем. Рассказывал, что лошадей они дергают отсюда, как морковку с грядки. Он так хвастал, что я еле себя сдержал.
Ленард яростно размахивал руками, а затем сжал кулаки.
– Завтра на рассвете они придут снова – так он сказал. Кто вообще может позволить себе угонять лошадей? Это хуже, чем спать с чужой женой! – продолжал сокрушаться Ленард. – Что за времена наступили? Бесчестные, беспринципные…
– А что шериф? – спросил Джон.
– А что шериф? Этот прохиндей Койл смотрит на все сквозь пальцы. Он заводит дела, обещает, что разберется, но за всё это время не предпринял ничего. Ему приходит жалованье из столицы штата, налоги он собирает, так сказать, для безопасности, но это пока, до тех пор, пока люди не сообразят, что он просто забулдыга и болтун. Он такой же, как мой брат, чертов Бенни, только со значком. И с револьвером. Кстати, хлебни-ка этого виски. Чувствуешь дымок?
– Да. Странный вкус… словно лизнул ржавый нож и порезал язык.
– Ого! Такой версии я еще не слышал. Это настоящий, мать его, островной виски. Наше пойло делают из кукурузы. А в Шотландии, откуда эта бутылка приехала, – из ржи и ячменя, причем последний сушат на горящем торфе, потому и вкус такой, – со знанием дела сообщил Прайс, сделал глоток и облизнулся.
– Все хотел вас спросить, а почему Бенни не здесь?
– Я этого сукиного сына держу на расстоянии. У нас с ним договор: если приблизится к бару вне оговоренного часа – я его пристрелю. Он чуть не разорил нас! Сначала потихоньку отливал себе пойла во флягу, затем не гнушался и бутылками целиком, потом ему и этого стало мало: начал обносить кассу, как-то раз всю выручку за ночь вытащил. Ну а последней каплей стало то, что однажды Бенни взломал дверь в мой кабинет. Я застукал его за подбором комбинации к сейфу. И я понял, что брат не изменится и просто погубит бизнес. Я перестал его уговаривать, просто выстрелил в стену прямо над его башкой и обозначил условия: раз в день он приходит за жалованьем, я проверяю, не лжет ли он, и если не лжет, то получает деньги и уходит.
– А что у него за работа?
– Чтобы братец не помер с голоду, я придумал хороший вариант и для него, и для себя. Он неспроста торчит у въезда в город: он рекламирует заведение и зарабатывает, если гость приходит в мой салун и говорит….
– «Я от Бенни».
– Ну вот, только что старый пьяница заработал еще пять центов.
Подивившись такой изобретательности, Джон хотел было еще немного расспросить о Бенни, шерифе Койле, о людях в городе… Он открыл было рот, но Ленард опередил его:
– Все, сынок, времени нет. Подонок за стойкой сказал, что лошадей будут тяпать на рассвете, за отелем. Мы должны оказаться там раньше них. А сейчас – бегом спать.
Джон снова не нашелся что возразить, да и не хотелось. Он сытно поел, выпил и был совсем не прочь упасть в кровать, на свежее белье, которое заботливо застелила Мисси. На Мисси весь этот двухэтажный рай и держался. Пока Ленард думал о высоком и покорял мир, а Бенни просто пил, эта полная женщина держала салун в своих пухлых и сильных руках. Жаль только, что ходила она уже с трудом, стала глуховатой и не видела на один глаз, но Джона узнала сразу и даже расплакалась.
Поднимаясь в номер, Джон думал о том, что согласия участвовать в чем-либо (тем более – в опасной засаде) не давал, но за него уже все решили. И он снова был не против. Старик всегда умел убеждать, а с годами развил этот навык до совершенства. К тому же Ленард обаятельный, даже красивый. Постарел, правда. Но тем не менее, в старике до сих пор есть сила, которая подкупает. Почти всегда он прав, чаще всего он оказывается быстрее, умнее и сильнее. С сильным лучше дружить или хотя бы находиться под его покровительством. Джон снова почувствовал теплоту в груди. Завтра он вместе с Ленардом бок о бок будет ловить конокрадов, возможно, с погоней, возможно, со стрельбой. Сердце забилось от предвкушения. Мальчиком Джон и подумать не мог, что такое когда-нибудь произойдёт: он – и этот великий человек, мистер Прайс…
С приятными, но тревожными мыслями Джон накинул на себя одеяло. Солома внутри подушки уютно захрустела, взгляд привычно устремился за окно, где в темно-синем небе, как и прежде, перемигивались звезды. Сердце прыгало, словно Джон уже был в седле и гнался во весь опор за неведомыми похитителями.
«Из седла тебя не выбить, малыш!» – вдруг отчетливо услышал он голос отца.
Джон хорошо запомнил тот день. Ему было шесть, когда он впервые поехал верхом. И сразу же чуть не упал, в последний момент ухватившись обеими руками за рожок седла. Испугался тогда. Бекки пошла рысью, и отец помчался вдогонку. Зря только бегал. Всадник вернулся и сам остановил кобылу, натянув поводья. А теперь, спустя много лет, он лежал и улыбался.
«До погони, должно быть, и не дойдет. Ленард наверняка уже все придумал и сцапает конокрадов прямо на заднем дворе».
Джон глянул на белеющую в темноте ручку Ремингтона и снова встревожился.
«А если придется стрелять?»
Джон задумался. Отцовский револьвер покоился в кобуре на ремне, висящем на спинке кровати, у самой подушки.
«Сколько банок и бутылок мы с тобой убили, приятель?»
Казалось, что сотни. На счету Джона было даже несколько волков.
«Чем конокрады отличаются от волков? И те, и другие похищают скот. Значит, разницы нет».
Спасительная мысль почти успокоила сердце. Но ненадолго.
«Разница есть. Волки не стреляют в ответ».
***
– Джонни, сынок, просыпайся, нам пора!
Отец зачем-то отпустил усы. Лицо стало каким-то вытянутым. Джон вгляделся в него, но из-за темноты черты казались неуловимыми.
– Давай же! Конокрады сами себя не поймают.
Отец зажег лампу. Свет разогнал мрак по углам. Джон привстал на кровати и испуганно уставился на белые прилизанные бакенбарды. Тоже не отцовские.
– Ну! Вставай! Надо добраться до места, пока темно.
Джон наконец узнал Ленарда, вежливо прервавшего его сон. Помотал головой, спустил ноги с кровати и принялся натягивать сапоги, затем задумчиво глянул на уходящего напарника, нацепил шляпу, на ходу застегнул ремень с кобурой и направился к выходу, позвякивая шпорами.
Ночь была звездная. Едва закрылась дверь заднего хода, как холод обнял за плечи и выдавил из глаз слезы. Джон поежился, выдохнул клубок пара и посмотрел на восток – там едва розовел холмистый горизонт. Джон знал: солнце появится там, где одинокое дерево стояло чуть в стороне от остальных. Город спал, лишь на дальней окраине кто-то горланил похабную песню: без особого задора, но зато пользуясь вниманием слушателей, которые начинали одобрительно галдеть всякий раз, когда у солиста заканчивались слова или воздух в лёгких.
– Пошли, нам сюда. – Ленард уверенно двинулся за угол дома.
Перемахнув через забор заднего двора, два джентльмена спрятались от света одиноких фонарей и любопытных глаз. Ленард шел быстро, но бесшумно, как пещерный лев, который выходит на охоту по ночам. Он вглядывался в тени, на секунду замирал, жестом останавливал напарника. Вслушивался. Казалось, даже принюхивался. Хотя, ничем, кроме как отхожим местом, здесь пахнуть не могло. Иметь выгребную яму полагалось в каждом дворе, копали их обычно поодаль, дабы запах не мог навязывать всему дому свои упрямые острые ноты.
Задние дворы оттого и назывались задними. Прочь с глаз, из памяти, за оградку, наспех сколоченную из кривых палок. Туда, как под ковер, сметали все, что не смогли убрать или использовать: забытую и изъеденную временем телегу, колеса от которой без нескольких спиц валялись рядом, пузатую бочку с пупком – дыркой от пули, дуги, ремни, трухлявые ящики, обрезки бечевы разной толщины, бруски разной длины. Все оставляли догнивать, но прислоняли к задней стенке, обозначая принадлежность. Собственность. Даже мусор является чьим-то – не говоря уже о лошадях.
Джону подумалось, что два силуэта, скользящие по стенам в четыре часа утра, выглядят весьма подозрительно и, пожалуй, тоже вполне тянут на угонщиков. Получить пулю от бдительного хозяина или уставшего от выпивки героя было легко. «Сначала стреляй, затем спрашивай». Старая поговорка могла сработать – несмотря на то, что стремительно покрывалась пылью. Старики любили доставать ее из закромов, когда поучали молодых, рассказывая о суровости нравов в тяжелые времена. С жёсткими усмешками, присущими отставным военным, они вдруг начинали хвалить жестокость и «честное правило сильного». Порой старики так увлекались, что впрямую оправдывали зло, от чего Джону становилось не по себе. Седые головы тащили из прошлого то, что в настоящем не применялось бы вовсе, если бы не они. Как прошедшие ад, они хотели ада для остальных, неосознанно, случайно. Они полагали, что так должно было быть, раз уж так было когда-то.
Послышалось сонное ржание.
– Мы на месте, – обернувшись, прошептал Ленард. – Давай вот что: ты прячешься вон за теми бочками, а я присяду напротив тебя за тюками с сеном. Как только увидишь, что подонки начинают отвязывать лошадей, – взводи курок и держи их на мушке. Говорить буду я. Не стреляй, они нужны живыми.
Было тихо и спокойно, как перед грозой. Исполнитель похабщины закончил концерт, петухи свой еще не начали. Джон, спрятавшись за бочками, пытался успокоить сердцебиение, втягивая в себя холодный воздух большими и редкими вдохами. Предстоящее кружило голову: было и страшно, и невыносимо приятно. Два не похожих, но таких близких чувства частым пульсом нарушали безмятежность сонливого утра. Смятение рвалось в бой, тащило за собой, ожидание же заставляло отсиживать ноги, которые приходилось поочередно менять. Сколько времени прошло с тех пор, как они заняли укрытие?
Джон достал блестящий, начищенный Ремингтон и прицелился в сторону, где предполагаемые грабители должны будут отвязывать лошадей. Старый способ измерить расстояние – сопоставить. Футов двадцать – двадцать пять до коновязи, еще примерно столько же до тюков с сеном, где сидел в засаде наверняка спокойный Ленард. День сегодня ожидался ясный: фиолетовый развод на небе плавно перетекал в розовый, тот в свою очередь уже подсвечивался рассветным золотом, воздух начинал прогреваться, и на бочке, рядом с которой прятался Джон, проступили капли росы. Запахло мокрой доской и ранним началом длинного дня. Так обычно пахло в детстве, когда после дождливой ночи выходишь на крыльцо босиком. Джон ностальгически провел рукой по бочке и смахнул капли росы, оставив гладковыбритую темную полосу. Так, иногда, дурачась, брился отец.
– Кажется, этих, – внезапно произнес тихий, словно простуженный голос совсем рядом с Джоном.
Послышались торопливые шаги. Судя по хлюпанью под ногами, преступников было двое. Дыхание снова участилось, Джон аккуратно, почти без щелчка взвел курок и бросил взгляд в щель меж двух бочек – но никого не увидел. Выглянул с другой стороны и не поверил своим глазам. К лошадям, оглядываясь, приближались… дети. Два мальчика лет двенадцати-тринадцати на вид вдруг остановились и о чем-то начали спорить.
«Нашли время», – подумал Джон. А потом задался вопросом, как он будет наставлять на них пистолет. И что будет с ними делать? Свяжет и сдаст шерифу? Что будет делать Ленард? Знал ли он, что конокрады – мальчишки? И в прошлый раз тоже они угнали лошадей? Как же им удалось уйти? Да еще и пристрелить двоих?
