ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1.
Приглашение принять участие в императорской охоте не столько польстило, сколько насторожило. Граф не был особенно близок ко двору, за что благодарить следовало, скорее всего, одного вольнодумного родственника, в свое время имевшего неосторожность перейти в лютеранство. Случилось это еще при покойном Максимилиане, когда смена конфессии не рассматривалась как покушение на священные устои Империи, но с тех пор многое изменилось – его величество Рудольф Габсбург не унаследовал веротерпимости августейшего родителя. Не только протестанту, но и его потомку трудно было теперь рассчитывать на сколько-либо завидную синекуру.
Сам Варкош пребывал в лоне римской церкви и никогда даже в мыслях не склонялся к виттенбергской ереси, однако род был непоправимо запятнан вероотступничеством. Не исключено, что это и было косвенной причиной назначения графа с дипломатической миссией к московитам – схизматикам почище зловредного Лютера.
Уж этот пост никак нельзя было назвать синекурой. Московия порой представлялась ему попросту домом умалишенных, а порой подобием открытой Колумбусом Западной Индии – изобильной и щедрой (несмотря на суровый климат) на дары природы, и так же населенной дикими аборигенами, не имеющими аналога в цивилизованном христианском мире. В самом деле, московиты определению поддавались с трудом и в поступках своих бывали непредсказуемы. К иноземцам были доброжелательны и охотно брали их на государственную службу, щедро наделяя землями; и в то же время повседневное общение с ними затруднялось подозрительностью и недоверием, очевидно сохранившимся от времен Иоанна. Судя по рассказам старожилов, тогда иметь дело с иноземцами позволялось лишь купцам, да и то с особого позволения; теперь таких строгостей не было, но все равно чувствовалось, что в каждом иноземце русские видят скрытого недруга, прибывшего сюда с недобрыми намерениями…
Поэтому работать в Москве было непросто даже обычному резиденту, Варкоша же прислали с четким заданием – позондировать возможность заключения военного союза против турок, которых никак не удавалось угомонить в Венгрии, или хотя бы добиться от Москвы ощутимой материальной помощи. Как и следовало ожидать, воевать с османскими полчищами русские не хотели, а помочь обещали – правда, не пушками и порохом, а мехами. Варкош, когда впервые услышал обо всех этих соболях и куницах, решил было, что над ним просто издеваются; но ему назвали стоимость этого товара, и он успокоился. Соболей и прочее русские обещали поставить в огромных количествах, на общую сумму в полсотни тысяч рублей. Сомнительно, правда. было, удастся ли их продать в Европе так выгодно.
Принципиальная договоренность о поставке куниц и была, собственно, единственным достижением графа Варкоша. О военном союзе с Веной Москва и слушать не хотела, да оно и понятно: ей хватало своих забот со Швецией, с Польшей, которая теперь, подписав, наконец, долгожданную Люблинскую унию, объединилась с Великим княжеством Литовским и образовала единую Речь Посполиту – государство весьма бестолковое по внутреннему укладу, но превращенное воинственным королем Стефаном в едва ли не самую грозную потенцию Восточной Европы. Московским схизматикам от нее, во всяком случае, досталось крепко. Ливонская война, сдуру затеянная Иоанном без малого полвека назад, еще при его жизни закончилась сокрушительным поражением – русские хотя и сумели отстоять от Батория Псков, все же потеряли в конечном итоге куда больше, чем успели захватить вначале, пока Беллона им благоволила.
Но Иоанн был безумец, одержимый захватнической манией (привыкший к легким победам над азиатами, он и на Запад ринулся в самонадеянном убеждении, что Литва и Ливония окажутся не прочнее Казани или Астрахани). Теперь же на московском престоле сидел Феодор – полная противоположность родителю. Тот, хотя и исчадие ада, был личность яркая и талантливая, Феодора же недоброжелатели считали попросту скудоумным. Сам Варкош так не думал, царь представлялся ему скорее человеком не от мира сего – в России таких немало, их зовут «юродивые». Австрияк не вполне понимал значение этого слова, но догадывался в общих чертах; конечно, молодого царя трудно было представить себе появившимся на Красной площади босиком и в веригах, но граф не удивился бы, узнав, что он на досуге беседует с птицами наподобие Франсиска Ассизского.
Юродивый, скудоумный или просто человек, преисполненный несвойственной правителям христианской кротости, Феодор во всяком случае не представлял прямой опасности для окружающих. У графа Варкоша, правда, не было уверенности, что правление кроткого царя окажется в конечном счете таким же безопасным для Московской державы; ибо чем ближе он ее наблюдал, тем труднее было ему отделаться от мысли, что московитам мягкая и избегающая принуждения власть вообще противопоказана.
Когда гонец привез повеление прибыть в Прагу, он воспринял этот отзыв (неясно было, временный или окончательный) как лишнее указание на то, что им недовольны – скорее всего именно потому, что он до сих пор никак себя не проявил. Однако неудовольствие выражено не было, канцлер принял его с обычной для него равнодушной любезностью, не проявив особого интереса к московским делам, и порекомендовал пока отдыхать и ждать новых инструкций. Хорошо зная, как неспешно эти инструкции обдумываются и составляются, граф Варкош настроился на длительное безделье и решил было воспользоваться им, чтобы попытаться навести хотя бы видимость порядка в своих безбожно расхищаемых управляющими имениях; но оказалось, что отлучиться из Праги нельзя, ибо его императорское величество однажды высказал интерес к положению в Москве и осведомился, как скоро прибудет отправленный туда эмиссар. Следовательно, в любой день может последовать приглашение на высочайшую аудиенцию.
И вот приглашение последовало – но не в Градчаны, как можно было ожидать, а на участие в охоте. Варкош, не будучи искушен в толковании тонкостей придворного этикета, остался в недоумении – следует ли это рассматривать как проявление высочайшего благоволения, или наоборот. Его величество, явно не собираясь давать ему личную аудиенцию, предпочел побеседовать на досуге – может быть, уединенно?
Все оказалось совсем не так. Охота была по обыкновению многолюдная, шумная и пышная, и граф скоро увидел, что император вообще не намерен отвлекаться от любимого развлечения ради какой-то скучной политики. Хотя Рудольфа Габсбурга скудоумным и не называли, главным его интересом были лошади и все с ними связанное; нудные же вопросы государственного управления он предоставил решать своим министрам и даже не стремился узнать, как они с этим справляются. Как-то справлялись, коль скоро государство продолжало существовать и налоги худо-бедно поступали в казну. На привале граф позаботился о том, чтобы попасть на глаза его величеству, и в том преуспел – был увиден, узнан в лицо и даже удостоен милостивого приветствия (правда, будучи вместо Варкоша назван «Фаркашем»; виною тому могла быть плохо расслышанная подсказка). Но о намерении узнать, как шли в Москве переговоры о создании антиосманской коалиции, император даже не заикнулся. Так что смысл приглашения остался еще более загадочным.
Впрочем, граф не жалел, что принял его. Он не был большим любителем охоты, тем более такой помпезной, всегда превращаемой в великосветский церемониал, но верховые прогулки были ему в радость, день выдался погожий, и после уныния подмосковных лесов живописные холмы и долины Южной Богемии пленяли поистине сказочным великолепием. Королевские охотничьи угодья изобиловали красной дичиной, и к вечеру было истреблено немалое количество косуль и оленей, добыли даже нескольких вепрей – правда не из матерых. За ужином в замке местного магната его величество то и дело восхищался столь удачным днем.
Когда гости, отягощенные съеденным и выпитым, с трудом выбирались из-за столов, следуя примеру удалившегося первым императора, к Варкошу подошел паж с известием, что графа ждет его светлость господин канцлер. Наконец-то! Граф мысленно похвалил себя за предусмотрительность, подсказавшую ему не пить за ужином более самого необходимого, князь Дитрихштейн был, всем на изумление, великим трезвенником, и предстать перед ним в подвыпитии было самым верным способом поставить крест на своей карьере.
Из-за множества наехавших охотников небольшой замок был переполнен, и даже для канцлера нашлась лишь тесная комната, куда ухитрились втиснуть походную койку. На ней Дитрихштейн и возлежал в непринужденной позе, закинув руки под голову.
– Простите, дорогой Варкош, что я несколько неглижирую правилами политеса, но мне уже просто невмоготу, – сказал он. – День в седле и еще несколько часов за столом превратили меня в развалину, эти забавы мне уже не по возрасту… Садитесь вон туда и чувствуйте себя свободно. Я позволил себе пригласить вас не для официального отчета, это было бы жестоко после такого дня… тем более, что мне о московских переговорах все известно, у меня ведь свои источники информации. Я хочу спросить о другом. От своих информаторов я приблизительно представляю себе – в общих чертах – доминирующие тенденции внешней политики Москвы. Но что там происходит внутри? Донесения, поступающие через Краков, во многом противоречат тому, что сообщают московские резиденты. Кто, собственно, правит сегодня в Москве – царь Феодор? Или шталмейстер Годунов? Кстати, он действительно в родстве с супругой Феодора?
– Он ее родной брат.
– Ах, даже так. И там еще есть некий «ближний дьяк» Щелкалов – насколько я понимаю, мой коллега, канцлер?
– Да, он возглавляет Посольский приказ.
– И, говорят, пытается забрать в свои руки многое другое. Это все по одну сторону барьера, так? По другую изготовилась к бою боярская оппозиция – все эти Шуйские, Милославские и кто там еще, мне не удержать в памяти их имена. При таком расположении сил схватка неизбежна; вы не задавали себе вопроса – кто выйдет победителем?
– В Москве нет сейчас человека, который бы его не задавал. Мнения очень разные, ваша светлость. Лично я поставил бы на царя Феодора.
Дитрихштейн поднял брови и, не поворачивая головы, искоса бросил на собеседника удивленный взгляд.
– Странно. Он же, говорят, совершеннейший дурак… и к тому же слаб здоровьем?
– Насчет умственных способностей царя ничего сказать не могу, мне не довелось беседовать с ним на высокие темы, а здоровье – да, телосложением он не могуч, но что из того? Время королей-рыцарей миновало, сейчас от государя не требуется уменье вышибить противника из седла…
– Но он должен уметь сокрушить его дипломатическим искусством, а московский царь, насколько мне известно, не блещет талантами и в этой области. И все же вы считаете, что он способен одержать победу в схватке с боярами?
– Да. Дело в том, что за его спиной стоит Годунов.
– И что же?
– Ваше превосходительство, будущее Европы за людьми этого типа.
– Простите, не совсем улавливаю вашу мысль.
– Борис Годунов, если я верно понимаю его характер, олицетворяет идею автократического правления… которая, как ваше превосходительство несомненно видит, все настойчивее – какую бы страну мы ни взяли – оттесняет унаследованные от прошлого попытки рассматривать государство как некий конгломерат крупных феодов, лишь номинально подчиненных сюзерену. Европа вступает в эпоху, когда верховная власть в государстве будет все решительнее принуждать вассалов к подчинению не номинальному, но фактическому.
– Ну, не так уж это ново, во Франции Людвиг Одиннадцатый занимался этим уже сто лет назад.
– Разные страны приходят к этому разными темпами, у одних получается скорее, у других медленнее. Попробуйте-ка навести автократический порядок в этом литовско-польском бедламе!
– Стефану это удавалось… отчасти.
– Едва ли это можно было назвать порядком. Ему подчинялись просто потому, что он сумел убедить и поляков, и литовцев в выгоде такого временного подчинения: вместо того, чтобы бесчинствовать на своей земле, где не осталось уже ничего неразграбленного, Баторий повел их грабить московитов. И потом это вообще не показатель, во время войны верховная власть всегда крепнет.
– Тут позвольте с вами не согласиться, – возразил канцлер. – Она крепнет во время успешной войны, военные неудачи приводят ее к катастрофе. Впрочем, это не существенно; вы, значит, считаете, что будущее за автократическими режимами, и именно в этом видите силу Годунова?
– Он ее уже имеет – ему официально дан титул «правителя», для России это вещь неслыханная. Там издавна считалось, что в стране может быть лишь один правитель – великий князь, царь. Словом, венценосец.
– Ну, это уже игра слов. Думаю, «правителем» Годунова нарекли лишь в некотором переносном смысле.
– Несомненно. Но власть этого человека в том, что Феодор ничего не может сделать без его одобрения. Или вопреки его желаниям.
– Это власть временщика, не следует переоценивать ее прочность. Меня интересует, может ли Годунов когда-нибудь оказаться на московском троне?
– Помилуйте, ваша светлость, каким же образом? Феодор слаб здоровьем, но его жизни пока ничто не угрожает… насколько мне известно. Кроме того, у него есть брат, сейчас ему лет семь, и случись что с Феодором, право на трон перейдет к Димитрию. В этом случае, разумеется, Годунов может стать регентом… хотя и это сомнительно. Превратившись из царского шурина в брата вдовствующей царицы, он сразу потеряет свое влияние. Бояре его ненавидят, горожане уже дважды поднимали в Москве бунт и осаждали кремлинскую цитадель, требуя истребить всех Годуновых…
– Да, я об этом слышал. За что их так не любят?
– Трудно сказать. Горожан, похоже, науськивали бояре, а те просто завидуют фантастической способности Бориса извлекать выгоду из любого оборота судьбы. Он был в фаворе у Иоанна, ухитрился выдать сестру замуж за царевича, сам женился на дочери ненавистного всем Скуратова-Бельского – начальника сыскного ведомства при Иоанне, человека настолько свирепого, что москвичи дали ему прозвище «Малюта»…
– Даже звучит жутко, – с содроганием заметил Дитрихштейн. – Малюта! И этот зверь еще жив?
– Нет, его давно убили в Ливонии. Так что у Годунова, в сущности, нет иной опоры, кроме Феодора и царицы Ирины.
– Но, это тоже немало… пока. – Канцлер помолчал, потом сказал доверительным тоном: – Граф, нам необходимо как можно полнее представлять себе размах замыслов и дел московского «правителя». Я не берусь сейчас судить, правы ли вы в своей оценке его как выразителя неких исторических доминант, но что он человек незаурядный – это несомненно. И, может быть, судьба не случайно поставила его рядом с таким безвольным и, в сущности, недееспособным царем. Скажите откровенно, вас очень тяготит пребывание в Москве?
Варкош помедлил с ответом, не совсем уловив смысл такого вопроса.
– Временами, да… бывало трудно. Да и вообще московская жизнь во многом убийственно действует на восприятие человека, выросшего и воспитанного здесь. Но там… не знаю даже, как лучше объяснить, и понятно ли это будет тому, кто там не побывал. В России есть что-то притягательное, хотя убейте меня, если я знаю, что это такое. Мне во всяком случае, там было… интересно. Причем понял я это в полной мере только теперь, уже уехав оттуда.
– Словом, насколько понимаю, вы не отказались бы туда вернуться.
– Не отказался бы, но зачем? Если мне не удалось выполнить то, для чего меня посылали…
– Дело не в этом. Я, кстати, никогда и не возлагал особых надежд на военный союз с Москвой… против турок, во всяком случае. Москва – или, скажем шире, Московия как сложившееся государственное единство – интересует меня не как возможный союзник в той или иной войне; я хотел бы иметь более ясное представление о ней самой. Вас мои слова могут удивить, но мне угадывается в этой стране какая-то скрытая потенция, способная когда-нибудь радикально изменить весь баланс сил в Восточной Европе…
– Меня, ваша светлость, ваши слова не удивили, – заметил Варкош.
– Значит, мы друг друга понимаем – тем лучше. Это мое мнение разделяют немногие, большинство в своих представлениях о России опираются на Гваньини, на Штадена… не желая понять, что с тех пор многое изменилось. Помнится, вы однажды сказали мне, что Иоанн был, по сути дела, сумасшедшим; такие же отзывы о нем я слышал и от других, однако нельзя отрицать, что политик это был превосходный… Свою страну, во всяком случае, он передал сыну не такой, какую получил от отца.
– Хотя я не уверен, что перемены пойдут ей на пользу… в конечном счете, – заметил Варкош. – Тирания разлагает общество, разрушает мораль…
– Ну, это уж у вас рассуждения в духе итальянских гуманистов! По части морали вполне с вами согласен, истинно нравственным может быть только свободный человек, но что из того? Политика и мораль вообще несовместимы, это понятия взаимоисключающие, и горе тому государю, которому взбрело бы в голову управлять по заповедям Нагорной проповеди. А насчет того, что больше разлагает страну, – тирания или безвольная власть вроде той, которую сегодня осуществляет ваш Феодор…
– Ваша светлость ошибается, – почтительно сказал Варкош. – В России есть безвольный царь, но безвольной власти нет, ибо реальную власть осуществляет Годунов, а его можно обвинить в чем угодно, но только не в безволии.
– Не зря же он был клевретом Иоанна. Кстати, верно ли то, что мне говорили, будто в Москве до сих пор его оплакивают?
– Бояре – нет, но простой народ поминает добром. В памяти горожан Иоанн остался как государь суровый, но справедливый и могучий.
– Вот видите! И, насколько помнится, был случай, когда он в припадке раскаяния объявил, что слагает с себя власть, и удалился из Москвы; так вся эта публика умоляла его вернуться и не оставить их сиротами. После чего он вернулся и учредил эту жуткую оприш… – как называли его преторианцев, что украшали себя песьими головами?
– Опричники, ваша светлость.
– Да, что-то в этом роде. В общем, насколько я понимаю, Иоанна любили, хотя он был не просто тиран, но еще и безумец. А вы говорите, тирания вредна обществу!
– Обществу, но не государству. Государство, тут я не посмею вам возразить, тиранией укрепляется. Вопрос лишь – надолго ли? Мне трудно представить себе прочное государство, в котором общество безнравственно. Ваша светлость помнит историю заката Римской империи – все-таки по-настоящему он начался с цезарей, со всех этих Тибериев и Неронов…
– Он начался с появления христианства, но не будем отвлекаться. Я говорил о потенциальной возможности превращения России в весомый фактор восточноевропейской политики, и как раз правление Иоанна, мне думается, доказало эту возможность. Следовательно, с ней мы должны будем считаться. Из того триумвирата, что сегодня правит в Москве, Феодора можно исключить сразу, как фигуру декоративную и, скорее всего, недолговечную. Остаются Щелкалов и Годунов, но они уже не в ладах между собой, и нетрудно предугадать, кто одержит верх. Годунов же, в какой бы форме он ни получил реальную власть – он может оставаться «правителем» при нынешнем царе, или стать регентом при несовершеннолетнем царевиче, – в любом случае Годунов будет делать то же, что делал Иоанн. Иными словами, крепить верховную власть в ущерб привилегий и феодальных вольностей боярской аристократии. Это воспрепятствует сближению Москвы с литовско-польским союзным государством, где доминирует как раз обратная тенденция. А такое сближение, как вы понимаете, было бы весьма опасно и, к сожалению, еще недавно могло стать реальностью – когда после смерти короля Стефана они чуть было не отдали корону московиту. Только представьте себе, что будет, объединись эти три славянских народа в единое государство!
– Едва ли это возможно, ваша светлость, – возразил Варкош, – И слишком разделяет церковный вопрос – русские так же нетерпимы к католикам, как поляки к православным.
– Что из того? Умеет же Империя держать под одним скипетром народы и католической, и лютеранской конфессий, а там нетерпимости не меньше. Нет, нет, граф, русско-литовско-польский союз вполне возможен, хотя бы в отдаленном будущем, вот почему меня так интересует, что же происходит в этой загадочной Москве. Вам придется там еще поработать, причем хорошо бы с надежным помощником… Я имею в виду человека, способного наладить с русскими более тесные и доверительные отношения, чем это сможете сделать вы – иностранец.
– Увы! – сказал Варкош. – Я сам давно о таком мечтаю, но где его взять? Любой московит будет не до конца доверять мне, так же как и я ему… А привезти кого-то отсюда – он будет там таким же иноземцем, как и я сам. Разве что…
Он помолчал, потом сказал нерешительно:
– Мне только сейчас пришло в голову… Я тут познакомился в Вене с одной молодой дамой, у ее мужа имение рядом с моим, в сущности мы соседи. Выяснилось, что она по крови русская, родители бежали в Литву много лет назад, примерно в одно время с Курбским – помните такого? Так вот, зашел разговор о ее братьях – старший унаследовал какое-то баронство в Пруссии и совсем, говорит, онемечился, а младший, напротив, мечтает если не вернуться в Москву, то хотя бы там побывать…
– В качестве кого? – спросил Дитрихштейн. – Он что, занимается коммерцией?
– Нет, нет. Я не совсем понял, чем он занимается, но он вроде поездил по свету, знает языки…
– Ну, что ж, – подумав, сказал канцлер и подавил зевок. – Свяжитесь с этой вашей русской приятельницей, пусть сведет вас со своим братом. Не исключено, что он и впрямь сможет вам пригодиться.
Глава 2.
Боярин был не в духе, и известие о пришедшем в неурочный час госте не улучшило его настроения. Однако не принять Вельяминова было нельзя – тот, несмотря на невысокий (в сравнении с самим Салтыковым) род, был близок к верхам и занимал в Посольском приказе довольно видное место, пользуясь труднообъяснимым расположением самого Щелкалова. Пришлось взять посох, идти встречать – не на крыльцо, понятно, слишком много было бы чести.
По озабоченному и даже чуть ли не встревоженному виду гостя боярин сразу понял, что тот явился не попусту; поэтому повел Петра Афанасьевича сразу в особый свой укромный покой, где – как он знал – подслушать было нельзя и где он принимал некоторых своих особо доверенных единомышленников. Туда же мановением руки велел выскочившему домоправителю подать все для угощения.
Стол накрыли во мгновение ока, но Вельяминов от яств отказался, пригубил лишь рейнского. Поскольку были наедине, обошлись без положенных здравиц (при свидетелях не выпить, скажем, за многолетие и благоденствие великого государя Феодора Иоанновича было небезопасно; теперь это, конечно, не могло уже навлечь на дерзновенных всю грозу державного гнева, как было при блаженныя памяти Иоанне Васильевиче, но навредить могло). Потом, не тратя времени на пустой разговор, Салтыков спросил гостя, с добрыми иль худыми вестями тот пожаловал.
– Да ведь оно, Василий Андреич, как поглядеть, – сказал Вельяминов. – Весть, вроде бы, и худая, а обернуться может добром. Тут наши из Кракова вернулись, а пред тем были в Вене, при кесарском дворе. И приехал с ними Якубка Заборовский, толмач наш приказный, я вроде бы тебе про него говорил…
– Заборовский, Якубка? Не припоминаю.
– Ну, то и Бог с ним. Невелика птица, чтобы про него помнить. Якубка тот у меня вроде как на службе – сколько ему ефимков от меня уже перепало, боюсь и не счесть. Мыслю, не только от от меня… Голову могу прозакладывать, что он и с ляхами снюхался, и им свои тайные весточки сбывает не без корысти.
– А вот это уже опасно, – заметил Салтыков. – Схватят твоего Якубку с поличным, может и к тебе ниточка потянуться.
– Ко мне-то за что? Я не литвин, не лях, а что плачивал ему порой – так может просто скудости его ради. Жалобился, мол, что жалованье вовремя не выплачивают, я ему и выделил – от щедрот.
– Там тоже не дураки сидят. Так тебе и поверят, что от щедрот, «скудости ради»… Ну ладно, поведай, что тебе твой толмач на сей раз сбыл, какую такую тайную весточку.
– Такую, Василь Андреич, что ты и ушам своим не поверишь. У меня тоже была сперва мысль – не ложно ли доносит. Да нет, вроде непохоже, ему ж самому то было бы не с руки. Лжецу-то кто же платить станет? Так вот, донес он мне вот о чем. Помнишь, государь зимою занедужил? Еще этот лекарь аглицкий говорил – худая, мол, у него хворь, как бы беды не случилось…
– Ну, помню, помню. И что же?
– А то, что Бориска Годунов послал тогда в Вену своего человека с тем известием, что великий государь, мол, помирает. И он, Бориска, кесарю бьет челом – буде царица Арина овдовеет, чтобы прислали сюда из кесарских земель какого ни есть ихнего прынца, дабы того кесаренка женить на Арине и, окрестивши в православную веру, венчать на царств…
– Ну, это уж загнул твой Якубка, – недоверчиво вымолвил Салтыков. – Чтобы кесаренка нехристя – на московский престол? Прости, Петр Афанасьич, до такого даже Бориска не додумается…
– Ан додумался, Василь Андреич, хочешь верь, хочешь не верь. Не верить оно конечно отраднее, да что толку. Да и чего ты опасаешсья? Бориска, при всем своем уме, тут оплошал, видно его нечистый попутал такое замыслить. Кесарцы на его богопротивный замысел не польстились, а тут еще и государь выздоровел благополучно, так что австрияку – хоть бы и выкресту – на нашем престоле не сидеть. А вот службу нам это может сослужить большую: коли государь проведает, как его женушку при живом-то муже – да еще болящем! – за нехристя сватали… Да тут не только государь Феодор Иоаннович, тут ведь и ляхи вознегодовали, как про это дознались…
– А что, дознались уже?
– Якубка говорит – да, им про то ведомо.
– От него же и узнали, – проворчал Салтыков. – Да это неважно, от кого… Однако ты прав, Борискина эта промашка может обернуться для нас изрядным добром… коли умело за нее взяться. Нет, но он-то каков, а? Сестрицу, значит, за австрияка, тот в русских наших делах ни уха ни рыла, а царицын братец тут как тут – главным советником, вроде как великий визирь при турецком салтане… Ну, пакостник, ну, татарское отродье!
Салтыков прошелся по палате, пропуская бороду сквозь пальцы, Вельяминов допил свой кубок и, все же соблазнившись, взял с торели ломоть севрюжины, стал лениво жевать.
– А австрияки что ж, – сказал Салтыков, – про царевича Димитрия и не вспомнили – когда Борискин человечек заговорил о венчании на престол ихнего прынца?
– Шел разговор и про царевича. Про него Борискин посланец сказал так: у Димитрия, мол, нету права наследования, понеже сей отрок рожден не от законной жены, но от женщины – православная де церковь седьмого брака не признает, а посему он может считаться лишь бастардом, сиречь ублюдком.
– Нагие им покажут «ублюдка», – проворчал боярин, снова присев к столу и наливая еще вина. – Однако насчет седьмого брака он прав, тут не возразишь…
– Государевых жен не считают, – возразил Вельяминов, – вон их сколько было у Инрика, отца аглицкой Лизаветы.
– То-то он из-за них с папежем разодрался… Римская церковь хотя и безблагодатная, однако же закон тоже блюдет.
– Да наша-то православная не больно блюдет. Небось с Марьей Нагой Васильич не в блуде жил, а был с нею обвенчан. А вспомни-ка, отца его как женили на Глинской – при живой-то жене! С царевичем получиться может по-всякому… Одолеет Бориска – быть Димитрию в ублюдках, да это ведь еще бабушка надвое сказала, кто кого пересягнет…
– А это уж наша забота, чтобы Бориска не одолел, – хмуро сказал Салтыков.
Вельяминов помолчал, вертя в пальцах двузубую вилку немецкой работы, с богато украшенным резьбой костяным черенком. Хозяин дома, хотя и придерживался старых обычаев, охотно перенимал от иноземцев разные новшества, которых дотоле не знали в русском быту. За это чужебесие Вельяминов его не одобрял – к чему было, скажем, заводить вилки? Измышление явно сатанинское (достаточно глянуть на любую икону с картиной Страшного суда), да к тому же небезопасное в употреблении. Брать яства руками куда способнее, и можно не опасаться, что второпях – проголодавшись – пронзишь себе язык…
– Тут, Василь Андреич, иной раз не знаешь, чего и хотеть, – проговорил он негромко, отложив вилку в сторону. – Годуновым воли давать нельзя, и Бориска из них самый зловредный… поистине лев рыкающий, ищаху кого пожрать. Однако, ежели у власти окажутся Нагие…
– На тех управу легче найти, это тебе не Годуновы.
– А найдем ли потом управу на Димитрия – когда он из царевича царем станет? Про него уже теперь такое иной раз услышишь, что не по себе становится…
– Да, нравом он в батюшку, – согласился Салтыков. – Тот ведь, сказывают, тоже в отрочестве еще нрав стал проявлять. Но про Димитрия что тут гадать, каким он станет на царстве… До этого еще далеко, да и доживет ли… Слыхать, падучая у него? Да-а… худой оказался корень у блаженныя памяти Иоанна Васильича – Феодор хил и скудоумен, у Димитрия падучая… Один лишь Иоанн Иоаннович был телом и умом крепок, так с ним вишь какое приключилось…
– Не приключись тогда с ним, приключилось бы потом с нами. Из нашего брата многих бы давно уж в живых не было, взойди он на отцовский престол… Это уж, видно, сжалился Господь над Русью, коли попустил Иоанна Васильича самому руку наложить на свирепого своего наследника. Феодор-то Иоаннович разумением хоть и не блещет, да при нем – дай ему Бог здоровья – людишки хоть дышать стали вольготнее. А вот как оно при Димитрии будет…
– Говорю тебе, до этого еще далеко, – с досадой повторил Салтыков. – А Годунов вот он, рукой подать… он же на Феодора Иоанновича походить не станет, коли до прямой власти дорвется. Этот ведь из таких, сладкоречивых… стелет мягко, а каково спать-то будем? Мыслю, не зря был он в милости у покойного государя… видать, свойственную душу угадал в нем Иоанн Васильич, коли остатние годы неотлучно держал возле себя. Да что про него толковать! Дядька евонный, Димитрий Иваныч – он тогда постельничим был, как опричнина-то устроилась, одним из первых ведь стал кромешником, а после и племянничка своего к ним же приписал. А заодно и с Малютиной дочкой его сосватал. Вот и понимай, каков он есть, этот Бориска… в ты говоришь – «не знаю, мол, чего и хотеть»! Твоя же весточка, что нынче принес – про австрияцкого-то прынца, – это уж и вовсе сущее воровство! Про такое и государю-то не донесешь – не поверит. Облыжный, скажет, извет на любезного шурина…
– Государю донесут, – заверил Вельяминов. – Якубка сказывал, в Варшаве ноту готовят по сему поводу. Затеянное Бориской сватовство ляхи приняли как великую для себя обиду – мы де после кончины Баториевой едва не вручили корону царю Феодору, в сейме по сему поводу была великая пря – избрать ли Феодора, или австрийского Максимилиана, или шведского Вазу; а в Москве и не подумали подыскать если не поляка, так хотя б литвина в мужья царице, буде овдовеет…
– Вздор сущий, – проворчал Салтыков. – Тогда и нам надо им в вину ставить, что Ваза стал ихним крулем, не Феодор Иоаннович.
