First Russia,Then Tibet by Robert Byron
Перевод: Вера Соломахина
Благодарю редакции «Кантри лайф», «Дейли экспресс», «Уикенд ревью», «Харпер базар» и «Аркитекчерал ревью» за любезное разрешение воспроизвести содержание некоторых статей.
© Robert Byron, 1933
© OOO «Ад Маргинем Пресс», 2024
Роберт Байрон (на фото слева) в Харькове, 1933
Исповедь путешественника
Некоторые авторы путевых заметок хвалятся тем, что не стремятся поучать и развивать читателей. Я не прочь к ним присоединиться, ибо мастерски написанная развлекательная книга всегда желаннее той, что привлекает внимание ученостью или праведностью. И верно, в этом отношении следующие страницы безгрешны. Но вот о мотивах, побудивших меня к путешествиям, о которых я пишу, такого не скажешь. Признаюсь, я отправился в путешествие в поисках и наставничества, и совершенствования. Как представителю общества и наследнику культуры, общая ценность которой сейчас оспаривается, мне хотелось бы понять, если мнение Запада не отвечает современным требованиям, то какие еще идеи можно применить с большей пользой для управления миром. А для этого я также на собственном опыте узнаю, из кого и чего состоит этот мир. Спешу успокоить, что этим глубоким идеям в данном томе отведено мало места. Однако они выражают общий подход, поскольку ожидать хотя бы малейшего отклика публики можно, лишь объединив несколько разрозненных путешествий.
Бытует мнение, что получить представление о мире через личный опыт не только невозможно, но и презренно как цель. Согласно этой точке зрения, настоящее знание – привилегия специалиста и содержится, так сказать, в клетках, доступ к которым есть только у него. Специалист определяется как «тот, кто всё больше и больше узнает о всё меньшем и меньшем». С увеличением количества клеток объем каждой из них уменьшается, соответственно, содержащаяся в ней истина сокращается. Если же предположить, что настоящее знание должно исходить не из исследования отдельной клетки, а взаимоотношений между ними, станешь мишенью насмешек и враждебности. Ибо бюрократия разума, как и государственная, ревностно относится к тем, кто внимательно следит за согласованностью работы ведомств. Тем не менее некоторые ощущают естественную гармонию между содержанием и деятельностью, на поиск которой они тратят жизнь и неисчерпаемые доказательства которой можно выбрать только здравым смыслом и постоянной любознательностью индивидуума. Из этого процесса выявляется самый дорогой из человеческих ресурсов, эталон ценности, способный неограниченно расти.
Это особый вид людей – путешественники. Нет надобности в который раз рассуждать об удовольствиях путешествий, но, когда порыв такой настойчивый, что становится духовной потребностью, тогда путешествие должно стоять в одном ряду с более серьезными формами стремления. Правда, есть и другие способы познакомиться с миром, но путешественник – раб чувств, его восприятие факта становится полным лишь тогда, когда оно подкреплено чувствами, на самом деле он познает мир только через зрение, слух и обоняние. Отсюда и страстная жажда увидеть всё своими глазами, насытить которую можно лишь знакомством с обширными материалами о народах, политике и географии, которые существуют на земле. Специалист счел бы такое знакомство поверхностным. Путешественник лишь ответит, что он всё больше и больше желает знать о большем и большем.
В этой книге представлены два путешествия, различие которых символизирует чудовищные противоречия загадочного XX века, в котором нам выпало жить. Первая часть посвящена России, где моральное влияние промышленной революции достигло мрачного апофеоза. Вторая – Тибету, единственной стране на планете, где это влияние пока неизвестно, где запрещены даже повозки, чтобы пересекать долины, более ровные, чем Дейтона-бич[2], и самого Далай-ламу носят в паланкине. До промышленной революции в каждой стране развивалась уникальная цивилизация со своими традициями. В России традиция пала жертвой вируса машин. Тибет же к нему остался полностью невосприимчивым. Среди наций, придерживающихся подобных традиций, эти две страны представляют собой крайние политические, социальные и интеллектуальные отличия от принятого среднего. Крайности подтверждаются даже их внешним видом: Россия кажется ниже и бесцветнее, Тибет выше и красочнее любой страны на земле. Такое подтверждение – не простое совпадение. Оно многое объясняет. Крайности подобного рода вызывают разные реакции у одного и того же путешественника. Убеждения России проповедуются и подаются как вызов Западу. Тибет вызова не бросает: он просто пассивно сопротивляется. А значит, в России надо думать, спорить и защищаться. В Тибете же только созерцать и сочувствовать. Более того, Россия представляет собой своего рода карикатуру на Запад. Искусство, политика и философия пришли из Европы, и понять их можно только с точки зрения их европейского происхождения. Тибет же не имеет к Западу никакого отношения: знания, полученные на историческом факультете, там не пригодятся, наблюдение состоит в усвоении новизны. Эти различия отражены в структуре книги. Контраст между двумя частями – не только одна из тем, он отражается и в различных состояниях мышления путешественника. Если в книге наблюдается целостность, ее нужно искать именно в этом контрасте. И, возможно, кое в чем еще. Я всегда писал и пишу, смею надеяться, с уважением к мнениям и убеждениям коллег, даже когда их не разделяю.
I. Россия[3]
«Сэр, позвольте спросить, какие возвышенные мысли могут прийти в голову, если тело измучено бытовыми невзгодами? Только подумайте, в каких трудных условиях приходится жить северянам. Вспомните об усилиях, затраченных на нескончаемую битву со стихиями, – о дополнительной одежде и обуви, шарфах и шубах, коврах, пледах, дорогой и обильной пище, необходимой для поддержания тела в хорошей рабочей форме, о водопроводе, газе, о деревянных частях дома, о покраске и перекраске, о тоннах топлива, о зимнем освещении, об ухищрениях, чтобы защититься от морозов и дождя, о нескончаемом латании дыр, о ежедневной чистке и уборке, борьбе с пылью и тысяче других препон для духовной жизни!.. На закате дня северянин доволен собой. Он выжил и даже в чем-то преуспел… Он полагает, что достиг цели и смысла существования. Ослепленный борьбой, он не осознает, насколько несообразны были его усилия. И чего он добился? Принес себя в жертву на алтарь ложного идеала. О разумной жизни и говорить не приходится. Он исполнил гражданский долг, но понятия не имеет о долге перед самим собой. Я говорю о достойных людях, от которых можно ожидать лучшего. Что касается большинства, толпы, стада, для них он вообще не существует, ни здесь, ни где-то еще. Плодясь и охраняя потомство, они оставляют последующему поколению чисто физиологические черты. Как лисы. Для нас этого недостаточно».
Норман Дуглас[4]
Новый Иерусалим
Оказавшись в России, европеец, который ценит наследие гуманизма, вдруг обнаружит, что его считают опасным реакционером, напичканным папскими догматами, направленными не только на поиски «объективной истины», но на немедленное разрушение Российского государства. Если он уже не заражен такими предрассудками, как ненависть или энтузиазм, то в виде компенсации за подобное отношение получит бодрящий стимул рациональной мысли – он поймет, что его границы мира вдруг расширились сверх всех ранее сложившихся ожиданий. И, может, вопреки желанию откроет превосходство того, что его учили называть мракобесием и тиранией, которые неизбежно перевешивают лучшие общественные цели. Тем не менее ему придется признать, что такой огромный интеллектуальный стимул содержит зерно добра. Вопрос в том, как объяснить это противоречие.