Один из грабителей запрыгнул на балку, к которой были привязаны лошади, выбрал ту, что постройнее, и уселся в седло. Второй принялся разматывать поводья.
– Стоять, мерзавцы! Вы у меня на мушке! – взревел Ленард, поднимаясь из своего укрытия.
Стоящий на земле юный конокрад мгновенно выдернул револьвер и выстрелил. Отвязанная лошадь заметалась, едва не скинув второго вора. Ленард охнул, тяжело грохнулся на землю и заорал:
– Джонни, не дай им уйти!
«Что делать? Стрелять? В детей?!»
Тем временем выстреливший вцепился одной рукой в ремешок стремени, второй – в ладонь сидящего в седле подельника, который уже ловко развернул испуганную лошадь. Преступники начали свой забег к спасению.
– В погоню! – хрипло скомандовал Ленард. – Не дай им уйти!
Джон, наконец пришедший в себя, в несколько прыжков оказался у оставленной лошади, которая, казалось, рехнулась от выстрелов. В надежде на освобождение она истошно ржала, мотала головой, пыталась оборвать привязь – и ей почти это удалось. Вожжи соскользнули с перекладины, тонкая кожаная полоска с силой резанула ладонь Джона и дёрнула руку, едва не оторвав кисть вместе с предплечьем. Джон рванул поводья вниз, перехватил узду, потянул за нее, заставляя лошадь опустить голову так, что её затылок оказался чуть ниже холки. Это должно было хоть немного успокоить испуганное животное, но времени ждать, гладить по носу и тем более говорить с лошадью, не было ни секунды. Джон просунул правый сапог в стремя, перекинул левую ногу, ухватился одной рукой за хорн, а второй потянул поводья вправо для разворота. Бросил взгляд на лежащего Ленарда – и, пришпорив лошадь, сорвался с места.
Кобыла все еще не пришла в себя: она отказывалась скакать прямо и норовила сбросить всадника, который едва держался в седле. А воры уже ушли вперёд футов на сто. Они не оборачивались, не отстреливались, а просто гнали вперед. Без колебания и сомнений, словно по давно проложенному маршруту, по выученной инструкции, на объезженных лошадях. Пока Джон пытался справиться с испуганной кобылой, муками совести из-за брошенного напарника и страхом, похитители лошадей во всю прыть мчали прочь.
Всадники стремительно удалялись от города. Джону наконец удалось успокоить свою лошадь, и теперь они все вместе неслись на запад. В какой-то момент Джон начал понимать, что не нагонит конокрадов, смирился с этим и просто начал ждать, куда выведет эта погоня.
Всадники пролетали мимо реки, мчались вдоль ошарпанных скал в сторону гор, прекрасных и величественных. Парадайз остался далеко позади. Где-то там, на заднем дворе салуна Ленард, скорее всего, уже встал и разбудил доктора: ведь пулю требовалось вынуть. Ленард же жив? Конечно, жив! Впрочем, это все догадки, а реальность – вот она, от нее закладывает уши и слезятся глаза, но она прекрасна.
Перекресток, поворот к подножию горы, а там дальше – стремительный подъем по горной тропе. Обрыв совсем рядом (не смотреть вниз!). Одно неверное движение _ и каменистый склон одним ударом убьет преследователя Джон не удержался – посмотрел. И едва не сорвался: душа уже ухнула в пропасть. Руки сильнее вцепились в поводья: ни в коем случае не утратить контроль над лошадью, только не сейчас! Джон почти потерял из виду преследуемых, лишь в последний момент заметив их вираж. Как ребенок, уверенный в своем проворстве, играючи убегает от взрослого, так же и они прошмыгнули в заросли кустарника сразу за огромным валуном. Тропа здесь узкая, едва можно разъехаться. Джон подтянул поводья к себе, сбавил ход перед еще одним резким поворотом, услышал двойной свист и через пару шагов получил ошеломляющий удар по голове. В глазах потемнело, и Джон медленно сполз с лошади. Плечом он почувствовал камни, острыми гранями впившиеся в тело сквозь рубашку.
«А могло бы быть и хуже…»
***
Откуда-то издалека пробивалась боль. Джон очнулся – и в нос сразу же ударил запах сырости. В горле стоял солоноватый вязкий привкус крови, который невозможно было сглотнуть: рот пересох. Левая щека онемела: она была прижата к каменистому полу и, судя по саднящей боли, ободрана. Джон попробовал пошевелиться, но понял, что связан по рукам и ногам. Открыв глаза, он убедился, что ничего не видит. Однако спустя несколько секунд в темноте проявились неровные пузатые стены, низкий свод, пол – точнее, та поверхность, на которой Джон лежал ничком. Каменная пасть. Или пещера.
Где-то позади, там, откуда пробивался слабый свет, заухали шаги, и Джон замер, стараясь даже не дышать. Кто-то, звеня связкой ключей, отпирал дверь и тихо ругался. Скрежет старых петель взял высокую ноту – дверь ударилась о стену, и свет залил круглую каменную комнату, Судя по запаху, горела керосиновая лампа. Державший её человек медленно, словно нехотя, произнес:
– Жив вроде. Вон дышит.
Свет тут же погас. Человек вышел, хлопнув дверью.
«Значит, пещера. А я нужен живой». – начал было соображать Джон, и голова немедленно заболела еще сильнее.
Рубленые мысли начинали сливаться в поток, сразу за ними понемногу начал подкрадываться и страх.
«Револьвера, конечно же, нет. Нож из сапога забрали…» – Джон был вынужден признать свою полную небоеспособность.
Связанный, обезоруженный, с раскалывающейся головой, он с трудом перевернулся на спину и посмотрел вслед уходящему свету. Сверху огромным темным клыком целился валун.
«Все-таки пасть».
Джон перевел взгляд на ноги – и увидел ту самую скрипящую дверь-решетку. Такие он в детстве видел в офисе шерифа, когда глазел на задержанных. Особой удачей считалось увидеть кого-то ценного, за сотню-другую долларов. Опасные, злые, как правило, грязные, они подобно бешеным собакам сажались на цепь, запирались под замок, подобно собакам же лаяли: сначала на охотника за головами, потом – на шерифа, затем на жизнь. Получалось всегда интересно. Заключенный отыгрывал свою роль: метался по камере, пытался выбить ногой дверь. Власть уверенно дымила ему в лицо табаком, представляя добро и справедливость. Пойманный нарекался злом, его стоило опасаться, но при этом почему-то хотелось ему сочувствовать, а, может, даже и самому быть им. Вольный, непокорный, запертый дикий зверь. Было что-то в этом драматично-красивое, искреннее, ценное.
Отец интереса сына к заключённым не одобрял. И поймал однажды Джона у окна в камеру, из которой рвался на свободу Дикий Джо. Ухо накрутил так, что болело потом целую неделю. Но Джо было еще хуже: его и вовсе вздернули на виселице. Болтался потом на дереве несколько месяцев – связанный, совсем как Джон сейчас, по рукам и ногам.
От веревки нужно было избавляться. Но нет ножа. Что бы сделал отец? Он бы наверняка что-нибудь придумал. Джон снова посмотрел на носки своих сапог. Нужно что-то острое, хотя бы шпоры, до которых, увы, не добраться. Задранная почти до колена штанина впивалась в ногу тройным отворотом, в котором Джон на всякий случай всегда хранил доллар. Отец всегда там прятал либо заточенное короткое лезвие, либо коробок спичек. Но сын почему-то решил, что монета нужней.
«Достать бы его!!»
Джон представил, как заточит грань монеты и распилит веревку, но туго стянутые за спиной руки едва могли пошевелиться. Тогда парень лег, поднял ноги в надежде, что несколько рывков каким-то чудом ослабят отворот и заветный доллар выпадет.
Снова послышались шаги. Джон оставил тщетные попытки, затем вспомнил, что лежал на боку, перевернулся и на всякий случай закрыл глаза.
Послышался уже знакомый металлический звук. На этот раз пришедших было больше. Джон, сделавший вид, что все еще находится без сознания, почувствовал, как его подняли и поволокли вслед за светом фонаря.
– С каких пор мы ловим индейцев? – спросили слева.
– Он за Бенни и Биллом гнался, от самого Парадайза, пока не встретился с хуком от Логана, – насмешливо отозвался голос справа.
– Ему что, больше всех надо было? Или это его лошади?
– Хрен его знает! Одного подстрелили, но он вроде как за на…
– Ш-ш-ш! Хватит трепаться! – Человек с фонарем обернулся. – Еще все имена ему продиктуйте, он наверняка в сознании, притворяется просто. Ну ничего, сейчас Хаз его расколет.
Блеф не удался. Карта была еще в рукаве, но кто-то уже догадался, что она там есть. Нехорошо. Неожиданность боится опыта. Волокут на свет, там и разберутся. Парадайз, Билл, Бенни… Бенни. Но мало ли Бенов в округе? Каждый пятый, наверное.
Джон чуть приоткрыл глаза и осмотрелся сквозь полусомкнутые ресницы. Разглядеть удалось почти все. Как он и предполагал, это была пещера – неглубокая, так как шагах в двадцати уже виднелся выход. Слева и справа от него громоздились ящики, свернутые спальные мешки, ведра с водой: вероятно, это было чьё-то постоянное жилище или база со своей собственной темницей.
Идущий впереди чуть прихрамывал на левую ногу и тихо продолжал ворчать. Он был старше своих собеседников, это было слышно по голосу и видно по тому, как он двигался. Видимо, он пользовался авторитетом, так как после его замечания те, кто тащил Джона, сразу умолкли и теперь лишь терпеливо сопели.
Наконец глазам пленника предстала небольшая поляна, с одной стороны защищенная скалой, с другой – деревьями, с третьей – пещерой. Три повозки, четыре палатки, костер, на котором что-то варилось в горшке. С десяток лошадей, стоящих вдоль коновязи, примерно столько же людей… Джон подумал, что здесь и в самом деле живут постоянно: все обустроено, есть даже столы, вместо стульев – пеньки и срубы, имеется ограда и даже подобие ворот поодаль, возле которых кто-то стоит, прислонившись к столбу: видимо, караульный.
Джона с большим облегчением бросили на землю у одной из палаток.
– Хаз, доставили! – прохрипел человек с фонарем.
Палатка распахнулась, из нее появился высокий мужчина и спросил:
– Без сознания? – И, не успев получить ответа, добавил: – сейчас я и сам узнаю!
Он подошел сбоку, кинул взгляд на лицо пленника и с размаху всадил сапог в его печень. Джон взвыл от боли.
– Вот и пришел в себя наш притворщик! – обрадовался хромой. Его лицо заросло седой бородой почти до самых глаз, внешние уголки которых были грустно опущены.
Раздался дружный хохот. Джон открыл глаза и увидел перед собой великана, который громыхал утробным смехом.
«Какого же он роста? С лошадь, что ли?»
Джон пытался всмотреться в лицо великана, но полуденное солнце било по отвыкшим от света глазам, которые не могли сосредоточиться на черном силуэте того, кого называли Хазом. Он напоминал пугало, что ставят в огороде, накидывая поверх перекрещённых балок шляпу и сюртук, потрепанный временем, который развевается на ветру. Создавая тоску, отпугивая птиц, такой деревянный страж был неприятным, но безобидным. Это же ожившее пугало вселяло ужас.
Словно почувствовав мысли пленного, великан перестал хохотать и уставился на Джона. Тот все так же вглядывался в него, но рассмотреть не мог: казалось, это лицо – черная клякса на голубом фоне, которая таращится на тебя в ответ глазами, которых ты не можешь увидеть, но точно знаешь, что они есть. И Хаз решил их показать. Присев, он достал нож и провел обухом по своему горлу.