– И то. Да я мыслю, про Феодора Иоанновича разговор у них был так, для отвода глаз, а никто взаправду и не думал его избирать. На том сейме Замойские тягались со Заборовскими – те шведа хотели, а эти австрияка. Замойский до того разошелся, что за Максимилианом – когда тот после выборов поехал в Вену – нарядил погоню, догнал его аж в Шлёнске и, взявши в полон, держал в темнице и бесчестил всячески.
– Тому дивиться нечего, панство ихнее беспутно и в пыхе своей впадает в неистовство. Однако с чего это у нас речь пошла про ляхов…
– Насчет ноты заговорили, будто хотят они государю жалобиться на Бориску.
– Да, верно! Что ж, это нам на-руку… Ты верно сказал, что весть дурная, а обернуться может добром. Может, хоть теперь у Феодора Иоанновича глаза малость раскроются на шуриновы проказы…
– Ох, сумнительно, – вздохнул Вельяминов. – Мало ли уже было тех проказ, и ведь не втайне они творились, а у всех на виду, Бориска же как был ближним, так им и остается… Да оно и понятно – государь, сказывают, в Арине своей души не чает, даром что бесплодна… так неужто ейного братца даст в обиду! Ты скажи, Василь Андреич, ну не крапивное ли семя эта Годуновская порода – как где корешки пустят, так их оттуда каленым железом не выкорчуешь… Ты вот Димитрия Иваныча помянул, дядьку Борискина, – я тож припоминаю, как все дивились, когда он постельничим заделался, отец покойный про него говорил, я-то еще мальчонкой был, а это запомнилось – никто в толк не мог взять – пошто, за што, ни роду ни племени, вяземский неведомо каких кровей помещик – и вдруг ему Постельный приказ, шутка ли! Что за анафемское племя, ты скажи…
– Дай срок, – негромко сказал Салтыков. – Найдется управа и на Годуновых…
К тревожной мысли о том, что срока этого остается не так уж и много, боярин то и дело возвращался и на другой, и на третий день после разговора с Вельяминовым. Оба решили о венской затее Бориски никому покамест не сообщать, дабы не всполошить злоумышленника прежде времени, не дать ему измыслить по своему обыкновению лживое оправдание перед государем. Разумнее было дождаться гонца из Варшавы – хотя он и лях, а все ему же Феодор Иоаннович поверит скорее, нежели кому-то из здешних годуновских недоброжелателей.
Однако и медлить с этим не годилось. Временщики ведь тоже бывают разные – один, сумев угнездиться на злачном местечке возле государя, живет в свое удовольствие и тем довольствуется, не посягая на большее; такого можно не опасаться, он для прочих государевых служителей особой угрозы не являет. Ибо довлеет им помнить, что как несть власти аще не от Бога, так и несть властителя, не облепленного алчущими любимчиками.
Но бывает временщик и иного рода: не просто алчущий вкусить от щедрот царственного своего покровителя, но подобный пиявице ненасытимой, коей алчность лишь возрастает по мере насыщения. В такую убийственную пияву и может обратиться Годунов, если в самом скором времени не положить предела его корыстности и честолюбию. Поэтому медлить было опасно. Согласившись с Вельяминовым подождать вестей из Варшавы, Салтыков в то же время не мог заглушить в себе все более тревожной потребности посоветоваться с кем-то еще – повыше и, может быть, поразумнее.
Ибо Вельяминова назвать разумным мужем было нельзя. Он был надежен, и мыслили они в многом согласно, но в дому у него (по его же собственным признаниям, которыми он порой делился) творилось непотребное. Петр Афанасьевич вдовел уже довольно давно, старший сын жил в своем поместном владении на Клязьме, а двое младших числились тоже по Посольскому приказу, но занимались преимущественно гульбой и охотой. Главной же язвой семейства была дочка – ее, по мнению Салтыкова, давно пора уже было либо выдать замуж, либо заточить в монастырь. Может, и без пострига, но чтобы сидела на цепи и под надежным замком. Добромыслящему человек и вообразить себе невозможно, что вытворяла Катька Вельяминова; последним ее подвигом был убег из терема – пропадала целый день и была поймана к вечеру у черта на куличках, в Сокольниках, где охотилась вместе с братом…
Как Петр Афанасьевич терпел подобное, было непостижимо, да верно и то, что чужая душа потемки; в прочем же он вел себя и рассуждал вроде бы и разумно, но избавиться от некоторых сомнений в его здравоумии делалось порою все труднее.
Поэтому Василия Андреевича и тянуло поговорить насчет Годунова с кем-то другим. Но с кем? Тут важно было не промахнуться, не попасть впросак. Недоброжелателей у царского шурина при дворе много, да ведь не ко всякому придешь с таким разговором! За годы царствования Иоанна Васильевича двор стал гноищем, где оседало и накапливалось все самое подлое, самое растленное, что могли породить некогда добродетельные боярские семейства; конечно, добродетель их тоже бывала всякой, в семье не без урода, но в большинстве своем московская знать если и отступала от заветов благочестия, будь то по принуждению, корысти ради или по свойственной человекам природной слабости духа, – все же сознавала греховность творимого. При Иоанновом же тиранстве и сознавать это перестали, благо оправдание было всегда под рукой: иначе, мол, наверху не удержишься, а уйдем мы, и останется возле государя одна сволочь – те-то и вовсе все погубят…
Вот так, год за годом, и учились наушничать да изветничать, кривить душой, говорить не то, о чем помыслил, а делать не то, про что говорил. И до того ладно выучились, что и теперь, при милостивейшем Феодоре Иоанновиче, следуют тому же старому обыкновению. Иной будет в своем кругу всячески поносить «правителя», а потом первый побежит донести Бориске об услышанном. А Бориска тоже кое-чему выучился при покойном государе; только если одни учились подличать, чтобы сохранить место поближе к власти, то молодой Годунов учился держать эту власть железной рукой. Как держал Иоанн Васильевич.
Вот почему не на шутку встревожило боярина Салтыкова рассказанное Вельяминовым. Сами по себе такого рода тайные сговоры не были в диковину и при других дворах, и – строго говоря – запрос Годунова венскому двору нельзя рассматривать как воровство, государственную измену. Однако родному брату царицы делать это было негоже, и Борис не мог этого не понимать. А коли, понимая, все-таки сделал, то это показывает его решимость рваться к власти любой ценой, не останавливаясь ни перед чем. И в этом он может оказаться пострашнее Иоанна! Тот власти не домогался, ему она была предопределена от рождения; потом боролся за нее всю жизнь, но лишь обороняя свое единодержавие от тех, кто на него посягал. Годунову же, когда он вплотную подступит к власти, придется силой вырывать ее у других, имеющих куда больше прав владеть Московской державой. А при таком споре люди становятся беспощадны.
Но с кем завести разговор – с Морозовыми, с Шуйскими? И те,и другие, изрядно уже пострадали от правителя; неведомо лишь, не чрезмерно ли оробели чудом избежавшие ссылки. Годунов хотя и не имеет власти открыто казнить своих противников, однако велел же тайно умертвить двоих Шуйских: в Каргополе удавили в темнице князя Андрея Ивановича, а в Кирилло-Белоозерском монастыре – прославленного воеводу князя Ивана Петровича, отстоявшего Псков от Баториевых полчищ. Что с того, что государь милосерден? – люди верно говорят: «жалует царь, да не жалует псарь»…
Поперебирав мысленно тех и других, Салтыков решился на смелый шаг – поделиться своими опасениями с человеком, кому, казалось бы, вовсе нельзя было доверять в таком деле. Бывший каргопольский воевода Димитрий Иванович Шуйский издавна слыл противником Годуновых, молва считала его главным зачинщиком последовавшей за кончиной Иоанна Васильевича московской смуты, когда стрельцам едва удалось оборнить Кремль от толпы горожан, требовавших выдать им на расправу Богдана Бельского – сторонника и приятеля Бориса. Требовали тогда, несомненно с боярского наущения, выдачи Годуновых, но те были надежно прикрыты родством с царицей. Бельского же хотя и не выдали, но из Москвы отослали прочь – дабы не смущать православный люд.
И вот недавно, когда бояре совокупно с некоторыми «торговыми людьми» снова попытались свалить Бориса – на сей раз вовсе уж неразумным способом, додумавшись подать Феодору Иоанновичу челобитную с просьбой заточить в обитель бесплодную Ирину Годунову и династической преемственности ради сочетаться вторым браком с юной княжною Мстиславской, тут уж царев шурин припомнил Шуйским все их грехи вольные и невольные. Впрочем, смертью (и то негласно) покарали лишь двоих, другие отделались ссылкой. Выслали в Шую и князя Димитрия Ивановича, сняв с каргопольского воеводства.
А скоро он снова оказался в Москве, и отнюдь не потому, что государь отменил указ правителя; сам Борис милостиво обошелся со своим недавним недругом. Объясняли это тем, что Димитрий Иванович вроде бы присватался к его свояченице, второй дочери незабвенного Малюты, и Марье Годуновой больно уж не терпится поскорее пристроить сестру замуж…
Поверить в то, что Шуйский проникся теплыми чувствами к этому семейству, было трудно, здесь скорее угадывался неприкрытый расчет; а коли так, то почему не предположить, что в помыслах своих князь Димитрий остается еще пущим противником будущего свойственника. Сие в человеческой природе: трудно испытывать добрые чувства к человеку, перед которым приходится кривить душой.
Встретившись с ним как бы невзначай раз-другой и поболтав о том и о сем, Василий Андрееич утвердился в справедливости своего решения. Князь был не глуп, высказывался осмотрительно, осторожно, да Салтыкову и не требовалось сейчас ждать какого-то прямого совета – действовать так или иначе. Он вообще не собирался «действовать», для этого он не обладал достаточным весом и возможностями; важно было заронить мысль, подсказать тем, кто сумеет осуществить задуманное. По правде сказать, Василий Андреевич и сам пока не очень ясно видел свой замысел – едва, словно в тумане, угадывались лишь некие общие очертания…
Конечно, разговор такого рода мог оказаться опасным, и не в последнюю очередь потому, что его могли подслушать. Принять князя Димитрия Ивановича у себя было бы в этом смысле куда лучше, но Шуйский не поедет в гости к низкородному в сравнении с ним Салтыкову – на Москве это не в обычае. Решившись наконец, Василий Андреевич улучил час и смиренно попросил князя принять его по делу, медлить с обсуждением которого было бы нежелательно.
– Так, может, тут и поговорим? – предложил Димитрий Иванович.
– Не обессудь, князь, тут опасаюсь – услышат, неровен час. Разговор-то у меня, – Салтыков понизил голос, – как бы тебе сказать… не для сторонних ушей.
– Ну, то ко мне милости прошу. Я и сам хотел с тобой покалякать, ты тут как рыба в воде, мне же последнее время все больше по глуши довелось сидеть – в Каргополе этом окаянном, опосля в Шую загнали, тоже не ближний свет… У тебя, слыхал, приятель есть, что близок к посольским, – как там, от ляхов нового не слыхать?
– Есть кой-чего, – достойно ответил Салтыков, чувствуя себя польщенным. – Да ведь у тебя, Димитрий Иванович, я чай, приятелей на Москве поболе моего – вокруг Шуйских сколько народу всегда терлось, издали хоть погреться…
– Терлись, покуда Шуйские были в чести. А как опальными стали, так за версту обходят.
– Ну, в какой ты опале…
Вечером, прежде чем ехать к Димитрию Ивановичу, он навестил Вельяминова – справиться, нет ли новостей из Варшавы. Новостей пока не было, если поверить хозяину; но тот мог быть и неосведомлен, поскольку по его же чистосердечному признанию второй день не был в приказе по причине разных домашних неурядиц. Салтыков от души пожалел приятеля – у вдовца какие могут быть домашние неурядицы? Только с детьми, а это уж, коли дети в возрасте, хуже не придумаешь. Жену обротать – дело не хитрое, а попробуй сладить со своевольными чадами!
– Так что за дело у тебя такое, Василий Андреич, – сказал Шуйский, оставшись с гостем наедине после ухода слуг, собравших на стол. – Непростое, видать, коли опасаешься сторонних ушей?
– Непростое, – подтвердил Салтыков. – Хотя, может, я и облыжно о нем рассудил, почем знать. Потому, княже, и пришел к тебе за советом… и опасением поделиться. Тебе, чай, виднее будет, Шуйские спокон веку были близки к власти…
– Теперь не то, – вздохнул князь. – Однако посоветуемся, коли счел надобным. Ум хорошо, а два лучше, то уж издавна ведомо…
В немногих словах пересказав полученное через толмача Якубки известие о том, что правитель хотел подыскать в Вене жениха для своей сестры, буде та овдовеет, Салтыков вдруг похолодел от страха – а что, если князь, не задумываясь, пойдет с изветом? Думал, думал, исхитрялся умом и так и сяк, а до простейшего не додумался: ежели и вправду хочет Шуйский породниться с Годуновым, то разумно ли так ему довериться в эдаком деле?
– Я вот, Димитрий Иванович, и не знаю теперь, каково это понимать, – сказал он поспешно, покосившись на хмуро молчащего князя. – У толмача сведения из первых ли рук? А то ведь, сам понимаешь, могли и оболгать Бориса Федорыча, недругов у него хватает…
– Оболгать могли, – согласился Шуйский. – А могли и не оболгать… задумку-то неразумной не назовешь. Что государь здравием не крепок, про то кто ж не знает? Ладно, на сей раз смилостивился Господь, а надолго ль… Так не разумно ли загодя подумать – кому стать преемником?
– Но разумно ль искать преемника среди латинских еретиков, нешто православного не найдется, коли нужда придет?
Вопрос был гораздо глуп, Салтыкову самому стало неловко; но можно и дураком прикинуться, дабы разгадать тайные мысли собеседника.
– Мало ли у нас родовитых, – добавил он, – и Рюриковичи есть, и Гедиминовичи…
– Ты, Василий Андреич, слывешь мужем крепкого ума, молвил же несуразное, – с досадой сказал Шуйский. – Борис-то Федорович не от Гедимина аль Рюрика род ведет… так станет ли он сажать на престол того, кто сверху вниз на него будет поглядывать? Второго ведь Феодора Иоанновича ему не сыскать.
«Ну, благослови Господи», – подумал Салтыков, незаметно – одними перстами – сотворив крестное знамение.
– Того и опасаемся, княже, – сказал он негромко. – Никто не держит зла на правителя, однако льзя ли не видеть необуздаемого его властолюбия? Пока большой беды в том нет, государь хотя и доверяет ему решение многих дел, кои решать положено одному лишь помазаннику, однако воля государева остается для Годунова превыше всего… и он на нее не покушается. Но кто может ведать, суждено ли государю долголетие? А случись худшее – что тогда? Законный наследник малолетен, а кто иной сможет положить предел власти правителя, возложившего на себя еще и бремя опекунства…
– Да, опекуном – сиречь регентом – никто окромя Годунова не станет, – согласился Шуйский. – Одного не могу уразуметь: как мыслил он посадить на престол австрияка, выдав за него замуж вдовую царицу, коли есть в державе наследник – хотя бы и малолетний?
– Царевич недужен, – Салтыков горестно вздохнул. – И хворь у него тяжкая. В падучей с отроком мало ли что может стрястись… По лестнице побежал, а тут ему как приступит – он стремглав и покатится, не приведи Бог. А мало ли они по деревам лазают? Тут никакая мамка не убережет… они ж, пострелята, страсть не любят за собою надзора. Спрячется где, затаится, поди ему воспрепятствуй яблочко себе сорвать… Борис-то Федорыч, я чай, каждодневно молитву должен возносить, да убережет ангел-хранитель царевича от нечаянной беды.
– Ему, мыслю, много есть о чем возносить молитвы, – заметил Шуйский.
– Как всем нам, княже, как всем нам… Однако здравие и благоденствие царевича должно быть ему в особливую заботу, понеже, случись в Угличе какая беда, Боже упаси, зломыслие людское не преминет спросить – кому от той беды могла статься сугубая корысть…
Шуйский нахмурился, избегая встретиться взглядом с Салтыковым. Боярин не глуп, ишь как у него все вывязано – не расплетешь… Однако чего это ради пришел он с таким разговором ко мне, вот что дивно. Неужто не ведомо ему, что я женюсь на Катерине Григорьевне Скуратовой… Или, о том ведая, верно рассудил – свояк, мол, не брат? Ты глянь, уже и «зломыслие людское» обдумал, о чем спросят и что говорить станут… Хм… как же понимать тебя, боярин? Ежели опасаешься, то за кого? Понятное дело, не за Бориску – «коего молва оболгать может», и не за отрока – слишком тот свиреп, весь в батюшку. Значит и впрямь посоветоваться пришел, или… сам посоветовать, подсказать… Да, ловко у тебя это получается, ничего не скажешь! И ведь не убоялся ко мне придти, шельмец, значит, рыбак рыбака… А мысль-то и в самом деле недурна! И ежели все хорошо обдумать…
Князь, все так же, не глядя на Салтыкова, важно кивнул и стал неспешно оглаживать бороду.
– Понимаю твою заботу, боярин! И беспокойство твое ценю. Мыслишь верно, случись чего – упаси господь – в Угличе… Годунову и впрямь не отмыться, хошь ему-то в первую очередь отрока беречь надобно. Но это мы с тобою понимаем, а народ глуп. Сболтнет кто по невежеству, али по пьяни, чего лишнего, и пойдет гулять молва! Сам знаешь, как это у нас бывает…
– Как не знать! – вздохнул Салтыков, задумчиво разглядывая узор на шитых золотом комнатных башмаках князя. – Такого нагородят, наплетут, что и концов не сыщешь! А у правителя и без того врагов не счесть…
Глава 3.
Он и сам путался порою в своих именах: дома, во отрочестве еще, был Егоркой, Егорушкой, ныне тятя уважительно зовет Егорием – это когда в мирном расположении духа, не гневен. Для соседей, (среди коих давно уж не поймешь толком, кто лях по крови, кто литвин, кто свой брат русак) – для соседей он Ежи, а в Вене и иных имперских местах зовется Георгом; вроде бы и благозвучнее, а все-таки не то, что Юрий. Русское имя и вымолвить как-то легче, словно само выкатывается, мягко, без этого гортанного клёкота, что в немецком. Хотя Петруха, старший братан, иначе, чем Георгом не именует – хорошо еще, нечасто доводится им побыть вместе; ибо одно дело говорить по-немецки с немцем, а другое – с братцем родным, хотя и онемечившимся в своем прусском баронстве. Петруха! Какой он теперь к черту Петруха – самый что ни на есть Петер. Бывало, ранее почаще наведывался, чуть ли не каждый год; так с отцом ни разу без брани не обходилось. Верно и то, что татусь на старости гневлив стал, случается и по-пустому. Сейчас вот приедешь к нему – опять станет корить: и платье де не наше, охота тебе рядиться подобно мальпе, коей скоморохи на Старом Торге горожан потешают; и речь не та, нешто русских слов мало, что сбиваешься то и дело на польские, немецкие, Бог весть какие еще…
Насчет речи он, пожалуй, прав, про то еще и матушка покойная наказывала, царствие ей небесное, – Боже, мол, тебя упаси разучиться по-нашему, а то будешь тогда неведомо кто – и отсель оторвался, и туда не пристал… Ну, а платье – может, оно московского-то крою и удобнее, и смотрится благолепно, однако тут не Москва, а в чужой монастырь лезть со своим уставом – то глупство. Пригласят тебя к тем же Ольшевским, а ты явишься в долгополом кафтане, да еще поверх «охабень» какой-нибудь надень, а на голову насади горлатную шапку высотой в пол-аршина – попробуй в таком виде пригласить кого на мазурку! Всякая панна от тебя шарахнется, как от монстра… Польское платье, кстати, не так уж отлично от нашего – кунтуш, шаровары, сапоги – так же и удобно, и ладно. Вот французское когда приходится надевать, то сущая беда, в одних лентах да кружевах заблудишься невылазно. А оно – с легкой руки Анри Анжуйского, ни дна ему ни покрышки, – оно все более в моде… Да и в Вене той же не очень разгуляешься в польском, ежели вслух мальпой не обзовут (посмел бы кто!), то про себя уж точно подумают…
Опять эта Вена лезет в голову! Юрий – он же Георг, он же пан Ежи Лобань-Рудковский – в сердцах бросил ножнички, которыми тщательно подравнивал тонко подбритые усы, вскочил, прошелся из угла в угол и снова присел к зеркалу. Ехать, не ехать? Да нет, без батиного совета тут не решишь. Поехать страсть как хотелось бы, Москва издавна – еще с отроческих лет – представлялась ему чем-то дивным, манила издалека с силой неодолимой, как может манить некое сонное видение или образ из сказки. С матушкиных слов, верно. Отец о Москве вспоминал реже, вроде бы даже и неохотно, словно его что сдерживало. Матушку же послушать было – замечтаешься, стольный град Великой Руси вырастал с ее слов в нечто такое, чему не сыскать подобного, – украшенный дивными храмами, шумящий необозримыми садами… Скорее всего, в ней говорило то, что французы называют «ностальжи» – по-русски это не знаешь как и сказать, ну вроде как тяга к родным местам. Он ведь, когда только поступил в «Каролинеум», тоже испробовал это на себе – до того было тоскливо, до того тянуло обратно. Редко какой город сравнится с Прагой по пышности и лепоте, а на все эти палацы и костелы и глянуть не тянуло, зато как помнился Рудков – затерянная в волынской глуши кучка холопских избенок да свой дом, хотя и просторный, и обжитой, но рубленный без затей из той же сосны, с оленьими рогами по обоим концам высокого охлупня…
Потому и помнился, что свой, родной с младенчества, иначе же – чему там любоваться? Верно, и матушке так же помнилась Москва; побывавшие там иноземцы, с кем доводилось говорить, отзывались иначе – Москва де и неухожена, и застроена несуразно и наспех, от пожара до пожара. Там лишь цитадель хороша, возведенная тому лет сто италийскими мастерами, а русские каменного строения избегают, боятся. Оно конечно, в бревенчатом доме дышится вольготнее, однако чтобы весь город – да еще стольный – был из дерева, это поистине удивительно. Как откажешься от случая увидеть такое?
Положим, дело не в любопытстве. Юрий довольно поездил и столько повидал разных див, что вряд ли еще один незнакомый доселе край может его чем-то удивить. Видел он и шпиль костела в Ульме, выше коего нет строения во всем христианском мире, и наклонную звонницу в Пизе, что была низвергнута кознями чернокнижников и уже в падении остановлена молитвами увидевшего злое дело благочестивого инока. Так и стоит внаклонку уже триста лет, являя собою зримый пример ничтожества всех ухищрений врага рода человеческого. Поэтому едва ли поразит его московская цитадель, этот построенный ломбардцами «кремль». Сомнительно, чтобы он оказался лучше пражских Градчан. Тут другое! Как это ни удивительно, матушка словно оставила ему в наследство свою «ностальжи» – хотя непонятно, как оно могло статься.
Что такое родина, отечество? Очевидно, это место, где человек родился, а не то, где некогда жили его родители. Иначе у каждого было бы не одно отечество, а целый набор – люди переселяются из страны в страну, из одного края в другой, выходцы из разных земель встречаются, заключают брак, рождают детей; и сколько же «отечеств» должно тогда быть у каждого их потомка? Наверное, все-таки одно – то, где родился и вырос ты сам, а не те места (зачастую уже неведомые, забытые), откуда пришла твоя родня. У него, Юрия Андреевича Лобань-Рудковского, с этим еще сравнительно просто: родители оба из одного места. А если бы матушка выросла в Москве, а батя, к примеру, в том же Киеве, – какую тогда «ностальжи» должен был бы он унаследовать? Московскую? Киевскую?
Однако в Москву тянет. Это не та тяга, что тогда в Праге заставляла мучительно тосковать по Рудкову, а нечто не столь определенное, предметное. Именно – как сонное видение, или скорее сказочное… Нет – сонное. Бывают такие сны: увидишь и сразу забудется, остается лишь смутное ощущение чего-то несказанно дивного. И чувство невосполнимой потери – если не вспомнишь немедленно во всех подробностях, не запечатлеешь в памяти нерушимо и навсегда. Такое вот необычное матушкино наследство!
Нелегко понять, откуда это было и у нее. Сам-то он тосковал по Рудкову может и потому, что воспоминания были с этим местом связаны самые светлые; в жизни его бывало потом всякое, но отроческие годы прошли безбедно и беззаботно. Отец же с матушкой съехали из Москвы не по своей доброй воле, но от чего-то спасаясь. Что им грозило, он не знал – раз-другой пытался расспросить отца, но кончилось тем, что тот твердо сказал: «Об этом, Егорий, разговоров не заводи ни со мной, ни с матерью, это тебе знать ни к чему. Потому съехали, что иначе пропали бы обое…»
Выходит, не так уж весело было им жить в Москве! Хотя, конечно, злое могло чередоваться и с добрым, доброе же легче задерживается в памяти. Воспоминания всегда окрашены слегка розовым – вспомнить сейчас «Каролиниум», так тоже вроде бы сплошное веселье. А ведь тяжко было, ох как тяжко!
Разбирая однажды отцовские старые бумаги, Юрий обнаружил, что на службу у князя Острожского татусь поступил в 1565 году. Именно тогда, верно, и приехал в эти края; а был это тот самый год, когда Иоанн Безумный учинил на Москве свою «опричнину». Как знать, случайное ли это совпадение? Отец к тому же проговорился однажды, что именно тогда был казнен дед Никита – механик и оружейный мастер. А матушка, поди ж ты, о Москве говорила только хорошее…
И завещала эту любовь ему. Странную, необъяснимую любовь. Или скажем так – трудно объяснимую, ежели судить по тому, что знает о Москве он сам. Вернее, о Московии; не о стольном граде, но о всей московской земле. И о ее людях.
Впрочем, так ли уж много ему об этом известно? И – главное – так ли уж все известное достоверно? Знание его копилось и пополнялось понемногу из двух источников: написанного о Московии пожившими там иноземцами (этот казался надежнее) и рассказанного бежавшими оттуда соотечественниками. Своим, казалось бы, надо бы доверять больше, но утеклец – он и есть утеклец; от хорошей жизни таковым не становятся, а это означает, что была в прошлом какая-то обида. Вероятно, она потом и окрашивает память о покинутой отчизне – человек не то чтобы привирал нарочито, но просто он самого себя хочет укрепить в мысли, что утек не напрасно; а то ведь этак и свихнуться недолго, доживая потом век на чужбине…
У иноземцев этого нет, однако там другое – среди них иные не жалуют нас как «схизматиков», а потому рады охаивать все увиденное. Хотя верно и то, что Московия, ежели глядеть на нее глазами человека, привычного к здешнему европейскому укладу, и впрямь должна казаться очень уж своеобычной, ни на что не похожей. Так что многие, и не будучи злопыхателями, просто изумляются этой непохожести, чего-то не понимают, отчего и образ тамошней жизни получается в их описании искаженным, не верным…
Изумление это можно заметить даже в книге преславного Герберштейна, хотя все и согласны в самой лестной ее оценке – не зря без малого уж полвека считается она самым полным и свободным от домыслов описанием Московии. Юрий читал «Записки» еще в Каролинеуме – правда, в немецком переводе (оригинала так и не осилил, этим могли похвастать лишь заядлые латинисты), да и то нельзя сказать, чтобы от корки докорки. Пан Сигизмунд порой увлекался подробностями, которые теперь не всех уже могли заинтересовать, излишне доскональным казалось описание итинерария, со спокойной совестью можно было пропустить и путано-многословные дипломатические документы, составленные аж в начале столетия. Но все касающееся местных обычаев и повседневного бытового уклада московитов – своих вроде бы соотечественников – Юрий прочитал со тщанием, и не единожды с тех пор перечитывал.
«Вроде бы соотечественников» звучит нехорошо, а что делать? Отечества-то и впрямь разные, никуда от этого не денешься. У тех – Московия, у него – Великое княжество Литовское (а теперь, после Унии, и вовсе Речь Посполитая; обидно, конечно, все-таки к русичам Литва всегда была ближе, нежели Польша. Хотя и грызлись непрестанно за порубежные свои крессы, словно псы за мозговую кость). А кровь – одна и та же, так что, хоть и уроженцы разных держав, а все же от единого корня…
Может, потому и тянет? И не просто тянет побывать, глянуть – как оно там теперь, изменилось ли что с герберштейновых времен или в том же облике и пребывает. Есть еще и другое: думка насчет того, где невесту брать. Когда случалось заговорить об этом со сверстниками, те его обычно не понимали: как это, где? Да там, где увидишь ту, что приглянется! Однако не все так просто. Жениться на чужеземке вообще нечего и думать – из-за веры. Жена, коли и впрямь по любви за тебя пошла, легко сменит конфессию; а детей после куда потянет? Шутка ли – у старого князя Константина, уж на что прославлен как столп и ревнитель православия, обоих сыновей иезуиты сманили в католичество!
На брак с иноземкой отец не дал бы благословения. И без того Петруха с головой погряз в лютеранстве, Баська – едва перестав быть отцовой любимицей Варварушкой – без колебаний пошла под венец со своим австрияком, дала окрутить себя в костеле по римскому обряду и стала фрау Барбарой (однако нет худа без добра: ведь именно через нее спознался он с графом Варкошем. Впрочем, можно ли почесть это знакомство добром, сказать пока затруднительно, ибо может оказаться и того напротив).