Читатели надеющиеся получить о России сведения строго научного характера – вроде наблюдения за различными явлениями, которые натуралисты проводят в заводях, оставленных приливом, могут не утруждаться, записки не для них. Большевики – люди, а не животные. Я смотрю на них как обычный человек, а не социальный зоолог. Поскольку каждое их слово защищает догму, чем я хуже? Я изложу сугубо личное мнение, выражу личные чувства в защиту европейской традиции, попытавшись не потерять из виду более научную истину, чем та, что содержится в записях полевого натуралиста, и увидеть Россию не такой, какой ее видят реакционеры и энтузиасты, с этической точки зрения по отношению к настоящему, а с культурной по отношению к будущему. Задействованные силы старше, чем революция, и еще долго никуда не денутся. Они присущи стране и народу, хотя до сих пор частично скрывались под тонким налетом западной культуры. Отсюда шок от их появления и всеобщее любопытство к их будущей роли в истории.
Смею уверить, что высказанные здесь мнения полностью ограничиваются теми, которые сложились сами собой у меня в голове и которые в действительности не приняли осознанных форм, пока я не вернулся в Англию и не решил рассмотреть собранные мной свидетельства. Большую часть поездки меня гостеприимно опекал сэр Эсмонд Ови, посол Его Величества в советской России, и леди Ови[5]. Я проводил довольно много времени с другими работниками посольства и, естественно, познакомился с англичанами, живущими в Москве. Хочу выразить искреннюю признательность за доброту, с которой меня приняли, и за содействие передвижению по стране и исследованиям. Однако категорически заявляю, что толкование собранных фактов исключительно мое собственное. До самого конца пребывания в России толкование оставалось настолько неопределенным, что, попроси кто-нибудь описать впечатление от поездки, когда корабль отчаливал из Одессы, вряд ли бы я ответил. А такой вопрос мне на самом деле задавали и в Константинополе, и в Лондоне. Поскольку я не отвечал, меня, соответственно, считали либо тупицей, либо лицемером. Моя неуверенность происходит от невежества. Если я еще могу похвастаться хорошим вкусом и приличным знанием других стран, что позволило мне оценить изобразительное искусство России и судить о нем по общепринятым меркам, то в описании современной окружающей действительности признаю поражение. Что касается лабораторий, инженерных достижений и отдельных социальных экспериментов, то они настолько слабы, что впечатление может быть только отрицательным, хотя именно эти отдельные направления большевистской деятельности вызывают энтузиазм иностранных гостей. За шесть недель мне пришлось выбрать сферу интересов. Я решил избегать условных рефлексов, грузовиков «Форд» и клиник для абортов. И всё же не нужно ни знать инженерное дело, чтобы ощутить романтику «строительства» Днепростроя[6] – как раньше, в Суккуре[7], ни быть предприимчивым, как Астор[8], чтобы отдать должное какой-нибудь гиперборейской Деметре[9] за детей на улицах в подбитых мехом шапках и с румяными, как яблоки, щеками. Если иногда и заметите злобную нотку, вините в этом незабываемую русскую бюрократию, которая предпочла считать меня, скорее вопреки себе, нежелательной личностью. А всё из-за моей безответственности: явился в Россию непонятно зачем и не с туристической группой. Почти все иностранцы заказывают поездки заранее и потому обязаны придерживаться установленных маршрутов. Это вовсе не значит, как решат многие, что путешественнику покажут только то, что угодно власти. Напротив, сегодня свободное передвижение по России – кроме восточных республик, которые зарезервированы для американских миллионеров, – включает меньше формальностей, чем до революции. Преимущества туристических поездок с гидом таятся в их замечательной дешевизне и в очень удобном «сопровождении»: туристу, естественно, скормят экспонаты действующего режима. Но так как мне всё это кажется даже заранее чрезвычайно скучным и совершенно неинтересным, я полагаюсь на свой страх и риск и, пользуясь случаем, благодарю тех, кто мне в этом помог. Путешествие, соответственно, получилось не без препон, но не менее увлекательным. Если отголоски смеха, вызванного рассказами о моих странствиях, докатятся до русских друзей, они всегда могут пропустить их мимо ушей или, в лучшем случае, пожалеть о таком неуважении. Легкомыслие – аккомпанемент европейца, поклоняющегося ложным богам, которые в действительности – в марксистской в том числе – не существуют. Ортодоксальному марксисту, как и ортодоксальному христианину, остается только благодарить за то, что он не такой, как остальные, и оставить их вариться в собственных заблуждениях. Сомнения ему не к лицу, а восприимчивость к чужому мнению равносильна сомнению. Самые лучшие мгновения путешествия рождаются в равной степени из красоты и непривычности: первое угождает чувствам, второе – разуму. Такие совпадения довольно редки, отсюда и редкость подобных мгновений. Со мной тоже было такое: когда в трехлетнем возрасте я осмелился пойти на пляж в Англси[10] и нашел пурпурную скабиозу[11], потом еще раз, когда стоял на перевале Джелеп Ла[12] и любовался тибетскими вершинами; и еще, когда на второй день после приезда в Россию, ближе к вечеру, подошел к берегу Москвы-реки. Красная столица зимой – тихое место. По снегу, как черные гули[13], бесшумно сновали по своим делам москвичи в меховых, овечьих, кожаных и бархатных шапках, каждый в пальто с большим воротником, поднятым для защиты от восточного ветра. С опущенными головами, они спешили мимо друг друга и меня, безразличные, словно потерявшие чувствительность за десять лет коллективизма. Дальше, на углу у моста, стояла вереница наемных саней, хозяева которых, арьергард капитализма, сидели, съежившись, в добротных синих тулупах. Мимо тянулись другие сани более крепкой конструкции, перевозя груды сена и ящики. Подъезжая к склону у моста, они все начинали крениться на бок, а лошади царапали лед. Наконец я очутился в Красной России, в орде темных призраков – большевиков, центре внимания взбудораженного мира. И не только в России, это была столица Союза, пульс пролетарской диктатуры, миссионерский центр диалектического материализма. Я взглянул через реку. Передо мной возвышалась самая сокровенная святыня – Кремль.