– Кто ты такой? И какого хрена ты здесь делаешь? – вполголоса прорычал он. – Ты охотник за головами? Из агентства? Или новенький на побегушках у шерифа Койла?
Изъеденное шрамами лицо землистого цвета и посаженные в желтоватые белки безжизненные серые зрачки. С легкой жутковатой поволокой, как у мертвой рыбы, жадные, как у хищника, который давно не ел, злые и оглушительно жестокие, какие могут быть у человека, вкусившего кровь.
– Кто тебя нанял? – не успокаивался Хаз.
Он схватил Джона за ворот, приставил острие ножа к его горлу, поцарапав кожу и выпустив каплю крови. Вокруг снова загоготали. Хаз оскалился, его острые зубы разомкнулись, сделав рот похожим на волчью пасть.
«Волк! Вот он кто! – подумалось Джону. – Переродившийся в волка человек!»
Хаз продолжал что-то говорить, но Джон уже не слушал его. Слова терялись, они были не нужны: смысл начал проникать через ноздри, как у дикого зверя, почуявшего смерть. Джон узнал главаря.
«Это не волк. Это медведь».
I.I. Ленард.
– Ах, милый мой Бенджи! Придет время, и Ленни все поймет! А теперь прости его.
Мать заключила в объятия старшего сына, взглянула на младшего и отвернулась. Ее жилистые руки могли быть ласковыми, когда она гладила по голове ранимого «чистого» Бенджи – свою гордость и надежду. Ленард, которому сегодня исполнилось тринадцать, стоял в углу и сосредоточенно отковыривал глину, заполняющую щели между бревнами. Его это успокаивало: потихоньку, одним пальцем он делал утеплитель менее заметным, шов получался почти невидимым. Угол непослушания со временем перестал быть тюрьмой и стал мастерской.
– Отвернись и подумай над своим поведением, негодник!
Даже сидя к Ленарду спиной, мать всегда чувствовала, когда узник-рецидивист вдруг оборачивался, оторвавшись от своих мыслей и от застрявших в глине клоков соломы. Иногда Ленард им помогал, поддевая носком. Особенно после того, как полные лживых слез глаза старшего брата выглядывали из-за плеча матери и улыбались.
Ленард, так часто отбывал наказание, что перестал запоминать поводы, и лишь вновь и вновь приводил угол в порядок. Пока жертва искала утешения, преступник заходил всё дальше – и рос. Доставая пальцами до новых срубов, всё выше и выше, он все больше укоренялся во мнении, что справедливости нет. Оговоренный в который раз, он иногда поднимал взгляд, смотрел в потолок и понимал, что скоро попросту упрется в него.
С самого детства им с братом рассказывали истории о всемогущем всевидящем старике, что вознаградит за благие помыслы и дела, накажет за не благие. Это всегда казалось Ленарду странным. Ведь на небе было только небо. Голубое, серое, черное. Днем старику, очевидно, мешало солнце, ночью – темнота. И он не видел Ленарда. Или просто не хотел его замечать. В конце концов пришлось с этим смириться, и мальчик сделал вывод, что наказаний свыше нет. Наград, кажется, тоже. Но есть люди, которые беспричинно в это верят. Такой была его мать, чуть в меньшей степени – отец, а брат и вовсе хотел посвятить свою жизнь служению невидимому старику. Но Ленард в глубине души знал, что правды в желании Бенджи еще меньше, чем в толстой книге со скучными древними сказками. Буквы на черной обложке совсем истерлись – наверное, из-за того, что Бенджамин каждое утро пихал томик под мышку и запрыгивал на облучок телеги, под бочок к матери. Всегда кроткий и скромный при ней, Бенджи затевал свои философские морализаторские разговоры по пути в церковь, где они с братом обучались у отца Стефана – местного пастыря. Ленарда в телеге укачивало и тошнило. Но последнее – не от тряски. От правильно подобранных, но ничего не значащих слов, слетающих с губ старшего брата, с губ, над которыми едва пробивался пушок.
Ленарду казалось, что Бенджамин заранее готовится к беседе: он издалека заводил разговор на нужную ему тему и, как фокусник из шляпы, извлекал фразы, которые, конечно же, придутся родителям по душе. Бывает, мать приобнимет старшего сына, вздохнет, в очередной раз скажет, что отец Стефан очень гордится своим лучшим учеником, который совсем недавно стал алтарником, скоро станет викарием, а затем – и вовсе новым пастырем Сент Хилл Черч – церкви города Парадайза.
Только в это Бенджамин верил по-настоящему. Он пропадал в церкви, заучивая святые писания и слушая бесконечные однообразные проповеди пастора. В глазах мальчика разгорался огонь, когда он представлял, как однажды будет выступать на воскресной службе перед местными жителями: в белом облачении, открытый, умный, милостивый отец для всех прихожан. Светящийся во тьме маяк, ангел, спустившийся с небес и вставший за алтарь. Он поведет их по жизни – как знающий чуть больше, ведь он немного лучше, чем обычный человек. Он близок к Богу настолько, что иногда даже касается его, а затем передает Божий свет людям. Он имеет право, нет, он даже обязан наставлять заблудших на путь высшей истины и благодати.
Кто-то ведь должен рассказать вонючему Глену, что смысл жизни – в служении богу, а его возня с лошадьми, коровами и их дерьмом не что иное как хобби. Кто-то же должен сообщить запущенной Мэри, что бог видит ее, осуждает за помыслы и порицает за недостаточно частые молитвы? Кто, если не Бенджамин Прайс, научит этих людей правильно жить?
Молодого человека доводила до экстаза сама мысль о том, что он будет местным праведником, чей авторитет будет простираться на несколько десятков, а может, и сотен миль вокруг. Высочайшая социальная роль, второй человек после мэра – а может быть, и первый. Где-то наравне с губернатором. Пожертвования, общественное одобрение, защита от всего: ни полиция, ни бандиты, ни даже армия – никто никогда не пойдет против церкви. Если же и найдется смельчак – общество не отдаст на растерзание своего пресвитера.
Погружаясь в честолюбивые мечты, юный Бенни понимал, что простая воскресная проповедь может дать огромную власть, безграничное влияние и вечную славу. Святой Бенджамин – покровитель юга США. Звучит. Думать ему об этом Бенни было неловко, даже стыдно, но очень уж приятно. Будущий архиепископ (на меньшее он не соглашался) отгораживался от своего стыда уверенностью в своей избранности. Он ведь уже служит богу, он передаёт его волю, и, если такие мысли приходят ему в голову, значит, богу они угодны.
Но чего Бенджамин не допускал и допустить не мог, – это того, что кто-то поставит под сомнение могущество его бога. Позволить это – означало допустить, что его бог не обладает всеобъемлющей властью или является частью системы богов – что попахивало давно протухшим политеизмом. Но делить с кем-либо власть Бенджамин не собирался. Он не считал католиков христианами, а загадочную религию ислам и вовсе презрительно отвергал.
Был, кстати, и неразрешенный, точивший юного послушника вопрос, который однажды задали ему на службе. Перемазанный сажей мальчик, пришедший на службу с таким же чумазым отцом, явно кочегаром, спросил:
– Почему умерла моя мама? Почему Бог забирает хороших людей?
Чистый, по-детски дрожащий голос остановил проповедь. Отец мальчика неловко пытался его одернуть и даже спрятать у себя за спиной, а прихожане вздохнули и с интересом уставились на Бенджамина. Вопрос прозвучал, его услышали и ждали ответа.
Юный Бенни, который уже примерил на себя сан викария, смолк и понял, что ответить на это ему нечего. Пауза затянулась и стала совсем неудобной. Наконец он изверг из себя пространную речь о свободе выбора, о том, что люди вольны выбирать между добром и злом, а того, кто выбрал зло, ожидает священный суд и наказание.
– Моя мама сильно болела и умерла сама. Она не злая.
Мальчик, явно сообразив, что понятного объяснения он не получит, обиженно и рассерженно прятался за отца, который своим растерянным видом словно извинялся за причинённое неудобство.
Несколько десятков глаз снова уставились на юного викария, который мало того, что не знал, что ответить, так еще и начал краснеть, лишь подтверждая свой провал перед публикой. Наконец, к алтарю вышел отец Стефан и спас своего незадачливого заместителя, громким голосом объявив о начале проповеди «Твердая Вера». Убедительны и авторитетны были его первые предложения, профессиональное внушение подействовало, и прихожане, сначала заинтригованные диалогом, а затем разочарованные невнятностью ответа, позабыли о случившемся казусе и бодро понеслись на волнах добра и благодати через веру к божьей милости.
Сам Бенджамин так и не нашел внятного ответа на вопрос чумазого бесенка, чуть было не похоронившего его зарождающийся авторитет. Можно было бы, конечно, сказать, что это происки злой силы, Сатаны, но в таком случае рушилась теория всемогущества бога. Ветхий Завет тоже не объяснял, как быть. Тогда на помощь снова пришел отец Стефан:
– Сын мой, каждый христианин неосознанно верит в единого Бога-отца, в дьявола, что создает зло на земле, в святых, которым поклоняются в разных ситуациях люди разного происхождения. Мы лишь позволительно объединяем это под сводами своей церкви и пополняем паству.
Тогда-то Бенджамин, который и прежде подозревал, что идеалы не идеальны, познал циничную истину, потерял невинность и… все-таки расстроился из-за утраченной святости служения. Таинства нет, нет и святых, даже священника нет: есть ученик, который выучил урок… «При каждом неудобном случае говори, что такова была воля Божья, нам не дано понять его замыслы и остается лишь уповать на его милость, добиться которой можно лишь через кроткую непоколебимую веру».
Ленарду подобные мысли в голову никогда не приходили, хотя религиозный шум звучал вокруг него постоянно. Этот шум исчез, когда младший из братьев покинул дом и ушел добровольцем на войну. Стало вдруг тихо. Не сказать, что спокойно. Ясно. Непривычно.
И сейчас, лежа в окопе на свернутом рваном одеяле, Ленард думал о том, что он словно оглох. Отец, мать, Бенни приходили к нему и что-то говорили, чушь наверняка. Но он был рад, что они все же появляются, особенно Бенджамин. Ведь были времена, когда они вместе играли, были по-настоящему близки. А потом что-то сломалось, и один чинить не захотел, второй не смог, а родители этого не заметили. Мама говорила, что, кроме семьи, никого роднее быть не может. Но даже эта фраза у неё всегда казалась какой-то хрупкой, словно застывшая и отломившаяся от свечи струйка воска.
Ленард недовольно сдвинул брови, скрестил руки на груди и уставился в земляную стену окопа с торчащими из нее корнями. Прошлое своими полуправдивыми картинками снова замелькало у него перед глазами, и он, зная, что навязанный просмотр продлится не один миг, терпеливо вздохнул. Снова одни и те же воспоминания… Дом с белой облупившейся краской на стенах, кресло-качалка на крыльце, надломленная ступенька с торчащим гвоздем, до которой почему-то никому не было дела. Отец всё время возился то с лошадьми, то с коровами, то с курами. Постоянно чинил ограждение загона, крышу амбара, раскидывал сено или убирал дерьмо. От него всегда плохо пахло – даже после того как перед ужином он намылится по пояс и опрокинет на себя целое ведро воды. Охнув от внезапной прохлады, возьмет грязное полотенце, с облегчением вытрет лицо, оботрет тело и задумчиво посмотрит на свои мозолистые руки, словно благодаря их за тяжелую работу.
Дома всегда был ужин, стол не ломился от блюд, но разнообразие было. От пирога с ревенем до «горных устриц», которые маленький Ленард просто обожал, пока старший брат не сказал ему, что это не что иное как жаренные в масле бычьи яйца. Семья Прайсов традиционно, усаживаясь за стол, читала молитву и благодарила Бога за возможность поесть, что младшему сыну казалось дикостью: ведь благодарить нужно было отца, который сидел во главе стола и с закрытыми глазами проговаривал заученные слова.