Так что на нем лежит теперь долг блюсти фамильную традицию православия. Это Юрий понимал очень хорошо, хотя сам не отличался особой набожностью – вроде той, что для многих здесь, на «Литовской Руси», служит предметом гордости и особого, едва ли не фарисейского тщеславия. Признавая, что это грех, пусть и не такой уж капитальный, он все же не мог до конца проникнуться верой в спасительность неукоснительного соблюдения всех церковных обрядов и требований. У римских католиков, надо признать, они проще и – применительно к мирянам – больше соответствуют человеческим возможностям… Не был он убежден и в том, что Христос приходил в нашу земную юдоль только лишь затем, чтобы спасти одних православных. Да ведь и не было еще тогда этого разделения?
Не было, не было, уж это он знает точно (хотя никогда не был чрезмерно усерден в штудировании истории экклезиатической). Тут и не надо быть таким уж знатоком: что Христос завещал Петру стать тем камнем, на котором созиждется Церковь, известно всем, ибо это написано в Новом Завете. Петр и стал первым римским папой, а что уж там произошло позже, мирянину в том разобраться затруднительно. Действительно ли отошли от чистого христианства западные католики, или оно стало искажаться после Константина в Восточной империи, сиречь Византии, – поди теперь разберись! Тех послушаешь – одно выходит, наши же твердят обратное, и все убеждены смертно в своей правоте…
А тогда – во времена Тиберия, Калигулы, сыроядца Нерона, – тогда разделение было одно: либо достанет у тебя мужества принять муки и смерть за веру Христову, либо сломишься перед палачами и станешь воздавать почести языческим идолам. Просто и ясно, и не надо было никаких споров и прений. Ныне же столько наворочено! Говоря по совести: так ли уж ему, мирянину, важно, от Кого исходит Святой Дух – от Отца, как говорим мы, или «от Отца и Сына», как уверяют ксендзы. Надо полагать, какое-то тонкое теологическое различие тут имеется; но человеку, далекому от теологии, стоит ли ломать свою судьбу, не смея (к примеру) присвататься к девице лишь потому, что она, читая «Кредо» произносит это самое «Филиоокве»?
Отец, понятно, за подобные рассуждения обломал бы палку о его спину. И – самое удивительное – вероятно, был бы прав. Ибо традиция есть традиция, это понять можно. И для живущих вдали от родины (неважно, по каким причинам) особенно важно хранить верность этой традиции во всех мелочах (хотя вера-то отцовская как раз не «мелочь»!); иначе нетрудно предугадать, через два-три поколения исчезнут последние приметы связи с домом своих праотчичей…
Да и пустое это – рассуждать о подобных материях. О том, к примеру, позволительно ли ему было бы взять в жены литвинку или полячку папежской веры. Он и не помышлял ни о чем таком! Все-таки жениться подобает только на соотечественнице, на сей счет у Юрия давно уж не было никаких сомнений; просто иногда хотелось понять, на чем зиждется такая уверенность. Что не говори, а утеснять себя запретами всегда огорчительно; и коли запрет касается дела столь важного, желательно верить, что он истинно обоснован.
Чем еще заманчиво предложение австрияка, так это возможностью не только побывать в Москве, увидеть ее своими глазами, но и (почему бы нет?) найти там ту, кого – казалось бы – так просто, и в то же время так трудно отыскать здесь. На такую наживку, кстати, можно и батю подцепить, буде тот крепко воспротивится его нам намерению поступить на кесарскую службу. Да ежели рассудить, это не будет даже «поступлением на службу»; обыкновенно служить поступают надолго, с намерением постепенно продвигаться, делать карьеру, а ему это и самому не нужно, да и не сулили ничего такого. Хотя видно, что «пан Ежи» пришелся Варкошу по душе и отказ сопровождать его в Московию был бы для графа огорчителен. Было бы поэтому натурально подкрепить приглашение соблазнительными для молодого бакалавра посулами касательно карьеры. Оно и заманчиво, и ни к чему не обязывает, поскольку всегда можно отговориться без труда: да, мол, обещали клятвенно при первой вакансии, но ты знаешь как это делается, тут уж надо набраться терпения…Так что, коль скоро австрияк ни словом на сей счет не обмолвился, то надобен он ему лишь для этой поездки, а не на длительную службу. Да оно и лучше! Словом, с какой стороны ни глянь – отказываться выходит неразумно, надо ехать. Вот благословит ли батя на такую затею – это сомнительно…
Подъезжая к Рудкову неделей позже, Юрий все еще побаивался разговора с отцом. Сам он за это время вконец утвердился на мысли, что принять венское предложение надо непременно, второй такой оказии может и не представиться. Москва же – неведомая, никогда не виданная – тянула к себе все сильнее; возле Индий, сказывают, есть такие малые острова, что с непреодолимой силой притягивают к себе корабль, ежели он нагружен железными изделиями да еще несет много пушек чугунного литья…
И решать это дело надо было без волокиты: Варкош сказал, что ехать придется в скором времени, дабы прибыть на место до наступления самых лютых морозов, когда иным посланникам, привычным к более милосердному климату, случалось терять по пути в Московию отмороженные носы и уши. Слушая его, Юрий про себя посмеивался – его-то родная Волынь «милосердным климатом» тоже не отличалась. Но как посмотрит на это отец?
Дома он его не застал – «пан Анджей», сказали ему, с утра полюет.
Но должен вот-вот вернуться. Мыльня («лазня», как тут ее называют) была уже истоплена, так что Юрий успел помыться до возвращения охотников.
За тот без малого год, что он не видел отца, тот не изменился – разве что погрузнел малость, да спину держал не так прямо. Не молодеет, известное дело! По его подсчетам, бате должно быть уже около пятидесяти пяти годов; по подсчетам, ибо была у пана Андрия одна причуда: он не любил, когда спрашивают, сколько же ему лет, и в ответ либо сердито сопел, хмуря брови, либо – пребывая в добром расположении духа – отделывался какой-нибудь прибауткой вроде «сколько ни есть, все мои». Поэтому приходилось гадать – или подсчитывать по случайным обмолвкам. Так, однажды, когда Юрию было шестнадцать, отец, отчитывая его за что-то, сказал: «я в твоем возрасте уже на Казань ходил». Казань воевали в пятьдесят втором, значит отец родился где-то около тридцать шестого года – ныне же у нас девяностый. Сделай субстракцию и получишь – округленно – пятьдесят пять. Прикинув этот почтенный возраст на себя, Юрий ужаснулся, но утешила мысль, что ему столько прожить едва ли удастся – мужи в наше время умирают раньше. Да еще в столь задиристом краю, как Речь Посполитая!
Придирчиво оглядев его при первом свидании, отец проворчал что-то вроде «ладный вырос хлопак», но узко пробритые усы и остроконечную «гишпанскую» (как у покойного адмирала Колиньи, чью память Юрий глубоко почитал) бородку не одобрил, сказав, что не все то, что гоже нехристю, гоже православному. Юрий хотел было возразить, что как раз нехристем-то адмирал не был, скорее уж ими были те, кто повелел его умертвить, но спорить было ни к чему. Тятя, скорее всего, имел в виду даже не самого Колиньи, чьей парсуны мог вообще никогда не видеть, а чужеземцев вообще. И тут, если опять помянуть те же традиции, возразить было нелегко.
Когда наконец сели за стол, пан Андрий, распаренный и раздобревший после «лазни», придвинул сыну четвероугольный штоф старки.
– Не отвык еще? А то, может, фряжского велю подать, я-то их боле не потребляю – лекарь не велит…
– Ты никак уж и лекарем обзавелся, что-то рановато. И вид у тебя, татусь, такой, такой, что не подумаешь.
– Не треба и думать – держусь покамест, хвала Иисусу. Лекарь же сам прижился… жидовин, однако дело знает. Я его на своих хлопах пробую, – посмеялся пан Андрий, – так никто еще не помер, вроде и впрямь может исцелять. Слышь, а ты вот не слыхал там среди своих – может, это грех великий, лечиться у жидовина?
– Такого не слыхал ни от кого, да и быть того не может – во всех краях едва ль не лучшие лекари из жидов. Будь то грех, Бог такой пакости бы не допустил.
– Ну, то и добже. Наливай себе сам, сколько осилишь, только покоштуй сперва – может, не по силе окажется. Я, помню, твоих лет был, так выпить наравне с нашим полковым головой, полковником Кашкаровым – царствие ему небесное – никак не мог… бо вино хлебное ему готовили особое, тройной перегонки, непривычный питух с одного глотка в изумление приходил и языка лишался.
– Может, полковник твой и помер от своего особого, тройной перегонки?
Отец нахмурился, смаху припечатал столешницу растопыренной пятерней – так, что штоф перед Юрием пошатнулся.
– Не молвь глупства! Андрей Федорович принял кончину мученическую в семьдесят восьмом году, когда ведьмак лютовал в Москве, вернувшись после душегубства новгородского да псковского. Казнили полковника вкупе с Висковатым, Фуниковым и иными прочими.
– Не обессудь, батюшка, я ж того не знал, – виноватым тоном сказал Юрий. – В семьдесят восьмом, говоришь… разве не в семидесятом зорили Новгород?
– По вашему папежскому считать, то в тыща пятьсот семидесятом. А по-православному ежели, то было то в семь тыщ семьдесят восьмом. Ну, сыне, коли уж про них зашла речь, то помянем всех умученных и невинно убиенных чрез того ведьмака… Твоя покойница матушка иначе как вурдалаком его и не звала.
Сколько их было – теперь не счесть, имена же их Ты, Господи, ведаешь. Да будет им земля пухом…
Юрий встал, тяжело поднялся и отец. Склонив головы, испили молча, не коснувшись чаркой о чарку.
– Вот и ладно, – другим голосом сказал пан Андрий, сев на место и раздирая напополам верченого петуха. – Как тебе моя «вудка» – осилил?
– Осилил. Но по мне, так крепковата.
– Ну, то пей в меру, ее сам должен чуять. Хлопец твой, что эпистолию привез, поведал, что в Вене были?
– Так, татусь. Я прямиком оттуда.
– Баську видал?
– Натурально, повидался и с Баськой. Низкий поклон тебе шлет.
– Больно нужны мне ее поклоны… – проворчал отец. – Зараз нехай кланяется ксендзам своим да бискупам… А то, глядишь, попросила бы авдиенцию у самого папежа, облобызала б ему, сотоне, башмак.
Юрий посмеялся.
– А что, может и допустили бы, она теперь там среди высокородных числится, истинная «эдель».
– То-то и оно. Мне, чую, за эту едель ох какой ответ придется держать на Страшном Судилище Христовом… что плохо учил смолоду, не драл почаще ее высокородную задницу.
– Да ты ведь, татусь, в огуле ее не драл, что-то я такого не припоминаю.
– Было однова, было.
– Ну, однова не в счет. Однако зря ты на нее обиду держишь, Барбара с римским ихнем клером не больно-то и водится, у них в дому чаще военного иль судейского увидишь, нежели ксендза…
Отважившись, Юрий решил, что, пользуясь оказией, сейчас и заговорит о главном. Он знал по опыту, что за столом ( да еще выпивая «в меру») прийти к согласию обычно бывает легче. Хорошо, что в этом они отошли от отечественной традиции; отец говаривал, что в Москве не положено вести застольные беседы о чем попало, за едой принято помалкивать, а мнениями обмениваться о кушаньях – хороша ли рыба или дичина, да как что состряпано…
– К слову будь сказано, – проговорил он, подливая отцу старки, – у Баси свел я знакомство с неким… как бы его назвать – стряпчим, что ли, ихнего канцлера, принца Дитрихштейна. Да нет, не стряпчий он, выше брать надо. Мыслю, что-то вроде интернунция, около того, а в титуле пребывает графском. Так вот, тот граф сделал мне пропозицию, каковую обсудить хотелось бы с тобой.
– Ну, то и обсудим, – согласился отец. – Интернунций, говоришь… в каких же краях он бывал?
– Нынче прямо из Москвы… И, вроде, туда же возвращается.
– Скажи на милость, – пан Андрий покрутил головой. – Так что такого незвычайного запропоновал тебе тот граф, коли ты аж до дому прискакал совет держать? Небось, не будь того, год бы еще о батьке не вспомнил.
– Пан отец знает, что я никогда не манкировал своим сыновним долгом, – почтительно отозвался Юрий. В этом его и впрямь нельзя было упрекнуть, и сейчас он понимал, что «пан отец» ворчит скорее для порядка.
Нарочито-полушутливым тоном, чтобы скрыть степень своей заинтересованности в графской «пропозиции», он изложил суть дела и сказал, что сам склонен согласиться на поездку, но если у отца найдутся веские возражения, против отцовской воли не пойдет.
Пан Андрий слушал, склонив кудластую голову (только сейчас разглядел Юрий, сколько в ней уже седины), выпил еще чарку и стал покручивать ее на скатерти легкими щелчками по краю.
–Что-то ты крутишь, Егорий, – сказал он и глянул на сына остро, трезвыми (даром что выпито было уже не так уж и мало) глазами. – Дело сурьезное, а излагаешь с шуточками да прибауточками… Граф этот твой, он не шпигуном ль в Москву ездит?
– Он, батя, на дипломатической службе, а у них там можно ли про всякого досконально сказать, кто Шпигун, а кто нет? Человек попадает в чужую землю, у все любопытно, он смотрит туда и сюда, что-то берет на заметку, записывает для памяти. Так делает шпигун, але так само делает и просто любознательный путешественник… не говоря уж о дипломатах. Тем это по должности положено делать.
– Оно так… Помни только, что посланника или его стряпчего – попадись кто на своем «любопытстве» – их в Разбойный приказ не сволокут. А у тебя, к примеру, будет ли какая охранная грамота?
– Это вряд ли, граф ведь не предложил мне поступить на коронную службу, я с ним поеду как лицо партикулярное. Да чего бояться? О кротости Феодора Иоанновича все говорят в один голос, про свирепства Безумного там уж давно забыли. А записывать для памяти, – Юрий рассмеялся, – я остерегусь, береженного и Бог бережет. Запоминать буду!
– А тебя и впрямь в Москву тянет?
– Тянет, батюшка. И сам не пойму, отчего.
– Увидишь ее – поймешь… Ну что ж Егорий, в этом деле я тебе претить не стану. Что не робеешь туда вернуться, за это хвалю… чем бы оно ни обернулось. Смолоду волков бояться да обходить лес сторонкой – последнее дело, и мужа оно не достойно. Бог с тобой, поезжай, коли не передумаешь. Только один наказ от меня будет – какой, не сгадаешь?
– Держаться подальше от Разбойного приказа?
– Это уж само собой. А еще – жонку оттуда привези! Можно и невесту, то еще лепше, бо давно уж мне старику охота погулять на доброй православной свадьбе…
Глава 4.
В лето, от Рождества Господа нашего, одна тысяча пятьсот девяностое, послу Его Величества Кесаря Австрийсого – графу Варкашу – посчастливилось прибыть в Московию, не дожидаясь зимы, в самом начале осени. Погода в Москве стояла сухая, теплая, в садах пламенели багрянцем еще не сбросившие листву деревья, и как-то особенно ласково пригревало солнце.
По прибытии послу полагалось быть принятым при дворе, но в Московии это, как правило, происходило не сразу, приходилось ждать месяцами. В этот же раз прием был назначен на удивление быстро – на середину октября, в палатах Годунова в Кремле. Варкош даже немного встревожился – от московитов можно было ожидать чего угодно.
В день приема посол со свитою и подарками выехал с Посольского подворья на великолепном арабском скакуне гнедой масти, в строгом кафтане черного бархата, с белоснежным плоеным воротником, такими же снежно-белыми перьями на шляпе и длинном, цвета старого бургундского, плаще. Никаких украшений – лишь орденская серебряная цепь. Зато сбруя его коня была разукрашена серебром и златом, впрочем, тоже ничего лишнего. Сопровождавшие его австрийские дворяне, среди коих находился и Юрий, также щеголяли нарядами, приукрасив и своих коней, дабы не посрамить чести Посла Его Величества. Они же везли подарки от кесаря Рудольфа.
Для большей торжественности двигались медленно, почти шагом. По посольскому чину им полагалось сопровождение, а потому впереди ехал отряд из детей боярских, а по сторонам царские приставы, теснившие зевак, коих набежало немеряно. Оно и понятно, поглазеть на такое зрелище всякому охота; особливо на клетки с птахами невиданными, в перьях радужных, окрасу дивного, а еще со зверьми диковинными – малыми, хвостатыми, с мордами богомерзкими, однако ж потешными.
Юрий в этот день волновался с самого утра – наконец-то он увидит знаменитые соборы Кремля, о коих так много рассказывала матушка. Особенно Успенский… она называла его белокаменным чудом, рассказывала его историю, когда и кем построен. К сожалению, италийским зодчим, ибо своим воли не давали, о том, чтобы в учебу сына отдать, и думать не смей, тем паче съехать в чужие земли – набраться опыта у тамошних зодчих – безумная страна! Ладно, какая есть… остановил он себя. Безумия везде хватает, достаточно вспомнить судьбу несчастного Колиньи. Люди есть люди, какой народ ни возьми. Юрий вздохнул. Оно верно, и все же… от своих хотелось бы большего.
Его место в свите посла оказалось сразу за дворянами, коим было поручено везти клетки с мальпами и попугаями, – худшего было не придумать. Мальпы кувыркались, строили рожи и просовывали лапы сквозь прутья, чем очень скоро привлекли внимание горожан, высыпавших поглазеть на посольский выезд. Как ни старались приставы отгонять любопытных, они сбегались со всех сторон, теснясь поближе к клеткам, громко обсуждая заморские чуда и грозя нарушить весь порядок шествия. Проворная московская голытьба, не обращая внимания на окрики и плетки приставов, лезла вперед, пробираясь даже у лошадей меж ног, с хохотом и улюлюканьем тыча пальцами в обезьян. Кому-то даже удалось сунуть палку меж прутьями клетки, дабы пуще радразнить потешных зверюг. Ор и гам стоял невообразимый. Мальпы, то ли ярясь, то ли радуясь переполоху, прыгали и верещали, а одна, разозлившись, ухватила за руку какого-то не в меру шустрого мальца и, подтянув к прутьям, кусанула за палец. Мальчишка взвыл, обрызгав кровью соседей, и с руганью и поношением был вытащен из давки. Всполошились и попугаи, затоптались на своих насестах, захлопали крыльями и вдруг начали выкликать человечьими голосами. Люди оторопели, стали креститься, потом бросились прочь, смекнув, что уж тут-то без вражьей силы не обошлось, а приставы, воспользовавшись моментом, пустили в ход плетки, лупцуя по спинам и головам, дабы не повадно было нарушать порядок.
Впрочемь, Юрия сейчас раздражало другое – благодаря этой дурацкой свалке он не мог спокойно насладиться видом площади и Кремля – будь они неладны, эти мальпы! Юрий глянул вперед и облегченно вздохнул, хорошо хоть, до Фроловских ворот уже рукой подать … надо думать, в Кремль этих голодранцев не пустят? Их, конечно, не пустили, но и ему не удалось по-настоящему все рассмотреть – когда, миновав гулкую арку ворот, наконец вошли в Кремль, приставы вдруг заторопились, попросив боле не мешкать и повели к палатам Годунова. Но и того, что предстало его глазам, было немало, взволновав Юрия до глубины души. Больше всего ему сейчас хотелось отстать, все осмотреть, потрогать, погладить ладонью белоснежную стену Успенского собора… но когда он попытался всего лишь свернуть в сторону, дабы поглядеть на этот собор спереди, пристав тут же стал теснить его конем, хмурясь и бросая подозрительные взгляды. Юрий пожал плечами и занял свое место – ничего не поделаешь, люди здесь подозрительны. Однако ж, права была матушка, уже ради одних этих дивных соборов стоило побывать в Москве…
Он следовал за всеми, то и дело оглядывясь, радуясь и одновременно сожалея, что не с кем поделиться своим открытием. С этими разве поговоришь? С досадой покосился он на молодых австрийских дворян из свиты посла. Похоже, вся эта красота им ничего не говорит. Помычит, покивает с умным видом и на другое перескакивает – до сердца явно не доходит. У ворот, за коими начинались палаты Годунова, они спешились, далее полагалось идти пешими, лишь послу разрешалось оставаться верхом. Юрий еще раз напоследок оглянулся: колокольню Ивана Великого он, конечно, признал сразу, а вот название иных соборов ему припомнить не удалось, вон тот, похоже, Архангельский… а там Благовещенский, об остальных надо будет разведать…какая красота! Верно называют Москву златоглавой и белокаменной… Господи, благодарю Тебя, что дозволил мне повидать это чудо.
От ворот и до самих палат уже выстроились встречающие, сиречь дети боярские, в богатом раззолоченном платье. Приблизившись к палатам, они остановились. Посол по-прежнему оставался в седле, спешиться ему полагалось посередине двора, где его тотчас окружили, двое помогли послу сойти, двое других приняли его коня, остальные повели к парадному крыльцу, по обоим сторонам коего их дожидались уже другие встречающие в таком же золоченом платье. За графом следовали его самые приближенные люди, среди которых находился и Юрий, с трудом сохранявший приличный случаю гордо-равнодушный вид, так ему все было интересно. Он стоял прямо за послом, чуть откинув голову, небрежно положив согнутую в локте руку на эфес шпаги, и украдкой, с великим любопытством разглядывал жилище Годунова. Оно было очень большим, богатым, по-своему красивым, но, к сожалению, опять же из бревен… странные люди, уж Борис-то мог себе позволить палаццо из камня. А потом жалуются, что горят чуть ли не каждый год! В сенях, или передней – он никак не мог понять, какая между ними разница, – толпились холеные боярские слуги, являя собой живой пример благоденствия хозяина. Тем временем подтянулась остальная свита, австрийские дворяне с дарами выстроились позади посла и в таком порядке, в окружении людей Годунова, двинулись вверх по лестнице.
Богатство дома бросалось в глаза сразу, во всем, к примеру, лавки здесь были сделаны из какого-то редкостного, ароматного дерева, а по стенам, украшенных шкурами и оленьими рогами, шла искуснейшая резьба. Миновали еще несколько великолепно убранных покоев, в которых несла службу охрана Бориса Федоровича, но Юрий успел разглядеть гораздо меньше, чем ему хотелось, – теперь их вели довольно быстро, запомнилось лишь изобилие бархата, золотой парчи и блеск драгоценных окладов в иконах, – казалось, сам воздух в этом доме источал богатство. Наконец их остановили перед двустворчатыми дверями, дивно изукрашенными драгоценной россыпью каменьев, приняли у них плащи и шпаги, после чего оба молодых стража (рынды), застывшие с алебардами в руках по обе стороны дверей, отмахнули створки и отступя, пропустили их вперед…
Покой этот, скорее всего, зала для приемов, убранный с восточной роскошью, поразил Юрия изобилием ковров, прекрасной росписью стен и сладким запахом восточных благовоний. Не хватает только трона, подумал Юрий и даже удивился, что Годунов сидит просто на лавке, убранной золотой парчей и красного бархата подушками. Теперь Юрий еще больше сосредоточился, стараясь подметить и запомнить как можно больше.
Борис Федорович был красив, статен, с проницательным взглядом и жесткой складкой возле рта – одет по византийскому обычаю, пышно: поверх длинного, золотой парчи, кафтана был надет еще короткий – красного бархата с зелеными цветами, а под ними – нижнее платье белого атласа, расшитое жемчугом. Шею украшало ожерелье из драгоценных каменьев, на груди – тяжелая золотая цепь, на пальцах – сверкающие кольца. На голове же была надета высокая бобровая шапка с околышем и огромным, словно глаз Циклопа, алмазом. Какое странное тяготение к Востоку… мельком подумал Юрий, но тут началось действо обмена любезностями, и он отвлекся на другое.
Граф Варкош, сделав несколько легих шагов навстречу Годунову, обнажил голову и приветствовал Правителя весьма изящным поклоном, после чего стал отступать, словно в танце, едва заметным движением руки помахивая шляпой, с головокружительной ловкостью выписывая ею полукружья у самого пола, ни разу, однако, не коснувшись его длинными белоснежными перьями. Он был великолепен, но вряд ли московиты это оценили. Юрий глянул на Бориса – тот смотрел ласково, но угадать его мысли было сложно.
Затем посол приблизился на положенное расстояние, чуть склонив голову, и сделав знак толмачу, стоявшему возле Бориса, заговорил:
– От имени Его величества кесаря Австрийского я – граф Варкош – уполномочен передать и засвидетельствовать ту поистине непритворную любовь и глубокое почтение, кои питает к Вашему Вельможеству наш славный Кесарь Рудольф! Следует также мне – Его Послу – поведать и о том, что Его Величество, будучи хорошо осведомлен о тесных и родственных узах, связавших Вашу Светлость с Царствующим Домом Московии, искренне тронут и поражен Вашим бескорыстным и высоким служением Престолу и народу. О Ваших добрых делах и мудром правлении известно не только Кесарю Рудольфу, но и всем государям христианским, отчего Ваша Милость пользуется среди оных великой славой и благорасположением!
Юрий слушал внимательно, про себя посмеиваясь столь великому словоблудию. Одно слово – политик… как любит говорить граф.
Когда посол закончил свою речь, поднялся Годунов:
– Мы рады приветствовать тебя, граф Варкаш, как Посланника Кесаря Австрийского, и хотим надеяться, что Его Величество пребывает в крепком и добром здравии, как бы нам всем того желалось! – Борис приветливо улыбнулся, сел и протянул послу руку для поцелуя. Варкаш приблизился, почтительно склонился к руке Правителя и с поклоном отступил в сторону.
– Еще я уполномочен от имени Кесаря Рудольфа почтить вас подарками, кои, хотелось бы надеятся, порадуют вас и вашего сына Федора Борисовича! – он обернулся и подал знак: – Соблаговолите принять, Ваше Вельможество!
Дворяне с дарами выступили вперед. Первыми подошли те, что несли стоячие часы с боем, из дерева драгоценного и резьбы искуснейшей, украшенные поверху бело-голубыми знаменами. Следом были поднесены серебряные с позолотой лохань и рукомойник, а затем клетки с попугаями и мальпами, кои, хоть и поутихли малость, продолжали строить рожи, вызывая неодобрительные взгляды бояр. Увидев обезьян, Годунов усмехнулся и покачал головой:
– Подарок затейлив, и сыну моему придется по душе! Однако ж, найдутся и судьи… за непристойное человекоподобие сих потешных тварей. Ну, да то пустое, пусть привыкают! Говорящая попуга у меня была, да прошлую зиму померла, а посему птахи сии как раз впору. Поручаю тебе, как Послу Его Величества, поблагодарить от моего имени своего Кесаря за внимание и богатые, с выдумкой, подарки! Благодарю и тебя, граф, за посольскую службу, знаю тебя не один год, и ты мне люб!
В ответ граф склонил голову и прижал обе руки к сердцу, показывая, как он тронут. Дары были приняты и унесены, после чего Годунов велел всем, кроме толмача, покинуть залу.
Все перешли в соседний покой, но общения, на которое надеялся Юрий, не получилось. Бояре держались обособленно, и это неприятно удивило Юрия. Почему бы не свести знакомство, не поговорить! Может, попробовать? Не съедят же они его… и Юрий стал не торопясь прохаживаться вдоль стен с интересом разглядывая богатое убранство покоя и, благодаря этому нехитрому маневру, постепенно приближаясь к людям Годунова. Те глядели настороженно, но Юрий был настроен решительно, а потому, оказавшись почти рядом, обернулся и одарил московитов самой приветливой улыбкой.
– Я сражен, мессиры, я сражен! – заговорил он, нарочито употребляя фряжскую манеру общения. – У вас тонкий вкус и замечательное чувство гармонии – это великолепно!
Бояре не спешили с ответной любезностью, глядели кто с удивлением, кто с иронией, потом один из них, помоложе и позадирестей, усмехнулся:
– А ты што ожидал ? Наши мастера тоже не лыком шиты, лепоту сотворить умеют, сам видишь!
– О, несомненно! – Юрий живо обернулся и, прижав руку к сердцу, слегка поклонился: – Счастлив знакомству, мессир! С кем имею честь..?
– Михайло Битяговский я… – на лице его отобразилась сложная гамма удивления, настороженности и любопытства. – У вас што, все по нашему так здорово говорить научены, али ты в толмачах у посла служишь?
– Далеко не все, – Юрий подошел еще ближе. – Да и я не толмач, родители мои были из этих мест.
– А-а, тогда понятно… – Битяговский помрачнел, потом усмехнулся и отошел подальше, коротко бросив на прощанье: – Здравия тебе, господин кавалер!
Ну что за люди! Время Сыроядца прошло, теперь-то чего бояться? Впрочем, не мне их судить, – тут же напомнил себе Юрий, – страх живуч…и уж конечно общению не способствует, а жаль! Я бы охотно побеседовал с этим Михайло Битяговским… интересно, кто он? – Юрий оглянулся, но среди бояр его не было. Да, странно… Юрий пожал плечами, отошел подальше и приготовился ждать, посматривая на закрытые двери залы. Хорошо бы послушать, о чем они там толкуют… Понятное дело, о союзе против Турции. Всем ведомо – Европейские государи давно и тщетно добиваются оного от Московского царя, могли бы и в открытую говорить. Чтобы занять себя, Юрий стал перебирать в памяти все, что довелось нынче увидеть и что особенно запало в душу… а запали кремлевские соборы, иначе и быть не могло. Юрий вообще был неравнодушен к зодчеству, особенно к храмам, но того, что он увидел в Кремле, ему доселе видеть не приходилось. Великая удача, что сподобил его Господь узреть такое чудо. Хорошо бы удалось еще когда-нибудь здесь побывать, да так что б спокойно походить, посмотреть. В Успенском, говорят, сохранилась молельня царя Иоанна, в которой молилось это чудовище. Хм, молилось… хотелось бы знать – о чем?