Любопытная ирония судьбы наделила столицу утилитаризма этим сооружением, как символом показной силы. Пока в нем сидит поборник коллективизма, стены его не признают и купола соборов громко смеются. Фантастическое зрелище, знакомое еще по фотографиям. Реальность же воплощает фантазию в неземном масштабе – на холме вдоль реки поднимаются выложенные треугольником две с половиной тысячи метров обветренного кирпича. Воздушные стены, которые местами вздымаются до двенадцати метров, увенчаны глубокими зубцами, расщепленными и облицованными белым камнем на венецианский манер[14]. Их неуловимый оттенок и текстура скорее свидетельствуют о защите какого-то сказочного огорода, чем об отражении средневекового штурма. Однако из их пологих откосов вырывается череда произвольно расположенных девятнадцати башен, выдающих такое скопление архитектурной невероятности, какое могло бы получиться, если бы бробдингнегцы[15] во время игры в шахматы внезапно построили из фигур замок для Гулливера. Когда я перевел взгляд на запад, семь из этих невероятных сооружений украшали композицию почти на тысячу метров вперед, слегка отклоняясь от основной стены. Угловые башни возвышались над остальными, каждая представляла собой цилиндр, заканчивающийся навесным балконом и увенчанный восьмиугольным конусом, словно шляпой-хлопушкой со слуховым окном, сужающейся к небу и заканчивающейся бронзовым флюгером. Между ними шли пять приземистых башен – крутых прямоугольных конусов из темно-зеленой черепицы, разделенных средним этажом из того же розового кирпича, но разной высоты и ширины. Эти башни, хотя и отличаются размерами, представляют собой архитектурный образец, введенный татарами. Таким образом, историк может наблюдать китайско-византийское слияние стилей, осуществленное под эгидой итальянских архитекторов. Как бы то ни было, мое внимание сосредоточилось на другом. За стенами Кремля возвышался белый холм, похожий на длинный стол, прикрытый снежным покрывалом, поднимающий к зимнему небу резиденции исчезнувших властелинов, царя и Бога. На западе виднелись два дворца – один в русско-венецианском стиле XIX века[16], кремовый на фоне мрачного неба, предвещавшего снег, и маленький итальянский дворец XV века[17] с серым каменным фасадом и с ромбовидными решетками, скрывающий крошечные апартаменты первых царей. Затем шли соборы: Благовещенский[18] с девятью куполами, Успенский[19] с пятью шлемовидными куполами, где происходили коронации, и Архангела Михаила[20], центральная глава которого возвышается над четырьмя меньшими спутниками – всего девятнадцать куполов, каждый из которых украшен крестом, большинство с тонкой позолотой; а потом, выше всех, массивная звонница, увенчанная плоской главой, и последний купол колокольни Ивана Великого[21], колоссальной в одиночестве как кульминация цезарепапистской [22] фантазии. Я посмотрел вниз на реку подо мной, посмотрел на небо, посмотрел направо и налево: по горизонтали и вертикали весь вид заполнили башни и купола, шпили, конусы, купола-луковки, зубцы. Похоже, это изобретение Данте, пришедшее в русский рай. А потом сцена ожила: зажглись огни – и перед ними закружились давно ожидавшие своей очереди снежинки. Когда я дошел до поворота к мосту, по противоположной улице маршировала рота солдат. Красная армия! Яркий представитель пролетарской власти и едва ли менее фантастический для меня, чем крепость над рекой. В серых суконных шинелях, развевающихся до пят, и в серых суконных же шлемах с остроконечными татарскими тульями солдаты были похожи на толпу гоблинов с адской миссией. Топ! Топ! Серые полы суконных шинелей раскачивались, но шагов слышно не было. За плечами каждого гоблина висела пара лыж, выше человека, готовая сбросить его на какое-нибудь деревенское кладбище, чтобы поднять мертвецов. Разворачиваясь, чтобы пройти по мосту, они грянули звонким хором что-то из серьезных, меланхоличных песен, свойственных русской музыке. Текст, несомненно, был революционный и вполне соответствовал достигнутому эффекту – будто войско древней Руси выходило на священную войну. Стемнело, повалил снег. Позади поющих гоблинов призрачным задником к спешащему городу мерцал электричеством Кремль: башня за башней, купол за куполом, громоздясь от розово-красных укреплений и снежной возвышенности в них, до последней гигантской главы колокольни Ивана Великого в 137 метрах над черной рекой.
Я пошел за солдатами и, взобравшись по крутой дороге, параллельной восточной кремлевской стене, вышел на Красную площадь. В центре освещенной прожекторами заснеженной площади выстроилась очередь к Мавзолею Ленина[23], издали похожая на муравьев. Мавзолей был открыт. Я встал за молодым туркменом. Его бледное выразительное лицо, орлиный профиль с четко вылепленными скулами характеризовали его как личность и казались доброжелательными, несмотря на венчавшую их густую копну волос, выделявшую его в толпе грубоватых славян. Кроме группы крестьян, одетых в кожу и обутых в бересту, очередь состояла из обычного безликого вида городского населения – представителей масс, готовых воздать дань уважения новому русскому Христу.
Перед тем как нам войти, объявили перерыв: выметали снег, оставленный предыдущими паломниками. Потом парами, я и туркмен, вошли через бронзовый турникет в низкой балюстраде. По обе стороны входа стояли часовые в тулупах с примкнутыми штыками. Мы прошли пустой вестибюль, если не считать советского герба – серпа и молота на земном шаре, поддерживаемого снопами пшеницы – серебряного рельефа на сером камне. Когда повернули налево, лестничный пролет и подземный коридор привели нас к усыпальнице.
Посреди высокого сумрачного помещения, облицованного темным мелкозернистым камнем, на высоком постаменте лежала мумия, защищенная перевернутой люлькой из зеркального стекла и ярко освещенная. Внизу парами на каждом конце стояло четверо часовых. Мы вытянулись в очередь гуськом. Поднявшись на несколько ступенек, я пристально всмотрелся в вождя и, подчиняясь общему порыву, отдал дань уважения этому человеку. По стенам, как я заметил, проходит фриз с выложенной над ним алой зигзагообразной полосой.
Ленин, наверное, был небольшого роста. Он покоился на ложе из серо-коричневой драпировки, накрывавшей ноги с изящной небрежностью, как в витрине модистки. На нем был пиджак цвета хаки, застегнутый у шеи. Лицо и изящно уложенные руки, словно восковые, как лепестки цветка магнолии. Борода и усы сменили цвет с соломенного на коричневый, что удивило Бернарда Шоу[24] больше (как он мне сказал), чем что-либо еще в изобретенном им «русском Элизии»[25]. Можно бы сказать: славный человечек, любящий внучат и увлекающийся обрезкой деревьев. Я задумался, не сделано ли столь безмятежное и доброе лицо из воска. Ибо ходят слухи, что недавно в святыню прорвало канализацию Кремля, что нанесло ущерб памятнику. Однако выйдя на улицу, не прошел и ста метров, как встретил старика с бородой, чертами и выражением лица точно такими же, как те, которые только что рассматривал. Так что в нынешнем облике реликвии нет ничего изначально ложного. Красная площадь называлась так задолго до революции, русское слово «красная» означает «красивая». Снег всё еще идет, каждая снежинка мягко искрится в тумане электрического света. В северной части большого белого прямоугольника площади возвышается кроваво-красный корпус Исторического музея[26], здание в древнерусском стиле, но теперь преображенное в нечто сказочное благодаря снежной филиграни на башнях-близнецах и извилистых крышах. Вдоль Кремлевской стороны идет такая же зубчатая розово-красная стена, прерываемая тремя башнями. Ту, что находится рядом с музеем, увенчанную стройным, холодным зеленым шпилем, взорвал Наполеон, но после его ухода башню отстроили заново по старому проекту[27]. Южнее, на другом конце площади возвышается знаменитая Спасская башня[28], кирпичный замок, увенчанный англичанином Христофором Галовеем в 1625 году верхом в готическом стиле со шпилями и навершиями из белого камня, напоминающими башню Тома, созданную Кристофером Реном[29]. На башне богатый восьмиугольный шатер, украшенный позолоченным циферблатом. На самой вершине сияет царский герб, золотой орел, чьи сверкающие двойные головы[30] служат указателем приезжему, заблудившемуся в Китай-городе[31].Эти две башни, да еще одна на западной стене служат главными входами в Кремль. Стену между ними прерывает глухая башня[32] прямоугольного типа с двойным конусом, над которой возвышается плоский, покрытый позеленевшей медью купол в строгом греческом стиле позднего екатерининского периода. На куполе развевается простой красный флаг, не символ шумного первомайского фарса, как в других столицах, а олицетворяющий достоинство архитектурного окружения. Под стеной проходит ряд низких трибун из серо-белого гранита. Непосредственно под башней они прерываются Мавзолеем Ленина, который сзади прикрыт ширмой из черных елочек. Мавзолей, приземистый и мощный, возвышается как ступенчатая пирамидальная башня и отполирован как британская пивная. Он построен из красного украинского гранита и черного и серого лабрадора, испещренного переливающимися синими крапинками, как на крылышках бабочки. Монолит из красного карельского порфира длиной восемь метров, который весит 59 тонн, подсвечивается фонарем. Цвет гранита – не наш худосочный розовый, а насыщенный коричневато-красный, слегка с желтоватым оттенком. Этот цвет – нечто среднее между алым флагом и розовыми стенами и гармонично подходит монументу на древней площади.