Ленард уважал отца, но не гордился им, понимая в глубине души, что тот – хороший честный человек, который ведет хозяйство, содержит семью, но на большее не способен. Небольшой участок, дом, амбар, сарай, загон – этого Ленарду было недостаточно. И он не мог понять, почему это устраивало его семью. Даже спросил как-то раз у отца, почему они не живут как Эбигейлы, но отец только строго посмотрел в ответ. Ленард решил больше не задавать вопросов, но думать об этом не перестал.
Усадьба Эбигейлов, местных зажиточных плантаторов хлопка, представляла из себя огромную территорию с бесчисленным количеством построек и бескрайними белыми полями, расчерченными ровными бороздками, на которых от рассвета до самого заката трудились негры. Мальчик каждый раз пытался их сосчитать по дороге в город, куда он ездил с матерью за продуктами, но всегда сбивался. Он готов был терпеть что угодно: тряску, палящее солнце, нравоучения, – лишь бы снова увидеть этот огромный белоснежный особняк, на террасе которого можно было разглядеть дам и джентльменов, красиво одетых, смеющихся, беззаботных. Женщины в пышных платьях сливочных оттенков и с кружевными зонтиками, которые, подумать только, защищали не от капель дождя, а от лучей солнца, прогуливались по саду среди пестрых клумб, постриженных кустов и причудливых деревьев, вереницы которых тянулись с обеих сторон, своими сплетающимися кронами образовывая протяженную тенистую аллею – длинную зеленую прохладную арку. Она вела от ворот и до самых ступенек террасы особняка, на которой, развалившись, закинув ногу на ногу, поигрывая тростью и выпуская в воздух сигарный дым, сидел сам мистер Эбигейл.
Все люди, прибывающие в роскошных лакированных экипажах, почтительно кланялись хозяину дома, тот привставал, дежурно приподнимал соломенную шляпу и жестом приглашал гостей к столу, на котором высились бокалы и серебряные ведерки с бутылками. Затем мистер Эбигейл щелкал пальцами и давал указания подскочившему к нему человеку с черной кожей, одетому в белую рубашку с бабочкой и с серебристым подносом в руках. Не в пример тем, что трудились в это же время на полях, под палящим солнцем. Они монотонно, до боли в спине топтали влажную землю, собирая белые пушистые «снежки» и отделяя их от шелухи, отправляли в плетеные корзины или большие мешки, которые висели на их поясах как фартуки. Бесконечная усадьба Эбигейла заканчивалась, виднелся лишь силуэт огромного белого дома, который и сам словно был собран из множества пушистых комков хлопчатника. Затем и дом пропадал из виду, и мальчик, трясущийся в семейной повозке, с восторгом восстанавливал увиденное в памяти, давая имена и придумывая биографии всем гостям этого невероятного для Ленни дома. Он представлял, как общается с ними, дамы смеются его шуткам, а джентльмены дружески хлопают по плечу. Все вместе они пьют то, что услужливо наливает из бутылок черный слуга в белой рубашке, а мистер Эбигейл учит маленького Ленарда курить сигару…
– Я скоро приеду, мистер Эбигейл.
– Что? – отозвалась мать, развернувшись на козлах, но продолжая держать поводья в грубых тощих руках.
Они уже пять минут как проехали усадьбу и выбрались на неровную грунтовую дорогу, а мальчик и не заметил, как начал грезить вслух.
– Ничего, – насуплено сказал он.
– Я тебе тысячу раз говорила: не смотри на тот дом! Это дом плохого человека!
– Что в нем плохого?
– Он использует труд этих несчастных людей, привезенных сюда из-за океана. Он их принуждает. Силой.
– Я не заметил, что они несчастливы.
– А они такие. Он их угнетает. Он считает их своей собственностью.
– Если он их угнетает, почему же они не восстанут и не убьют его? Их же больше.
– Они не могут.
– Значит их устраивает.
– Знаешь, что, сынок? Мистер Эбигейл – рабовладелец. Это грешный человек, развязный. Он далек от Бога. Мы не такие. И не будем больше на эту тему.
– Зато мы близки.
– Мы близки. И нам зачтется это!
– На том свете.
– Все верно. Мы скромные верующие люди. Я провожу в молитвах по несколько часов, твой отец помогает нуждающимся, а брат – и вовсе будущий пастырь. Мы заслуживаем божью благодать. Мы у Бога будем первыми.
– А на земле последними, – еле слышно проворчал мальчик.
– Ленард Эдвард Прайс! Заткнись! И не смей мне перечить! Иначе больше никогда не поедешь со мной в город!
Хэлен Прайс знала, как заставить Ленарда замолчать. Она отвернулась от непутевого младшего сына и продолжила погонять единственную лошадь, тащившую их с сыном в город, где уже какое-то время при церкви жил четырнадцатилетний Бенджамин. Любимый сын, надежда семьи.
Ленард нахмурился, скрестил руки и раскинул ноги, расположившись, среди уложенной мешковины и деревянных дуг, которые при необходимости превращали повозку в фургон, на котором его родители добрались в эти места с восточного побережья. Кажется, из Бостона, где мать, дочь священника, прониклась идеями аболиционизма и непонятным сочувствием к чернокожим рабам. Тема эта никогда его не волновала, да и сейчас, разглядывая порванный шнурок ботинка, Ленард думал о том, что совсем не любит своих родителей. Он уважал отца, но грубую ограниченную мать и глупого старшего брата едва мог терпеть и с огромным трудом мирился со своим положением младшего члена семьи.
Тема религии и Бога была в их доме главной, разговоры о праведной жизни и всепрощении были обязательным фоном к реальности. Но мать могла впасть в ярость от любого пустяка и отстегать младшего сына розгами, а старший брат довольно ухмылялся, смотря на это. Он умышленно мог разбить тарелку или чашку и свалить все на младшего брата, которому неизменно попадало. Понять, зачем это нужно было Бенджамину, Ленард не мог, да и не особенно хотел. Он обнаружил в себе черное чувство злорадства в тот момент, когда узнал, что Бенджамина изнасиловал отец Стефан. Мать тогда рыдала весь вечер, отец уехал разбираться со святым отцом и в итоге убил его, а Бенджамин достал пыльную бутылку из погреба и познакомился с виски.
Ядро со свистом нырнуло в окоп и врезалось в грунтовую стену всего в пяти футах от ног новобранца. В первый раз так близко. Парень встрепенулся, неловко вскочил и побежал, смахивая с себя комья земли.
II Койл.
Сквозь грязные стекла маленьких окон в кабинет проникал слабый свет. С утренней неохотой он подсветил золотую жидкость – недопитую каплю на дне заляпанного стакана. Шоколадные стружки табака свалились к сгибу вчерашней газеты: вчера их рассматривали в большую сколотую лупу вместе с патроном 44-го калибра.
Наконец, косые, рассветные лучи предсказуемо выстрелили из-за рамы окна и угодили туда, где еще пару минут назад лежала голова, а сейчас покоился наскоро скатанный матрац с подушкой внутри. Мужчина довольно откашлялся и поднялся на ноги, чтобы спустя два шага плюхнуться в старое скрипучее кресло. Пространство снова наполнила рассветная тишина – давний друг. Шериф Койл положил ноги на стол, достал папиросу, медленно поднес к ней огонь и со вздохом опалил.
Шериф любил курить не спеша, со смаком, любуясь, как дым элегантно завивается вокруг полосок света, проходит сквозь них, ломается, облаком собирается у потолка. Тогда Койл закладывал руки за голову и удовлетворенно всматривался в дымную взвесь. Толстые пальцы сцеплялись в замок, а Маркус Койл осознавал, что, пожалуй, все в порядке. Целый округ, который представлял собой квадрат со стороной, равной 90 милям, был в его власти. Номинальной, но все же. Он, Койл, не президент, не губернатор и даже не федеральный маршал. Он – шериф, у которого под контролем три небольших городка в самом сердце Техаса. Каждые понедельник, среду и пятницу он привычно заезжал в каждый из них, остальное же время проводил в своей крепости на одном из холмов Парадайза. Именно здесь шериф чувствовал себя дома, спал прямо в кабинете и ни в чем не нуждался.
Сегодня Койлу хватило пяти часов, чтобы выспаться и очень соскучиться по табаку. Вдох горького дыма получился особенно сладостным. Первая папироса. Следующая уже не будет такой, даже в сочетании с кофе. Обеденная сигара чуть всколыхнет чувства, вечерняя трубка аристократично проводит еще один день – спокойный, томительный, долгий. Завтра будет такой же. А за ним еще и еще – совсем как шпалы в бесконечном полотне железной дороги, которую, получая по несколько центов в день, строили китайцы, которых, в свою очередь, «строил» отец Маркуса. Надо бы к нему заехать – проведать старика.
Густой горячий воздух вдоль путей и запах угля в детстве, затем – холодный пот бестолковой войны с кровавыми пятнами перед глазами, и наконец – блеск шестиконечной звезды шерифа на груди. Заслужил, пожалуй. Послушный сын, верный солдат и уставший хранитель закона – хранитель, который со временем, к своему удивлению, перестал различать яркие цвета. Черное и белое приобрело бесконечное множество оттенков цвета пепла. А шериф то стряхивал, то сдувал этот пепел, оживляя огонек, пожирающий белую бумагу.
«Раньше как хорошо было – все понятно!» Мысль прорвалась откуда-то издалека и встревожила спокойный рассудок. Иногда такое происходило, и Койл ни с того ни с сего начинал нервничать и отгонять озарение как назойливую муху. Если усилий одного лишь разума было недостаточно, он вполне мог подключить речь и начать разговаривать сам с собой. Если не помогало и это, то Койл начинал расхаживать туда-сюда и трогать ребристую рукоять своего «смит-и-вессона». Плохая привычка: люди вокруг беспокоились.
– Чертов табак! – Папироса дотлела до пальцев и обожгла их. Койл отшвырнул ее. Бросил взгляд на газету и заметил дату: 1883, май, 6-е.
«Как стар я стал».
Шериф отвернулся и посмотрел в окно. Солнце вставало вот уже столько лет подряд. Всегда с востока приходил свет.
«Неизменно. Вот бы и мне так».
Муха сожаления села на лоб, и шериф начал припоминать, что лучи по-настоящему грели только в детстве. В юности они начали обжигать. На войне молодой сержант Маркус Койл видел, как за мгновение ломалась жизнь. Чуть медленнее, но так же неумолимо, один за одним, сыпались идеалы, рвались кровавые тряпки, присваивались звания. А руки воровали, а ноги бежали в другую сторону. Генералы врали, вдохновляли, посылали на смерть. Во имя долга, свободы, равенства и прочих материй, которые не имеют вкуса, запаха и цвета. Долг не съесть за обедом, свободу не выпить, равенство не выкурить. Но, как по уложенным отцом рельсам, Маркус ехал и ехал вместе с этим грузом вперед. Он старался не оглядываться по сторонам, но, замечая, что кто-то другой смог изменить путь и скинуть балласт, до хруста стискивал челюсти. Непонимание с возрастом сменилось злостью, сопровождаемой чуть заметным уколом в сердце: инъекцией зависти. А товарный поезд войны всё так же ехал на старой тяге и трясся, словно его грабили на ходу. Стоп-кран, который давно заклинило, не опускался, и оставалось лишь краем глаза смотреть вслед уносящимся с добычей налетчикам. В мыслях Маркус убегал вместе с ними – но на самом деле упрямо ехал по рельсам дальше, продолжая себя уговаривать, что все делает правильно, даже в те моменты, когда понимал, что всё совсем не так.