Наконец, двери распахнулись, и все потянулись назад – в залу. Подождав, пока сопровождающие посла лица заняли свои, положенные им по этикету места, Годунов, на этот раз не вставая, снова обратился к послу. Теперь уже для протокола, решил Юрий. Вряд ли они еще не решили судьбу злосчастного союза там, за дверями.
– Твои слова, граф Варкаш, запали нам в душу и заставили крепко задуматься! Мир Христианский нуждается в защите, а посему согласны мы, со всем нашим усердием, противостоять султану Турецкому, или каким иным басурманским ханам, для чего тебе, графу Варкашу, как Послу Кесареву, надлежит войти в сношение с людьми нашими из Посольского приказа, дабы впредь с оными совет держать и грамотами обмениваться…
Борис говорил долго и витиевато, однако ничего существенного не пообещал. Иными словами – ждите у моря погоды. Ишь, игрун, подумал Юрий и очень удивился. К чему тогда было уединяться, толковать с глазу на глаз… а еще непонятней, почему Московии, государству христианскому, так нежелателен этот союз, что хорошего они могут ждать от Турции? В заключение Борис Федорович, желая выразить послу свое особое расположение, обратился к нему по имени:
– С превеликим сожалением должен признаться тебе, граф Николай, сколь бы мне желалось попотчевать тебя обедом за своим домашним столом, но увы, дела государевы и дохнуть не дают! Ты уж не обессудь и прими от меня стол, коий я, по обычаю, посылаю на ваше подворье…
На том аудиенция была закончена. Дети боярские проводили их тем же порядком, но теперь Правитель велел особо почтить посла – коня ему подвели к самому крыльцу и, держа с двух сторон, повели со двора. Остальные австрийские дворяне сели на лошадей там же где их оставили – за воротами, поодаль от палат Годунова. Но прежде чем они отбыли, случилось нечто странное, позабавившее Юрия. Двое из детей боярских, которые провожали Варкаша, с двух сторон ведя в поводу его коня, отпуская поводья, замешкались отойти, с явным любопытством разглядывая посольскую свиту, чем граф и не приминул воспользоваться. Подозвав Юрия и попросив его перетолмачить, он обратился к юношам, видимо братьям, судя по их несомненному сходству.
Юрий удивился но, успев привыкнуть ко всевозможным ухищрениям графа, тут же включился в игру.
– Дозвольте вас поблагодарить, молодые люди, за превосходную службу вашему благородному господину, за учтивость и внимание к моей особе, а также за бережную заботу о моем коне! Прошу вас, примите эти два таллера в знак искреннего восхищения вашей любезностью. От всей души желаю вам на досуге хорошо повеселиться, как и положено молодым кавалерам!
Братья неуверенно переглядывались, не совсем понимая, за какую такую службу вздумалось послу их нахваливать, потом, поразмыслив и поблагодарив, приняли награду.
– Хочу вас попросить еще об одной услуге, друзья мои! – Варкаш приятно заулыбался, указывая на Юрия. – Когда соберетесь повеселиться, возьмите с собой этого молодого дворянина, как видите он превосходно говорит по-русски, а в компании незаменим…
Братья хмыкнули, оглядывая Юрия с любопытством и некоторым замешательством, однако ж отказаться теперь было неудобно, и они согласились, за что Юрий, в свою очередь, выразил братьям свою благодарность. На том и отбыли.
Юрий возвращался задумчивый, поглощенный всем увиденным, вспоминая и перебирая в памяти каждую мелочь. Когда добрались до Посольского подворья, посол окликнул его, пригласив с ним отобедать.
– Надо же попробовать, мой друг, какова на этот раз кухня у Годунова.
– Благодарю, господин граф, – для меня это честь и удовольствие!
– Тогда жду вас через час, господин Георг. – И добавил, шутливо подмигнув: – Сегодня нам понадобится очень много сил… прошлый раз обед мне прислали на ста тридцати блюдах, представляете? Объедалось все посольство… кошмар!
Уже за столом, обмениваясь с графом впечатлениями о приеме, Юрий полюбопытствовал:
– Разрешите вопрос, господин посол. Вы хорошо говорите по-русски и могли бы вести беседу с Годуновым напрямик, зачем был нужен толмач?
– О, то есть политик! Маленькая дипломатическая хитрость. Годунов, разумеется, осведомлен, что я неплохо говорю по-русски, но… нам обоим удобнее делать вид, будто это не совсем так.. к тому же таков протокол. И традиция. Так было в старину, при дедах и прадедах, – для московитов это важно.
– А меня с какой целью в толмачи определили? – улыбнулся Юрий.
– Но это же очевидно! Чтобы вас познакомить… знаете кто эти юноши? Сыновья боярина Вельяминова, того, который служит в Посольском приказе, под началом канцлера Щелкалова, улавливаете мою мысль?
– Откуда вам все известно, господин граф? – восхитился Юрий. – Даже такие мелочи.
– То не есть мелочь. Тут вы ошибаетесь, господин Георг, и уверяю вас, скоро вы сами в этом убедитесь…
Теперь граф Варкош не сомневался, что спутника себе выбрал с умом и оглядкою; он даже поздравил себя с успехом, точнее – с собственной проницательностью. Мысль эта приятно льстила, наполняя чувством некоторого превосходства, ибо далеко не всякий сумел бы угадать в веселом любителе приключений такого умного и наблюдательного помощника. Поистине Георг Лобань-Рудковский, или – Юрий, как он сам предпочитал именовать себя, оказался незаменим и для него – Варкаша – и для порученного ему дела. К тому же молодой человек был хорош собой, приятен в общении, тактичен, воспитан и даже неплохо образован. Одним словом, находка для одинокого изгнанника, обремененного вдобавок столь непростой миссией в этой варварской, непредсказуемой и такой опасной стране.
Минуло уже более трех месяцев, как они прибыли в Москву. Приняли их с превеликой любезностью,
все-таки титул Посла его величества Императора Священной Римской Империи что-нибудь да значит. Разместили с удобствами и даже обласкали тем самым, неправдоподобно скорым, приемом у самого Правителя Годунова. Граф остался в полном недоумении, пытаясь угадать, что за этим стояло, обычно московиты заставляют ждать долго, иногда по много месяцев. К сожалению, на этом все и закончилось, о них словно забыли… постичь логику этих людей было невозможно. Поначалу это немного беспокоило, но, поразмыслив, граф решил, что, учитывая их цели, оставаться в тени даже лучше. Особенно для его протеже, пана Юрия, так ему будет легче, да и риска меньше – люди в Московии подозрительны, запросто могут углядеть шпиона.
Вот в период этого затишья и проявились полезные и прямо-таки дипломатические таланты пана Юрия. Началась его деятельность как-то сама собой, без намеченных планов и особой договоренности – просто и естественно. С раннего утра он обходил московские храмы, отстаивал утрени или обедни, и вечерни не забывал. Если учесть, какими долгими и утомительными были мессы у здешних схизматиков, то граф с трудом постигал, откуда такая набожность в столь молодом, почти юношеском возрасте, и это при вполне светских привычках. Даже заподозрил: уж не приглянулась ли ему какая-нибудь из прихожанок? Но, присмотревшись к нему, понял: Юрий был по-настоящему набожен, искренне восхищался местными храмами, долгими, по византийски пышными мессами, да и многим другим, в чем он – Варкош – не находил никой прелести, но, разумеется, тактично умалчивал. Например, московскими, вечно грязными улочками, застроенными унылыми бревенчатыми домами, начисто лишенными хотя бы малой архитектурной фантазии; шумными и довольно опасными базарами с изобилием пьяниц и частыми свирепыми драками; и уж совсем непонятной была его симпатия к этим страшным, оборванным, а часто и просто голым (это при здешнем-то климате!) нищим, явно безумным, которых тут называют «юродивыми», – некая разновидность ясновидящих, дервишей или колдунов, любимых и почитаемых в народе. Очевидно, сказалась наследственность, ведь по крови пан Георг и сам московит. По той же, наверное, причине он в довольно короткое время обзавелся весьма обширным кругом знакомств: начиная с молодых чиновников Посольского приказа, церковных служек, молодых военных – или по-здешнему, «детей боярских» – шинкарей, торговцев, и кончая совсем уж темными личностями, которые периодически зачем-то возле него выныривали и так же неожиданно исчезали. Положим, с юнцами из Посольского приказа Георга познакомил он сам, все же остальные странные персоны, включая дервишей, – результат только его деятельности, тут уж он, Варкош, ни при чем. Был момент когда он даже забеспокоился, не поспешил ли со столь щедрой оценкой этого юноши? Время сложное, его – Георга – положение тоже непростое, вдруг зарвется по неопытности, да и навредит и себе и ему? Но скоро успокоился. Польза явно превышала риск, ибо из всей этой странной и суматошной деятельности очень скоро стали вырисовываться и выделяться штрихи, словечки, слухи, из которых уже нетрудно было сложить весьма любопытные картины, даже предугадать возможный ход событий. Итак, каков же вывод? А тот, что он – Варкош – должен любой ценой удержать при себе столь полезного и приятного помощника. Значит… надо его чем-то приманить, привязать, да покрепче. Тем более, что в глубине души у графа на пана Георга были большие виды. Какой агент мог бы из него получиться, вздыхал граф, но держал эти мечтания при себе, понимая, что Юрий на это вряд ли пойдет – несовместимо с рыцарской честью! А жаль… впрочем, как знать, как знать… пожалуй, уже пора и подтолкнуть его в нужном направлении…
Дождавшись вечера, граф, как истинный дипломат, приступил к цели издалека. Ужинали они вдвоем в маленькой, не сильно натопленной горнице, служившей графу и кабинетом и личной приемной, где он любил поужинать в малом кругу доверенных лиц, ибо покойчик этот был с секретом, и лишних ушей можно было не опасаться. Сервировав стол, слуга исчез, бесшумно притворив дверь. Варкош, как всегда элегантный и надушеный, чуть склонил голову, жестом приглашая гостя к столу.
– Прошу, господин Георг, располагайтесь, не знаю как вам, а мне не терпится отвести душу – люблю выпить и закусить – в пределах разумного, конечно. С чего начнем?
Юрий рассеянно оглядел стол и кивнул на зеленого стекла пузатый штоф с запотевшими боками.
– Можно хоть с этого… закуску любую – немного! Чего-то неохота сегодня.
– Хм, при таком морозе и не нагулять аппетита? Однако, выбрали правильно – вуодка, можно сказать, ваш национальный напиток, недаром же московиты ее так любят! Пожалуй, и я с вами… – добавил Варкош, разливая по чаркам.
– Водка – напиток скорее польский, – заметил Юрий, принимая чарку. – Впрочем, а я кто? Разве не поляк? Почти… За ваше здоровье, господин граф! От посольских никаких новостей?
– За вас, господин Георг! – граф приподнял бокал и чуть склонил голову. – Новостей? Так скоро я их и не жду.
– Мы уж более трех месяцев тут околачиваемся, а хоть на йоту что сдвинулось?
– В вас говорит нетерпение молодости, друг мой! Хороший дипломат должен уметь ждать, если нужно, то и годами.
– Ежели так рассуждать, то вы конечно правы. Мне-то и подавно жаловаться грешно. Без этой вашей миссии, мне, может, за всю жизнь на родине побывать не довелось бы.
– Значит, Московия для вас все же родина? – Варкош испытующе посмотрел на Юрия. – А чужим вы себя здесь разве не чувствовали? Ни разу, ни с кем? Однако, простите! Боюсь, я задал нескромный вопрос – слишком личный! Вы вправе не отвечать…
– Да нет, почему нескромный? – Юрий помолчал, нерешительно поглядывая на кувшин темного, отливающего рубином вина, но передумал и плеснул себе немного водки. – Всякое бывало, иногда даже ряженой мальпой себя чувствовал! И с речью поначалу трудновато приходилось – акцент выдавал, хотя языком я, хвала Господу, владею свободно. Ну а сейчас-то все добже, и сам опыта поднабрался, и ко мне притерпелись, да и то сказать, мало ли по Москве странного люда шляется!
– В вас-то что странного? – граф удивленно приподнял бровь. – Такой блестящий кавалер… могу поспорить на что угодно – уже не одна боярышня на вас заглядывается! Я угадал?
Юрий усмехнулся.
– Боярышни! Где я их вижу? Они здесь по теремам сидят, а когда обедню стоят – уж так закутаны да размалеваны, что и не разглядишь какова, да еще мамка рядом, наподобие цербера! Куда до них нашим европейским дуэньям… – он запнулся, потом натянуто улыбнулся. – Вот я и ответил на вопрос – где моя родина… сам не знаю. Бывает, мнится – вот она, тут, рядом! Манит, зовет, словно в детство, в сказку вернулся! А потом, как оглянешься, столкнешься раз-другой с этой татарщиной…
Юрий замолчал, безнадежно махнув рукой. Молчал и Варкаш, с аппетитом похрустывая поджаристыми кусочками дичи, что не мешало ему незаметно и с большим интересом наблюдать за гостем.
– …дикость какая-то! – Юрий даже покраснел от досады, возвращаясь к той же теме. – Будь не ладны такие нравы! Словно и не христиане вовсе, а дикие моголы, басурмане – где женщине грош цена! Хотя, что я говорю, и среди неверных не везде такое увидишь. В Кордобских халифатах, например, женщина занимала достойное место – к ней относились по-рыцарски, а здесь…
Варкош сочувственно вздохнул, прикрыл глаза и развел руками, показывая, что и сам не постигает такого варварства, потом согласно кивнул:
– Вы совершенно верно заметили – татарщина!
Некоторое время, ели молча. Юрий – рассеянно, граф – с удовольствием, смакуя каждый приглянувшийся кусочек, но в то же время что-то про себя прикидывая, обдумывая. Лишь пригубивший в начале чарку с вуодкой, он теперь наслаждался душистым, пахнущим солнцем и югом, золотистым вином. Юрий же не захотел смешивать, понемногу подливая себе из зеленого штофу. В маленьком покойчике было в меру тепло, уютно… потрескивали свечи в высоких шандалах, да прятно пахло горячим воском и дорогими духами. Граф удовлетворенно вздохнул, и как бы между прочим, спросил:
– Поправьте меня, господин Георг, если я ошибусь: насколько мне помнится, вам должны быть знакомы некие братья Вельяминовы? Кажется, Микаэл и Алексис – я прав?
– Так. Знаю оных, еще бы! Лоботрясы, коих свет ни видывал. Охоты, пирушки… да вы же сами нас и свели на приеме у Правителя, они тогда, провожая, вели вашего коня, а вы им за услугу талеры подарили и еще попросили меня вас перетолмачить… помните? Кстати, оба зачем-то к Посольсому приказу приписаны, а что они там делают, непонятно!
– О них и речь, – граф кивнул, снова наполняя свой бокал. – Юнцы, конечно, никчемные, во всех отношениях, но… – он многозначительно поднял палец – могут оказаться полезны! Рекомендую сойтись с ними поближе.
– Но зачем они? – удивился Юрий. – Говорю же, пустяшные остолопы!
– О-о! Это уже из области дипломатии… поверьте, причин немало. Первая: их отец, Петр Афанасьевич, человек умный и весьма осведомленный, хотя место в Посольском приказе занимает не столь уж высокое. Теперь, давайте порассуждаем… раз он так много знает, то вполне может, в чем-то, когда-то, проговориться в кругу семьи. А сыновья, – именно в силу своего легкомыслия, – вполне способны сведения эти разболтать… вам же остается лишь запомнить и сделать свои выводы.
Юрий помолчал, стараясь скрыть неудовольствие.
– Прошу меня извинить, господин граф! Но одно дело извлекать сведения из того, что витает в воздухе, что известно всем. И совсем другое – сойтись поближе, войти доверие, а потом…
– А потом… что? Договаривайте, раз начали! Может – донести? – Варкош негодующе посмотрел на Юрия. – И вы полагаете, я способен, получив от вас какую-либо информацию, пойти сам или вас послать в… как его… Разбойный приказ с доносом? Помилуй, Бог! От вас, пан Георг – не ожидал!
– Да нет же… господин граф! – Юрий смутился, почувствовав себя дураком. – Простите, Бога ради! Вы меня просто не поняли, поверьте, такого и в мыслях не держал!
– Тогда вам следует сначала научиться их выражать, – холодно ответил Варкош, – а потом уже делать заявления, особенно такого щекотливого свойства! Впрочем, в отличие от вас, я понял, что вы хотели сказать, и могу вас успокоить. Речь идет о том же самом – об анализе того, что витает в воздухе, и что слышать может любой. Разве не этим мы с вами занимались последние месяцы? И что, кто-то пострадал? Кого-нибудь по нашей вине препроводили в Разбойный приказ? Или, почувствовав себя московитом, вы испугались, что своей деятельностью можете нанести вред государству Московскому? Уверяю вас, у меня нет таких далеко идущих планов, и у князя Дитрихштейна – австрийского канцлера – насколько мне известно, тоже. А известно мне многое. И последнее: то, что действительно не должно выйти наружу и что канцлер Щелкалов пожелает сохранить в тайне – там и останется! Уж поверьте, мы с вами этих сведений никогда не получим.
– Вы меня убедили! – Юрий смущенно улыбнулся, – я виноват, сболтнул не подумав. Но, знаете, как-то не очень хочется походить на матерого шиша.
Услыхав незнакомое слово, Варкош вопросительно вскинул брови.
– Что значит – походить на «матерого шиша»? Это что-то неприличное, да?
– Неприличное? Боже упаси! Я бы себе такого не позволил, господин граф. Шиш, сиречь шпион, ничего более. А матерый… ну это… опытный! В общем, мастер своего дела.
– Хорошо, что вы мне разъяснили, – удовлетворенно кивнул граф. – А я уж было подумал… знаете, у московитов так много этих слов… в смысле непристойных, и так их легко и просто употребляют… даже женщины и дети!
– Увы, к сожалению, сего не оспоришь! – Юрий поежился, ему стало не по себе.
Варкош, внимательно наблюдавший за ним, решил, что впредь с ним нужно быть поаккуратнее. Его душа раздвоена, и та ее часть, которая тяготеет к русичам, может дать знать о себе в самый неподходящий момент.
– Я, кажется, отвлек вас, господин граф! Вы хотели поговорить о братьях Вельяминовых и о причинах, по коим они могут пригодиться…
– Совершенно верно, благодарю, что напомнили! Итак, первую мы уже обсудили… Вторая же причина немного сложнее, но зато интереснее. У Петра Афанасьевича еще имеется дочь – Катрин, – причем, в отличие от братьев, умна, вольнолюбива и с характером непокорным, даже дерзким. Да, забыл немаловажное – очень красива! – и, загадочно улыбнувшись, добавил: – Из таких в цивилизованном мире получаются фаворитки…
Юрий оторопел, даже немного растерялся. Иезус-Мария! Фаворитка? Но зачем… для кого? Неужто старый интриган решил подсунуть ее царю Феодору или правителю Годунову! И он невольно насторожился – вспомнились предстережения отца: именно подобных хитросплетений татусь и опасался. Сделав вид, что обдумывает услышанное, Юрий занялся едой, прикидывая в уме, как ему отвечать на столь великое глупство. Он не спеша подобрал с тарелки какие-то кусочки, рассеянно прожевал и, положив вилку, озабочено глянул на Варкоша.
– Должен вас огорчить, господин граф, – здесь такое не пройдет! К тому же и царь Феодор, и правитель Годунов – примернийшие семьянины. Уверен, вам это хорошо известно.
Варкош снисходительно улыбнулся.
– Вы сегодня недогадливы, мой друг! Катрин пригодится нам самим. По той же причине, что и ее братья, от нее много чего можно будет узнать…
– Сомнваюсь. Если девица умна, чего ради станет она выдавать тайны отца? Боюсь, господин граф, это… лишь приятные фантазии, увы!
– Жизнь покажет, кто я – фантазер или провидец! Пока же ваша задача, пан Георг, свести дружбу с братьями и постараться проникнуть к ним в дом, а там… и с девушкой познакомитесь.
Юрий удивленно глянул на Варкоша. Матка Боска! Что это с ним сегодня? Глупство за глупством так и сыплет.
– Похоже, господин граф, вы забыли обычаи этой страны! Легко сказать: «ваша задача проникнуть в дом»! Но как я, иноземец, это сделаю? Они и своих-то не очень приваживают, но допустим… и что далее, как вы себе представляете знакомство с боярышней?
И Юрий скромно умолк, полагая, что сказал достаточно.
– Разве я сказал – легко? О, нет! Задача не из легких, но достижима, если учесть особенности этого семейства. Уверен, наша красавица только и мечтает как бы угодить в какую-нибудь авантюру, где бы ее ждали опасные тайны, быть может, даже любовь. Думаете, ей не надоел терем?
Юрий уже ничему не удивлялся. Он помолчал, потом осторожно спросил:
– Кому вы намерены поручить роль счастливого любовника?
Граф мечтательно вздохнул и прикрыл глаза.
– Мне бы ваши годы…
– Иезус-Мария! Только не это…
– Но почему? – изумился граф. – Говорят, она чертовски обаятельна! К тому же смела, своевольна… поверьте моему опыту, в любви такие качества неплохая приправа.
– По моим понятиям – использовать женщину в корыстных целях как-то не очень… да и цели, если разобраться, не мои! – добавил он, не удержавшись.
Граф холодно посмотрел на Юрия.
– Цели, пан Георг, общие! Вынужден напомнить: между нами заключен взаимовыгодный договор – я даю вам возможность пожить на родине ваших отцов, не ограничивая сроком и, что немаловажно, под моей защитой. Вы же обязуетесь добывать интересующие меня факты и слухи, как можно шире и яснее рисуя картину политической жизни Московии. Что – повторю еще раз – ни для кого не является секретом и потому не должно затрагивать вашу совесть. Как видите, цели у нас общие!
Юрий, успевший поостыть, согласно кивнул.
– Простите, господин граф! Я погорячился, но, если честно, что-то в этой интриге с девицей меня смущает… да и не совсем понятно.
– Рано беспокоитесь, может, никакой интриги и не получится. А понять… со временем поймете. И потом, я ведь не сватовство затеваю. Вас это ни к чему не обяжет, так почему бы не попробовать? Местная жизнь не изобилует приключениями, а здесь я провижу богатые возможности…
– Для кого? – улыбнулся Юрий.
– Как знать, мой друг… как знать! – Варкош лукаво подмигнул и, что-то вспомнив, засмеялся: – Я забыл еще об одном пристрастии нашей юной амазонки – говорят, прекрасная Катрин любит переодеваться в мужское платье и в таком виде сбегает из дому, охотится вместе с братьями. И это несмотря на запреты отца, скандалы и слухи по всей Москве.
– При здешних-то нравах… несчастный отец! – Юрий торопливо перекрестился. – Да защитит нас Матерь Божья!
– Аминь! – граф склонил голову. – Но, согласитесь, это упрощает дело. Разумеется, и я не останусь в стороне.
Юрий молча пожал плечами и задумался. Варкош тоже замолчал, сосредоточено пытаясь подцепить упрямо выскальзывающий из-под вилки маленький аппетитный грибочек. Зная обширные связи графа при дворе и других посольствах, его давние знакомства практически со всеми полезными людьми Москвы, Юрий не мог понять, зачем вдруг понадобилась эта странная затея с семейством Вельяминовых. Что такого особенного мог знать Петр Афанасьевич? А если бы и знал, то уж конечно не стал бы выбалтывать государственные секреты своим чадам, тем паче таким как эти… нет, глупство даже помыслить такое! Тогда в чем же дело? Может, действительно, австрияк задумал девку в фаворитки определить? Но то было бы глупство в квадрате. Да и кому, интересно, удалось бы ее сбыть? Не слабосильному же и набожному Феодору Иоанновичу; не Годунову же – коему только этой мороки не хватает, и не старому грибу Щелкалову, помешанному на работе. Разве что канцлеру Дитрихштейну переправить собрался. И Юрий с трудом подавил улыбку, бросив на Варкоша пытливый взгляд.
Справившись, наконец, с грибочком, граф аккуратно положил двузубую золотую вилочку и вопросительно глянул на Юрия.
– Вы о чем-то хотели спросить меня?
– Не совсем… просто подумал, что при ваших связях… например, господин Горсей, или тот же Паули, уверен, знают не меньше Петра Афанасьевича, а получить от них сведения, наверное, проще.
– Как говорят московиты – един ум это хорошо, но двое много лучше. Верно? – улыбнулся граф. – И потом, того, что может знать Вельяминов, могут совсем не знать Горсей или Паули, хотя и являются агентами Годунова. Не забывайте, он свой.
– Я это помню, а потому уверен, мне, пришлому, от его тайн прок будет невелик.
– Поживем – увидим! Вспомним местную пословицу: пытка не есть… один момент… попытка не пытка? – Совершенно верно. Ваши успехи впечатляют, господин граф! Скоро вы будете знать русские пословицы как коренной московит.
– Еще бы… с таким учителем, как вы! – И, прижав ладонь к сердцу, граф на минуту замер, тем самым выражая восхищение педагогическими талантами своего помощника.
– Осторожнее, господин посол! – засмеялся Юрий. – Еще возмечтаю о себе лишнее да зазнаюсь, спаси Бог!
Варкаш, разом посерьезнев, только отмахнулся.
– Никоем образом, мой молодой друг! В вас слишком развито нравственное начало… – граф помолчал, разглядывая свои тщательно отполированные ногти, и неожиданно задал странный вопрос:
– Я ошибаюсь, или вас огорчило, что прием у Годунова не позволил никому из нас насладиться красотами Кремля? Возможно, вам хотелось бы познакомиться с его интерьерами поближе?
– Еще бы не хотелось… о таком я даже мечтать не смею!
– Вот и напрасно… вы заслужили эту маленькую награду за свои труды! И я с удовольствием берусь это устроить.
От одной лишь мысли о такой возможности Юрий так разволновался, что, не найдя слов, лишь недоверчиво глядел на Варкоша – а ну как тот пошутил?
– Вижу, я угадал! – кивнул Варкаш. – Значит, будем действовать.
– Но.. господин посол! В Кремль никого просто так не пускают… тем более таких как я – то ли фрязин, то ли что похуже!
– Просто так, разумеется не пустят! – Варкаш усмехнулся. – А вот если… как это здесь говорят… намаслить?
– Подмаслить… – быстро поправил Юрий, с нетерпением ожидая продолжения.
– Ага, значит – подмаслить… – удовлетворенно повторил граф и, глянув на Юрия, лукаво подмигнул: – а еще говорят – «не подмажешь – не поедет»! Смысл, как я понимаю, единый, и мы, как люди трезвые, так и поступим.
– И вы полагаете, что они, там… возьмут?!
– Вы меня простите… если это вас шокирует, господин Георг, но в Московии берут все и везде, за очень редким исключением!
– Но мне как-то неловко… – пробормотал Юрий, огорченный высказыванием посла. – Если все так как вы говорите, то вас могут бессовестно ободрать. Тогда разрешите и мне…
– Не разрешу! – Варкаш рубанул перед собой воздух, будто отсекая невидимую помеху, и возмущенно фыркнул. – Вы говорите с дворянином, а не с торговцем! Пусть это вас не волнует, господин Георг… лучше готовьтесь ко встрече с вашей мечтой. Я же немедленно займусь этим делом и для начала нанесу один очень важный визит…
Глава 5.
Юрий, конечно, понимал, что у посла австрийского императора, да еще прожившего в Москве немало лет, связи должны соответствовать его весу и заслугам, но, помня о медлительности московитов, все же приготовился к долгому ожиданию. Поэтому, когда на третий день после их разговора Варкаш за ужином, как бы между прочим, сообщил ему, что завтра его ждут в Кремле, Юрий не поверил своим ушам.
– Как… ждут? Так скоро… как это вам удалось?!
– У меня большие связи… я этого не скрываю! И еще… – граф лукаво усмехнулся, – пришлось, конечно, подмаслить… видите, я запомнил! В результате всех этих действий меня свели с одним очень любопытным человеком, то ли из охраны, то ли из нотариусов, то ли из агентов, тут я, признаться, запутался, да это и неважно. Одним словом, человек, который всех знает, все умеет и везде вхож. Говорят, умен, жаден и беспринципен, но слово свое держит, понимая, что тем и живет. – И видя, что Юрию не терпится задать следующий вопрос, Варкаш остановил его: – Все, все…я сказал главное! А теперь позволим себе спокойно поужинать, и тогда я вам все расскажу…
Юрий почему-то ожидал, что ему придется осторожности ради переодеться в местное платье, но этого не понадобилось – графа предупредили, что разумнее всего будет надеть привычное немецкое платье – «токмо попроще, в коем обычно ихние лекари ходят…». Поэтому нарядный плоеный воротник и шляпу с белоснежными перьями страуса пришлось заменить на менее заметные, да еще вооружиться малым кожаным сундучком, набором склянок с лекарственным зельем и даже необходимым инструментарием, благо стараниями Юсупыча – его старого учителя, Юрий во всем этом хорошо разбирался.
– Вы великолепны в этой роли, господин Георг! – восхитился Варкаш, чрезвычайно довольный своей затеей. – Удачи вам, мой друг, удачи! Однако ж, на всякий случай, будьте осторожны. Московиты есть московиты…
Как было условлено с таинственным нотарием, или дьячком, они встретились неподалеку от Спасских ворот, и Юрий сразу понял, что несмотря на неприметную внешность и смиренные манеры, «человечек» этот далеко не прост, слишком уж умным и цепким был его взгляд, причем взгляд этот менялся в зависимости от ситуации, разом превращаясь в подслеповатые глаза замардованного писаниной дьячка. Он подметил это, стоило им поближе подойти к охране у ворот. Утро было ранним, стражники скучали и, заметив странную пару, тут же окликнули:
– Эй, Савелич! Ты куды это с утра пораньше лекаря потащил? Может, Фекла твоя рожать собралась? Али Марфа? Давай признавайся, старый блядун!
– Немчина хоть постыдились бы, кобели несуразные! – огрызнулся Савелич и, схватив Юрия за руку, потянул за собой. – Пошли, господин дохтур, пошли отсюдова! Тама вон сколько людишек в немощи лежащих ждут тебя – не дождутся, а энти… лишь бы позубоскалить… штоб их лихоманка скрутила!