Архитектор Мавзолея – Щусев[33]. Первоначальный вариант, простоявший пять лет, был сооружен из дерева. Настоящий, с виду похожий, крепче и строже. Он построен, или скорее создает иллюзию постройки, из блоков превосходного камня, огромными размерами которых напоминает стены инков. Впечатление гармонии складывается с помощью сочетания трех красок: черной, серой и красной, а также неравномерным расположением разноцветных ступеней. Ступени, хотя и неодинаковые, далеки от хаотичности. Их размеры – и высота, и ширина – вычислены с предельной точностью, чтобы подчеркнуть образ силы и власти. Основа памятника слегка возвышается над поверхностью площади и окружена низким парапетом с закругленными углами впереди, а задние завершаются двумя небольшими павильонами. Этот парапет, павильоны, а также длинные ряды трибун, идущие параллельно кремлевской стене, построены из слегка отполированного серовато-белого гранита с плотной твердой текстурой. Внутри парапетного ограждения, по бокам входа, высажены небольшие ели, которым, надо надеяться, не дадут вырасти высокими. И последним в дальнем конце, где начинается спуск к реке, возвышается знаменитый собор Василия Блаженного[34]. Расположенный ниже общего уровня площади, без других зданий следом, он завершает панораму, словно призрачный корабль, затертый во льдах на фоне горизонта. В шутливом настроении его можно принять за огромную мишень из уличного кегельбана, где сбивают кокосовые орехи. Только скучные коричневые кокосы на разных уровнях заменили на морских ежей, лук-порей, ананасы и очищенные гранаты – разноцветные плоды, витые, остроконечные и рифленые, которые холодными ночами искушают призрак Ленина разогреться, кидая в них снежками. На Красной площади ночью всегда встретишь пьяных. Наверное, какой-нибудь ошеломленный мистик, или околевший на морозе извозчик, или отряд сотрудников ГПУ, проходящих мимо в предрассветную рань, не раз замечали всем знакомую призрачную фигуру, карабкающуюся на свой мавзолей, чтобы еще раз окинуть взглядом результаты претворенного в жизнь прошлого решения. Я и сам грешен тем, что после одной вечеринки в «Метрополе»[35] наблюдал пару явно инопланетных кораблей, несущихся по воздуху к тому зеленому ананасу с красной кожурой… Но лучше не злоупотреблять. Когда в тот день я вышел из Мавзолея после осмотра убедительных останков Ленина, было около пяти. Внезапно куранты на Спасской башне пробили час мелодичным перезвоном последнего из московских колоколов, который, пока я оставался в городе, не переставал навевать легкую грусть и умиротворение. Когда первый удар эхом прокатился по снегу и вдоль красных стен, в небеса с хриплым карканьем взмыла черная стайка ворон, выражая презрение к неподвижному пережитку прошлого – царскому орлу. Видение рассеялось. Моментальное впечатление сменилось памятью, которая не покинет меня до самой смерти. Я больше никогда не увижу Москву такой, какой она предстала передо мной в тот день.
Однако, кроме Москвы романтических видений, меня ждала не менее уникальная встреча с москвичами. Я вышел с Красной площади у Исторического музея, где раньше стояли Иверские ворота[36], и, перейдя через площадь с оперным театром[37], подошел к гостинице «Метрополь». Здесь мне предстояло передать Альберту Коутсу[38], страдающему от фурункулов, три драгоценных лимона. А еще встретиться с молодым английским коммунистом по фамилии Морган[39]. Я ожидал встретить чахоточного с заостренными чертами лица, а увидел скандинавского великана. Когда-то Морган работал шофером, но обрел веру в коммунистическую идею, увидев фильм о России, и направил стопы в «землю обетованную» и страну творческих возможностей. Какой он увидел Россию на расстоянии, такой она для него и осталась, несмотря на одиночество, трудности с языком, а в первое время борьбу с голодом. Мужество, с каким он преодолевал препятствия, меня восхищало. Теперь он работал с группой студентов тридцати семи национальностей, деля время между материалистической философией и студиями «Мосфильма»[40] и получая зарплату, на которую жил. Я привез ему несколько посылок. Не зная, что в них содержится, я упросил таможенников в Негорелом[41] их не открывать. Поэтому он, кажется, предположил, что я тоже обрел веру. А значит, мы плохо понимали друг друга. Всё началось с того, что я попросил официанта принести водки.
М. Мы здесь против дурмана.
Р. Б. Извините, но я без спиртного жить не могу.
М. Что ж, ну, я полагаю, постепенно привыкнете.
Р. Б. Может быть. Но я начинаю сомневаться, что когда-нибудь стану коммунистом. (Морган удивлен.) Я вообще политикой не интересуюсь. Мне, скорее, хочется узнать, выполнят ли пятилетний план[42] да сколько миллионов крестьян через десять лет выучат алфавит, но что гораздо важнее, обретут ли люди счастье после стольких страданий. И хотя подспудно чувствую, что обретут, не пойму, как это возможно, когда вы подменяете банальную идеологию упражнениями для ума. Например, советская культура, что это такое и где она?
М. Вы мыслите по старинке, просто не понимаете. Наше искусство коллективное, и мы воспитаем интеллигенцию, которая научится мыслить и творить вместе. В революционный период всё шло по-другому, там вдохновлялся каждый. А период строительства, к которому мы приступаем, в искусстве отобразить гораздо труднее.
Р. Б. Вы хотите сказать, что уже нет такого грандиозного восторга?
М. Да. Хотя борьба по-прежнему продолжается.
Р. Б. (раздраженно). Объясните, ради бога, что вы имеете в виду под этой борьбой, о которой все твердят. Борьба с чем? Разве в России еще остался кто-нибудь, с кем надо бороться? Не представляю.
М. Разве вы не понимаете, что всё вокруг – борьба. Поставьте этот стакан с водой на стол, и стакан со столом будут в состоянии войны. Их взаимодействие – борьба. То же самое происходит в развитии общества. Рабочие могут строить социализм только в борьбе, продолжая классовую войну.
Р. Б. А когда вы покончите с классами, то в результате создадите новые и превратите несколько миллионов рабочих в аристократию, которая будет управлять страной через угнетение, то есть борьбу с оставшимся большинством. Каким же образом из этой навязчивой идеи о классе может получиться что-то творческое или просто интересное, я ума не приложу. Это еще хуже, чем в Англии.
М. На самом деле вы многого не понимаете. Возьмите Бетховена. Конечно, мы признаём, что он гений, но разве вы не замечаете в его симфониях признаков классовой борьбы того времени. Или Вагнера. Когда его сослали за революционные идеи, он написал «Кольцо»[43]. Потом снова превратился в добропорядочного буржуа, и в результате написал оперу «Парсифаль»[44].
Р. Б. (успокаивающе). Согласен, «Парсифаль» ужасна. Полагаю, если перевести всё, что вы мне сказали на простой язык, это значит, что гений – продукт окружающей среды. В этом нет ничего нового. А можно спросить? Как вы считаете, удалось бы Ньютону открыть закон тяготения, живя в современной России?
М. Конечно. Наши лаборатории снабжены лучше европейских.
Р. Б. Я говорю о мыслительной деятельности, не об опытах, о том, что однажды происходит с одним человеком. Если взять великие периоды человеческих открытий, научных либо каких-то других, то вы обнаружите, что люди могли думать о чем хотели. Такова атмосфера бескорыстных исследований. Возьмем, например, XIX век в Англии – в это время среди прочего появился «Капитал» Маркса, как он говорит в предисловии[45]. Или период Возрождения…
М. (недоверчиво). Возрождение! Неужели? Вот-те на. Да Возрождение было просто периодом классовой борьбы, началом века капитализма, когда к власти стали приходить торговцы и буржуазия.