Койл повернулся к солнцу спиной, и щурясь от дыма, пальнул взглядом прямо в середину картонной доски с черно-белыми портретами на ней. Люди на портретах как-то странно улыбались – уголками губ вниз. Мазки туши смело и резко легли на коричневую, словно побывавшую в кофе бумагу, создав почти неотличимые друг от друга силуэты. Художник один, шляпы разные. Люди в этих шляпах, похожие друг на друга как братья, выстроились в шеренгу и ухмылялись. Каждый своим голосом произносил свое имя, озвучивал цену, а потом вскидывал брови к надписи: WANTED.
Шериф снял ноги со столешницы и, кряхтя, приподнялся из-за стола. Щурясь то ли от солнца, то ли от дыма, он начал свое привычное движение вдоль картинной галереи подонков разных мастей и разной степени ценности. Кто-то из разыскиваемых был обычным оступившимся подростком: сначала украл курицу и напился в салуне, потом подрался, нагрубил служителю закона, стал прятаться, угнал лошадь, ограбил человека – и теперь скрывается, отчаянно думая, как бы разорвать этот замкнутый круг, в который он когда-то попал просто потому, что был голоден. Таких немного. Но у них есть шанс вернуться в нормальную жизнь. Их сразу видно, как, впрочем, и отъявленных негодяев. Эти ждать не готовы. Вся их жизнь – насилие. Они убивают, потому что им так нравится, и силой отбирают у слабых то, что им нужно. Их не изменить, в них вшита преступность. Как патроны в барабане, грехи по очереди выводятся в ствол. Бесконечный боезапас – и ни капли сожаления. Жестокий садист убежден в силе, верит в нее, как старая прихожанка во Второе пришествие. А может, и не верит – просто живет честно.
«Вероятно, так оно и есть. Но слово «честно» всё-таки не очень подходит. – Шериф попытался подобрать более подходящее выражение и даже перестал ходить по кабинету. – Если бы не искусственные традиции, обычаи, культура и мораль, мы бы уподобились бандитам и убивали бы друг друга. Эти ублюдки просто сильнее… но не потому, что умнее, а потому, что оказались не готовы к обману, в который большинство из людей поверило. Голого человека обернули плотным одеялом морали, скрыв его наготу и жестокое дикое естество, продлив тем самым жизнь для многих его сородичей. Но нужна ли такая жизнь им самим? Да – для популяции. Нет – для особи.
Первых гнетет случайность, и они просто жертвы неудачных обстоятельств. Вторые просто бегут за своими инстинктами, не видя ничего вокруг. Но есть ещё и третьи. Их совсем мало. Тех, которые однажды устали. Они научились управлять своими желаниями ради отложенной, но масштабной цели. Когда у кого-то из третьих начинает получаться и он чувствует власть, то он может стать великим. Большие политики – все оттуда, из «третьих». В розыск такие не попадают: они и так на виду. Их все знают: боятся или уважают – неважно. Они берут то, что им отдают добровольно. Последовательно переходят от мизерного к огромному. Набегавшись в молодости под пулями, иногда даже посидев в тюрьме, они рвутся топтать лакированными штиблетами мягкие ковры во дворцах, поднимать хрустальные бокалы. Легализация преступного замысла. Болото из крови, впору ходить в рыбацких сапогах и стараться не черпнуть голенищем прошлого».
В очередной раз шериф все расставил по местам, полюбовался собственной блестящей логикой – и снова расстроился. Наблюдатель, надзиратель, судья, наделенный придуманной обществом властью, он противился тому, чтобы ингредиенты смешивались, и, кажется, даже признался себе, что поделать уже ничего нельзя. Еще больше его бесила мысль, что такой жижей жизнь была всегда.
–Сэр, доброе утро, сэр!
– Да! – немного рассеянно отозвался шериф, оборачиваясь на голос.
– Там это, кажется, что, э-э-э, кое-что произошло! – Голос принадлежал тщедушному человечку
– Хиггинс, сколько раз повторять? Коротко и по делу!
– Подстрелили Ленарда Прайса. Он жив, сейчас у врача. Похоже, снова похитители скота, – четко и без запинки отрапортовал сержант Хиггинс. Он даже приосанился и стал похож на подростка в полицейской форме.
– Снова чертовы конокрады, – произнес шериф (И снова чертов Прайс…). – Подробнее, сержант!
– Кажется, Прайс сидел в засаде, сэр! И похоже, что не один.
– (Жаль, что не один. Чертов Прайс…) А с кем?
– Говорит, что не мое собачье дело, сэр, – снова гордо отчеканил Хиггинс.
– Ну, пойдем поинтересуемся у мистера Прайса, чье же это собачье дело. Где он? У Кина?
– Был там пару минут назад, просил не беспокоить.
– Обойдется, – спокойно произнес шериф (Ах, не беспокоить этого сукиного сына?!).
Сердито сдёрнув с крюка шляпу, шериф потушил папиросу и подтянул было пояс как можно выше, но штаны снова съехали на прежние позиции. Койл раздосадовано покачал головой, поправил померкшую, в разводах и ссадинах, звезду на груди и шагнул к выходу.
– Что встал, сержант? Так и будешь здесь торчать и ни хрена не делать?
Хиггинс засеменил вслед за уверенно идущим начальником. Даже такой звезды у него не было. Он ее, может, и хотел, но очень боялся ее силы.
***
– Кин! – громко позвал шериф. – Это Койл.
– Да, шериф, проходите! – донесся из дальней комнаты любезный голос местного спасителя, бывшего военного врача, а ныне местного доктора Эйдена Кина.
Шериф встал в дверном проеме и оглядел помещение, в которое местные, залетные, а пару раз и сам блюститель закона попадали в качестве пациентов. С последнего раза ничего в комнате не изменилось: всё те же придвинутые к стене два больших стола с причудливыми изуверскими инструментами (казалось, они попали сюда прямиком из средневековой Европы, из инквизиторской комнаты для допросов), полочки с аккуратно расставленными банками, бутылками и колбами всех форм и размеров. При входе справа стоял диван, миссии которого в кабинете Кина никто не знал. То ли диван предназначался для сострадающих, то ли для впечатлительных, то ли сам доктор после напряженной работы спал на нём, не поднимаясь в спальню.
Сейчас доктор Кин восседал на стуле без спинки, а рядом на кровати полусидел-полулежал Ленард Прайс.
– Джентльмены! – поприветствовал обоих шериф. – Что случилось?
– Шериф, ты же знаешь, есть люди, которым я не особо нравлюсь. – Ленард подмигнул и скривил рот в неприятной улыбке.
– Ближе к делу, – пытаясь сохранять спокойствие, процедил Койл.
– Коротко и по делу! – требовательно продекларировал стоящий за спиной шерифа сержант Хиггинс.
Раздался общий смешок, даже шериф на секунду вздернул уголки губ вверх, но сразу же их опустил. Власть не должна вызывать даже ухмылку, и Койл, прекрасно это понимавший, насупился.
– Джентльмены, по вашему настроению не скажешь, что здесь кого-то подстрелили. Может, пройдем все вместе в участок и все обстоятельно выясним?
Доктор и пациент ничуть не испугались, но стали серьезнее. Убедившись в этом, Койл окинул комнату опытным внимательным взглядом.
– Шериф, я просто не боюсь свинца и крови, – опять отшутился Ленард.
Койл внимательно посмотрел на доказательства: испачканные, скомканные тряпки валялись на столике, стоящем рядом с медицинской чудо-кроватью, в фаянсовой пиале блестел снаряд, в стакане со спиртом отмокал пинцет, а на плече шутника красовалась свежая повязка.
Чёртов Прайс. Ничто его не берет. Столько раз был на волосок от смерти. Потом встал на этот волосок как канатоходец и начал балансировать. Непринужденно так, игриво даже. Вечно эта надменная рожа. А ведь когда-то был другим….
Мысли снова повели Койла не туда, и он с силой, как прежде уголки губ, вернул их обратно.
Ленард Прайс, раненый, но оставшийся в живых и из-за этого несколько возбужденный, с любопытством, но без трепета смотрел на пузатого пожилого шерифа, с которым они были ровесниками. Койл, правда, выглядел десятка на полтора лет старше: напитанные влагой мешки под глазами, капиллярные сеточки на щеках, талия, которую хотелось опоясать металлическим обручем от бочки. Он возвышался над раненым, как водонапорная башня. Но страха при этом не вызывал и явно сердился из-за того, что фальшивый пиетет Прайса чувствует не только он.
Доктор Кин молчал, спокойно, как это свойственно людям его профессии, наблюдая за ситуацией. Взгляд его то и дело останавливался, будто доктора занимали мысли, совершенно несовместимые с происходящим в его же кабинете. Его растрепанный вид вопросов не вызывал, а точнее, перестал вызывать уже несколько месяцев. Хотя обычно он был другим. Гладко выбритый, с идеальным пробором, с четким, не колючим взглядом, доктор выглядел эталоном мужской красоты, на которого заглядывались женщины, словно он не человек, а флакон с французскими духами, фигуристый, нарядный, желанный.
Таким Кин был всю жизнь. Глядя на него, можно было с лёгкостью предположить, что женским вниманием доктор окутан как пьянящим опиумным туманом, из которого по собственной воле никто не выбирается. Но счастливчик в женщинах не нуждался. Жизнь любит сатирические контрасты, несмотря на свою скучную серость. Красавчик с глубокими глазами, похититель сердец, а точнее, хирург, уставший вытаскивать стрелы Купидона из каждой женской груди, был пресным однолюбом. Скучным, но счастливым, женатым на той, без которой жизни своей не представлял.
Взгляд Кина снова завяз в пространстве. Доктор словно проваливался куда-то – туда, где эта самая жизнь была жива.,
«Порядок снаружи – порядок внутри»: эта фраза, написанная на табличке рядом с рабочим столом Кина, сегодня выглядела жестокой насмешкой. Бардак в кабинете можно было назвать рабочим беспорядком, если бы там кто-то работал, а не беспробудно пил – до момента, пока этиловый спирт не выключит сознание и не избавит от реальности, которая неотвратимо возвращалась каждое утро.
«Сегодня» для доктора наступило значительно раньше, чем планировалось. Судя по всему, он даже не успел умыться: красные заспанные глаза, наспех зализанные волосы, лицо серое – то ли от отросшей за ночь щетины, то ли от похмелья, – халат, застегнутый не на все пуговицы… И даже бабочка, всегда сидевшая на шее Кина строго горизонтально, сейчас выглядела ушедшей в пике. Ум доктора перестал быть спокойным, обаяние сменилось на нелюдимость, душа, светлая и полная любви, перестала получать тепло, потеряла высоту, скукожилась до размера пули и застряла где-то между легким и сердцем.
– Что скажете, доктор Кин?
Шериф сделал несколько шагов по кабинету, чтобы отогнать ненужные мысли.
– Действительно, не боится, – подтвердил врач.
Лучше бы ничего не говорил. Ответ рассердил шерифа, и он окончательно решил не затягивать дело: соблюсти условности и оставить эту парочку вдвоем – пусть делают что хотят. В протокольном журнале сделать пометку о месте/времени и перевернуть страницу. Хотя, признаться честно, с куда большим удовольствием Койл зафиксировал бы обстоятельства кончины Прайса, а не покушения на его жизнь.
– Итак, мистер Прайс, где вас так удачно подстрелили, что оставили в живых?
– Шериф, вы не очень-то дружелюбны.
– Отвечайте на вопрос.
– Это было у углового дома на западной стороне.
– Во сколько это произошло?
– Полагаю, что где-то около четырёх утра.
– Какого черта вы делали там в четыре утра?
– Я сидел в засаде.
– В засаде? На кого?
– Видите ли, шериф, когда официальная власть не желает замечать постоянных краж скота, я взял на себя ответственность за решение этого вопроса.