Юрий был уверен, что упоминание о «людишках, в немощи лежащих» – легенда, сочиненная для большей достоверности, но видно Савельич на самом деле был мастер на все руки, умевший извлекать пользу из любой ситуации. Юрий и оглянуться не успел, как оказался на каком-то хозяйственном дворе, где его тут же окружила толпа болящих, судя по одежде – из мелкого служебного люда. Правда на одре из них никто не лежал, но каждый пришел со своей хворью и теперь ждал от него помощи, гомоня и переругиваясь с Савельичем, который очень ловко пытался оттеснить их подальше. Как показалось Юрию, явно напоказ – ибо сам же их привел и, небось, не задаром. Мог ли он оставить без надежды и помощи этих бедолаг? Вот так и получилось, что он освободился лишь к полудню, истратив весь запас лекарств и одурев от жалоб, ругани и толкотни. Потом он долго мылся и чистился в каком-то подвальчике, где, к счастью, было много воды. Тут же вертелся неугомонный Савельич, и под конец Юрий не выдержал:
– Подвел ты меня, Савельич, аж все настроение смыло! Мы ведь о болящих не договаривались.
Савельич, на людях соблюдавший лик или скорбный, или смиренный и даже ростом становившийся меньше, вдруг выпрямился и дерзко усмехнулся.
– Любишь кататься, люби и саночки возить! Умеючи, отчего бы и не помочь людишкам? Али грехов не нажил – отмывать нечего?
Юрий засмеялся, с интересом разглядывая дерзкого дьячка.
– А ты-то откуда знал, что я в лекарском ремесле сведущ?
– Я много чего знаю, пан Ежи! – ответил тот, повергнув Юрия в еще большее изумление. – Я тебе добрую службу сослужил, боярин. Теперь мы со спокойной совестью туды-сюды шнырять сможем, само собой, начав с соборов – лекарь, мол, восхотел за болящих молитвы вознести! А там примелькаемся, и дале все как по маслу пойдет…
Савельич оказался прав, им все удалось. Конечно, его бы воля, Юрий пробыл бы здесь не один день. Одни соборы требовали самого тщательного и внимательного осмотра, но и за этот, пусть поверхностный, торопливый осмотр следовало быть благодарным. Он увидел главное – дивную красоту знаменитых кремлевских соборов, которым нет равных. Наконец-то он здесь побывал, наконец смог помолиться, преклонив колени перед хранящимися здесь святынями, прикоснуться к чудотворным иконам, провести ладонью по белоснежной кладке стен Успенского собора – ему так хотелось этого еще в тот первый раз – Господи, слава Тебе!
Поглядел он и на молельню царя Иоанна, оценил искусство резьбы и богатство убранства, но подходить близко не стал, тем паче касаться руками. Может, он и не прав, молельня есть молельня, каждый может возносить там молитвы, но всякое напоминание о сыроядце вызывало в нем гнев, страх и еще много вопросов, один из которых, особенно тревоживший его, – можно ли желать вечного спасения такому чудовищу? Поэтому он поспешил отойти, оградив себя крестным знамением и попросив Господа не вводить его в искушение.
Ему положительно везло в этот день – Савельич исхитрился показать ему Грановитую палату, а напоследок еще и Золотую Царицыну, надолго поразившую его воображение. Сначала они привычно поплутали по каким-то длинным, запутанным переходам, проходным сеням и палатам, в которых он даже не пытался разобраться, а спрашивать не решался. Савельич вел себя таинственно и явно осторожничал, к тому же бежал рысью, перекидываясь с попадавшейся на пути охраной короткими, странными репликами: «сам видишь… да куды денешься?», и в ответ: «да уж, само собой!». Может, слова эти служили паролем? Понять было невозможно, так же, как и разобраться в архитектуре дворцовых и хозяйственных построек, лестниц, крылец, сеней и переходов. Еще во время осмотра храмов он из рассказов Савельича понял, что в большинстве построек, помимо вторых и третьих этажей, имеются еще и подклети – сиречь подвальные помещения, – назначение которых было на удивление разнообразным: от караульных помещений, хранилищ и до всевозможных мастерских, даже оружейных. Были во дворце и внутренние сады, которые обустраивались и возле личных покоев, и на крышах, и возле гостевых летних палат. Имелось еще и много дворов, но те уже относились к хозяйственным палатам. Он восхитился и высокими, затейливой формы, разноцветными и золочеными крышами, которые украшали любые строения, даже малые крылечки. Смотрелось ярко и нарядно, а внутри, похоже, все проектировалось по тем же планам, что и любое боярское подворье, только больших размеров и несравнимо богаче.
Юрий опасался, что их не пустят в Грановитую палату, но он недооценил Савельича. В этот день там проходили то ли плотницкие, то ли какие-то иные работы – лучшей возможности не придумаешь, к тому же Савельича знали все – покрикивали мастера, суетились и бегали подмастерья, но до них никому не было дела…
Юрий, не торопясь, обошел всю палату, постоял возле царского места, полюбовался блеском драгоценных каменьев, которыми оно было инкрустировано, решил, что все же их слишком много, и вернулся в сени, с которых начиналась стенная роспись Грановитой палаты: вот царь Константин, лежащий на одре, а рядом Христос с Животворящим Крестом в руке – и подпись: «Сим победиши все враги твоя». У самых дверей в палату – Троица в Трех Лицах, как она явилась Аврааму, дале Архистратиг Михаил, а по другую сторону – битва царя Давида с Голиафом. Конечно, после италийских живописцев, творения которых ему приходилось видеть в европейских столицах, эта живопись была проста и наивна, но ему она понравилась, возможно, именно своей простотой. Или потому, что это была Москва, о которой он так много грезил…
А в самой Грановитой палате, против царского места, посреди потолочного свода, в кругу, был написан Господь Саваоф, сидящий на престоле, в недрах у Него Сын, а на Сыне почивает Дух Святой, от Отца исходящий. В подножии Господа – многоокии серафимы крылатые, а вокруг девять кругов, в коих написано девять чинов сил Небесных. Далее же, с востока, со стороны Соборной площади – изгнание из рая… и здесь же посреди свода – видение пророка Даниила о пришествии в мир Сына Человеческого… Юрий постоял, закинув голову, стараясь запомнить все в целом, и вернулся к царскому месту посмотреть внимательнее на явление пророку Моисею Неопалимой Купины, а в Купине – образ Богородицы с Предвечным младенцем… Юрий долго разглядывал стенопись, потом огляделся: еще были писаны четыре евангелиста, каждый на своей стороне: Иоанн – со стороны Соборной площади, со стороны Благовещенской церкви – Матвей, со стороны сеней палаты – Марк, а со стороны Успенского собора – Лука. На столпе же палаты, с трех сторон были писаны в кругах изображения Богородицы с пророчеством о ней. С четвертой же стороны – церковь, а в церкви образ Пресвятой Богородицы на престоле алтарном и там же, на престоле, потир и Евангелие…
Однако это было еще не все, совсем рядом с царским местом начиналась стенопись на иную тему, изображавшую в лицах русскую историю: от Августа кесаря и до ныне царствующего государя. И во всех окнах палаты, в откосах, также были написаны парсуны великих князей и государей московского колена, а над ними в своде окон – херувимы. Юрий с огромным интересом осмотрел все, к чему можно было подойти, и вернулся к парсуне последнего царствующего государя – сиречь Федора Иоанновича. Государь был писан торжественно сидящим на златом царском престоле, на голове его – венец царский с крестом и без опушки, осыпанный каменьями и жемчугом. Исподняя риза – порфира царская, златая, поверх порфиры наложена по плечам холодная одежда с рукавами, застегнутая об одну пуговицу. По плечам лежит диадема с дробницею, около шеи ожерелье жемчужное с каменьями, продетое через диадему, а на груди цепь с наперстным крестом. Обе руки распростерты прямо, в правой руке государь держит скипетр, а в левой – державное яблоко. С правой же стороны, подле места его царского, стоит правитель Борис Годунов в шапке-мурманке. На нем одежда верхняя златая, с рукавами на опашку, а исподняя – златая и долгая. Подле него стоят бояре в шапках и колпаках, верхние на них одежды на опашку. По другую сторону царского места также стоят бояре. Все детали одежды выписаны тщательно, с мастерством, лица тоже сработаны с большим сходством: Годунова и некоторых бояр он узнал сразу, что же касается государя – приходилось верить портретисту, сам-то он его никогда не видел. Поэтому Юрий вглядывался в черты лица на портрете, пытаясь сопоставить их с тем, что ему приходилось слышать о царе Федоре. «Слабосильный дурачок», «недоумок», в лучшем случае, если случался доброжелатель, – «блаженный»… но ему виделось в этом лице что-то другое. Человек мягкого нрава и очень слабого здоровья, но не дурачок, блаженный – вполне возможно…
Он бы еще долго стоял здесь, разглядывая парсуну государя, но тут возле него вынырнул Савельич и потянул за рукав.
– Пошли-ка отсюдова, боярин, коли хочешь хоть одним глазком на Царицыну палату глянуть… Смешавшись с толпой подмастерьев, что-то тащивших к дверям, они выбрались в сени, миновали пару переходов, может и больше – он от волнения перестал считать, и очутились в знаменитой Золотой палате, устроенной и украшенной по повелению Федора Иоанновича для своей царицы. Судя по сновавшим вокруг молодым служанкам с бадейками и метлами, тут шла уборка, суеты и толкотни хватало, чем снова воспользовался Савельич, намекнувший к тому же, что здесь присутствует некая Марфа, «а эта нас с тобой, боярин, в обиду не даст… ступай, гляди, чего там тебе надобно…».
Юрий вошел, огляделся и замер, очарованный удивительной красотой и изяществом Золотой палаты. Первое, что поражало, был ее свод, словно облитый золотом, да еще так искусно устроенный, что каждое, даже тихо сказанное слово отдавалось в нем чудным отголоском. Украшала свод еще и прекрасная живопись – деревья, среди которых порхали диковинные птахи окрасу невиданного, а по самому краю вились спелые кисти винограда, а среди них – родосские ягоды. Посередине же свода был помещен лев, держащий в пасти кольцом свитого змея, от которого спускалось на цепях много великолепных подсвечников, выполненных с большим вкусом и уменьем. Стены палаты также были украшены живописью с изображением деяний святых, ликов ангельских, мучеников, иерархов… а над великолепным престолом, или местом царицы, ярко горела драгоценными каменьями большая икона Пресвятой Девы с Предвечным младенцем на руках, окруженная ликами святых угодников, в златых венцах, усыпанных жемчугом, яхонтами и сапфирами… пол же был услан персидскими коврами, ткаными шелком и золотом, на которых искусно были вышиты сцены охоты и множество всевозможного зверья.
Юрий долго стоял, смотрел и не мог налюбоваться этой нежной, чарующей красотой… пожалуй и тут было слишком много драгоценных каменьев, например, место царицы, буквально сверкавшее от украшений, можно было сделать проще, такое тяжеловесное излишество подавляло, хотя… в целом все смотрелось как дивное видение, как сказка, рожденная любовью… нет, Федор Иоаннович отнюдь не «дурачок», если сумел донести свой замысел до сердца мастера, руководившего обустройством царицыной Золотой палаты. Просто чудо, что ему посчасливилось увидеть эту красоту воочию… можно себе представить, какое великолепие здесь царит в дни торжественных приемов!
Эта мысль не покидала его и во время дальнейшего осмотра Золотой палаты, а потому, когда пришла пора покинуть дворец и они снова очутились в том же хозяйственном дворе, с которого утром началось их путешествие по Кремлю, Юрий спросил:
– А часто ли устраивает царица приемы в своей Золотой палате?
– Да уж раза три-четыре за год, а то и поболе случается, коли нужда какая подоспеет!
– Какая же нужда может объявится у царицы? – деланно удивился Юрий, которому очень хотелось разговорить Савельича. – Не послов же ей принимать?
– Э… не скажи! – Савельич, который теперь уже степенно, без суеты, двигался к воротам, остановился и хитро прищурился: – А Вселенского Патриарха не хочешь?
– Разве не царю положено принимать такого гостя? – Юрий тоже остановился и хотя о приезде Патриарха в Москву знал, глядел удивленно.
– Так царю, то само собой! Ведь Вселенский-то зачем приезжал? Дабы возвести на престол Патриарший нашего Иова. Неужто не слыхал, боярин?
– Что-то слыхал… да уж позабыл. Давай, расскажи… царица-то тут при чем? Савелич оглянулся по сторонам и, понизив голос, спросил:
– А не побрезгуешь, боярин, коли я тебя в свою камору приглашу, да брагой попотчую? В сухую оно-то иной раз и слов не подобрать!
– Не побрезгую! Нынче после нашей беготни и у меня в горле пересохло, веди, коли звал.
Они прошли в угол двора, нырнули в какой-то закуток и, толкнув едва различимую в уже надвигавшихся сумерках дверцу, очутились в жилище Савельича. В каморе было тепло, опрятно, и все убранство говорило о достатке хозяина. Широкая лежанка была покрыта меховой полостью. В изголовье подушки, у добротно сработанного и вычищенного до блеска стола, удобные скамьи, в красном углу икона в богатом окладе, а на столе медный подсвечник со слегка оплывшей свечей.
Савельич захлопотал, притащил кувшин браги, две уже полные кружки и затеплил свечу. Благословясь на икону, они сели, выпили, потом Савельич со вздохом сказал:
– Вот теперь, с Божьей помощью, можно и поговорить, как и отчего тот прием в царицыной Золотой учинился… значит, так: по старому обычаю положено нашим новопоставленным святителям, сиречь патриархам, архимандритам, а тако же архиепископам, на второй али на третий день являться к царю и царице с благословением и с дарами, и совершается сей торжественный прием, обычно в царициной Золотой палате. Так вот – тому уж года два – поставлен был на Москве наш первый патриарх Иов, и давал сей вновь избранный патриарх обед государю и вселенскому патриарху со всем его греческим духовенством, ибо он-то нашего и возводил на патриарший престол. И случись так, что в тот же день назначен был новопоставленному Иову прием с дарами у государя и у царицы Ирины Федоровны, супруги царя Федора Иоанновича. И вот перед самым обедом, когда все сидели по местам, оба патриарха возьми, да и получи приглашение явиться во дворец к государю. Пришлось идти…вошли они в царскую палату, государь, сидевший там с боярами, встал с трона, благословился у Константинопольского патриарха, да снова все по местам сели. И стал тогда казначей являть государю патриаршие дары: благословение – образ Богородицы, чеканный, обложенный золотом с яхонтами; пелена атласная, сажена жемчугом; кубок двойной серебряный, бархат, камки, сорок соболей и 10 золотых угорских. Такие же дары были принесены и для царицы… и выступил тогда на середину палаты боярин, присланный от царицы. Обнажил голову, низко так поклонился и громким голосом просьбу ее патриархам передал, чтобы пришли оные ее благословить. Тогда государь…
– Погоди, Савельич! – остановил его Юрий. – Не пойму я…ты рассказ свой ведешь так, будто и сам на том приеме побывал!
– Сам я понятно там не был! – усмехнулся Савельич. – А видал и слыхал достаточно… потому как друзей у меня много, помогли! Небось доводилось тебе, боярин, слыхать о тайных каморах, кои всегда в таких палатах устраивают, дабы сам царь, али его семейство, могли невидимо для гостей за происходящим действом следить?
– Слыхал… но ты-то не царь.
– Зато с псарем в дружбе состою! Чего сам не видал, от сведущих людей узнал. – Савельич лукаво подмигнул. – Вот и смекай…
– А-а… понятно! – Юрий засмеялся и протянул свою кружку. – Давай, наливай… вижу с тобой полезно дружбу водить.
– Тогда слушай дальше… встает, значит, государь и вместе с патриархами и всем духовенством шествует в покои своей супруги. В покоях царицы все, вкупе с государем, должны были подождать в Передней палате. И находилось там множество женщин и девиц, служивших царице. Все они с головы до пят были облачены в белое, подобно снегу, платье безо всяких украшений али убранства. А еще в той палате увидали гости по стенам образа святых угодников в богатых окладах, осыпанных драгоценными каменьями, и дивились богатству сему. А немного погодя отворилась золотая дверь, и от имени царицы уже другой боярин пригласил патриархов войти со всем собором. Но не тут-то было! Вошли только государь, патриархи с провожавшими их епископами и брат царицы, Борис Годунов…
Савельич замолчал, и Юрий, глянув на него, поразился происшедшей в нем перемене. Лицо его сделалось торжественно строгим, а в широко открытых глазах затаился свет. Теперь это был совсем другой человек… А дале я помню все до последнего слова, вижу так ясно, будто все повторяется снова перед моими очами, и не спрашивай, как такое возможно, не знаю… – голос его внезапно стал хриплым, он подождал, кашлянул и снова заговорил: – …тихо поднялась царица со своего престола и встретила их посреди палаты, смиренно прося благословения. Вселенский святитель, осенив ее молитвенно большим крестом, воззвал:
– Радуйся, благоверная и боголюбезная царица Ирина, украшение Востока и Запада, и всея Руси, украшение стран северных, и утверждение веры православной!
Так патриарх московский, митрополиты, архиепископы и епископы, каждый по своему чину, благословили царицу, каждый говоря ей приветственные речи.
И вот как отвечала она вселенскому патриарху:
– Великий господин, святейший Иеримия, царьградский и вселенский, старейший между патриархами! Многое благодарение приношу святыне твоей за подвиг, какой подъял на пути странствия в нашу державу, дабы и нам даровать утешение видеть священную главу твою, уважаемую паче всех в христианстве православном, от коей и мы восприняли благодать, и ныне за все воздаем хвалу Всемогущему Богу, и Пресвятой его Матери, и всем святым, молитвами коих сподобились такой неизреченной радости. Поистине ничто не могло быть честнее и достохвальнее пришествия твоего, которое принесло столь великое украшение церкви Российской, ибо отныне возвеличением ее митрополитов в сан патриарший умножилась слава всего царства по вселенной. Слава Всемогущему Богу, приведшему святыню твою к нам!
После такой речи, по отзыву многих прекрасной и складной, царица отступила и стала подле своего трона, между своим супругом царем Федором, стоявшим справа, и родным братом боярином Годуновым, стоявшим слева. Поодаль стояли боярыни, потупив глаза и скрестив на груди руки. Царица подозвала одну из них, и та подала ей драгоценную золотую чашу, украшенную агатами, которая доверху наполнена была жемчужинами, и, поднеся ее патриарху, просила его принять этот дар. Потом она вернулась на свое царское место, а за нею сели и все гости… Савельич помолчал, прикрыв глаза, потом вздохнул и улыбнулся.
– На царицу нельзя было смотреть без удивления, так прекрасна она была и так великолепен был ее наряд… на голове ее блистала корона, составленная из драгоценных каменьев, разделенных жемчугами на 12 равных башенок, по числу двенадцати апостолов, со множеством карбункулов, алмазов и топазов, по кругу же унизанная большими аметистами и сапфирами. Еще с обеих сторон, вдоль плеч, ниспадали тройные длинные цепи, составленные из драгоценных каменьев, среди коих поражали взор столь большие изумруды, что их достоинство и ценность были выше всякой оценки. Одежда государыни, рукава которой достигали кончиков пальцев, была сделана с редким искусством из плотного шелка со многими изящными украшениями, среди которых сверкали драгоценные каменья и яркие карбункулы, края же одежды были усажены жемчугами. Поверх этой одежды на царице была мантия из тонкой материи с долгими рукавами, по краям вся унизанная сапфирами, алмазами и другими чудными каменьями. Такою же красотою блистали и башмаки царицы, и ее монисто, и ожерелье…
Савельич снова помолчал, вспоминая, потом усмехнулся:
– Мне потом рассказывали, что греки даже малость ужаснулись при виде такого великолепия и пышности. А один из них – митрополит Арсений, правая рука патриарха Феофила, – все качал головой и повторял: – Даже самой малой части этих сокровищ хватило бы для украшения десяти государей! Нужна ли, братья мои, такая расточительность?
Юрий подумал, что скорее всего не нужна, но промолчал, не желая огорчать Савельича, – тот явно грезил наяву…
– Затем патриархи, по просьбе царицы, благословили всех ее боярынь и девиц… – продолжил Савельич свой рассказ. – После чего, по мановению государя, выступил на середину палаты боярин, Дмитрий Годунов, и явил патриархам новые дары от царицы: по серебряному кубку, по бархату черному, по две камки, по две объяри и по два атласа, по сороку соболей и по 10 рублей денег. Являя дары, он сказал патриарху:
– Великий господин, святейший Иеримия царьградский и вселенский! Се тебе милостивое жалование царское, да молишь усердно Господа за великую государыню-царицу и великую княгиню Ирину и за многолетие великого государя и об их чадородии.
Выслушав его, патриарх благословил царицу и отвечал так:
– Господь да пребудет с тобою и все Святые Его! Всемогущий Бог, разделивший Чермное море и проведший Израиля посуху, источивший из камня воду, напоивший его и проведший его в землю обетованную; Бог, иже Архангелу Гавриилу повеле Непорочной Деве Марии благовестити зачатие – сей Бог да пошлет на мя глад и нищету, дондеже даст тебе достойный царского наследия плод!
Так же были явлены дары и московскому патриарху Иову и другим греческим иерерхам, а когда церемония завершилась, царица обратилась к патриарху и всему духовенству со скорбной речью о даровании ей и царству наследника…
– О великий господин, святейший Иеремия вселенский, отец отцов, и ты, святейший Иов, патриарх Московский и всея Руси, и вы все, просвещенные митрополиты, архиепископы и епископы! Бога Всемогущего блаженные служители, сподобившиеся большой милости и благодати у Господа и Его Пречистой Матери! Молю вас и заклинаю из глубины души моей, всеми силами молите Господа за великого государя и за меня, меньшую из дочерей ваших, дабы благоприятно внял молитве вашей, и даровал нам чадородие и благословенного наследника сего великого царства, владимирского, московского и всея Руси! – Все плакали, слушая эту горестную речь, и единодушно молились об исполнении ее желания. Но… увы! Неисповедимы пути Господни… – Савельич тяжко вздохнул, и лицо его сделалось печальным. – Потом Государь и царица проводили патриархов до золотой двери и приняли от них прощальное благословение… вот так закончился тот прием в царицыной Золотой палате… видишь, он мне запомнился навеки! А уж складно ли я о том поведал – тебе видней.
– Очень даже складно, Савельич, я благодарен тебе! Такое чувство, будто и сам там побывал…
– Значит, недаром время провели… идем, провожу тебя, боярин.
Уже покинув кремлевские стены и повернув в сторону посольского подворья, Юрий остановился и долго глядел назад со смешанным чувством радости и печали, словно он побывал в сказке, но в сказке, у которой не будет счастливого конца для ее героев… что сказочного в жизни этой несчастной пары, царя Федора Иоанновича и его прекрасной супруги? Хотя, если они любят друг друга… тогда все становится сказкой, все обретает смысл, чем бы она ни закончилась. Похоже, и жизни Савельича эта, хотя и чужая, сказка придает какой-то особый смысл…
Когда Юрий, долго еще бродивший возле кремлевских стен, добрался наконец до посольства, Варкаш облегченно вздохнул и пригласил его разделить с ним ужин.
– Поверите ли, господин Георг, я даже пожалел, что так легкомысленно отнесся к этой затее, совершенно позабыв, что там в одной из кремлевских башен имеется хорошо оснащенная пыточная, б-р-р, слово-то какое жуткое!
– Простите, господин посол, – улыбнулся Юрий. – Но я-то им зачем?
– О-о! Здесь надо держать ухо острым! – граф предостерегающе воздел палец. – Дурное дело не есть хитрость…
– Вынужден поправить сразу две ошибки: «держать ухо востро» и «дурное дело не хитрое», сожалею, что вынужден был перебить вас, господин граф!
– Напротив, я только благодарен! Буду держать ухо востро и помнить – дурное дело не хитрое! – они посмеялись, потом Варкаш спросил: – Вы довольны сегодняшним днем, господин Георг? Этот таинственный нотарий сумел удовлетворить ваше любопытство?
– О да, он безусловно сделал все, что мог! Я счастлив, что видел эту красоту… это чудо! У меня просто не хватает слов, и я бесконечно благодарен вам…
– Это самое меньшее, что я мог для вас сделать, друг мой! – Варкаш внимательно глянул на Юрия. —
Но… если все так удачно сложилось, почему я не слышу радости в вашем голосе, – похоже, вас все же, что-то огорчило?
– Вы правы. – вздохнул Юрий. – Хотя… объяснить это непросто!
– Вы начинайте, а я постараюсь понять.
– Этот Савельич, или нотарий, не только показал, но еще и рассказал много интересного… и знаете, меня почему-то очень тронула судьба царя Федора и его супруги царицы Ирины. Я понимаю, не такая уж это трагедия – наследника они еще могут дождаться, – а в остальном, чего бы их жалеть? Но что-то меня задело… может, ее слова, которые Савельич пересказал, может, портрет Федора… не знаю, но все это как-то смешалось в моем сознании с судьбой Бориса, и с недавним прошлым Московии, и вообще с судьбой всего царства… нет, простите, не знаю, как это лучше передать!
– А, мне кажется я вас понял… – Варкаш помолчал, задумчиво поглядывая на Юрия, потом согласно кивнул: – Вы правы, эти венценосные супруги вызывают симпатию и сочувствие, тем более когда царица столь прекрасна… ведь именно так, я уверен, описал ее наш нотарий. Вы же молоды, романтичны, к тому же одержимы ностальгией, и в силу этого все связанное с Московией вас не только трогает, оно для вас свято…
– Причем тут романтика! – смутился Юрий. – Просто я очень хочу, чтобы у правителя Годунова все получилось, а посколько они все крепко повязаны…
– Скажу больше, – кивнул Варкаш, – я тоже желаю удачи и правителю Годунову, и царю Федору с его прекрасной супругой, и всему этому замордованному народу. Ваши чувства делают вам честь, господин Георг! Но, боюсь, нам с вами следует готовится к худшему… разве что наследник все же появится? Это бы сильно укрепило позиции Правителя. Однако не будем терять надежды и портить так удачно сложившийся день. Одно то, что вы вернулись невредимым из этого таинственного Кремля – уже великая удача!
– Неужели вы это серьезно? – удивился Юрий. – Я думал, вы шутите, господин граф.
– То не есть шутка. Вспомните свои же уроки: «дурное дело нехитрое» – да, да! Поэтому я и беспокоился, что все дурное всегда и везде не отличается ни умом, ни хитростью.
– Это как сказать… – Юрий загадочно поглядел на графа и таинственно понизил голос: – А разве мы с вами не замышляем нечто весьма хитрое?
Варкаш изумленно посмотрел на него и вдруг весело рассмеялся.
– Совершенно верно! Замышляем… только то не есть дурное! Поверьте мне, все останутся довольны, и было бы глупо, даже преступно не попытаться осуществить нашу маленькую хитрость. Выпьем же за эту попытку, мой осторожный друг, – удачи вам!
Глава 6.
Удача Юрию действительно понадобилась, и намного раньше, чем они оба предполагали. Прошло дня два после их разговора о семействе Вельяминовых – наступило воскресенье. Юрий, как всегда в праздничные дни, отстоял раннюю обедню в полюбившемся ему храме Николы Мокрого, что неподалеку от Водяных ворот, и в самом умиротворенном состоянии духа отправился побродить по городу. Он любил эти прогулки, особенно вдоль берега Неглинки; здесь он всегда замедлял шаг или останавливался, подолгу любуясь зубчатыми стенами Кремля, смотревшимися особенно могучими и яркими на фоне довольно мрачных построек деревянной Москвы. Конечно, ему довелось повидать немало могучих крепостных стен, гораздо более неприступных, чем эти, но Кремль, как и сама Москва, почему-то завораживали его – наверное, он был пристрастен. Впрочем, тут действительно было много интересного, особенно знаменитые московские умельцы кузнечного дела. Они чаще всего располагались со своими кузнями именно здесь – супротив кремлевских стен – и, судя по толпившемуся возле них пешему и конному люду, на отсутствие заказов не жаловались. Юрий часто здесь бывал и, затесавшись в толпу, мог часами следить за работой прокопченных до черноты, с обожженными бородами и красными, слезящимися глазами, кузнецов, с наслаждением слушая громкий говор толпы, ржание коней и тяжелые удары молотов по наковальням. Не менее интересны были прогулки и по берегу реки Москвы. Тут находились торговые пристани, и можно было неплохо развлечься, наблюдая за погрузкой или разгрузкой пришвартованных возле них барж и даже довольно больших судов, меж коих ловко и бесстрашно сновало множество малых самодельных плавучих средств, от плотов до подобия суденышек, иногда об одном лишь гребце. «Значит, перепадает и этой мелюзге…» – одобрительно думал Юрий, наблюдая за их настырным мельтешением. Далее по берегу было ставлено немало ветряных мельниц, с теснящимися рядом складами, где денно и нощно толокся рабочий люд, и работа кипела, не прекращаясь даже по праздничным дням. Издали это очень напоминало суету муравьев, с той лишь разницей, что здесь еще добавлялись постоянные разборки с матерщиной и драками. В общем, тут было на что посмотреть, но почему-то сегодня он лишь бегло прошелся по этим, так полюбившимся ему, местам и, даже не глянув в сторону пороховых да бумажных мельниц, которыми обычно очень интересовался, – не упуская случая не только поглазеть, но и поговорить с трудниками – снова вернулся в Китай-город.