Р. Б. (твердо). Дорогой Морган, вы напоминаете мне протестантского проповедника, который прав перед Богом, когда все остальные ошибаются. Я могу ошибаться. Но я не за тем проделал весь этот путь в Россию, чтобы спорить с людьми, похожими на Святого Афанасия[46]. Это слишком скучно. Мне нравится ваш энтузиазм, и я хочу понять, чем он вызван. Только я далек от мысли, что всё, когда-либо происходившее, было проявлением классовой борьбы. Неужели вы считаете, что протоптеры[47] тоже пережили революции? Я заявил бы, что для России революция стала благом. Однако не стал бы передвигать стрелки часов назад. И всё же хотелось бы знать, есть ли под этой сухой шелухой классовой идеологии хоть какая-то надежда для остального мира.
М. Мы с вами абсолютно разные. У вас изначально не может быть правильного мнения. Вы же…
Р. Б. Я принадлежу к другому классу. Верно?
М. Именно. Ваша речь… мне она кажется вычурной.
Р. Б. Очень может быть. Но я не вижу повода из-за этого начинать за столом классовую борьбу, как и не понимаю, почему ГПУ высылает за Урал старых профессоров, которые пишут о византийских иконах[48].
М. Они принадлежат другому классу, они наши враги. Интеллектуалы слишком часто нас подставляли. Война может начаться в любой момент, и мы больше не хотим рисковать.
Р. Б. Ну вот, опять вы за свое. Какая война?
М. Такое уже случалось. Вспомните интервенцию.
Р. Б. Вы полагаете, что вся Англия населена одними Черчиллями[49]?
М. Об этом я ничего не знаю, но война будет – это как дважды два. Да что там, она уже началась в Маньчжурии[50]. Более того, скажу серьезно, что через два или три года я надеюсь пригласить своих здешних товарищей пожить со мной в Букингемском дворце[51].
Р. Б. Ну это какое-то буржуазное стремление. (Переводит разговор на другую тему.) Вы дружите с евреями?
М. Я долго жил в Ист-Энде и привык к ним. Они мне нравятся. И всё же они от нас отличаются. Давайте поднимемся, и вы познакомитесь с Сильвией Чен[52].
Р. Б. А что, она еврейка?
М. Нет, она дочь Юджина Чена и французской негритянки. Ее брат – командир в Красной армии, а она танцовщица.
Мы поднялись наверх в квартиру мисс Чен. Хотя ее книжные полки ломились от трудов отцов материализма, она тем временем боролась с невозможностью добыть новые пластинки с танцевальными мелодиями, поскольку российская таможня объявила джаз «идеологически несоответствующим». Даже Морган, освободившийся от споров, признал неудобства этого лишения. Они поставили старую пластинку, и мисс Чен запорхала по комнате, милое создание на фоне старомодной роскошной обстановки.
– Что вы собираетесь делать в России? – поинтересовалась она.
Я сказал, что надеюсь побывать в Ленинграде, а также посмотреть в Новгороде старинные церкви.
– Церкви? – удивилась она. – Что может быть интересного в этой рухляди?
Я понял, что объяснить не сумею.
Вера и обычаи
(1) Я привел вышеуказанный разговор как один из образцов. Я попал в новый мир: Морган был для меня вроде кенгуру для капитана Кука[53] или едгинцем[54] для эдвардианца[55]. И всё же, поскольку он не был ни животным, ни вымышленным лицом, я не мог и не могу относиться к нему и ему подобным с вежливой беспристрастностью зоолога[56]. Это более нормальное отношение иностранного гостя, чем другое, которое, если русские, конечно, понимают, оскорбительнее и быть не может. Тем не менее за безумным лепетом марксистских клише я ощутил силы, существование которых отрицать нельзя и важность которых пробудила во мне жадное любопытство. Это любопытство, насколько я понимал, останется неудовлетворённым, если я не научусь видеть то, что стоит за фанатизмом и жаргоном, которые в современной России заслоняют всё. Иностранцу прежде всего необходимо понять, что революция и ее последствия были результатом процессов, которые начались с российской историей, с ней и закончатся. Византийская православная церковь всегда отличалась от католической тем, что ее идеал скорее достижение рая на земле с помощью размышлений, чем стремление к хорошей загробной жизни. От господствовавших идей, которыми эта церковь руководствовалась начиная с X века, никакое Возрождение Россию не избавляло. И крепостных, как в других странах, не освобождали от материального рабства экономическим спросом на свободную рабочую силу. Таким образом, русские всегда воспринимали прогресс как массовое продвижение к ближайшему тысячелетию, а не как последовательные шаги одаренных индивидуумов к объективной истине. Хотя ни в одной стране не было столько теоретиков, стремящихся усовершенствовать человека, их всегда интересовала скорость поставок, а не качество поставляемого совершенства. Только таким образом можно было бы правильно понять мистическое возвышение масс, которое всегда было лейтмотивом российских умозрений. Отдельную личность с объективным мышлением ради собственного блага как постоянный фактор общества игнорировали по очевидной причине, что у русских нет представления об индивиде в этом смысле – это достаточно ясно следует из тех пародий на человеческую природу, какими изображают некоторых героев русских романов.
В прошлом веке рост интеллигенции придал силу и голос этой русско-мессианской концепции коллективного духовного подъема. В то же время с Запада пришла новая индустриальная идея о чисто физической вселенной, управляемой Богом, который был не более чем инженером-химиком. Эта идея, оказывавшая сопротивление всепроникающему мистицизму православия, и фантастические секты, проросшие на столь плодородной почве, породили философский вакуум, своего рода мистическое ничто, понятие, из которого Бакунин (1814–1876) разработал философию под названием «нигилизм»[57]. И началась классическая эпоха террористов-смертников, чьи эффектные убийства привлекли внимание внешнего мира. Их либеральные сторонники в других странах самодовольно воображали, что убийцы, пусть и слегка ошибавшиеся в методах, вдохновлялись желанием освободить свою страну от жестокого самодержавия. Даже сегодня эта идея искусно внедряется в умы иностранных туристов превращением Петропавловской крепости, где содержали главныx мятежников, в музей для демонстрации царских зверств. Ненависть анархистов к монархии была, несомненно, искренней и бескорыстной. Если кто-то желает освободиться от иллюзий, что они хотели заменить ее на режим англо-саксонской свободы, пусть прочитает приложение к книге Рене Фюлёпа-Миллера «Сущность и лицо большевизма»[58], в котором содержатся цитаты из романов «Бесы» и «Братья Карамазовы», написанных Достоевским в 1871 и 1879 годах [59]. Даже этих пророчеств более чем достаточно. Разве не Ленин сказал, что свобода – буржуазный предрассудок? Европеец может заклеймить позором пагубную одержимость русского теоретика безрадостной, безвольной массовой нирваной и признать непригодной его концепцию человеческих масс как единственного представителя прогресса, подчиняющегося порывам самовлюбленного мистицизма. Ему, может, даже позволят выразить справедливое негодование, если эти идеи угрожают его собственной кропотливо разработанной традиции. Однако нет смысла проклинать русских за то, что они думают не так, как вы, или обесценивать их идеал, позволяющий массам променять бесстыдную лень на вдохновенное самосожжение на алтаре промышленной революции. У нас цель другая. Мы стремимся к более широкому распределению материальных благ в рамках, сохраняющих исключительное право личности. Только давайте поймем, что большевизм, независимо от того, окажется он экономически целесообразным или нет, прямо и искренне вытекает из русского взгляда на мир, который рассматривает стремление обычного человека сделать всё ради блага обычных людей как высшую форму самовыражения.
Нигилисты и им подобные побуждали к самопожертвованию, но не предоставляли программы для совместных действий. Этот недостаток частично восполнил Карл Маркс, выдвинув новую философию исторического развития, и частично Ленин, который с обычным русским нетерпением не опоздать на второе пришествие выдернул из той философии социальную доктрину, которую можно применить немедленно, и там, где дело касается постепенного развития, решил сам ускорить ход обременительного процесса.