Водонапорная башня угрожающе накренилась и чуть не рухнула на диверсанта, подпилившего ей одну из опор. Шериф Койл покраснел. Конечно же, он знал о том, что в округе регулярно пропадает скот, причем если раньше преступники занимались этим в окрестностях – грабили пастухов, отбивали стадо, воровали на отдаленных фермах, – то сейчас кражи происходили прямо в городе, дерзкие, наглые. Время, что ли, такое наступило? Бессовестное? Зачастую небольшое поголовье коров и пара лошадей – это все, что есть у среднего жителя Техаса. Это его настоящее, это его будущее. Это и ужин на столе, и завтрак следующим утром. А что за человек без верного коня? Слабый, медленный, обозленный, потом, скорее всего, пьяный, затем бедный, дальше, вероятно, беззаконный, а там и до могилы недалеко. Это если уж совсем не повезло.
Но шериф не мог поймать похитителей. Из помощников у него осталось всего-то четыре человека, и один из этих четырёх был ранен при попытке задержать тих самых воров, а второй – старик-охранник, который должен следить за заключенными, но вместо этого обычно спит прямо за столом. Возраст взял свое, и опытный вояка, прошедший американо-мексиканскую, а затем и гражданскую войны, превратился в часть интерьера тюрьмы при офисе шерифа. Заключенные дразнили его «Микки-закладка» – из-за того, что старик засыпал, уронив голову прямо на открытую страницу тюремного журнала, и чернила отпечатывались у него на щеке и белых усах. Что примечательно, в дежурство Микки-закладки еще никто не убегал: наверное, просто не могли – то ли от смеха, то ли из жалости.
Третий был, наоборот, слишком юн. Всего пятнадцать. Ненадежен в силу возраста. Билл недавно попробовал алкоголь и теперь по ночам только и делал, что пил. Говорят, часто бывает в салуне у Прайса, кичится там работой у шерифа, а когда совсем накидается, начинает угрожать посетителям кандалами, решеткой и окружной тюрьмой. Все пока терпят. Непростой парень. Сирота. Около года назад шериф нашел Билла на заброшенной ферме, где тот жил, промышляя мелким воровством. Худой мальчишка в слишком больших для него ботинках попытался убежать, но лассо оказалось быстрее. Уже затягивая веревку, шериф взглянул в наивные голубые глаза парня и понял, что даст ему шанс. Отмыл, накормил, дал кров. Первое время Билл жил в участке и спал на шконке одной из камер, дружил с Микки и на удивление метко стрелял, за что получил прозвище Билл-Буллет. Со временем от чумазого испуганного беспризорника остались лишь воспоминания, и он негласно стал помощником шерифа. Смышленый парень был единственным проводником к поколению, которого шериф не понимал и побаивался. Талантливые, ловкие молодые люди выметали стариков из их затхлых бизнесов, лишали доходов, иногда и жизней. Слухи, которые приносил Билл, давали власти преимущество. Зарвавшихся юнцов шериф ловил, как грызунов в мышеловки. После одного из дел он приобнял помощника, испытал странное чувство гордости, потрепал парня по волосам и назвал сыном. В шутку, конечно. Но Койл испугался, потому что в глубине души знал, что не шутил. А еще потому, что Билл, такой благодарный и близкий сейчас, когда-нибудь непременно выметет прочь самого шерифа. А бездетный старик, так и не поймет, что произошло, и умрет от разочарования.
Ну, а четвертым был Хиггинс по прозвищу Спичка. Он все еще стоял чуть позади и сбоку, не отступая от шерифа ни на шаг, словно его держали на поводке. Никто не знал, чего хотел Хиггинс от службы у шерифа: то ли спрятаться от проблем, то ли выучить каждое движение шефа, чтобы потом самому стать таким же. Трусливый, глупый человек с большими амбициями. Койлу Хиггинс не нравился. Впрочем, он отдавал себе отчет в том, что скорее всего, относится к помощнику предвзято. Некрасивых легко не любить. Но нескладный конопатый Хиггинс ни разу его не подводил, хотя иногда ставил в неловкое положение. Но всегда четко исполнял приказы. А такие люди всегда нужны. Не все же могут, как Билл, пить ночь напролет, а затем попасть из револьвера в горлышко бутылки с тридцати шагов. Необходимы и те, кто выполняют инструкции, не задавая вопросов: молча идут и делают. Без таланта, по бумаге. До тех пор, пока не упрутся в тупик, как вагонетка с углем. Снова рельсы, снова та же аналогия…
Шериф неохотно признавал, что, пожалуй, у них с Хиггинсом много общего. Двадцать пять лет назад в окопе сидел и трясся от страха, новоназначенный сержант Койл, такой же высокий, рыжий, худой…
– Вы были один? – вернулся к разговору шериф.
– Я был один, – лениво ответил Ленард.
– Это неправда! – почти вскрикнул Хиггинс. – Вас было двое!
Ленард удивленно посмотрел на рыжего человечка, который вдруг выпрыгнул из-за спины шерифа.
Шериф даже облизнулся. «Попался, Прайс! Хилый и бестолковый Хиггинс только что прижал к стенке негодяя, теперь не упустить».
– Вам показалось, уважаемый мистер… как вас?
Ленард откинулся на кровати и смерил помощника шерифа пренебрежительным взглядом. Нужно было спасать положение.
– Нет, не показалось! Я без труда вас узнал, ваш плащ виден за милю! И голос ваш мне знаком! Единственное, что мне неизвестно, – кто такой Джонни и почему вы его скрываете! Но я представитель власти, и рано или поздно…
–Вы бредите, милый юноша! Я не знаю никакого Джонни, – как от насекомого, отмахнулся от Хиггинса Прайс.
–Я слышал выстрел, затем ваш голос, сэр, – упорствовал тот. – Вы внятно прокричали: «Джонни, не дай им уйти! В погоню!»
– Послушай-ка, сопляк! – заорал, потеряв самообладание, Ленард. – Если я говорю, что чего-то не было, значит, этого не было! Я таких, как ты, на завтрак съедаю!
Хиггинс почти дрогнул, но собрал в кулак все свои мышиные силы и, поняв, что либо сейчас, либо никогда, заявил свои права на этот мир.
– Выстрел был один? – тихо пропищал он.
– Один! – огрызнулся Ленард. Он чувствовал, что почти сломал оппонента, но благородно давал тому возможность сохранить лицо.
– Вас ранило? – спасался Хиггинс.
– Ты что, не видишь? Вот пуля, доктор меня перевязал!
Смазав последний слог, словно не желая тратить воздух на его произношение, Ленард ощущал своё превосходство и лениво, но с раздражением сводил опасный диалог к будничной победе.
– Покажите ранение.
Хиггинс был возбужден, его голос дрожал сильнее, чем хотелось его хозяину, но фраза удалась. Он произнес ее ровно так, как и хотел: корректно, любопытно. Как если бы это сделал ребенок.
Ленард поперхнулся.
– Ты что, больной? В честь чего? Вот пуля, вот бинты в крови, вот перевязка!
Взгляд мистера Прайса, каким бы натренированным он ни был, выдавал его сейчас. Ленард явно недооценил противника и сейчас понимал, что его вопли производят невыгодное впечатление. Он оправдывался: грубо, громко, неправдоподобно.
– Джентльмены, – понизив голос, неожиданно начал Хиггинс. – Мистер Ленард Прайс, негласный лидер Парадайза, борец со злом, охотник на конокрадов, самолично и смело организовал засаду на негодяев, терроризирующих город и даже подвергся покушению на его жизнь посредством одного выстрела из… какого оружия, мистер Прайс?
– Из револьвера! Какого черта, что за цирк ты тут устроил? Койл, вы там совсем с ума сошли в вашем доме престарелых и душевнобольных?!
– Револьвера, – продолжил бравый мышонок Хиггинс. – Я стал невольным свидетелем того, как вы покидали место преступления, мистер Прайс. Я как представитель законной власти города Парадайз провел осмотр места преступления и обнаружил пулю от «кольта». И теперь меня мучает вопрос: если выстрел был один, то почему пули – две? Одна у меня на ладони, а вторая у вас на подносе, доктор. Которой из них вас пытались убить, мистер Прайс?
Ленард побагровел. Его спасительная веревка оборвалась, и сейчас он летел в пропасть вместе со своим авторитетом и превосходством, прихватив с собой полуживого от страха доктора.
– Или вы скажете, что эту пулю я прихватил с собой специально для того, чтобы опорочить вас? Предлагаю окончательно прояснить ситуацию. Прошу вас, мистер Прайс, покажите ранение.
– Да пошел ты к черту! Я сотру тебя в порошок!
Ленард вскочил с кровати и бросился на наглеца, но тут же увидел перед собой дуло револьвера.
– Сядь на место! Еще шаг – и я отправлю тебя на тот свет! – заорал Койл. – Доктор Кин, разрежьте повязку и предъявите рану мистера Прайса в связи с законным требованием помощника шерифа!
Доктор Кин обреченно, еле слышно выдохнул, взял ножницы и начал медленно разрезать бинты. Последний надрез – и повязки опали, оголив плечо поверженного хищника. Рана действительно была – но не свежая. Заскорузлый рубец, напоминавший звезду, погрузил операционную в тишину.
Ленард напоминал запертого в клетке дикого зверя. Немая ярость рвала его изнутри, почти не слышно – будто связку с динамитом бросили в истощенную угольную шахту и наверх вместо грохота и камней вырвался лишь утробный звук и облако дыма. Кин сначала потупил взгляд, затем перевел его на свою табличку, после уставился в окно. Хиггинс, вышедший на первый план со своим великим разоблачением, хотел было что-то сказать, но не стал. Он и так сделался будто выше ростом.
А шериф, выкарабкиваясь из внезапно настигшей его думы, произнёс едва слышным голосом:
– Два раза в одну лунку…
Затем откашлялся, приосанился, достал наручники и проговорил дежурную фразу:
– Джентльмены, вы арестованы до выяснения всех обстоятельств. Хиггинс, наденьте на них браслеты.
С Ленарда их сняли уже в камере. К изумлению шерифа, Прайс больше не сказал ни слова. Не возмущался, не дерзил, не провоцировал. Шел впереди, как всегда, чуть задрав подбородок, словно по ошибке арестованный, уверенный в своей невиновности монарх со свитой. Надменное выражение маской застыло на его лице – чуть исказившись, правда, когда отворилась решетка и в нос задержанному ударил застарелый запах мочи. Но Прайс остался нем.
Заключенный не доставлял радости тюремщику – не страдал. Едва освободились руки, Ленард снял сапоги и аккуратно поставил их у широкой скамьи, а сам лег, подложив под голову сюртук, и отвернулся к кирпичной стене. Глаза его медленно бродили от камня к камню, от стыка к стыку, и он не находил в них ни смысла, ни плана, ни порядка. Снова стало одиноко. Отгоняя вернувшееся из детства чувство, Ленард зябко обхватил себя руками и беспокойно задремал.
II.I Прайс
Шел 1862 год, и я вместе со всем Техасом вступил в войну. Правда, мотивы у нас с ним были разные. Техас, еще недавно занимавший завидное положение мужчины, которого любят сразу две девушки, в конце 1845 года благосклонно принял предложение одной из них – США. Уязвленная страстная Мексика, к которой Техас уже несколько лет как охладел, потеряв голову, принялась мстить, да так, что в конце концов чуть совсем себя не потеряла. Воистину, если любишь – отпусти.
Проносясь по окопам, укладывая широкий шаг, я в который раз думал, зачем мне, семнадцатилетнему, еще не попадающему под закон о призыве, понадобилось накидывать себе лишний год и отправляться добровольцем? В минуты, когда страх догонял меня и когтистой лапой доставал до сердца, я корил себя за поспешно принятое решение, молил бога, в которого никогда прежде не верил, о спасении и даже несколько раз порывался дезертировать, как это делали многие. Но отдышавшись, собравшись с духом, я усилием воли оставлял себя на месте. Я просто не знал куда бежать, и поэтому доставал винтовку и закрывал глаза в надежде, что сегодня тоже пронесет.