День был погожий, морозный, с пьянящим студеной свежестью воздухом. По-зимнему низкое солнце, слегка подернутое дымкой, не грело, но зато веселило душу, окрашивая сугробы и все вокруг в теплые, розоватые тона. Сегодня Москва казалась ему нарядной, приветливой – даже обычно мрачноватые и настороженные московиты повеселели. Люди высыпали на улицу погулять, посудачить, поделиться слухами, а заодно и отвести душу в шинках. Но ему и это нравилось, хотя конечно… лучше бы отводили душу иным манером. В воскресный день люди толклись и гомонили возле лавок, радуясь и праздничному дню, и возможности поглазеть, послушать и посплетничать всласть. Юрий тоже глазел и слушал, упиваясь родной речью, – Московия все так же манила его, будя фантазию и любопытство. Ему хотелось знать об этой стране все, а еще больше понять ее народ; оттого и полюбились ему эти одинокие прогулки по городу, ибо где же еще лучше всего это сделать, как не на улицах, в шинках или на базарах? Особенно нравилось ему бродить по Китай-Городу, который смело можно было назвать деловым центром Москвы. Здесь располагался Земский приказ, Печатный двор, Посольский двор, Мытный двор, Гостиный двор, торговые ряды и Таможня. К сожалению, были еще и тюрьмы, и застенок у Кремлевской стены, и Лобное место, которое Юрий старался обходить стороной. А еще была Красная площадь – сердце Москвы – как Юрий ее называл, хотя… может сердцем ее остается все же Кремль? Посоветоваться было не с кем, и Юрий объединил их для себя в одно целое. Как бы то ни было, но Китай-город действительно являлся средоточием государственной жизни Московии, а потому жизнь здесь била ключом. Вот и сегодня, вопреки церковному запрету торговать по воскресным дням, все лавки не только были открыты, но торговля шла еще оживленнее: купцы, стоя в дверях, громко зазывали покупателей и, не стесняясь, перекидывались охальными шуточками с посадскими женками, вышедшими погулять и развлечься. Похоже, нравы среди посадских куда вольготнее, чем в боярских семействах, подумал Юрий, с улыбкой наблюдая за происходящим, – вон и девицы разгуливают свободно, причем явно из состоятельных. Слава Богу, хоть эти не заперты по теремам, словно рабыни…
Он шел не торопясь, с интересом поглядывал по сторонам, одновременно чутко прислушиваясь к звучащей вокруг речи, и радовался, наслаждаясь каждым звуком, каждым словечком. Господи, как дивно все сошлось! Еще полгода назад он мог слышать родную речь лишь у себя в Рудкове да в домах немногих друзей – из тех, что еще не совсем ополячились, а тут… истинное раздолье для слуха! Из распахнутой двери трактира, обдавая теплыми клубами пара и вкусным запахом щей, вывалилось целое кодло галдящих подвыпивших мужиков – один из них, низкорослый и корявый, одним словом, плюгавец, всех задирал, сквернословил, а потом вдруг затянул плаксивым голосом: «ох, и шелудяк ты, Степка… ох, шелудяк…». Юрий улыбнулся и решил, что надо будет запомнить и поделиться забавным словечком с графом, тот будет в восторге.
Хотя его конь последнее время и застоялся в посольской конюшне, он предпочитал вот такие пешие прогулки. То-то татусь порадуется, когда услышит, каким московитом он стал. Ах, отец… как жаль, что тебя нет рядом! Интересно, что бы ты сказал о нынешней Москве? Многое ли изменилось? Надо думать, многое, после того ведьмака-сыроядца…
Юрий задумался, пытаясь представить себе ту прежнюю, страшную Москву времен царя Иоанна, о которой иногда, нехотя, рассказывала ему матушка. Она предпочитала вспоминать Москву другую, красочную, веселую, Москву ее детства, и самое удивительное, что это не было вымыслом, поелику обе существовали одновременно. Да и что такое время? Его старый учитель полагал, что времени не существует, ибо прошлое и настоящее суть единое целое. Мудрено, конечно, но Юсупыч знал, что говорил…
Уйдя в свои мысли, он шел, ничего не замечая ни вокруг, ни под ногами, а потому, поскользнувшись на какой-то дряни, не удержал равновесия и налетел на румяную молодую женку в цветастом убрусе. Молодуха тут же разъярилась, усмотрев в этом явное охальство, и визгливо накинулась на бесстыдника – посадские женки умели за себя постоять.
– Ты куды прешь, куды прешь, петел заморский?! Зенки-то протри, я тебе не столб, штоб за меня хвататься! Засранец…
Юрий попятился и, прижав руку к сердцу, обезоруживающе улыбнулся.
– Прости, красавица, не хотел тебя обидеть! Прости…
Это подействовало. Молодуха разом угомонилась, даже закраснелась и посмотрела на Юрия уже с любопытством.
– Ты гляди, по-нашему-то как чешет! – восхитилась она, стрельнув глазами, но тут же, глянув на его немецкое платье, посуровела. – Уж коли говорить обучен, так и одевался бы по-людски, а то шляешься тут в перьях, аки скоморох! – и добавила с сожалением: – Эк тебя угораздило нехристем уродиться…
Юрий засмеялся, а женка, негодующе поджав губы, двинулась дальше, но потом все же обернулась, пожалев пригожего нехристя.
– Чё без толку по улицам шастаешь? Пошел бы божьего человека послушал!
Юрий, заинтересовавшись, поспешил следом.
– Погоди, красавица! Какого божьего человека, где?
– Ступай за мной, – бросила та через плечо. – А то и сам сыщешь, народу вона сколько туды поспешает! Наш Ильюша, небось, не каженный день глас свой подъемлет… – и, бесцеремонно заработав локтями, скрылась в толпе.
«И то верно», подумал Юрий, только тут обратив внимание, что большинство народу действительно идет в одну сторону. Юрий не любил толпы и обычно старался избегать, но сегодня любопытство взяло верх. Он пошел за ним, люди спешили, оживленно переговариваясь, то и дело поминая какого-то блаженного Илью. Наверное, юродивый, обрадовался Юрий, прибавляя шагу, пропустить такое было грешно, юродивые всегда вызывали в нем огромный интерес. Он шел быстро, но, завернув за угол, замедлил шаг. В конце переулка, довольно круто сбегавшего к Неглинке, возле небольшой, довольно старой церкви, быстро нарастала толпа. Люди гомонили, шумели, напирая и теснясь поближе к паперти, и доносившейся оттуда высокий пронзительный голос показался ему знакомым. Юрий постоял, оглядываясь, попытался вспомнить название церкви, кажется Успения…или как-то иначе? Он здесь, определенно, уже бывал, вон там подальше вывеска трактира, в который его как-то раз затащили братья Вельяминовы. А голос… точно знакомый, но где и когда он его слышал?
Проходившие мимо люди торопились, иные даже бежали, спеша насладиться вещим словом божьего человека, и Юрий, поддавшись общему настроению, тоже пошел быстрее, потом побежал – а ну как пропустит самое интересное? Пробежав какое-то время вместе со всеми, он наконец остановился, оглядываясь и с любопытством наблюдая за происходящим. Место определенно было ему знакомо, он здесь бывал…но сейчас его занимало другое. Судя по всему, блаженный Илья, или «наш Ильюша», как его взахлеб выкликали рвавшиеся вперед бабы, после долгого молчания нынче снова заговорил, и уже сам этот факт приводил народ в неописуемое волнение. К тому же юродивый не просто обращался к народу, он кричал, угрожал, почти вопил, а такое всегда возбуждает толпу. Стараясь уловить, о чем так истошно кричит этот блаженный, Юрий наконец вспомнил и самого юродивого, и его гневные речи против «мерзости запустения, в коей погибает град престольный», вот и теперь он с яростью обличал кого-то. Хорошо бы понять кого и за что?
Он снова ускорил шаг и уже решительно вмешался в самую гущу, стремясь пробиться поближе, и едва не угодил под конские копыта – стрелецкий сотник как раз подоспел приглядеть за порядком. Чудом увернувшись, Юрий хотел было проявить благоразумие и выбраться из давки, но голос юродивого притягивал его как магнит.
– …люди московские! Под кем сидим?! – надрывался Илья. – Кому доверили животы и души наши? Кому кланяемся, на кого надеемся, люди добрые?! Вижу, мрак и запустение в царстве Московском, и скоро – уж при дверях – некому станет наследовать осиротевший Престол!!
В толпе испугано зашумели, заохали, истошно заголосила какая-то баба, но тут поднял голос стрелецкий сотник:
– Буде тебе врать-то, дед! Ишь, разошелся, типун тебе на язык! Я те покажу осиротевший Престол! Наш царь, Феодор Иоаннович, хвала Господу, жив – еще успеет и наследника оставить!
Толпа прихлынула, окружила всадника. Одни, наиболее смелые, хватались за стремя, за ноги, зачем-то пытаясь стащить с седла, иные едва не совались в зубы коню, который пятился, вскидывая головой, и коротко, злобно ржал.
– Верно, служивый, верно! – одобрительно зашумели вокруг. – Жив наш царь батюшка и, даст Бог, еще поживет!
– А ежели, паси Бог, чего и приключится, и тогда не осиротеет народ православный! – прокричал кто-то рядом с Юрием. – В Угличе, даром, что ль, царевич Димитрий – брат родимый?!
Но имя царевича Дмитрия почему-то лишь пуще подхлестнуло ярость прорицателя.
– Горе Угличу! Горе вам, православные! Горе граду Престольному! – завопил он еще исступленнее. – Вижу кровь на улицах Углича! Вижу кровь на престоле царском! Кровь… кровь и погибель… вижу, вот она, вот… кровь… много, много крови…
Но тут высокий голос юродивого потонул в гневных криках мужчин и визге перепуганных женщин – стрелецкий сотник, возмущенный столь непотребными пророчествами, вдруг поднял коня на дыбы и бросил его в самую гущу толпы, надеясь пробиться к смутьяну.
– Эй, вы, голь перекатная, смерды неумытые, прочь с дороги!! Прочь… не то стопчу!! – ревел сотник, в ярости рассекая воздух тяжелой плетью. – Я те покажу, сквернавец, как порчу насылать на царский дом!! Зараз сволоку в Разбойный приказ, там ты у меня покаркаешь, ворон плешивый! Там мигом выложишь, по чьему наущению людишек смущаешь! А ну, хватай его! Лови… держи вора!!
Но ярость толпы оказалась не меньшей и непредсказуемой; оскорбленные и за себя, и, еще пуще, за своего любимца, они вдруг набросились на всадника с таким остервенением, что тому ничего не оставалось, как отбиваться самому, нахлестывая плетью по головам – уже без оглядки – кто подвернется. Проклятия и угрозы сыпались на ретивого стража со всех сторон, а злобные визгливые голоса слились в один оглушающий, тысячеголосый рёв.
– Ты кого вором назвал?! Кого ловить собрался, пес окаянный?! Креста на тебе нет!
– Люди добрые… да что ж это творится?! Самого блаженного Ильюшу сквернавцем и враном обозвал!! – Ой, православные! Чую – быть беде! – дурным голосом взвыла какая-то баба.
– Да ты сдурел никак?! Прихвостень Борискин! Юродивого, Илью нашего, не признал?!
– Кому грозишься, кобель несуразный? Кого в разбойничье ваше гнездо тащить собрался?! – Человека Божьего схватить возжелал?! Нешто кто его удержит? Сам Бог глаголет его устами… не тронь Божьего человека, засранец, пусть говорит! Пусть нам правду поведает!!
– Юродивых испокон веку даже самые лютые кровопивцы пальцем не трогали! Врежьте ему, православные! Врежьте, извергу рода человеческого!!
– Убирайся отсюдова, покуда цел, нехристь! Пошел вон, пес бесстыжий!
– Убирайся!! Уноси ноги, коли жить охота! – гневные крики раздавались со всех сторон, народ напирал, давя друг друга и ярясь не на шутку. – Убирайся, покуда мы твоему коню жилы на ногах не подрезали… Над толпой снова взметнулся резкий, надрывный голос юродивого. Юрий, ошеломленный и помятый в давке, слов не разобрал, зато народ, бурливший вокруг всадника, вдруг, разом потеряв к нему интерес, отхлынул, устремившись на звук этого рвавшего душу голоса. Его подхватило и поволокло, точно щепку в водовороте, протащило мимо паперти и притиснуло к стене, вместе с каким-то звероподобным мужиком, к тому же пьяным. Мужик, от которого несло так, что Юрию стало тошно, орал невразумительное, то ли протестуя, то ли угрожая, похоже, даже не ведая кому. Юрий понял, что пора выбираться из этой свалки, и рванулся в сторону, пытаясь оказаться подальше от гнусного соседства. На его беду, попытка не удалась – он лишь привлек к себе внимание свирепого соседа. Мужик обернулся, подозрительно шаря вокруг маленькими, мутными глазками, углядел Юрия и вдруг, придя в бешенство, поднял огромный волосатый кулак и с ревом обрушил ему на голову.
Будь на Юрии теплая меховая шапка, какие носят в Московии, она бы смягчила удар, но его подвело собственное легкомыслие – любовь к щегольству. В этот день он, как на грех, вырядился в немецкое платье и надел мягкую широкополую шляпу, с роскошными белыми перьями. А для чего? Перед кем, спрашивается, было красоваться? Шляпа из тонкого фетра не защита, к тому же и та потерялась в потасовке. Удар был чудовищным, и Юрий, не успев ничего ни осознать, ни позвать на помощь, осел наземь, стремительно погружаясь в слепящий омут мрака – в тишину, в беспамятство…
Глава 7.
Ближний дьяк Посольского приказа – Андрей Яковлевич Щелкалов – слыл мужем великого ума и еще большего хитроумия, или, как поговаривали недоброжелатели, – ловкачом и пронырой. Недаром, шептались бояре, снюхался с Бориской, в первых помощниках ходит. Чутьем же отличался поразительным – стоило призадуматься, какой силой был он так щедро одарен, и в обмен на что? Впрочем, самые старые и самые мудрые предрекали, что и на него найдется свой камушек, об коий он, в нужный день и час, споткнется. А пока…
А пока Андрей Щелкалов был у вершин власти, шутка ли – правая рука самого правителя. И забот у него было немеряно. Ему бы передоверить хотя бы часть своих дел помощникам. Но по старой привычке, оставшейся у него смолоду (когда, пробиваясь из самых низов, он, не зная покоя, работал как мул), по-прежнему все держал в уме, никому не доверяя и не оставляя на самотек и малого пустяка. Вот и сегодня он был озабочен, казалось бы, пустяшным делом – размышлял о персоне, коей интересоваться так уж сильно вообще не следовало, тем паче ему – канцлеру (ближний дьяк любил называть себя, на европейский манер, канцлером), а вот поди же ты! С самого утра свербит в мозгу, точно заноза…
То, что малый – шиш австрийского посланника Варкаша, и дураку ясно. А если учесть, что и сам Варкаш шиш, причем из матерых, то получается, голубчики свили у нас под носом целое гнездо, работая Императору Рудольфу, или его канцлеру Дитрихштейну, так будет точнее, ибо, судя по донесениям, австрийский Император политику не жалует, предпочитая лошадей и застолья. Ишь, расплодились, шиши хреновы! При посольствах во все времена шпион на шпионе сидел. И не только в посольствах, вон у меня в приказе – Якубка-переводчик – так на Москве последняя собака и та знает, что шиш и блядун, на котором уж и клейма ставить некуда, на кого только он ни работает, выходит, дело оно привычное, да без них и нельзя…
Так чего этот-то в мозгу засел? Вот и с именем чего-то намудровал, спроста ли? Поначалу представлялся как пан Ежи, или Георг, Лобань-Рудковский (думали – поляк), а теперь всем известен как Юрий Андреевич Лобанов, не странно ли? Лобанов… Андрей Лобанов – может, дело в этом имени? Похоже, что-то оно ему напоминает. Давнее, из времен его молодости, когда он только начинал… Надобно дать наказ моим бездельникам, пусть старожилов поспрошают, пороются в старом приказном хламе, может чего и накопают. Хотя, если и нападут на след, сам-то парень тут явно ни при чем, его и на свете тогда не было. Однако некую связь могут нащупать, и это может нам пригодиться, тут все непросто: по-нашему, к примеру, чешет как свой, значит сызмальства обучен. А вот обличьем – не наш. Манеры, обхождение, одно слово – кавалер, сиречь петел ряженый! Ладно, мои-то людишки докопаются, что он за птица и для чего привезен, а пока за ним глаз да глаз нужен. Ведь не сообрази он приставить к нему своего Хасана – не сносить бы этому пану Ежи головы… зато теперь господин австрийский посол, не знает, как его – Андрюху Щелкалова – и благодарить за спасение своего любимца. Вот, опять же, вопрос: откуда такая привязанность? Положим, юноша пригож, сметлив, умеет к себе расположить (это говорят все), но для такой старой, видавшей виды лисы, как граф Варкаш, это не резон. Нутром чую, он сего петла для чего-то важного уготовляет. С целью пасет. И понять его можно, пользу этот красавчик пан может принесть большую. Кстати, не только послу. Хм, а что? Недурная мысль… сей новоявленный шиш даже не заметит, как станет и на нашу мельницу водицы подливать.
Обрадованный зародившимся в голове хитроумным планом, Щелкалов выбрался из высокого, обложенного мягкими подушками кресла, в котором отдыхал после обильного, утомившего его обеда, и заходил по жарко натопленному покою, рассеянно утирая платком выступившую на лбу испарину. И действовать тут придется тонко, с выдумкой, одним Хасаном уже не обойтись. Необходимо найти персону, которая могла бы не просто поближе подобраться, а в самую душу заползти… и делать это надобно поскорее, пока наш герой еще в том трактире, побитый, отлеживается. Ну, думай, Андрюха, думай! Дьяк досадливо крякнул и с силой хлопнул себя по лбу, словно пытаясь вытрясти застрявшую в памяти подсказку. Кого бы ему подсунуть… знает-то парень многих, со всеми, вроде, хорош, да хоть с теми же сынами Вельяминова… они же и спасать его помогали, вместе с Хасаном в трактир пристроили и по сей день навещают, только много ли с них проку, с дуроломов? Тут ведь ум нужен, хитрость, подход… Щелкалов тяжело вздохнул, снова постучал себя по голове, все еще надеясь пробудить память, потоптался возле пышущей жаром печи и вдруг замер, ошеломленный внезапно пришедшим на ум решением. Оно было смелым, зато если удастся… Эх, была не была! В конце концов, не для себя ведь стараюсь – дело есть дело.
Оживившись, он быстро подошел к накрытому возле его любимого кресла столику с закусью и напитками, дабы и на досуге было чем подкрепиться и, выбрав бокал повместительнее, налил себе мальвазии. Теперь он знал, откуда следует выудить нужную персону. Он не спеша опорожнил бокал, смакуя каждый глоток, походил еще немного, обдумывая детали, и вдруг вспомнил о Хасане. Да где же этот чертов сын шляется? Ведь велел быть ему еще до обеда. Распустился, собака, отродье татарское! И ничего не поделаешь – цену себе знает. Умен, поганец, изворотлив, да и положиться на него можно… если и не из верности, то, опять же, от ума понимает, что без него – Щелкалова – головы ему не сносить. Мало ли за басурманом проказ? Собственно, Хасан басурманом не был, поелику давно принял святое Крещение, при коем был наречен Петром; но прозвища остались – Хасан и Басурман. Когда же хотели выказать ему уважение, которое он умел внушить к себе, то обращались почтительно: Петр Хасаныч, или просто Хасаныч. Хотя кто был его отцом и как его звали, никто не знал, но что, скорее всего, басурман поганый, это точно, достаточно на рожу поглядеть. О матери его тоже мало что было известно. Рассказывали, будто летом, лет тридцать тому назад, появилась на Москве молоденькая татарка, очень красивая, к тому же на сносях. Месяца не проходила, питаясь подаянием, потом забрела на чье-то подворье и там разродилась мальчишкой, после чего, промаявшись пару недель, истаяла и померла. Слава Господу, нашлись сердобольные люди, успели окрестить перед смертью. Тогда же был крещен и новорожденный. В то лето об этом посудачили, всласть пошушукались, подозревая некую тайну, а потом все забылось…
В сердцах Щелкалов мог обругать своего Хасана последними словами, однако ж ценил его высоко, даже по-своему был к нему привязан и, когда бывал им доволен, ласково называл Петрухой. Но сегодня он был зол на своего любимого агента. Вот так всегда – чем больше он нужен, тем дольше приходится дожидаться подлеца!
За дверью послышались быстрые шаги, голоса… и среди них один особенно резкий, хрипловатый, который ни с кем не спутаешь – наконец-то! Щелкалов вернулся к своему креслу и сел, приняв равнодушно-достойную осанку. Нельзя терять лица перед подчиненными, людишки от такого еще пуще наглеют…
В дверь коротко стукнули, и Хасан, ступая неслышно, точно рысь на охоте, прошел на середину покоя. Перекрестясь, поклонился Образам, потом хозяину и застыл, ожидая вопроса. Ростом он был невысок, но широк в плечах и мускулист; смуглый, узкоглазый, с черными, грубыми, подобно конскому хвосту, волосами и лицом словно отполированным солнцем и степными ветрами.
Щелкалов придирчиво оглядел его и насупился, недовольный очередным маскарадом, – нынче шельмец вырядился послушником – любит же, каналья, лицедействовать!
– Ну, где тебя черти носили? – начал он сердито, пытаясь нагнать страху. – Велено было еще до обеда доложиться!
– Раз носили, значит по делу. Тебе-то, боярин, какой урон? Не ты ж бегал.
– Но-но… не наглей, пьява татарская! Я ведь могу и…
– Ничего ты не можешь, Андрей Яковлевич! – дерзко усмехнулся Хасан. – Полезен я тебе, зело полезен. Лучше послушай, чего я для тебя нарыл…
Дьяк разом успокоился и приготовился слушать. Сбор и накопление сведений о событиях и людях самых разных, вплоть до рвани околотной, было его страстью, уже стократ окупившей себя. Выходец из посадской среды, дед которого еще торговал лошадьми, Щелкалов вряд ли сумел бы добиться таких высот, не владей он столькими тайнами людских судеб. Как не бывает малого греха, ибо он лишь ступенька к большему, так не бывает и не заслуживающих внимания секретов. Ведь и от самого малого секретика непременно потянется ниточка к чему-то большему, стоит лишь потянуть.
– А-а, значит все же чего-то разнюхал?
– А то нет? Я всегда накапывал немало, точно курица в навозе. А уж ты сам гляди, где золотое зернышко, а где помет. Хотя, у тебя и г…но в дело пойдет!
– Хватит языком-то трепать, переходи к делу! Чего послушником вырядился, лицедей? Скоро в облачении по улицам разгуливать пойдешь – курам на смех.
– Коли в том надобность подоспеет, то и пойду. Ты вот лучше послушай… – Хасан хитро усмехнулся и подошел ближе. – Поверишь ли, боярин, посол-то Варкаш почище нас с тобой лицедействует. Кто пана его разлюбезного из драки вытащил? Я один – своими руками! Пупок чуток не развязал, покуда его безпамятного на закорках волок. А допреж того пьяного медведя уложить пришлось… это уж после, когда выбрались, доброхоты разные набежали, среди них и сыны Вельяминовы – недоросли боярские – только и делов, что до трактира донести помогли да за лекарем послали. Спас-то я – твой человек. И то всем ведомо. Еще и человечка на посольское подворье отрядил. Так кого в первую очередь благодарить следовало – нешто не тебя, канцлера московского?
– И то, – согласился Щелкалов и, поразмыслив, добавил: – так ведь от посла была эпистолия благодарственная, все чин по чину.
– Эпистолия! – Хасан презрительно скривился. – А вот Петру Афанасьевичу, мало что несуразен, так посол самолично челом бил, благодарил, подарки диковинные всему семейству поднес. Даже его малохольной дщери. А уж ей-то за что? Вот и смекай, к чему бы все это?
– Может, не разобрался, что к чему? Все ж иноземец… – разглядывая свои руки, вопросил дьяк. – Ты для него – кто? Слуга, голь перекатная, да еще татарин. А там, какие ни есть, все же дети боярские – фрязи это ценят.
– Не так мыслишь! – Хасан решительно тряхнул головой. – Нутром чую – другое тут.
Щелкалов задумался. Нащупав на поясе четки, взял в руки, стал медленно перебирать, прикрыв глаз. Потом кивнул, словно отвечая на заданный себе вопрос, и, подняв голову, одобрительно глянул на Хасана. Молодец, Петруха! Я тако же мыслю – нужно им что-то от Петра Афанасьевича, а может, и не только от него. Говоришь, Катька тоже получила подарок?
– Получила, и слыхать, богатый.
– А-га! – Щелкалов долго молчал, углубившись в размышления, потом, придя к какому-то выводу, хлопнул себя по колену и довольно подмигнул Хасану: – Выигрывает, Петруха, тот, кто упрежден! А мы с тобой упреждены самим графом Варкашом, хоть он о том и не догадывается. Ему бы поаккуратней суетиться, а то квохчет над своим красавчиком паном, аки несушка над яйцами. По той же причине и пред Вельяминовыми кренделя выписывает. Да, чего тут гадать, дело – и дураку ясно – нечисто!
– А посему… – уточнил Хасан, явно довольный наметившейся интригой, – мне брать ноги в руки и тоже начинать кренделя выписывать.
– Зришь в корень, Петр Хасаныч! За то люблю и жалую… а теперь слушай: тебе за ними за всеми великую слежку учинить надобно, а уж этого пана Юрия береги пуще зеницы ока своего. Заползи к нему в душу, прилепись, аки банный лист. Людишек полезных не растерял? Надежные?
– Не дураки, понимают, кому служат. А вот насчет пана… гонорист весьма, и вряд ли потерпит, чтобы возле него какая-то татарская рожа терлась.
– Не прибедняйся! Ты лицедей известный, и ума тебе не занимать. Захочешь – такое «Пещное действо» разыграешь, что глядишь, еще необходимейшим человеком станешь для пана кавалера… а может и для Катьки, ежели и она в той интриге замешана.
– Девку в этакое дело впутывать?! Да еще такую, дурахманную, нет уж, увольте, хозяин! Никак у вас ум за разум зашел. Да и какая с нее польза, с козы очумелой?
– Эх, ты… где ж твоя дальновидность? Сейчас в тебе не Петруха говорит, а самый что ни на есть дикий басурман! Перехвалил я тебя. Боле слушать подобное не желаю. Берись за дело и не вздумай перечить. Не забывай, татарская твоя башка, что у пана Ежи, как у всякого воспитанного иноземца, отношение к женкам совсем иное. Они для него прекрасные и слабые создания, коих надобно защищать, лелеять, нахваливать и носиться с оными, аки с торбой писаной, и вообще откалывать разные галантные коленца. А ты, коли не дурак, подыгрывай и смекай, как бы все это шутовство да в нашу пользу повернуть.
– Даже помыслить о таком гадко. Но решать тебе, – мрачно буркнул Хасан и выразительно глянул на закусочный столик, где аппетитно золотились корочкой паштеты и всеми цветами радуги переливались в хрустальных сосудах напитки.
– Поди, налей себе, и закуси поплотнее, – кивнул дьяк, перехватив его взгляд. – И можешь сесть. Чужих нет, а нам с тобой церемонии ни к чему. Да вот еще… ступай разыщи мне Петра Афанасьевича и под любым благовидным предлогом веди ко мне. Только про задумку нашу – с паном – ни-ни! Уразумел?
– За скудоумного принимаешь, боярин! – хмыкнул Хасан, с аппетитом надкусывая сочный пирог с дичью и грибами и запивая угощение лишь вишневым взваром – к напиткам, кои покрепче, он был не падок. – Ты лучше вот о чем поразмысли, ежели, конечно, тебя уже не оповестили: повадился твой Вельяминов к боярину Салтыкову, Василию Андреевичу… вот и вчерась снова заходил – с чего бы это, как мыслишь? А после сего посещения и Салтыков из дому навострился, и знаешь куда? К самому князю Шуйскому, Димитрию Ивановичу. Оставался долго, хотя гостей в дому не было. А теперь посиди, поверти мозгами, пока я за Афанасьевичем сбегаю. Подумай хорошенько, прикинь, как это у тебя под носом умельцы наши уже тропку протоптали от Посольского приказа аж до самого воеводы Каргопольского. Али и ты, вместе с Бориской, поверил сему аспиду – Митьке Шуйскому?
– Но-но! – нахмурился дьяк. – Полегше у меня… ишь, обнаглел – самого правителя Бориской величает! Он что тебе, сват-брат?
– Чужих-то нет? А нам с тобой давно словесные украшательства ни к чему, – нагло ухмыльнулся Хасан и, не дожидаясь нового окрика, бесшумно исчез.
Оставшись один, Щелкалов досадливо поморщился, дивясь собственному терпению, и, выбравшись из подушек, заходил вдоль стен, поближе к лавкам, дабы и присесть в случае нужды было недолго, потом снова стал кружить вокруг своего кресла. Он любил ходить, хотя и понимал всю несолидность подобной привычки, вроде и думалось при этом полегше… каков же расклад? Что Петр Афанасьич не просто так с Салтыковым снюхался, догадаться нетрудно. Остальное тоже понятно… иное дело, как тут поступить? За ушко да на солнышко? А толку много ль будет? Другого найдут. Мало ли у него в приказе тайных недругов пригрелось? Не-е… тут что-то похитрее измыслить надобно. Коль нам то паскудство стало ведомо, то и опасность уже не так велика, а посему поиграемся и мы в кошки-мышки. Прикинемся, что, мол, ни о чем таком – ни сном ни духом. И в знак полного доверия поручим-ка нашему игруну – Афанасьичу – приглядеться к австрийскому шишу поближе; чтобы и в дом его ввести, и с дщерью познакомить, а почему бы и нет? Государевы интересы допреж всего. Придется тебе, любезнейший наш Петр Афанасьич, покрутиться ужом и жабой, и поделом! Ну, а далее Хасан мой за всем этим кублом и приглядит, и по нужной дорожке направит. Можно сказать, возьмет сих птенчиков еще тепленькими, и вот тогда придет пора ему вмешаться, а уж он-то, ближний дьяк Щелкалов, без труда отыщет след и потянет за нужную ниточку…
Глава 8.
В это утро Катя Вельяминова вопреки обыкновению встала не в духе; когда же узнала, что братья, не упредив ее, еще до свету, отбыли на охоту, ее обиде и ярости не было предела. Даже привыкшую ко многому, мамку Федотовну умудрилась напугать аж до икоты.