Карл Маркс прибыл в Лондон в 1849 году[60] и посвятил время исследованию огромного количества собранных материалов об условиях жизни английского рабочего класса. В моменты просветления он питал здоровое уважение к классовым различиям и действующей власти: «…он посетил в Обществе искусств званый вечер, украшенный присутствием членов королевской семьи… Ему нравилось, когда жена подписывалась „Дженни, урожденная баронесса фон Вестфален“[61]… наконец, он принял должность констебля ризницы Сент-Панкраса[62], принес обычную присягу и в торжественных случаях надевал форму по уставу»[63]. Он сохранил преданность по отношению к Германии, «воспевал немецкую музыку и литературу» и называл участие Германии в войне 1870 года оборонительным. В философию он привнес концепцию общества как чего-то живого, постоянно меняющегося, и свое представление о законе, управляющем этим процессом. Говорят, что его роль в развитии социологии подобна роли Дарвина в биологии. Утверждение несколько преувеличено, поскольку, если Дарвин основывал выводы на всей мировой истории, возможности Маркса ограничивались сравнительно узкой областью, которая содержится в письменных источниках, накопленных за несколько тысяч лет.
Исходя из предположения, что вся «ценность» является результатом труда, его закон эволюции естественным путем приобрел чисто экономический оттенок: все общества основаны на эксплуатации труда в той или иной форме, и, поскольку нельзя ожидать, что эксплуататоры откажутся от привилегированного положения по собственной воле, внести необходимые изменения в производство можно лишь взрывами насилия, которые являются результатом постоянной, хотя, как правило, скрытой борьбы – войны классов, а все, что касается политики, морали, религии, искусства и всего остального, это лишь ее идеологическое выражение. Маркс считал, что приближается время, когда труд должен освободиться от последнего из череды эксплуататорских классов и трудящиеся оставят плоды усилий себе. Таким образом, его теория социальной эволюции растворяется, или ее растворяют те, кто хотел бы применить ее на практике, в тумане надвигающегося тысячелетия. Будет ли действовать марксистский закон после того, как рабочие перестанут подвергаться эксплуатации, или нет, остается под вопросом.
Выдвигая свою теорию развития общества в соответствии с экономическими законами, Маркс кое-что добавил к общей методике исторического исследования. Но, стремясь создать на основе этих законов всеобъемлющую философию, он проявил недостаток научного подхода, который можно приписать неспособности еврея постичь сущность чувств и идеалов, которые он не испытал лично.
Наверное, ни к чему указывать, какие именно пункты марксистской философии пролили воду на мельницу революции. Нелишне подчеркнуть, что эти теории могли бы легко кануть в Лету, как и большинство им подобных, если бы не их воплощение в воинствующий символ руками Ленина. К добру или к худу, но Ленин был одной из самых удивительных личностей в истории не только благодаря влиянию на судьбы миллионов, но и из-за уникального упорства и последовательности в достижении, казалось бы, невыполнимой цели. В марксистской теории он узрел практический инструмент и его использовал. Читать его работы после Маркса – всё равно что обращаться к Символу веры Афанасия после Нагорной проповеди. Он нашел в Марксе исходный материал как для политико-экономической программы, так и для философии, ее поддерживающей. Пришло время, оружие было готово, и он пустил его в ход.
(2) Я не предлагаю исследовать природу политического организма, который сегодня существует в результате деятельности Ленина. Более способные головы, чем моя, натыкались на эту кирпичную стену и будут продолжать о нее биться. Однако мне хотелось бы отметить совершенно точное впечатление о нервозности, неуверенности и напряжении, которые преобладают в среде образованных и полуобразованных людей в России, включая членов Коммунистической партии. Не стану перечислять эпизоды, которые вызвали такое впечатление, их было слишком много, и они оказали совокупное влияние. Надо сказать, что его происхождение было столь же закономерным, сколь и случайным. Если впечатление правильное, то его значимость жизненно важна для просеивания пепла, из которого в итоге возродится феникс коллективной культуры. Чужеземцу необходимо выяснить, что его вызывает.
Описывая систему, при которой они живут, русские неизменно упоминают два термина, политический и экономический: «диктатура пролетариата» и «государственный капитализм».
«Пролетариат» – так называется гипотетическая масса людей, с целями которой Ленин, как добропорядочный русский, непременно отождествлял собственные. У Маркса это слово обозначает предложение свободной рабочей силы, без привязки к месту или собственности, по первому зову экономического, то есть капиталистического спроса. К сожалению, во времена революции в России таких масс почти не существовало. Власть большевиков, оттолкнувшая тиранией симпатии интеллигенции и утвердившая экономическую систему, которая, судя по материальным стандартам, была и остается провальной с точки зрения крестьянина, лишена главной поддержки, провозглашенной их верой, основой всей теоретической структуры. Пока эта поддержка не сформируется – то есть пока большинство населения России не завербуют в ряды истинного пролетарского ядра, уже сосредоточенного в крупных городах, нынешние правители России будут пребывать в нервной неуверенности, особенно учитывая существующее недовольство, каким бы пассивным оно ни было. Отсюда те безумные усилия, которые предпринимались и предпринимаются для создания сельского пролетариата путем вовлечения крестьян в коллективные хозяйства – по сути, путем искусственного стимулирования процесса, который весь «Капитал» должен был проклясть на веки вечные.
Маркс восхваляет независимость английского крестьянина до того, как произошли великие огораживания: «С другой стороны, капиталистическая система требовала униженного и почти рабского положения народных масс, превращения их в наемников, а средства их труда – в капитал». Ленин пишет в статье о Марксе для российской энциклопедии: «Если, наконец, мы хотим понять отношение марксистского социализма к мелкому крестьянству ⟨…⟩ мы должны обратиться к заявлению Энгельса, выражающему взгляды Маркса: „обладая государственной властью, мы и не подумаем о том, чтобы насильно экспроприировать мелких крестьян… Наша задача по отношению к мелким крестьянам состоит прежде всего в том, чтобы их частное производство, их собственность перевести в товарищескую, но не насильно, а посредством примера, предлагая общественную помощь для этой цели“»[64]. Что ж, если бы они стали свидетелями того, как обращались с русским крестьянином от их имени в течение последних пяти лет, Маркс, вероятно, разнес бы Хайгейтское кладбище, а Ленин – Мавзолей. Негодование, вызванное таким обращением, было столь горьким и широко распространенным, что Сталин, по крайней мере временно, положил этому конец. Это достижение не социализма, а государственного капитализма, как признают русские. Маркс изо всех сил старался указать на то, что капиталисты всегда склонны поглотить друг друга. «Наряду с постоянно уменьшающимся числом капиталистов… растут нищета, угнетение, рабство, деградация, эксплуатация». Подходит ли такое описание для России, где число капиталистов сократилось до одного? Если да, то каков будет результат?
Либо разгневанные донельзя крестьяне воспротивятся попыткам превратить их в пролетариат, в этом случае они будут постоянно не в ладах с коммунистической аристократией городов, и классовая борьба продолжится, подтверждая эволюционную теорию Маркса. Либо подчинятся безрадостной безликой эксплуатации со стороны властей, взамен на начальное образование и радиовещание. Теория Маркса либо умрет от бесклассового истощения, либо получит потрясающее подтверждение в последующем восстании экспроприированных против единственного великого экспроприатора – государства. Обе альтернативы могут потревожить нынешнюю власть. Большевики сделали ставку на пятилетний план. Если его выполнят успешно, в стране появится чисто промышленный пролетариат в достаточном количестве, который можно будет содержать и нанимать на работу без ответной неприязни, вызванной принудительными мерами. А пока вся страна живет в напряжении, как человек, борющийся за жизнь. Подобная обстановка не способствует поиску объективной истины или созданию великих произведений искусства, но заставляет действовать и дает пищу для размышлений.