Заряженный Энфилд трепыхался, как пойманная рыба в неопытных руках. Я совладал с ним, вскинул было руку – и тут же опустил: в нашу сторону летел снаряд, судя по жутковатому звуку, выпущенный из орудия Уитворта. Снаряд упал неподалеку, разорвался и осколками посек моих нерасторопных однополчан, что секундой ранее выбрались из окопа, а затем в него же и повалились, как соломенные куклы.
Я припал к стенке и не удержал в себе съеденную час назад фасоль. Затем кое-как утерся рукавом и вздрогнул от того, что кто-то внезапно похлопал меня по плечу.
– Хорошо, что Король Лопат воюет за нас, парень! Иначе всех нас ждал бы похожий конец, – глубокомысленно заметил бывалый вояка и улыбнулся почти пустым ртом так наивно, будто и не было рядом ни земли, ни крови, ни извергнутой мною фасоли.
Короля Лопат в стане конфедератов почитали почти как божество. Сначала был бог, сразу за ним шел Роберт Эдвард Ли. Говорили, что именно он придумал рыть «воздушные рвы», как их называли солдаты, укреплять их деревянными досками, чтобы не осыпались. А еще ему принадлежала идея растягивать колючую проволоку, чтобы дуболомные северяне упирались в нее, как коровы, и не могли пройти дальше. Наши любили судачить о Ли, ласково называя его «дядюшка Роберт».
Сидеть в окопе и расстреливать идущих стройными рядами «синих» поначалу было увлекательно и похоже на то, как отец учил нас с братом стрелять. Мы с Бенни выходили на задний двор, расставляли несколько жестяных банок по верхней планке забора, а затем на спор стреляли по ним. Брат, как правило, проигрывал и уязвленно удалялся в дом, пока я гордо вслух считал сбитые банки.
Считал я и сейчас – точнее, пытался. Из-за плотности огня было невозможно понять, кто именно из однополчан подстрелил очередного глупого янки, заклятого врага, с прадедом которого наши прадеды бок о бок бились с англичанами за независимость. Но это было тогда, около ста лет назад. Сейчас же синие войска юнионистов сами стали той силой, с которой надо бороться – захватчиками, центристами. Они, выстроившись в бесконечные шеренги, подобно лазурным волнам накатывали на жаркие южные штаты.
Я менял позицию, уходил на самый край линии обороны и, почти прижавшись плечом к краю окопа, вел прицельный огонь по неприятелю. Так я мог почти справедливо вести подсчёт убитых. Так я находил хоть какой-то смысл в этой бестолковой войне, пока командиры вдохновляли нас речами о свободе как о великой ценности, о независимости от северных капиталистов, греющих свои замерзшие руки о тёплый южный хлопок.
Я думал об этом в очередной раз, уже умело заряжая Энфилд. Упирал его прикладом в плечо, сводил вместе целик с мушкой и синий мундир неприятеля, делал выстрел и спрашивал себя: «Где же здесь я?» Иногда я мог так крепко задуматься, что переставал считать и приходил в себя лишь тогда, когда не мог нащупать патрон в подсумке. Тогда я, пригибаясь, бежал к ящику с припасами, попутно думая о том, что стал настоящей машиной для убийства, которая методично устраняла людей в одежде другого цвета. Они падали один за другим, точь-в-точь как те самые банки на заднем дворе отчего дома. С той лишь разницей, что падение банок радовало меня. А сейчас я чувствовал безразличие с горьковатым привкусом скорби.
Я сплюнул, вытер рукавом с подбородка прилипшую черную слюну и наклонился за картонной коробкой, в которую были аккуратно сложены маленькие свинцовые убийцы – пули, завернутые в вощеную непромокаемую бумагу вместе с порохом. Порох нужно было высыпать в ствол, перед этим оторвав зубами обёртку, из-за чего губы у меня всегда были серыми, под цвет шинели. Смерть целовала нас взасос, как говаривал кто-то из бывалых. Она пока держала нас на расстоянии, но уже стала слишком близкой, такой, что исчезла вся ее загадочность. Мрачное очарование гибели развеялось как пороховой дым – осталась лишь тягомотная рутина, толкающий пулю шомпол да набившее оскомину щелканье перезарядки.
Я познакомился со смертью на второй день своего расположения на линии фронта. Ранним утром войска Севера начали наступление. По какой-то необъяснимой причине разведка южан не сообщила в тыл о готовящейся утренней атаке противника, и мы были застигнуты буквально в спальных мешках. Штыки легко входили в спящие тела солдат, их сдавленные стоны и широко распахнутые глаза, осознавшие конец, должны были предупредить остальных, но воздуха не хватало, а чуть слышный шорох, с которым передвигались убийцы, прятался за предрассветным пением птиц. Наконец раздался выстрел, и рота встрепенулась. Живые подорвались со своих мест. Все, кроме меня. Я понял, что не могу шевелиться, и лишь беспомощно смотрел, как мои товарищи, те самые, с которыми я только вчера вечером прибыл на линию фронта, принимали бой, задыхались, истекали кровью, хрипели, вгрызались в сырую землю в попытке спастись, издавали предсмертные леденящие кровь вскрики – и оставались лежать на земле, вцепившись в нее ногтями. Я зажмурился, мечтая лишь об одном: умереть быстро и не больно.
«Может, самому себя убить? Сейчас я достану Кольт и выпалю себе в висок…»
Рука потянулась к кобуре, нащупала рукоятку. Сердце забилось так сильно, что пульс заклинил горло, а из зажмуренных глаз полились слезы.
«Нет! Не могу! Не могу… – От бессилия я раскрыл рот и безмолвно завыл, уткнувшись лицом в землю. – Так они подумают, что я уже сдох…»
Но вскоре я трусливо приоткрыл левый глаз и сквозь ресницы увидел, как прямо на меня надвигается огромный янки. Великан в изодранном синем жакете, в окровавленной рубашке, но с фуражкой на голове рубил наших «серых», как сорняковые кусты. Расправившись с очередной их группкой, он зашагал дальше. Бурая от крови земля хлюпала под тяжестью его шагов, он не пригибался, почему-то не боясь пуль.
«Черт! Он смотрит прямо на меня! Он смотрит прямо на меня! Он знает, что я еще жив!»
Я почувствовал, что великан приблизился, и ощутил тяжесть, которой не испытывал до этого никогда. Янки наступил прямо на меня, почти вдавив меня в землю, чудом не сломав грудную клетку и позвоночник. Наступил – и пошел дальше, а я, еле удержав в себе крик, продолжил блестяще отыгрывать роль трупа. Но уже через мгновение я услышал щелкающий курок по пустым каморам и истошный вопль:
– Ну давай, сукин сын! Иди сюда! Мне не нужен револьвер, я тебя голыми руками завалю!
Янки спрыгнул вниз и пошел на крик, рыча как свирепый медведь. Сообразив, что, кроме этих двоих и меня, больше никого не осталось, я сделал над собой страшное усилие, «ожил» и медленно пополз на голоса, добрался до края окопа и увидел, как великан, отбросив свою саблю, душит новобранца, прибывшего вчера вместе со мной. Я выхватил Кольт, прицелился, зажмурился и сделал несколько выстрелов подряд, опустошив барабан. Великан накренился вперед, как платяной шкаф, внезапно потерявший две передние ножки, и с грохотом рухнул на дно окопа. Спасенный, давясь кашлем, держался за горло. Его синие глаза, успевшие налиться кровью, благодарно смотрели на меня. Так из всего Добровольческого Хьюстонского пехотного отряда в живых остались я и парень по имени Дэниел Роквуд.
Обозная повозка, наспех собранная нами из двух передков, своими бортиками заботливо отгородила нас, выживших, от мертвецов, что за несколько часов, казалось, сделались естественным наполнением окружающего мира – подобно камням, которые кто-то огромной рукой разбросал по опушке. Влажная земля принимала тела, обнимала их, жалела. Я смотрел вверх, нас покачивало на кочках, и если обычно это доставляло неудобство, то сейчас мне всё казалось безразличным. Таким было все вокруг: серое небо с кружащими в нём черными птицами, фыркающая лошадь, тащившая телегу с нашими телами. Тела еще дышали, но людьми быть перестали.
Мы оба молчали: я тяжело сопел, а Дэнни делал глубокий вдох и медленный выдох в прохладный, пропитанный запахом крови воздух. В носоглотке скапливался горький налет, который хотелось отхаркнуть вместе с воспоминаниями. Трупы лежали на земле. Разные люди, разные судьбы, но общий для всех конец. Скорее всего, оборонительный окоп южан станет братской могилой для солдат обеих армий. Их сложат одного на другого, не заботясь о торчащих руках и ногах, по-быстрому прочтут молитву и закидают влажной от крови землей.
– Во всяком случае, мы не мертвы, – словно продолжая свою мысль и пытаясь взбодриться, внезапно сказал Дэнни.
Он посмотрел на меня как ребенок, который потревожил задремавшего отца. Я повернулся к нему, задержал взгляд на его лице и снова уставился в небо.
– Я даже не знаю, что было бы лучше сейчас.
***
Минуло несколько дождливых дней. Я периодически впадал в хандру, но она всё же потихоньку отступала, становясь не такой плотной, и иногда я нарочно мотал головой в надежде поскорее скинуть с себя эту надоевшую вуаль. Мы с Дэнни все это время держались вместе, но разговаривали мало: каждый переживал сам по себе. В начале лета 1862 года мы прибыли в расположение 2-й роты 5-го пехотного полка Техасской бригады под командованием бригадного генерала Джона Белла Худа. Еще одной легенды.
Я лежал в палатке на спальном мешке и думал о жизни. О смерти. Одного не бывает без другого, поэтому я и думал о них обеих вместе. Прежде тема жизни и смерти казалась мне далекой, даже мифической, как покрытая многолетней пылью книга, собранная из отцовских историй о войне с Мексикой. Все эти рассказы я знал наизусть, слушая их с самого детства – сначала с нескрываемым интересом, затем с откровенной зевотой. Отец, перебрав с виски, начинал вносить в свои истории кровавые подробности. На него сразу же шикала мать, и он переходил на полушепот. Это шуршание пьяных слов всегда мне нравилось, оно добавляло в рассказ таинственности и, несмотря на проскакивающую браваду, искренности. Я верил. Тем не менее, это были истории из отцовской жизни, а не из моей. Я был уверен, что меня это не коснется никогда, что на безопасном расстоянии от смерти я буду ее храбро побаиваться…
– Как ты думаешь, на хрена мы здесь?
Зеленые глаза из-под густых рыжих бровей смотрели на меня серьезно и даже упрекающе. Я растерялся.
– Э-э-э… чтобы победить?
– Кого же? – Незнакомец, едва дав мне договорить, задал еще один странный вопрос.
– Как кого? Проклятых янки! – Я с недоумением и даже с раздражением взглянул на рыжего снова.
– Чем же они отличаются от нас? – Он доставал свои глупые реплики быстро, словно заранее отрепетировал этот диалог.
– Они хотят нас захватить!
– А зачем?
– Чтобы освободить рабов?
– А мы что, не даем им их освобождать?
– Конечно!
– Получается, и мы, и они воюем за черных.
Я хотел было что-то сказать, но не нашел подходящих слов, а незнакомец, как карту из рукава, вытащил еще один вопрос:
–Почему же черные сами за себя не воюют?
Я не нашёлся с ответом, хотя задумывался об этом много раз, возвращаясь в свое детство, к белому особняку мистера Эбигейла, где черные люди под палящим солнцем собирали белые комки хлопчатника. Хлопок продадут за доллары на север, где из него изготовят одежду, которую тоже продадут за доллары…
– Вот я у тебя и спрашиваю – на хрена мы здесь? За что мы воюем?