– … Ах они, козлы двуликие! Иуды скудоумные! И это братья?! – кричала Катя, потрясая в воздухе сжатыми кулаками. – Пусть только на глаза мне покажутся, своими руками удавлю – не пожалею! Особенно Алешку, засранца трусливого! И не перекосило же его лживую рожу ввечеру, а?! Ведь перед самым сном спрашиваю гаденыша: – Алешенька, дружочек, на охоту когда теперь? – а он, сквернавец, ясными очами смотрит, пригорюнился весь, вздыхает: – Уж и не ведаю, сестрица, как бы нам тут извернуться… к батюшке сейчас не подступись – гневен! А без тебя, какая же охота? – Ну, ничего… я их поучу уму разуму! Я, этих козлов безрогих, так отделаю – скопцами от меня уползут!
Мамка Федотовна, хорошо знавшая вспыльчивый нрав своей питомицы, совсем перепугалась.
– Опомнись, девонька! Грех-то какой, братьев родных этак бесчестить! – заметалась она, ломая руки, и дико взвыв, бухнулась на колени и поползла к образам, то осеняя себя крестом, то стукаясь лбом об пол. – А-а-ай-яй! Господи Иисусе! Спаси и помилуй! Девка-то моя совсем ума лишилась… прости ее, Господи… прости! То не она, то все «они», бесы, куролесят, совсем бедную замучили! А-а-а… горе мне, никудышней, не досмотрела! Горе мне… Горе!
Трудно сказать, действительно ли Федотовна верила в одержимость боярышни или то был тонкий расчет, но ее вопли неожиданно подействовали. Катя разом успокоилась, изумленно воззрившись на вконец одуревшую мамку, и вдруг весело расхохоталась.
– Эй, Федотовна! Ты лоб-то свой, как я погляжу, бережешь! В половицу, которая ковриком не покрыта, небось ни разу не угодила. А ну-ка, уймись, старая игрунья, – не буди лихо, пока оно тихо. Ишь, чего насочиняла! С чего бесов-то приплела, греховодница? Да ежели они бы в меня вселились, чего не допустит Господь! – она быстро перекрестилась, – тебе бы мало не показалось, ужо бы не до кудахтанья было. А вот шутить «этаким» – не гоже! Потому как, не ровен час…
– Ой, дитятко, не надо! – еще истошнее взвизгнула мамка и, подхватившись с колен, испуганно замахала руками. – Слов таких не молви! Лучше молчи… Христос да оградит тебя! Это все я, дура старая, виновата! Испужалась, вот и понесло меня, аж в головушке помутилось!
– Что-то уж часто в твоей головушке мутиться стало! – фыркнула Катя. – Смотри, прогоню!
– А то и гони… гони, ласточка! Токмо сама-то успокойся! Девица все же, боярышня, пристало ли так браниться…
– С вами со всеми еще как пристало! – усмехнулась Катя. Она потянулась, зевнула и, поглядев в залитое солнцем слюдяное оконце, вопросительно глянула на мамку: – Может, пойдем погуляем? День-то погожий… пойдем, а? Чего дома-то киснуть!
– Ни-ни… Боже тебя упаси! Не велено, – снова заполошилась Федотовна. – Батюшка, Петр Афанасьич, наказал – из дому ни ногой!
Катя удивленно глянула на мамку, состроив при это презрительную гримаску.
– Ни ногой, говоришь? Ну, так можно двумя! Сейчас мы с тобой так и сделаем. А буде начнет тебе батюшка выговаривать, ты не пужайся, а молви ему, тихо, ласково: «свет ты наш, Петр Афанасьич, оставь девку ходить на длинном, самом длинном поводке…», иначе, вот те крест, мамушка, – сбегу! Да не с братьями на охоту, а куда глаза глядят! Хоть на край света… я это могу, ты ведь меня знаешь, верно?
Федотовна заохала, заскулила, попыталась было снова попричитать, но Катя лишь выразительно глянула, слегка нахмурившись, и велела подавать одежду. Пробежав в смежный со спаленкой теплый чулан, где ее ждала девка с кувшинами нагретой воды, она тщательно помылась, потом с удовольствием побрызгала себя розовой водой и, накинув чистую простынь, дабы наготою не оскорблять Ликов Божьих, вернулась в спальню. Одежда, разложенная по порядку, уже ждала ее. Белая шелковая рубашка с рукавами, у запястья шитыми золотом, теплый с подбоем нарядный лазоревый летник, широкие рукава которого переливались серебряно-жемчужным шитьем. Высокий, шитый золотом и жемчугом, черный бархатный ожерелок, серебристый, унизанный крупным жемчугом венчик, белые шерстяные чулки и лазоревые сапожки, шитые серебром.
Катя подошла, постояла, недовольно разглядывая наряды, потом пожала плечами и стала быстро одеваться. Помогать себе она позволяла только мамушке, да и то редко. «Коли надумаю утечь, у меня ведь служанок не будет, верно?» – любила она поддразнивать кормилицу, однако та всякий раз упрямо норовила вмешаться, полагая, что своим присутствием придает хоть немного значительности сему важному действу. Сегодня она еще пуще суетилась, бестолково тыркаясь во все углы, и тихонько, дабы не прогневить боярышню, причитала и охала. Но Катя в этот день не склонна была терпеть ее воркотню.
– Буде тебе ворчать, старая! Смотри-ты, как разошлась нынче! – прикрикнула она сердито. – Это мне бы впору недовольство казать… ох, и вредная же ты стала, мамушка-голубушка! Ведь знаешь, что одёжу люблю простую, так нет же, снова разной мишуры натащила. Точно сорока – лишь бы блестело.
– Так чё мне тяперь, в рогожу тя рядить, да в зипун мужицкий, людям на смех?! – тоже вдруг рассердилась Федотовна. – Ты, девка, ври, да не завирайся!
– По мне, так в посконной рубахе куда удобнее, а в мужском платье и того лучше! – Катя раздраженно повела шеей под черным бархатом ожерелка. – Я что, собака – ошейник на себе таскать?! Будь он неладен!
– Собака не собака, а уж на девицу точно не похожа! – Федотовна осуждающе поджала губы. – Другая бы радовалась нарядам, а эта, малохольная, нос воротит, будто на нее армяк вшивый надевают… а уж для чё тя Господь этакой красой наделил, при твоем-то козьем нраве, ума не приложу!
– Я тоже… – вздохнула Катя. – Мне краса ни к чему, замуж все едино не пойду, а так… одна морока!
Мамка хотела возразить, но в этот момент в дверь постучали и влетела Парашка, сенная девка, с круглыми от волнения глазами.
– Боярышня, ягодка ты наша! К батюшке… скорее! Велели вас доставить… мигом, говорит, подай сюды, не то ноги всей дворне поотрываю! А сам такой чудной, то ли серчает зело, то ли хворью какой мается, сердешный! Даже чарки с утра не принял…
– Да ну? – улыбнулась Катя. – Коли и чарка не в радость, значит, в самом деле спешить надобно!
– Да кабы ж не ты, коза бесстыжая, так родитель твой, горемычный, жил бы горя не знамши! – тут же вступилась за хозяина Федотовна, любившая и жалевшая его за слабость характера.
Катя поправила на голове венчик, вдела в уши длинные серебряные сережки и с усмешкой глянула на кормилицу.
– Курица ты у меня, мамушка! Одно слово, курица, дальше своего носа ничего не видишь. Я, конечно, заноза и то разумею, но чую – есть у батюшки другая и немалая забота… Палашка, пошли!
– Ты там потише, дитятко… с отцом-то, паси Бог, не куролесь! Хотя б единый разочек пред ним смиренною явись! – слезно запричитала Федотовна. – И засеменила вслед за ними, в тщетной попытке разжалобить строптивицу. – Уж пожалей ты его, горемыку…
После разговора с Главным дьяком Петр Афанасьевич так испугался, что едва снова не кинулся за советом к боярину Салтыкову, коего не без основания числил мужем великого ума и прозорливости, но, слава Те Господи, вовремя одумался. Ибо одно дело довести до нужных ушей о Борискиных проказах, от коих много чего дурного произойти может, и иное дело выложить о личном поручении Андрюхи – следить за австрийским шишом. К чему тут придерешься? На то и Посольский приказ, чтобы за шпигунами приглядывать. А уж о том, что велено поближе принюхаться, в доверие войти, чуток не в семью принять, так об этом и подавно лучше до поры до времени помалкивать, тем паче о Катьке… об этом даже вспоминать было как-то особенно неприятно. А каково слушать? И ведь как старался, сквернавец… распелся, аки соловей по весне!
– …В знак нашей особой признательности и расположения решили мы доверить тебе, батюшка Петр Афанасьич, дело одно сугубое, много для нас значащее, поелику ведаю – не подведешь…
Петра Афанасьевича даже трясти начинало, стоило ему вспомнить свой разговор с дьяком. Это же надо, столько криводушия, а?! Что б тебя перекосило, старого черта!
– …твоя Катерина девица умная, разворотливая, ты, Петр Афанасьич, и ворохнуться не успеешь, как она из того пана все его тайны выудит – пусть только ее увидит! Поляки до женской красы, ух, как падки…
Хотелось Вельяминову послать паскудника дьяка куда подальше, аж руки чесались. Да что тут поделаешь? С начальством не поспоришь, воля вышестоящих – закон. Говорили они долго, ходили вокруг да около, прощупывая друг друга, и ушел Вельяминов, перепуганный аж до одури, понимая, что далеко не все поведал ему Щелкалов.
Домой вернулся сам не свой, испуганный, злой на себя, на весь свет, особенно на сыновей, от коих проку, аки с козлов молока. Только под ногами путаются – кобели скудоумные! Поэтому он тут же, пока не остыл, вызвал бездельников и велел им завтра же убраться куда подальше – хоть на охоту.
– Собирайтесь затемно, так чтоб к утру и духу вашего тут не осталось! С сестрою об сем речей не вести, и Боже вас упаси взять ее с собою! Буде же ослушаетесь – пеняйте на себя! На сей раз не спущу!
Охоту братья любили, отца же давно не видели в таком великом пыхе, а потому, не вдаваясь в причины, сочли за лучшее не перечить.
Спал Петр Афанасьевич в эту ночь плохо, зато многое обдумал, а поднявшись, отложил все дела и велел звать дочь. Вот с этой будет трудно, у нее-то ума хватает – сразу сообразит, что к чему. Он вздохнул, зябко кутаясь в старенький, подбитый мехом кафтан. Мех поистерся, но для дома кафтан еще годился, да и мерзнуть-то было не с чего, печи давно протопили, и теперь к ним было не притронуться. Но когда Петр Афанасьевич волновался или тяготился предстоящим разговором, ему всегда становилось зябко, сколько ни топи, даже в мороз кидало, точно кто снегу за шиворот сыпанул. Эх, виданное ли дело, девку в шпигунские дела путать! Как ей об этаком паскудстве поведать? Даже язык немеет…
Петр Афанасьич застонал и, запустив руку за ворот рубахи, яростно зачесался. Еще и эта чесотка, аки у пса шелудивого! И так всякий раз, стоит ему струхнуть, – нешто это жизнь? Он обреченно вздохнул, немного побродил, натыкаясь на лавки, потом напился у стола холодного квасу и снова вернулся на свое место, возле печки.
И как оно получилось, что и его в сие паскудство затянули? Эх, да не в том дело… как теперь Катьке объяснить, вот в чем горе! Как начать и то не знаешь… разве что взять да всю правду разом и выложить? Все одно, утаить не получится…
Заслышав за дверью легкие, торопливые шаги дочери, Петр Афанасьевич огорченно покачал головой. Ну, коза неуемная! Осемнадцатый год уж пошел, а двигаться плавно, степенно, как девице положено, так и не научилась. Шаги замерли, послышались тихие голоса, шепот – опять с девками языками зацепились…
– Входи уж, коли пришла! – ворчливо подал он голос. – Чего под дверью-то шушукаться? Небось не маленькая, да и я не глухой!
Катя вошла, стараясь держаться степенно, поклонилась образам, потом отцу, пожелав ему доброго здравия, и, не выдержав, метнула в него пытливо-любопытный взгляд.
– Не случилось ли худого, батюшка? Вижу, не спали, не ели, аж с лица спали, уж не я ли, горемычная, прогневила вас?
Вельяминов внимательно оглядел дочь, то ли оценивая, то ли дивясь. Золотистые косы, стройный, высокий стан, светлое личико с чуть раскосыми зелеными глазами и удивительный рот – нежный и волевой одновременно… Что ж, верно говорят – недурна девка! – удовлетворенно вздохнул Петр Афанасьевич. Токмо тощевата малость…
– Косы-то чего не убрала, али некому? Небось, опять все второпях, да как попало! И за чем только эта дура Федотовна смотрит? Совсем из ума выжила, старая! А вырядилась с чего? Снова дома не сидится? Ну, да ладно… не до того мне нынче. Потом разберемся, как ты отцовские наказы блюдешь… косы и те толком не заплести – сраму не имаш – простоволосой пред родителем являться!
– Нешто не к лицу? – удивилась Катя, тряхнув головой, и волосы, небрежно схваченные у затылка полуразвязавшейся лентой, золотым плащом легли ей на спину. – Аль ни лепо? – спросила она лукаво и, подойдя к отцу, поцеловала у него руку, явно пропустив мимо ушей и выговор, и обещание разобраться. – Благословите, батюшка. И не хмурьтесь так… я для вас принарядилась – порадовать хотела! Чую, что-то вас гложет… может поделитесь со мной, скудоумной?
– Ох, Катька! – Вельяминов не выдержал, улыбнулся. – Так уж и быть, садись! Сюда, поближе… – указал он, усаживаясь и сам на широкую, покрытую яркими подушками скамью. – Правильно учуяла, дочка, гложет меня тревога, и не малая. А потому будем с тобой совет держать, тем паче тебя дело сие более всех касается. А виновата сама! – он постарался придать голосу гневные нотки. – Ибо дерзостью, своеволием и непотребством так себя ославила, что и врагу не под силу… после такого, кому ж как не тебе сие непотребство предлагать?
– Молвите, не таясь, отец! – нетерпеливо дернула плечом Катя. – Пугаться не стану – вы меня знаете. Говорите…
– …теперь ты все знаешь, дочка! – со вздохом закончил свой рассказ Вельяминов. – Как видишь, дело смутное, двуликое… тут у каждого свой тайный интерес, и всей правды нам с тобой вряд ли кто поведает. Может, оно и к лучшему, чем меньше знаешь, тем больше проживешь…
Катя, слушавшая отца очень внимательно, опустив глаза и сжав на коленях руки, обернулась, насмешливо вскинув брови:
– Неужто до сей поры в Посольском приказе правду, прямо как на духу, выкладывали? Мыслю, заведись там подобные правдолюбы, мигом бы покончили и с тайнами вашими, и с самим приказом. Одна труха, как после мышей, осталась бы.
– Оно конечно, – согласился Петр Афанасьевич. – Верно мыслишь, такое уж наше дело… эх, была бы ты парнем, я бы ничего не сказал, может, даже за честь посчитал! Заодно постарался бы и свой интерес соблюсти, а так…
Он вздохнул и горестно покачал головой.
– А так – чего?! Ну, договаривайте… – Катя гневно топнула сапожком. – Да по уму и характеру я, может, десяти мужиков стою. Поглядите-ка на своих сынков, чем не бабы? Вот кого в терема запереть. Пусть бы там бока отлёживали, сплетничали да объедались, а я никогда с тем не смирюсь! Никогда… поэтому с радостью послужу вам, хоть шпигуном, хоть уличной плясуньей!
Вельяминов хотел было возмутиться, хотя бы для порядка, столь дерзновенными и неприличными речами дочери – пригрозить, пошуметь, – но тут же, поняв всю никчемность и несвоевременность подобного желания, только безнадежно махнул рукой. Истинно про нее говорят – бес, а не девка! Стыдно даже себе признаться, но ему ли с ней тягаться? Да и то сказать – на все воля Божья… зачем-то же оделил ее Господь такими свойствами?
Катя ждала, сочувственно наблюдая за отцом, и когда он немного виновато глянул на нее, ласково улыбнулась.
– Не горюйте, батюшка! Мало вам своих забот… пошто из-за меня так убиваетесь? Я себя в обиду не дам, глупостей не натворю, ибо главное в сей интриге мне понятно. Ну, а ежели чего и не поняла, так будьте покойны – докопаюсь, выведаю, да еще и великое удовольствие получу. Я и мечтать о таком приключении не смела!
– Вот она, первая твоя дурость! – Вельяминов даже руками всплеснул. – Дело сие отнюдь не приключение! Один Господь ведает, к чему оно приведет, а ты…
– А я просто сболтнула… для красного словца, простите! – Катя взяла его руку и почтительно поднесла к губам. – Я не дура, понимаю, что не на посиделки собираюсь. Вы мне лучше вот что скажите, когда к сему делу приступать-то надобно?
– Да хоть сей же час! Пока наш пан еще на том постоялом дворе отлеживается, а забрать его могут в любой день.
– Значит, теперь же и начнем! – Катя решительно поднялась, второпях уронив со скамьи подушку и, даже не заметив, поспешила к двери, но вдруг запнулась на ходу и, быстро вернувшись, попросила:
– Благословите, батюшка!
Петр Афанасьевич поднялся, истово, от души благословил дочь и, не удержавшись, крепко обнял, хотя и понимал, что следует быть сдержаннее и отцовской слабины не являть.
– Господь да благословит и да оборонит тебя, чадо…береги себя!
– Ради вас – непременно! – она на минуту благодарно прижалась к его худому плечу, потом вспомнила о братьях и прыснула со смеху: – Батюшка, признайтесь, наших дуроломов вы нарочно из дому спровадили?
– А то как же? Небось и я не лыком шит! – он тоже засмеялся, довольный своей хитростью. – Путались бы сейчас под ногами, того и гляди, за тобой бы увязались. А нынче это нам не с руки, сама понимаешь… ничего, пусть поохотятся. И помни, с ними о делах – ни гу-гу! Ежели про трактир сведают да станут приставать, с чего да зачем, прикинься дурочкой, отвечай одно: батюшка, мол, просил болящему гостинцев снести.
– Могли бы и не учить! – фыркнула Катя. – Нешто я недоумок какой? Не о том тревожитесь, отец. Лучше бы поразмыслили, что и как боярину Салтыкову посуразнее наплести, коли он вас пытать станет, а он станет, не сомневайтесь! И ему о сострадании к болящему лучше не заикаться – не поверит.
Вельяминов даже обмер от неожиданности. Силы Небесные! Откуда у нее сия догадка? Ведь он о Салтыкове и слова не проронил… ни о нем, ни о воеводе…
– Салтыков? Это… какой Салтыков? О чем ты… – растерянно переспросил он, лихорадочно пытаясь сообразить, куда лучше повернуть разговор. – Ежели ты про Василь Андреича, так он тут при чем?
– Про кого же еще? А при чем он, али не при чем, думайте сами – мне недосуг. Я пошла… – уже подходя к двери, Катя помедлила и негромко добавила: – Остерегайтесь его, отец! Даже если вы с ним заодно.
Дочь ушла, а он остался ошарашенный и недоумевающий. Ей что-то известно… и скорее всего немало, раз сумела увязать с тем, что он ей поведал, но откуда? Не могла же она так просто, ни с чего, догадаться. Значит, кто-то рассказал, может, только намекнул. А она, чертовка, умна, ей многого не надо, чтобы все понять, вычислить. Но кто? Не Анна же Салтыкова – дурочка блаженная! Разве снова на нее накатило, она и прорекла, чего не следовало? Или… постой, постой, – Андрюха… вот этот мог! Парень он умный, отец ему доверяет, потому знать может немало. А тут зазноба, коей никак не угодишь, на козе не подъедешь, да еще зазноба тайная, ибо он не может не понимать, что Василь Андреич на такой брак не согласится. Да и ему, Вельяминову, то ни к чему, много ли радости в бедные родственники набиваться? А когда любовь тайная – под запретом – она во сто крат слаще, в таких случаях на что только не идут, чтобы милой понравиться. Эх, жаль парня – присушила девка! Странно, что Василь Андреич вроде бы ничего не замечает, молчит. Али прост, до разговору с ним, с Вельяминовым, не снисходит? С сыном-то, похоже, говорил. Андрей вон последнее время чернее тучи ходит. Ан не отстает от Катерины – как тут на него не подумать? Точно, от него Катька и сведала. Решил ей угодить, да и сболтнул лишнего. Ох-хо-хо… не сносить мне головушки, коли, не приведи Господь, Андрюхин отец о том дознается! Боярина Салтыкова не проведешь, не умаслишь…
Глава 9.
Шел уже третий день, как Юрий пришел в себя, и давно мог бы встать и даже унести ноги из этого опостылевшего чулана, в который его засунули; но чертов татарин прилепился к нему хуже банного листа, обвился аки плющ, ни давая не то чтобы шагу ступить, он даже чихнуть не мог без того, чтобы к нему тут же не сунулись с примочками, мазями, или пахучим травяным зельем – будь оно все неладно!
Юрия, живого и деятельного по натуре, томило и раздражало это вынужденное пребывание в постели, да еще с обязательным питьем всякой пакости, и это притом, что чувствовал он себя вполне сносно. Подумаешь, в голове шумит… еще бы, столько дней без движения, да без воздуха! Он даже попытался удрать, улучив момент, когда страж его вышел по делу, но куда уйдешь без портков? Да и, к стыду сказать, хисту не хватило – перед глазами все вдруг заволокло, завертелось, хорошо, от лежанки отойти не успел, так на оную и завалился. Татарин, конечно, все понял, но виду не подал, а впредь одного не оставлял, опекая, словно малое дитя. В душе Юрий, конечно, был ему благодарен, даже привык к его присутствию, но все равно раздражался, главным образом из-за снадобий, коими тот его потчевал чуть ни каждый час. Вот и сейчас сидит там в своем углу, притаившись, и снова толчет какую-то дрянь в ступе… не иначе, чтоб угостить, когда он, Юрий, проснется. Так что ж ему теперь, целый день спящим прикидываться?! Юрий вздохнул и осторожно, чтоб тот не заметил, покосился на ретивого стража, от души пожелав ему провалиться в пекло вместе со своими адскими травами и ступкой.
Почувствовав его взгляд, татарин быстро обернулся, чуть заметно усмехнувшись.
– Не серчай, господин, Хасан дурного не сделает. И вылечит, и поможет, еще спасибо скажешь. Притворяться уже не имело смысла, и Юрий с досады грохнул кулаком в стену.
– Лечить-то меня с чего? Не видишь, здоров я?! А уж помощь твоя мне сто лет не понадобится!
– Неисповедимы пути Господни… – загадочно изрек Хасан и, глянув на Образ в углу каморы, благочестиво склонил голову. – Иной раз и такой ничтожный червь, как твой покорный слуга, может сгодиться, а то и стать орудием в Руце Божией – к Его вящей Славе и твоему благоденствию!
Юрий хотел было рассердиться, но вдруг передумал и уже с любопытством посмотрел на Хасана.
– Я, конечно, понимаю, что ближний дьяк Посольского приказа не потерпит у себя на службе нехристя. Но тогда почему именуешь себя Хасаном?
– Ошибаешься, у нас в приказе, коли человек полезен, то и басурмана не отринут. Мало ли на Москве разных иноверцев, аж до самого «верху» службу несут? Я же давно не басурман и в Святом Крещении наречен Петром. Хасан, это так, прозвище… по отцу кличут – Петр Хасаныч. А уж ты, пан, зови, как тебе на слух ляжет – что запомнить проще.
– Может, Хасаныч? – предложил Юрий, задумчиво разглядывая татарина. – Так тебе больше подходит.
– Можно и так. – Хасан легко поднялся с коврика, на котором сидел, и, неся в руках полную до краев пиалу с подозрительно ароматной жидкостью, подошел к постели Юрия.
– Выпей, господин! И пусть здоровье твое и душевный покой будут полными, как и сия чаша целительного нектара.
– Ах ты, змий витиеватый! Подобрался таки… к черту твои зелья! Больше ничего пить не стану. Принеси мою одежду и дай мне уйти, тогда, на радостях, хоть ведро вылакаю. А сейчас проваливай… и подальше!
– Зачем ведро? Так и окочуриться недолго! – усмехнулся Хасан.
Поставив пиалу на столик возле постели, он сел рядом и, ловко поджав ноги, застыл в позе терпеливого ожидания. Немного погодя, когда Юрий сердито завозился в подушках, Хасан, чуть покосившись в его сторону, спокойно заметил:
– Пить захочешь, сам возьмешь…
– Вот-вот, хоть раз правду сказал! Сам возьму, коли захочу! Тебе-то чего рядом торчать? Ступай, прогуляйся, я подремлю чуток…
– Не могу, боярин! А вдруг чужой кто забредет, покуда ты дремать станешь? Да – паси Бог – лихое с тобой, немощным, учинит. Как я тогда пред хозяином оправдаюсь?
– Ну, навязались на мою голову, стражи окаянные! – Юрий даже плюнул в сердцах. – Сиди, черт с тобой! Хоть окаменей на своем коврике, идолище поганое… – и, повернувшись к нему спиной, Юрий сделал вид, что засыпает. Он был уверен, что теперь ему долго не заснуть, слишком велико было раздражение, но – как ни странно – заснул…и теперь видел сон, от которого просыпаться ему совсем не хотелось. Правильнее сказать, слышал, ибо глаза он открывать не хотел, уверенный, что снова увидит рядом опостылевшего Хасана. Поэтому он только слушал, наслаждаясь удивительной музыкой пригрезившегося ему голоса… во сне, где-то совсем рядом, тихо переговаривались несколько человек, среди них опять же Хасан (что б ему! – даже в сон залезть умудрился), какой-то причитающий женский голос, и тот другой – столь удивительный, что его хотелось слушать, как пение сирен. Надо бы глянуть, хороша ли сирена, подумал он сквозь дрему и тут же насторожился, услышав шаги. Они были очень легкие и очень решительные, но ведь сирены не ходят! Хотя на то и сон, где все возможно… шаги приблизились, остановились. Потом на лоб ему легла маленькая, теплая рука и повеяло ароматом роз… почти уверенный, что сейчас проснется, Юрий, все же крепко ухватился за эту руку и открыл глаза. …Лицо, склонившееся над ним, было таким прекрасным, что он просто обмер, не понимая, что с ним творится и откуда здесь эта красавица. Но что это не сон, он уже догадался – сирены не носят расшитые серебром и жемчугом летники и не убирают косы девичьим венчиком. Да и Хасан, вдруг возникший за спиной девицы, выглядел слишком уж настоящим, так же, как и маячившая неподалеку пышнотелая, приземистая женщина в цветастом убрусе поверх замысловатого головного убора. Чем-то взволнованная, она смотрела на него с опаской и, пытаясь привлечь к себе внимание девицы, нелепо взмахивала руками, точно несушка над яйцами. А вот и дуэнья, или как их тут называют – «мамка», подумал Юрий… Но кто же они, откуда и зачем тут?
Словно угадав его мысли, боярышня улыбнулась и пальчиком указала на Хасана:
– Вот он пусть тебе все и объяснит, ясновельможный пан! Его ты, как-никак, знаешь… – она чуть отступила, осторожно пытаясь отнять свою руку, но он сжал ее еще крепче, боясь потерять. Она засмеялась: – Буде тебе! Не цепляйся, как маленький, я не сбегу.
Юрий покраснел и неохотно разжал руку.
– Прости, прекрасная госпожа! То я не с умыслом себе позволил… от сонной одури не разобрался. – Он глянул на Хасана и, притворяясь недовольным, нахмурился: – Чего тут у тебя приключилось, говори! Отчего полна горница людей?
– Людей не вижу, господин! – дерзко ответил татарин, покосившись на женщин. – То боярин Вельяминов, Петр Афанасьич, гостинцев тебе прислал, да справиться о здоровье велел. А за отсутствием сынов, кои нынче вне дома пребывают, заботу сию дщери своей поручил. Боле ничего не приключилось…
Юрий, почти онемевший от негодования, не верил своим ушам – нет, но каков наглец?!
– Так сейчас приключится! – пообещал он и, схватив со столика тяжелую глиняную миску, с наслаждением метнул ею в голову Хасана. – Почему язык распускаешь в присутствии дамы, хамово отродье?! Людей не видишь – ослеп?! А женщины, по-твоему, не люди?! Да они во сто крат лучше и прекраснее любого мужчины! Понял, ты, басурманская рожа?! Я твоих татарских замашек возле себя не потерплю!
Пролетев возле самой головы обнаглевшего басурмана, тяжелая миска с грохотом разбилась у ног перепуганной кормилицы, никому не причинив вреда; зато впечатление от этой непонятной, но тем более лестной вспышки гнева было огромным. Глаза девушки засияли благодарностью, Хасан поглядел на него как на умалишенного, а мамка застыла с открытым ртом, дивясь столь неслыханным речам.
Катя лукаво улыбнулась и с шутливой грацией поклонилась Юрию.
– Благодарствуйте за красивые речи и доброе мнение о нас, женщинах. Недаром молва о тебе идет, пан Георг, как об истинно галантном кавалере! А вот Петра Хасаныча напрасно изобидел. Его понять можно. Наши мужчины к тиранству склонны, женщину ценят мало, так с чего бы ему – да еще татарину – быть иным?
– Обидеть меня не так просто! – усмехнулся Хасан. – Я сам по себе… хочу – служу, захочу – потеряюсь, как ветер в степи. Ты еще недужен, господин, да и обычаев наших не знаешь, а потому правду боярышня молвила – на меня осерчал зря.
Юрий вспыхнул от раздражения. Не хватало еще, чтобы какой-то хам поучал его в присутствии дамы.
– Не настолько недужен, чтобы последний ум растерять! И не так уж мало знаю, чтобы не понять, чего они стоят, ваши обычаи!
Катя с интересом поглядела на него.
– Вот как? А братья мне говорили будто ты, пан Георг, почитаешь себя скорее русичем?