(3) Ленин и его соратники с самого начала признавали, что преданность их политико-экономической системе зависит в конечном счете от общего принятия сопутствующей ей философии теми, кто способен мыслить хотя бы элементарно. Пытаясь заручиться этой поддержкой, они лицом к лицу столкнулись с самым слабым звеном в их тщательно выкованной цепи порабощения личности – фактически, настолько слабым, что образовалась брешь. Чтобы устранить недостаток, они проявили изобретательность, заслуживающую всяческих похвал. Вот только ухищрения, к которым они прибегают, яснее ясного раскрывают совершенно ненаучный характер их философии.
Сторонники диалектического материализма, как называет их Ленин, рассматривают мир только как совокупность явлений, подлинность которых подтверждается проверками их ощущений. Религия для них – отрава. Она отвлекает внимание и силы человека от общества, в котором он живет, служение Богу – несомненно, признак политического и общественного застоя. Эта точка зрения довольно разумна и, за редким исключением, с ней нетрудно согласиться или, в конце концов, ее понять. Однако материалисты – сами жертвы яростной и глупой ненависти к древним верованиям и непременным атрибутам, которые символизируют, возможно в самой примитивной форме, поиск человечеством главной истины и, следовательно, препятствуют распространению Нового Евангелия. Эта ненависть, доходящая почти до безумия, мешает провести независимое исследование и докопаться до причин, почему религия существует и существовала всегда. Они, как страусы, не смогли признать, что религия удовлетворяет врожденную человеческую потребность.
После революции религия в России вышла, или ее выбросили, из по-настоящему всеобщего употребления. Не успело это толком произойти, как потребности, которые как бы худо-бедно она до сих пор ни удовлетворяла, проявились распущенностью, беспокойством и разочарованием. Деревенская жизнь утратила основу основ, крестьянин – развлечение. Образованные и относительно образованные слои населения ощущали нехватку веры или свода законов, без которых не упорядочить жизнь. Кроме того, новая власть вскоре обнаружила, что тоже кое-что утратила и что сейчас неподходящий момент отказываться от традиционного союзника любой власти. «Религия – опиум для народа!» – восклицали они, в полной мере осознавая ее очевидную практическую ценность. Поскольку новая философия запрещала все ранее существовавшие религии, у них остался лишь один способ получить популярное снотворное: превратить в религию саму философию, чем они и воспользовались. Они сохранили ревностное служение и обряды, отказавшись от самого Бога и православной церкви. Единственного Бога, восседающего на небесах, они заменили народной массой, царившей на земле, церковь – не менее нетерпимой теократией – молодежью. Это новый вид опиума, его сны не такие спокойные. Тем не менее он действует.
Итальянский профессор Ахилл Лориа[65] завершает монографию о Карле Марксе словами, которые, как можно предположить, не зная контекста, взяты из недавно обнаруженного папируса святого Иоанна Богослова:
«Ибо грядет день[66]. И в тот день, когда неумолимое время уничтожит статуи святых и воинов, возрождающееся человечество воздвигнет в честь автора сего разрушительного сочинения на берегах его родной реки огромный мавзолей, представляющий пролетария, разрывающего цепи и вступающего в эру сознательной и славной свободы. Туда с дарами в знак благодарности устремятся возрожденные народы, чтобы возложить их к усыпальнице и почтить память великого мыслителя, который в муках, унижениях и бесчисленных лишениях неустанно боролся за спасение человечества. Матери, показывая детям страдающую и наводящую на размышления фигуру, скажут дрожащими от волнения и радости голосами: посмотрите, из какой тьмы появился свет, сколько слез оросило семена нашей радости, посмотрите и окажите дань уважения тому, кто боролся, страдал и умер ради высшего искупления».
И впрямь, обещанный памятник на Рейне так и не установили. Но, гуляя 22 января по Москве, я не переставал думать, какой любезный и в то же время недорогой жест сделали бы британские власти, выкопав останки Маркса и Дженни на Хайгейтском кладбище и подарив их России[67].
Ленин, в конце концов, занимает всего лишь второе место. Тем не менее паломников у него не счесть, и тип местного святого, безусловно, сейчас больше в моде. Ленин умер 21 января. По какой-то непостижимой русской причине его кончину оплакивают 22 января[68], или просто так получилось в этом году. Красная Великая (страстная) пятница дала повод для тщательно продуманных проявлений скорби, такими же отмечают это время в Риме. Всем магазинам и конторам любого уровня выдали красные знамена с золотыми серпом и молотом и с траурной черной лентой, неподвижно висевшие в холодном тумане, вкладом природы в национальное горе. Грандиозный фасад Большого оперного театра с обеих сторон задрапировали огромными гобеленами того же типа, а поперек портика алым светом, подобно гигантскому IHS[69], было выгравировано имя «ЛЕНИН». В дополнение к этой латиноамериканской показухе в нее вкралось что-то от английского шабаша. Продажу алкоголя запретили, чтобы скорбь не омрачили обычные нетрезвые экскурсанты. Даже еду было трудно достать. В то же время отели и рестораны были переполнены делегациями и участниками конгрессов, собравшимися отдать священный долг. На Красной площади образовалась огромная очередь, извивающаяся и петляющая на огромном снежном пространстве, как проволочная головоломка без начала и конца. В Лондоне подобную увидишь, разве что когда для торжественного прощания выставляют тело покойного монарха. С утра до ночи очередь, дергаясь, передвигалась, шаг за шагом. Народу там было не счесть, десять или сто тысяч. Но что поразило: вряд ли кто-нибудь из них стал бы стоять целый час на холоде, не будь он искренне убежден в торжественной значимости события. Примеры сходства между проявлениями материалистической веры и древними религиями можно приводить бесконечно. Иностранца они поражают на каждом шагу. На заводах и в клубах угол с иконами сменили уголки Ленина или Маркса: уродливые бюсты «под бронзу» стоят на пирамидальных подставках, задрапированных красным, с красными бантами или на красном фоне. В отдельных залах прежние дешевые иконы сменили на дешевые цветные гравюры, предвестники новой однообразной агиографии[70] с изображением Сталина, Калинина, Крупской и Будённого. В крупных городах эти ужасные портреты всех размеров, на любой кошелек, встречаются в каждой третьей витрине – о художественном мастерстве речи нет. Когда я узнал сумму, вырученную Печерской лаврой в Киеве от продажи святых икон, мне не терпелось узнать, сколько из подобного источника достается новому правительству. Выяснилось, что государство не только не получило никакой прибыли, но фактически понесло значительные убытки, способствуя распространению благословенных образов. Помимо почивших святых, существуют живые первые отцы церкви: Иеронимы, Клименты, Оригены и Афанасии[71], которые ежедневно с непоследовательностью, вызванной современными печатными средствами, громогласно комментируют символ веры и его применение в чрезвычайных ситуациях. В Кремле, комиссариате, клубе, на заводе, в институте и школе эти Первые отцы живут и множатся, выискивая ереси и толкования с жадностью византийских христологов. На их счастье, ни тому, ни другому нет конца, ибо их учение основано на самой неопределенной из наук, а детали применения неуловимы, как ртуть. Сравнения с христианством кому-то могут показаться притянутыми за уши, но хотя личные мнения, что составляет, а что не входит в религию, могут отличаться, они на самом деле лучше, чем что-либо, передают психологическую атмосферу большевистской России. Нам, в частности мне, ничего не стоит посмеяться над идеологическим педантичным жаргоном Армии спасения, который образовался вокруг материалистического вероучения, как, скажем, Гиббону[72] высмеивать монофизитов [73] и монофелитов[74]. И всё же цель идеологических и христологических разногласий одна и та же, и в высшей степени понятная, а именно: необходимо расширить положения вероучения и охватить все непредвиденные обстоятельства формулой, понятной неграмотной или полуграмотной массе. Параллель, возможно, потеряет силу только в природе духовности или веры, стоящей за двумя религиями.