Надо признать, слова рыжего впервые заставили меня задуматься о смысле войны. О смысле жизни я уже подумал, о внезапной смерти тоже успел. А вот о ее причинах – нет. Трупы все так же лежали у меня перед глазами: в серых шинелях, в синих жакетах. Они приходили ко мне реже, чем прежде, но все же еще наносили визиты в мою голову.
Я не думал о том, почему все эти люди погибли. Мне хватало самого факта – кровавой смазанной кляксы. Сейчас я начал задавать вопросы. Сначала себе, затем – остальным, но внятного ответа получить не мог. Одни пускались в путаные объяснения, другие, те, что поумнее, бросались словами «свобода», «независимость», «вечная ценность», третьи ругали «чертовых католиков северян», четвёртые уверяли, что своими фабриками янки заполонят всю страну и мы вымрем. Версий я наслушался самых разных. Кто-то охотно общался со мной, но чаще люди просто не понимали моих вопросов и выходили из себя.
Но однажды нашёлся тот, кто легко и просто открыл мне глаза.
– Ты смелый парень, солдат! Как твое имя? – пытаясь перекричать шум боя, похвалил меня капрал.
– Прайс, сэр! – немного смущенно ответил я. – Ленард.
– Ну что ж, мистер Ленард Прайс, я обязан тебе жизнью. Ловко ты подстрелил тех двух подонков у меня за спиной.
– Спасибо, сэр!
– У тебя знакомое лицо! Откуда ты?
– Техас, сэр! Недалеко от Парадайза.
– О, кажется, я знаю, где это! Там недавно железнодорожную дорогу проложили. Мой старик туда работать пошел. Странное, говорит, место.
– Почему, сэр?
– Название чудное, а сам городок новый, еще свежим спилом пахнет. Вид как на открытке. Но райского там ничего нет.
– Мой брат был пастырем. Он говорил, что город так назвали, потому что солнце на закате садится за две горы, которые местные называют «мамой» и «папой». Так вот, за родителями солнце и прячется, протягивая между ними последний луч. Словно господь тянет свою золотую длань. Людям понравилось место, они начали строить дом за домом, так и получился город.
– Бред какой, – поморщился капрал.
Мы сидели в окопе и продолжали орать: иначе было ничего не расслышать. Взрывы оглушали, у некоторых из ушей текла кровь, рядом со мной сидел контуженный солдат и не понимал, что происходит… Впрочем, и те, и другие были, на мой взгляд, счастливчиками. Перемазанные грязью и кровью, они все еще могли дышать – в отличие от их товарищей, которые уже словили пулю и уже не двигались – или еще только задыхались, судорожно хватая воздух синими губами.
Несколько двенадцатифунтовых Наполеонов не давали нам поднять головы, то и дело гулко швыряя снаряды в сторону окопов нашего полка. Северяне побеждали, они заманили нас в капкан и отрезали путь к отступлению.
– Совсем скоро они сожмут кольцо до точки и выдавят наше южное мясо из нас же самих! – пытался предсказать военный маневр противника.
Несмотря на невысокий чин и молодость, воякой он был опытным, рассудительным и умелым. От страха не убегал, от куража тоже. От него я узнал, что эмоции редко подсказывают правильное решение. Ибо диктуют тебе реальность, которой нет. Вот ты дрожишь от страха, плачешь, может быть, даже обосрался, но ведь объективных причин к этому нет, это всё происходит только в твоей голове. Бессмысленное переживание и бесполезное: ведь полные штаны дерьма явно не поспособствуют твоему доблестному рывку к победе и жизни. Кураж тоже бестолков и зачастую даже опаснее страха. Он приятен, он гонит вперед, хватает тебя, словно орлан, за плечи и несет над врагами, а ты в это время поливаешь их свинцом, как водой из лейки. Но на самом деле ты хрупок, никакого орлана в помине нет, а пуля, одна-единственная, в долю секунды может оборвать всю твою многолетнюю историю. Быстро и глупо, зато приятно – в отличие от страха. Поэтому на войне только рассудок дает преимущество. Сухой расчет. Это дома можно страдать по бабам или бояться их мужей. На войне без эмоций: увидел, услышал, просчитал – действуй. Только так можно выжить и победить. Только так выглядит самая короткая дорога домой.
В тот вечер мы отбились, потеряли много ребят, но выстояли. Северян, как обычно, было много – раза в два больше, чем нас. Шеренги из синих отглаженных шинелей угрожающе надвигались на нас, и в какой-то миг я подумал, что эти волны просто утопят нас в наших же окопах. Янки были лучше вооружены: у каждого по новехонькому Кольту, по сабле и винтовке Спрингфилд со штыком на конце. Мы же больше напоминали оборванцев, вооруженных старыми потсдамскими мушкетами – тяжелыми, с сильной отдачей. Каким-то чудом мы умудрялись отбиваться при помощи этой рухляди, стрелявшей неточно, а то и вовсе через раз. В конце битвы кто-то обязательно орал: «Мы Дикси!». Я же думал, что мы падальщики, которые сейчас снова пойдут обирать трупы. Нет, ничего зазорного в том, чтобы забрать оружие поверженного врага, я не видел. Да пускай даже и сапоги. Но выворачивать карманы трупов в поисках папирос я считал отвратительным. Среди нас были те, кто не гнушался ничем, они могли обыскать мертвого, найти в его внутреннем кармане аккуратно сложенное, но помятое письмо и начать потешаться над написанным, приговаривая что-то вроде: «Он тебя больше не любит, детка!». Кто-то подобной чепухой не занимался, а обыскивал убитых целенаправленно, ища деньги. Бывает, едва прозвучал последний выстрел – а мародеры уже ползут обыскивать трупы. Понемногу они входили в азарт, поднимались с колен и ходили между телами уже по-хозяйски, как в собственном огороде, собирая в карманы урожай. Я же сидел, глядя на это, и в который раз задавал себе вопрос – что за идея нас объединяла и разъединяла одновременно? Синий против серого, янки против дикси, север против юга, смерть против жизни… И снова этот дурацкий кровавый воздух…
Я услышал шаги, затем почувствовал плотный дружеский хлопок по плечу – это капрал остановился рядом со мной. И я спросил его:
– За что мы воюем, сэр?
– Мы воюем за деньги. За чужие деньги.
Капрал сказал это – и осекся. Развернулся и зашагал прочь, опустив голову. Казалось, он сам впервые выразил то, о чем давно думал, и сейчас случайно произнес это вслух. Шел он тяжело, словно держа на плечах дугу от фургона, как будто знал, что долг, в который он перестал верить, тем не менее, нужно исполнять. Генерал Худ не одобрит подобных откровений, а стало быть, не видать капралу Койлу повышения.
Я молча смотрел ему вслед. Слово «деньги» прозвучали так грузно и звонко, словно целый мешок долларов бросили мне под ноги. Я сразу же представил себе картину: мистер Эбигейл, сидя в плетеном кресле на крыльце, выпускает колечки сигарного дыма в сумеречный прохладный воздух и думает о том, сколько денег он может потерять, пока его потные пыльные работники устало бредут к своим хижинам. А где-то в Вашингтоне, так же задумчиво, стоя у окна в своем кабинете, мистер Линкольн курит трубку. И, вероятно, думает о том же.
III. ДЖОН
Глаза Джона были наполнены слезами. Ему развязали ноги, чтобы не волочить обратно в темницу, а лишь подталкивать револьверами в спину. Пленник шел туда своей волей – лишь бы быстрее спрятаться от увиденного ужаса. Темный туман заполнил голову, саднило сердце. Было и страшно, и безразлично. Он был готов даже умереть: лишь бы утихла боль.
«Может, попросить их меня пристрелить? Но вряд ли они согласятся… Спровоцировать? Можно… Но сил нет. Ни двигаться, ни говорить. Положите здесь и пристрелите, как безнадежно раненное животное. Жалости ради».
Те же люди вели его обратно. Рикс по привычке командовал, хотя, кажется, догадывался, что произошло что-то неожиданное, чего не могло случиться никогда, но вот – оно произошло сейчас, нежданно и случайно. Так уж вышло… и Рикс, задумавшись, тоже умолк, будто шляпу снял перед покойником, стараясь не нарушить священную тишину.
Ржавая решетка снова со скрипом отворилась. Сопровождающие втолкнули Джона внутрь и ушли. Рикс пристально взглянул напоследок на пленника, но так ничего и не сказал.
Джон лег на спину и начал смотреть в невидимый потолок. Становилось еще страшнее от того, что тьма, казалось, поглощает его через глаза. Джон зажмурился. Теперь на него смотрели глаза Хаузера – холодные, серые, злые, пустые. Они смеются.
Это, без сомнения, был он. Убийца отца. Тогда в их доме, восемь лет назад. Его глаза покрылись поволокой и стали казаться еще более неживыми и безразличными, еще более запавшими, но не узнать их Джон не мог.
За восемь лет морщины изрубили лицо убийцы, сделав его похожим на кору дерева: жесткую, черствую, землистого цвета. Кажется, после каждой жертвы демоны преисподней рвали кожу Хаузера, а он будто пытался ее сращивать, сшивать – и получились шрамы, которые превратили его рожу в разделочную доску. Вместо губ была прорезь, из который хищник говорил, из которой скалились желто-коричневые, острые, как у собаки, зубы. Хаузер и говорил по-собачьи – громко и отрывисто, будто лаял.
Джон не думал, что будет так тяжело. Бравый молодой человек, сильный и умный, он думал, что стал неуязвимым с тех пор, как покинул горящий дом, в котором родился и вырос. Бессмертный и вечно молодой. Сама судьба благоволила ему с тех самых пор, как отобрала все. Джон свыкся с этой мыслью, породнился с ней. Он чувствовал себя особенным, и это чувствовали те, кто находился рядом. С ним старались не вступать в конфликт, и Джон приписывал это своей уникальности, своей внутренней силе, свободе, доставшейся от предков-индейцев. И к тому же где-то внутри не заживала ссадина, которая своим саднящим зудом вела его сквозь годы. От пылающего дома – в слепую пещеру. Впервые Джон почувствовал этот зуд ранним утром, когда проснулся в канаве у дороги от скрипа колес. Кто-то остановил повозку и взял мальчика на руки. Джон приоткрыл глаза и наткнулся на встревоженный взгляд. Так же на него посмотрела и миссис Росс, когда ее муж занес маленького гостя в дом. Женщина поохала, обработала Джонни раны и укрыла теплым одеялом. Семья фермеров ждала, когда за мальчиком придут или он, следуя заветам своих предков, упорхнет сам, но этого не случилось. Джонни рос, помогал по хозяйству и осваивал навыки, необходимые для жизни на ранчо. События той роковой ночи, как грозовая туча среди погожего дня, настигали внезапно. Джон рос, и туча становилась всё тяжелее. Иногда все завершалось кратковременным дождем, иногда –грозой. Джон не любил, когда это происходило ночью: кошмар нечем было отогнать, даже свет керосиновой лампы не всегда помогал. Днем же страх вполне можно было прогнать пилой или молотком. Зубцы грызли дерево, гвозди в него впивались. Страх мог смениться гневом, и тогда становилось чуточку легче, но никогда не уходил совсем. Зуд ослабевал, но не исчезал. Джон всегда ощущал его: пешком, верхом, на ферме, в городе, за обеденным столом и у вечернего костра. Сквозь годы страх привел его обратно, лишив возможности остаться на ранчо и прожить там спокойную жизнь. Мистер Росс пожал Джону на прощанье руку и снова посмотрел на него с тревогой, как в первый раз, а миссис Росс обняла его и расплакалась, понимая, что даже ее теплые объятия не удержат вольного «сына».