Вера, вдохновлявшая ранних русских революционеров, убеждала, как я пытался объяснить, в том, что спасение человечества должно и может быть достигнуто через духовный и материальный прогресс человечества в массе. Так считал Ленин. Это может включать в себя своего рода поклонение дьяволу. Но, судя по его преданности собственной вере, Ленин был человеком великим и благородным. Приехав в Россию, я задумался, не сменилась ли эта вера на внешнее хвастовство и манию величия, этакий пустой, перевернутый фашизм. В России, как и везде, слишком много говорят об энтузиазме молодых. Подозрительна сама фраза, она прикрывает пустоту. Великие движения не могут черпать силу у сторонников, находящихся в состоянии окаменелой незрелости. Российская молодежь, чего доброго, возомнит, что ей предначертано властвовать над миром. Опьяненная титаническими мечтами, бросится в шахты и на заводы. Сейчас пятилетний план обеспечивает психологический предохранительный клапан для этого взрывчатого опьянения, классового шовинизма. А где же изначальная вера? Что поддержит сегодняшних молодых ударников и комсомольцев через двадцать лет, если награда не оправдает надежд?
На эти вопросы, как и на вопрос, суждено ли материализму простоять века, как жизненной силе, или он раскрошится, как зуб, из которого удалили нерв, ответа у меня нет. А пока он укрепляет власть всеми средствами завистливого мракобесия и притеснения личности, известными со времен средневековой церкви или испанской инквизиции. В таких условиях вера может сохраниться дольше, поскольку крепнет социальная структура, но искусство и культура либо погибнут, как они умерли вместе с Юлианом Отступником[75], либо обретут неизвестную доныне форму, как в готических соборах. Пока нисходит лишь тьма, новый свет еще не забрезжил. Темные века[76] продолжались четыреста лет. Неужели и России, погруженной в научный мрак, придется ждать столь же долго?
«На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, или – что является только юридическим выражением последних – с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались… – пишет Маркс[77].– Тогда наступает эпоха социальной революции. С изменением экономической основы более или менее быстро происходит переворот во всей громадной надстройке. При рассмотрении таких переворотов необходимо всегда отличать материальный… переворот в экономических условиях производства от юридических, политических, религиозных, художественных или философских, короче – от идеологических форм, в которых люди осознают этот конфликт и борются за его разрешение».
Курсив мой. В словах, выделенных курсивом, заключено ядро большевистской истины: мысль, творческая сила, может иметь только одно начало и один конец, один стимул и одну цель – продолжение классовой борьбы.
Образование, таким образом, заключается в том, чтобы привить ученикам (от шести до шестидесяти лет) веру в то, что продолжение этой борьбы является истинной целью всех людей и особой – всех добропорядочных россиян. Что касается общих принципов, благовидная безнравственность внушается через обычные тетрадки. Девиз русского детства: «Шпионь за соседом и береги станок!» В городах главные храмы неряшливо увешаны плакатами и фотографиями, будто передвижной кофейный ларек. Если взглянуть поближе, обнаруживается наглядное разоблачение беззаконий и классовых предубеждений всех религий – православного, католического и протестантского христианства, сект, иудаизма, магометанства и буддизма. Кальвинистская[78] ярость материализма не терпит соперников. Толпы детей ходят за учителями на выставках в Берлингтон-хаусе[79], впитывая знания о незыблемой грани между новым правильным и неправильным, проведенной в атеистических музеях. Та же самая грань очевидна в прессе и на публичных мероприятиях. Англичанину в прессе не подобает швырять камни. Могу только молча виновато краснеть, но однажды по московскому радио в программе на английском языке я услышал такое, что шокировало бы даже мистера Макстона[80]. Диктор говорил о промышленном центре на Урале, Свердловске, ранее известном как Екатеринбург. В свободное время рабочие с улыбающимися детьми ходят в бывший дом Ипатьева, теперь музей, где семья Романовых встретила судьбу, которую по праву заслужила[81]. Мне показалось, что голос диктора дрогнул, когда он произносил глупое сообщение. И возможно, что так и было. Если большевики именно так ведут пропаганду за рубежом, то революции миру не грозят. Хотел бы я побывать в Свердловске и увидеть, как улыбаются дети в подвале, где погибли их сверстники. Это зрелище стало бы благородным свидетельством силы новой веры, а также трусливого, лицемерного притворства в непогрешимости, отличительного признака всех религий, которое, несомненно, замалчивает самые отвратительные происшествия. Атмосферная подавленность страны, где единственными истинами являются индустриализация и классовая борьба и где вся культура должна быть подчинена этим целям, смягчается новизной – можно даже сказать, эксцентричностью, – которая возникает в результате. Воздух смешан с веселящим газом, но смесь удушливая – а в какой степени, я понял, только приехав в Киев, который каким-то непостижимым образом сохраняет старые университетские традиции гуманитарных наук и позволяет нормально дышать. Не скажу, чтобы я был несчастлив в России. Честно признаюсь, что ни в одной стране я не получал такого истинного удовольствия, не тосковал и не жалел о том, что скоро уезжаю. Отчасти это было вызвано приятным чувством задиристости, проснувшимся у меня в груди. Система предназначалась для всего мира – это было ясно с самого начала. Испытай на мне чертову религию, думал я, и ты получишь достойный ответ! Так они и поступали время от времени. И всё же я не мог не уважать людей, столь глубоко приверженных определенной цели и столь единодушно придерживающихся, сердцем или на словах, определенной веры. Представители нации, чьими избранными патриотами являются Ноэл Кауард[82] и Уинстон Черчилль, не могут презирать такую стойкость. Ей можно лишь позавидовать.
Великую неправду я впервые по-настоящему ощутил на концерте в Московской консерватории. Исполняли «Пасторальную симфонию» Бетховена, дирижировал Оскар Фрид[83]. Играли неплохо, хотя инструменты были настроены отвратительно. Когда всё закончилось, я поднял глаза и вспомнил, где нахожусь. И внезапно до меня дошло, что здесь – не в капитализме, не в христианстве, а здесь, в концертном зале, в этих потрепанных партитурах – таится враг, которого материализму никогда не победить, и он неизбежно победит материализм. По-моему, позволить такое публичное представление со стороны властей было просто донкихотской глупостью. Теоретически «Пасторальная симфония», несомненно, является образцовой иллюстрацией классовой борьбы в сельской Австрии. На практике же… Я оглядел аудиторию и прочитал, или мне показалось, что прочитал, собственные мысли на их лицах. Только бригада ударников труда, молодых иерархов в высоких сапогах, смотрела угрюмо, как, собственно, и полагалось по долгу службы. Упрекни я их за посещение, мне объяснили бы, что музыка превыше всех искусств способствует обобществлению эмоций. Говоря проще, она действует на многих людей сразу. Однако спроси я их, почему отдельные сочинения обладают этой бесценной властью в большей степени, чем другие, или не является ли вызванное ими чувство результатом крайне неверного представления об абстрактной красоте, не знаю, что бы они ответили. Функции искусства – это одно. Другое дело – его творения и их влияние. Или искусство следует полностью запретить, как советовал святой Климент Александрийский, или, если его воздействие считается полезным для широких масс, индивидууму нужно разрешить свободно играть с абстракциями, чтобы его создать. Ученые доктора материализма утверждают, что классовая борьба за спасение человечества должна быть достаточной абстракцией для любого художника. Может, и так. Культура может вырасти спонтанно на почве совершенствования масс, но таких признаков я не видел. Когда я спрашивал, мне отвечали только словами Христа: «Род лукавый и прелюбодейный знамения ищет, и знамение не дастся ему»[84]