– Да коли бы и так! Разве все, что свое, должно быть неподсудно? Этак все по старинке: как отцы наши жили – так и мы жить будем?!
– Твоя правда, боярин, думаешь, мне нравится подчиняться? Да только разве от нас что зависит? Ты лучше успокойся… накось, испей! – и, взяв со столика пиалу с отваром, Катя улыбнулась и поднесла ее к самым губам Юрия. – Пей, пей… не бойся, сразу полегчает.
Юрий заколебался, потом обреченно вздохнул. Это тебе не Хасаныч – не откажешь! Он покорно выпил горьковато-терпкую жидкость, и на этот раз она показалась ему вполне сносной. Юрий поудобнее устроился в подушках, блаженно улыбнулся и прикрыл глаза, так ему сделалось хорошо и покойно. Но не тут-то было… острое беспокойство вдруг кольнуло его, заставив насторожиться: уж не ловушка ли все это? Ведь он начисто забыл, с кем дело имеет. Мало ли, что девица красива, даже обольстительна. Тем хуже – такая если захочет – кем угодно прикинется. А он-то, дурень, распелся аки петел по заре – хвост распушил!
Юрий открыл глаза и уже настороженно глянул на возившуюся у стола чаровницу.
– Спаси Бог за гостинцы и твою заботу, боярышня! – холодно поблагодарил Юрий, стараясь не смотреть на это удивительное лицо. – Отцу кланяйся, передай – не заслужил я такой чести. А меня прости, коли наговорил чего лишнего. Понимаю, что глупство одно!
Катя, сразу уловив перемену в его настроении, тоже насторожилась.
– Вижу, ты, пан, устал! Пора и нам с Федотовной честь знать. – Она сдержанно, без улыбки, поклонилась и отошла подальше. – Отдыхай, с Богом! Поправишься ты скоро, Петр Хасаныч в этом деле толк знает – поболе иных именитых лекарей. Да, вот еще, чуть не забыла! Отец велел передать, как на ноги встанешь, то просил бы он тебя, пан Георг, на обед к нему пожаловать, да и братья мои тебе рады будут. Только оповести за день, как надумаешь.
Поняв, что она уходит, Юрий растерялся и, смутясь, пробормотал что-то невнятное, не зная – огорчаться ему или радоваться.
– Чего копаешься, мамушка? Пошли! – прикрикнула Катя и быстро пошла к двери. Но уже у самого порога она обернулась, глянула ему в глаза, и Юрия будто обожгло этим взглядом и странной, едва мелькнувшей улыбкой.
Матерь Божья… защити! – только и успел подумать Юрий, в испуге чувствуя, как замерло, а потом оборвалось сердце…
Шла третья по счету неделя (а он считал каждый день), как Юрий вернулся на посольское подворье, к вящему удовольствию посла. Наконец-то Варкош мог успокоиться – ведь он места себе не находил, пока его помощник пребывал в столь варварском месте, как местный трактир, с гнусными пьянками, грязью и, будто одного этого мало, еще и в лапах некоего ужасного татарина. Навещая пострадавшего, граф его видел и мысленно содрогнулся – азиатов он боялся. Правда канцлер Щелкалов был столь любезен, что лично заверил его в полной компетентности Хасана во всех отношениях – «поверьте, дорогой мой, ваш молодой друг с ним, как у Христа за пазухой»! Хм, странное сравнение… подумал граф, но поверил. А когда пан Георг, наконец, был ему возвращен, то уже смог убедиться в этом собственными глазами. Юрий выглядел цветущим, подробно и охотно делился всем, чему стал свидетелем, о чем слышал или догадывался. Он явно был рад своему возвращению и их возобновившимся беседам, даже признался, что их ему не хватало, чем приятно польстил графу. Но… было еще и это «но», ибо кое о чем он явно умолчал. И не просто умолчал – Георга что-то тревожило, томило…Варкош кожей ощущал это и, провидя многое, тоже беспокоился, но допытываться не стал. Зачем? Рано или поздно ему самому захочется поделиться, торопливость тут ни к чему.
И он оказался прав. Прошло еще немного времени, и Юрий решился доверить графу свои опасения. Был вечер, с делами покончили, с ужином тоже, и теперь оба отдыхали за шахматной партией. Однако сегодня игра не шла. Юрий о чем-то задумывался, делал неверные ходы и, наконец махнув рукой, откинулся в кресле, давая понять, что не настроен продолжать.
– Прошу прощения, господин граф! Нынче я не игрок…
– Пусть это вас не смущает! Я и сам сегодня как-то… – Варкош повертел рукой, изобразив в воздухе некий замысловатый знак. – Не знаю даже, как это точнее определить… сплин? Нет, скорее озабоченность или что-то близкое к этому.
– Плохие вести? – рассеянно, явно не интересуясь ответом, спросил Юрий.
– О, нет! Не вижу повода… – Граф пожал плечами, незаметно наблюдая за Юрием. – А вот вы, мой друг, похоже, что-то от меня скрываете.
– Скрываю? Нет… скорее не знаю, как поступить. Это по поводу того приглашения на обед, к Вельяминову…
Он помолчал, зачем-то разглядывая шахматную доску, потом выбрал фигуру королевы и, зажав в кулаке, тяжело вздохнул, хмурясь и кусая губы.
– Понимаете, тут есть одна маленькая неловкость. Когда мне передавали его приглашение, то просили, чтобы я… ну, потом… когда вернусь на подворье, сам выбрал день для этого визита, только оповестил бы накануне. И вот я никак не могу решиться…
– Вы называете это маленькой неловкостью?! – Варкош от досады даже хватил кулаком по шахматному полю, отчего тяжелые фигуры с громким стуком посыпались на пол. – Я уж молчу о том, что это есть вопиющая невоспитанность! Старый человек, почтенный бояр, оказывает вам – юноше – честь, а вы заставляете себя ждать, словно принц крови, какого-то захудалого вальвассора! Если же говорить о деле, то и здесь недопустимая оплошность. Похоже, вы забыли одну здешнюю весьма мудрую пословицу – ковай железо, пока оно горячит!
– Куй железо, пока горячо, – поправил Юрий.
– Что? Ах да, конечно! Куй… пока горячо. Спасибо, что не забываете меня поправлять. – Он помолчал и уже спокойнее добавил: – Простите, что позволил себе этот маленький выговор, но мне, старику, это разрешается.
– Вы совершенно правы, господин граф, во всем! – Юрий только беспомощно развел руками. – Но очень уж мне не хочется принимать это приглашение.
Варкош от изумления даже вытаращил глаза.
– Почему, Бог мой?! Почему? Неужели наша Катрин настолько дика и вульгарна? Но мне говорили…
– Вам правильно говорили, – кивнул Юрий. – Девица хороша, дьявольски хороша! И… если честно, боюсь, что не мы ее используем, а она нас.
– Точнее, вас! – поправил Варкош не без лукавства.
– Ну да, конечно… – Юрий покраснел и в сердцах пнул подкатившегося к ноге шахматного короля. – Но мне-то все это не нужно, понимаете?! Я совсем не хочу иметь дело с этой… не знаю, как бы вам лучше объяснить… но от нее исходит опасность, такая кого угодно приворожит! Да и вам какой от того прок? Ведь если такая присосется…
Уже присосалась… – решил про себя Варкош и ободряюще похлопал Юрия по плечу.
– Спокойнее, мой друг… спокойнее! Вы умны, образованны и вполне современны. Так неужели вы серьезно способны поверить, что слишком обольстительная женщина непременно вас приворожит? Да еще, возможно, с помощью нечистой силы? Помилуйте, не ожидал от вас подобной дремучести. Чего вы испугались? Влюбиться? Но в вашем возрасте это нормально. Если же боитесь подпасть под ее власть, тогда, разумеется, надо остерегаться, как здесь говорят – быть начеку. И это вполне возможно. А вот после оказанного вам внимания не принять приглашение нельзя – неприлично! Тем более, московиты весьма чувствительны к обидам. Если они способны кидаться на рукопаш…простите, как это… рукопашное?
– Врукопашную…
– Благодарю… итак, если они кидаются врукопашную из-за того лишь, кому какое место в гостях досталось, то… да вы сами все понимаете! Полагаю, выход один – приглашение принять, политес соблюсти, а там как сочтете нужным. Не изменится ваше первое впечатление, значит, придется вас от этого дела отстранить. Не беспокойтесь, я сумею.
Он-то сумеет, но сумею ли я? – подумал Юрий. И неожиданно для себя сказал совсем другое:
– Вы правы, соблюсти политес необходимо. И то сказать – волков бояться, в лес не ходить!
– Именно так, мой дорогой Георг! – обрадовался Варкош. – Лучше и не скажешь. До чего же я люблю русские пословицы – они так выразительны! Действительно, зачем заходить в лес, когда там волки? Значит, решено! Завтра же пошлю человека предупредить бояра Вельяминова о вашем визите. Кстати, за столом Катрин может и не быть. Вы же знаете, по здешним обычаям боярышне это не положено. Но… что-то мне подсказывает, что на этот раз вас, друг мой, постараются принять по «фряжским» обычаям.
– Иезус-Мария! А мне-то каких обычаев держаться? Как прикажете мне политес соблюдать?! По фряжским или по местным обычаям? Я ведь здесь в домах еще ни у кого не бывал, могу и натворить чего не след!
– Будьте сами собой, господин Георг, и можете спокойно не ходить в лес! Или напротив – ходить? Как это там… подскажите! Похоже, я совсем запутался с этими волками…
Дни, последовавшие за тем памятным посещением трактира и знакомством с загадочным паном Юрием, стали для Кати сплошным мучением, настолько непривычные чувства владели теперь ее душой, тесня сердце странной печалью. Впору припомнить народную поговорку – вот те, бабушка, и Юрьев день! А она-то, дура, радовалась этой затее со шпигуном… думала позабавиться захватывающим приключением, поиграть, полицедействовать, ан вон оно как обернулось. Красавчик пан, небось, и не помнит о ней! Иначе давно бы уж воспользовался приглашением отца отобедать… и то верно, на что она ему? Мало ли он у себя в заморских краях красавиц повидал? На кой ляд еще одна. Но так было лишь в первые дни. Вскоре, устыдившись собственной слабости, она постаралась взять себя в руки, даже успокоилась, или так ей казалось? Но это была уже другая Катя. Она первая это заметила и поспешила объяснить тем, что взрослеет, – когда-то же все едино, придется.
Заметила перемену и Федотовна, но объяснила по-своему. Замуж девке пора – хочет она того али нет, а пора. По весне осемнадцать годков сравняется, шутка ли… другие и помоложе, а давно замужем, уже не по одному дитю нарожали, а эта все стрекозой непотребной пребывает, своевольничает да отцу перечит – кому такая нужна? Оно, конечно, вон и Анна Салтыкова тоже в девках сидит… ну, да то дело иное. Она у них то ли дурочка, то ли блаженная. И, ежели, по правде рассуждать, так кому охота дурочку, да еще хворую, сватать? Такую, иначе как в монастырь, некуда девать. Так то всегда успеется… чего спешить? Семейство богатое, лишний рот не в тягость. Иное дело, нашему горемыке, Петру Афанасьичу… концы-то с концами и так еле сводит. А тут еще – Катька! Как такую ндравную девку с рук сбыть, неведомо. Было бы приданое поболе, а так… будто мало ему хлопот с сынками, а ведь энтих дуроломов тож, небось, и пристроить, и оделить надобно. Эх, бедолага ты, Афанасьич, бедолага! Кабы не померла наша Софьюшка, супруга твоя ненаглядная, иное бы дело было – при ней в дому порядок блюли. И детки свое место знали, и дворня при деле была, глотку не драла, баклуши не била, оттого и достаток был…
Мамка Федотовна любила поговорить, а потому с годами, за неимением достойного собеседника, стала разговаривать сама с собой, да так увлеченно, что постоянно попадала впросак. Вот и сегодня, озабоченная тяготами семейства Вельяминовых, к тому же занятая разборкой Катиного сундука с приданым, она не услышала и не заметила, как в спаленку вошла и тихо села у окошка ее питомица. Да и не мудрено, раньше девка не входила, вихрем влетала, то смеясь, то ругаясь… а тут проскользнула словно тень, послушала ее причитания, да вдруг и говорит:
– Пора тебе, мамушка, язык твой болтливый подрезать, иначе всех когда-нибудь под монастырь подведешь!
Взвизгнув от неожиданности, Федотовна схватилась за сердце, да так у сундука на пол и осела.
– Да нешто я чего дурного про кого молвила? Это за что же мне теперича, будто татю, язык-то рвать?!
– Будет тебе лицедействовать! – прикрикнула Катя. – Кому твой язык зловредный нужен! А вот помалкивать не мешало бы, не то перестану с тобой делиться, ни о чем никогда не расскажу… Ну, давай, подымайся! – добавила она уже мягче и, подойдя, помогла ей встать на ноги.
– Подумаешь, испужала! Будто я чего знаю? Так и так молчишь, словечком лишним не обмолвишься, хоча знаешь, всей душой я изболелась, измаялась о тебе, бессердешной, день и ночь сокрушаючись! – Мамка обиженно поджала губы и, нарочито подволакивая ногу, заковыляла к скамье, выбрав ту, что подальше.
– Ну, коли и по ночам сокрушаешься, то плохо твое дело, мамушка! Непонятно, когда только спишь… – Катя улыбнулась ее нехитрым уловкам, подсобила сесть, за спину подсунув для мягкости подушку, и даже осведомилась, не ушиблась ли.
– Нешто кого из вас то колышет? Ушиблась не ушиблась… спала не спала… чего уж теперь!
Федотовна тяжко вздохнула, намекая на горькую свою долю, но, не выдержав роли, тут же с любопытством глянула на Катю:
– Ты уж прости меня, старую, давно хотела тебя поспрошать… боярин энтот, ну тот, хворый, в трактире… кто ж он такой будет – наш али не наш? Никак в толк не возьму. Уж больно речи вел чудные… на Петра Хасаныча вдруг, невесть с чего, вызверился! Малость не пришиб беднягу. Ты-то хош поняла, с чего он так осатанел?
– Поняла, мамушка, поняла! А кто он такой… – Катя досадливо передернула плечами. – Мне то неведомо, а уж тебе и вовсе ни к чему!
– Оно конешно, ласточка, ни к чему! – согласно закивала Федотовна, озабоченно поглядывая на Катю. – А все ж чудно как-то… батюшка твой его, кажись, к обеду звал… вот и дивлюсь я, чего ж нейдет, коли зван… али я чего не разумею?
– А это уж не наша с тобой забота! – резко оборвала ее Катя. – Эк, нашла, чем голову себе забивать. Вели-ка лучше охабень подать, сходим к Салтыковым, давно Аннушку не видала… да смотри у меня, будь поосторожней, когда об ней говоришь, не то и вправду язык вырву! Слыхала я, как ты тут молола непотребное – Анна, мол, дура блаженная… запомни: она умнее не только нас с тобой, но и многих самых мудрых бояр, из тех, что в Думе заседают. Уразумела?
– Уразумела, как тут не уразуметь! Тебе виднее, касатушка… может и так. Только вот зачем охабень… может, лучше шубу? – робко вопросила Федотовна. – В богатый дом все же собрались, а охабень-то ношеный-переношенный… гоже ли, тебе боярышне Вельяминовой, в грязь лицом ударять?
– Меня старый охабень не замарает. Захочу, во вретище, босая по Москве пойду, и от того хуже не стану! – уже в сердцах крикнула Катя. – Ох, и дури же в тебе… не по возрасту! Живо подай охабень! И заглохни, что б я звука от тебя боле не слыхала.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 1.
На сегодняшнюю встречу с правителем Щелкалов шел неохотно, как, впрочем, и на все их встречи в последнее время, а жаль! Раньше было по-иному, пора бы привыкнуть, ан нет, не получается. Отсюда и тяжесть на душе, ибо с каждым разом им все труднее понимать друг друга, от бесед же остается неприятный привкус досады и разочарования, наверное, взаимный. А ведь еще не так давно они неплохо ладили, понимали и нуждались друг в друге. Неужто он что-то проглядел, упустил?
Дьяк шел, привычно не замечая роскоши дворцовых палат, хотя когда-то, в самом начале, любовался оными с замиранием сердца, особенно же стенною и потолочною росписью в главных парадных палатах, ибо выполнена была с искусством вельми – истинно радость очам, а душам спасение. Когда он в первый раз увидал еще в сенях Грановитой изображение спящего царя Константина и стоящего возле него Господа Иисуса Христа с Животворящим Крестом в руках и подпись: «Сим победиши…» – у него, еще молодого тогда дьяка, аж сердце зашлось от красоты и величия сего письма, так дивно украсившего стену. И он дал себе слово, что добьется права бывать здесь на равных с самыми родовитыми боярами. И, с Божьей помощью, добился… токмо теперь, увы… теперь он даже головы не подымал и лишь мельком замечал расставленную по пути охрану да снующую рядом придворную челядь. Жаль, видит Бог! Жаль… Щелкалов шел медленно, не глядя по сторонам, сдержанно отвечая на приветствия знакомых бояр, непонятно чего ждущих, и только привычно дивился – с чего бы им, с утра пораньше, здесь толочься? Хотя оно и понятно – окромя как интриги плести да друг дружке козни сподтишка строить, делом настоящим заняться не умеют, вот и толкутся возле царевых покоев, авось, мол, свезет. Бояр он не любил, и они платили ему тем же. Он это знал, как знал и то, что когда-нибудь они его все же подсидят, что ж, на все воля Божья! Пока же ему власти хватает… работы тоже, и за то хвала Господу, ибо что может быть слаще работы? Он вздохнул, так захотелось ему назад, в свой Приказ, к своему рабочему столу, к бумагам… что толку в этих совещаниях с Борисом? Все едино, каждый при своем мнении остается, хотя нынче, кто знает. Вон Шуйские снова воду мутят, как пить дать, заговор затевают, – тут уж не до споров, не до разногласий…
Перед покоями Правителя Щелкалов остановился и, когда рынды отмахнули перед ним двери кабинета, шагнул через порог, придав лицу почтительно-бесстрастное выражение.
Возле большого, для их совместной работы подобранного стола, с раскиданными по нему в беспорядке свитками, сидел Годунов в богатом, изукрашенном затейливой резьбой и дорогими каменьями, кресле с высокой прямой спинкой и лиловыми бархатными подушками возле подлокотников. Руки, унизанные драгоценными перстнями, праздно покоятся на вишневом бархате скатерти, а все эти полуразвернутые свитки – чистое лицедейство, бумагами-то занимается он, Ближний дьяк – … богатый, шитый золотом кафтан, меховая, едва накинутая на плечи, телогрейка… на лице улыбка, но взгляд насторожен и не особо приветлив. Ну, то и Бог с ним… им взаимный политес ни к чему, не на приеме!
Щелкалов долго, собираясь с мыслями, истово крестился на образа, потом низко, но с достоинством поклонился Правителю и, не дожидаясь приглашения, спокойно занял место по другую сторону стола, в кресле, в коем всегда сиживал во время совместных совещаний.
– Ты, как я погляжу, ровно к себе домой пришел! Так может, я тут лишний, с делами ты и сам управишься? – Борис усмехнулся, щелчком послав ему подвернувшийся под руку столбец. – Чай не привыкать – работать ты горазд!
– Твоя, правда, Борис Федорович, работать я умею и люблю. А гневаешься напрасно! Мы с тобой не впервой вот так сидим, и в тебе, привык я, скудоумный, видеть и почитать своего единомысленника и соратника – иначе бы не пекся о благе твоем, как о собственном. Но у каждого свой дар. Ты искусен в дипломатии – для тебя она точно шахматная игра, я же – в повседневных трудах, да в розыске, без коих не сладится ни одна, самая хитроумная, комбинация. Ум хорошо, а два лучше… когда-то ты это понимал.
– Ты на что намекаешь?! – Годунов был явно раздражен.
– Один в поле не воин! – смело поглядел на него Щелкалов. – Сию мудрость умные люди испокон веку знали, да и ты, боярин, знал. В одиночку, без подмоги верных людишек, никто еще надолго к власти не приходил.
– Сиречь – без тебя? – Борис нахмурился, пристально глядя на вконец обнаглевшего дьяка.
– Не я один был тебе верен… – спокойно встретил его взгляд Щелкалов. – Только прости, Борис Федорович, не о том сейчас речи ведем. Не меня тебе опасаться должно, и даже не самих врагов твоих, а тех слухов злостных, кои они изподтишка распускают, будоража и сея смуту в низах московских. И то не впервой – не забыл, небось, как ловко они тогда повернули против нас ту злосчастную историю с предполагаемым сватовством в Вене? Народишко чуток на дыбы не встал. Как же, Годуновы замыслили на престол Московский католического кесаренка посадить… да при живом-то муже! Помнишь, каково нам было? Еле отбрехались! Даже с царем Феодором – уж на что кроток – и то туго пришлось. Кабы не царица, сестра твоя, уж и не ведаю, чем бы все кончилось…
Годунов, не настроенный сегодня вспоминать свои прошлые ошибки, лишь поморщился:
– Не спорю, худо все получилось! Видно, не додумали мы с тобой, чего-то в расчет не взяли, вот и обмишулились, сами себя перехитрили. Что ж, бывает, однако ж, отбрехались? Да и не впервой мне огрызаться. Чем выше поднимаюсь, тем больше злобы, тем поноснее сплетни. Одолеть не сумели, вот и несут непотребное. Я уж привык в злодеях ходить, хуже другое… эти гнуснецы даже Иринушку оклеветать не убоялись – в супружеской измене обвинить додумались! А то паскудство про стрелецкого младенца, коим, якобы, мы заменили царице мертворожденную дочь, помнишь?! Уж после такого… чего пужаться? Чего боле наплести-то можно?
– Можно и поболе! – дьяк вздохнул и неохотно добавил: – И пужаться есть чего. Мнится, враги твои уже на много ходов вперед все просчитали.
Годунов нетерпеливо передернул плечами, скидывая слишком теплую телогрейку. В кабинете было жарко, и он снова, в который уже раз за последнее время, почувствовал странную, очень неприятную то ли дурноту, то ли удушье. Может, прав аглицкий лекарь, будто жар от наших печей лишь множит недуги да мозги плавит? Так о чем это Андрей… а-а… слухи…
– Ну, чего примолк? Говори, коли начал! – Борис нервно постучал по краю столешницы согнутым пальцем. – Видать, сильно тебя пуганули! Небось, все те же… Шуйские?– И то. Без них ни одна проказа на Москве не обходится! – усмехнулся Щелкалов. – А на них глядючи и другим не терпится пошалить, силой с тобой померяться. К примеру, Салтыков Василий Андреич – чую, по уши завяз. Еще и…
Он запнулся, чуть не назвав Вельяминова, но вовремя удержался, решив, что разумнее умолчать. Невелика сошка, а пригодиться и ему самому может, не век же ему на Бориску горбатиться…
– Да чего их всех поминать? Недругов своих, небось, и сам помнишь – одним больше, одним меньше, хрен с ними! Тут худое в другом… в неком весьма умном и злом умысле. Вон уже по всей Москве один паскудный слушок пущен, будто ты, шурин государев, злоумышляешь на жизнь царевича Дмитрия… и года, мол, не пройдет, как порешат отрока в его родимом Угличе…
Борис помолчал, хмурясь и кусая губы, потом горько усмехнулся.
– А ведь умно придумано… и хотя я-то отрока жизни лишать не собираюсь, но поди докажи! Ах, паскуды! Ах, племя гадючье! И небось никто себя не спросит: а для чего Бориске этого щенка жизни лишать?! В самом деле – зачем?! И без того, где чего не случись, тут же мне облыжно приписывают! А ведь мне он живым куда полезнее!
Щелкалов сочувственно вздохнул, неторопливо поглаживая свою довольно жидкую бороду.
– Сие нам с тобой понятно, а так… царевич хвор, мало ли чего с ним учиниться может, – дьяк предостерегающе воздел палец. – А покажут на тебя и припомнят: слухи давно, мол, шли… недаром же Илюшка-юродивый кричал по площадям, предрекая горе и кровь Угличу!
– Так что ж мне теперь делать прикажешь?! – взорвался Борис. – Охрану, что ль, к этому треклятому Митьке приставить, чтоб стерегли день и ночь? Так у них там своих людишек немеряно!
Годунов, сжав кулаки, в гневе грохнул ими по столу, отчего столбцы покатились, со стуком попадали на пол, но тут же остыл и только устало махнул рукой.
– Да на кого же рассчитано, сие паскудство, а? Любой, у кого в голове хоть толика мозгов осталась, сообразит, что смерть этого пащенка мне бы во вред великий обернулась!
Дьяк промолчал, подумав, что это как посмотреть: может и во благо… коли, конешно, сам помрет… вслух же сказал:
– Так то не для умных придумано! А для люда темного, для низов московских, и в задумке сей великая угроза таится.
– Думаешь, я не понимаю?! – Годунов вскочил, зачем-то рванулся к двери, но тут же вернулся и встал перед дьяком, глядя на него тревожно вопрошающим взглядом:
– Так что же мне делать, со всем этим блядством?! Подскажи…
– Если б я мог… – Главный дьяк горестно вздохнул и опустил глаза. Что он мог ему ответить? Что надо было загодя запасаться сторонниками, как зеницу ока беречь тех, что были, а теперь где их сыщешь?
– Значит, не можешь… – Годунов встретился с ним глазами и понимающе усмехнулся. – Понимаю… – Он вернулся к своему креслу, сел и, немного подумав, уже спокойно глянул на Щелкалова.
– Ну, и черт с ними! Не хватает мне – правителю царства Московского – пред чернью дрожать! – Борис с презрительным высокомерием скривил рот. – Коли я с боярской верхушкой справился… ладно, не гляди на меня так – относительно справился, понимаю, однако ж, как ни как, а порядок навел – так уж с этим сбродом долго ли управиться?
– Вот этих-то и надобно бояться! – упрямо повторил дьяк. – С подлым людом не сговоришься, не подластишься. Подкупить и то не с руки, ибо их много, что мышей в подполье, – не счесть, не ухватить, даже не напугать, потому уже с колыбели пуганы.
– Значит, мало пуганы!! Всыпать им как следует, разом все забудут, да по щелям порскнут! Тоже мне… смерды неумытые!
Щелкалов кашлянул, в недоумении глядя на Годунова.
– Дивлюсь я на тебя, Борис Федорович! Сейчас в тебе говорил – боярин! А ведь слывешь искусным политиком – откуда же такое недомыслие? И смерды – люди. Не гоже их со счетов скидывать…
– Но, но! Полегше! – вспыхнул Борис, не любивший, когда ему указывали на ошибку. – Не зарывайся, дьяк…
Щелкалов усмехнулся.
– Напрасно яришься, боярин! Не забыл я, что ты родом из дворян, я же из посадских. Только, сам знаешь, я того не стыжусь.
Годунов досадливо поморщился, уже жалея, что молвил лишнее.
– Да прав ты, Андрей Яковлевич… прав! Не держи зла, прошу тебя! И без того тошно… ну, как с этими зловредными слухами бороться?!
Дьяк помолчал, успокоившись не сразу, ибо Борискино высокомерие его задело, потом тихо заговорил: – Нешто я об этом не думал? Не вертел в голове и так, и этак? Однако ж ответа не нахожу. Шуйские неспроста подлый люд себе подчинили, теперь верти ими, как душеньке угодно. Только успевай крючок закидывать – все проглотят!
– Отсюда и слухи об убийстве царевича, – кивнул Борис.
– О том и речь, а вот что с этим делать – не ведаю. Чернь невежественна и склонна к насилию, сиречь, к страстям темным, пагубным. С ними на языке разума не поговоришь, напрасно объяснять им кому это на руку. Никто из них и не задумается – в голову даже не придет – выгодна Годунову смерть царевича али нет? Зато слухам сим паскудным сразу поверят… недаром слушок уже пополз. Взбунтовать же сию чернь куда как просто, любой сумеет, тем паче князь воевода Шуйский.
– Значит, за порядком надобно зорче следить!! – повысил голос Борис, снова выходя из себя. – Чтоб вся Москва воинскими отрядами кишела!! Конных стрельцов поболе… хоть на каждом углу! Тогда ни одна мышь не проскочит!!
Мышь-то, как раз, и промеж копыт проскочит, а где одна, там и другая, не успеешь и оглянуться, как со счету собьешся, подумал Щелкалов, но возражать не стал. К чему? Коли человек не хочет слышать, то и не услышит…
Какое-то время оба молчали. Помрачнев еще больше, Борис задумался, потом вздохнул и откинул голову на бархатное изголовье кресла. Щелкалов, настороженный и, как всегда, ничего не упускающий, украдкой наблюдал за ним.
Годунов был статен и величав, красив лицом, приветлив, обходителен, сладкоречив, искусен в лицедействе, мастер интриги – с волей несокрушимой в достижении намеченной цели. К тому же умен и, как полагали многие, коварен. Но у Щелкалова было свое мнение о Годунове. Он часто задавался вопросом, так ли уж умен Борис? Умен-то он, конечно, умен… и талантами Бог его наделил с лихвой, такоже и хитроумием велеем, недаром же достиг столь многого – достигнет и большего. Но сумеет ли удержать? Для этого мало ума – мудрость надобна, да еще сторонники, коих почти не осталось. Увы, сколь многих оттолкнул он от себя… а все гордыня, коей одержим не в меру. Это ли не безумие?
– О чем задумался, Андрей Яковлевич? – У Годунова был приятный голос, звучный и выразительный. Сейчас он звучал мягко, но с оттенком насмешки. – Полагаю, на мое скудоумие сетуешь? Поделись – говори без страха! Я тебя не обижу…
– А чего мне бояться? – неприятно удивился Щелкалов, снова отметив, что, при всей его обходительности и лукавстве, Бориску вечно заносит – не удержаться ему, чтоб не поддеть, хотя делать это без нужды глупо. – Я, чай, не обсевок какой, а твоя правая рука, да и ты не Иван Васильич, мыслю, на славу его не польстишься! В одном не ошибся – о тебе размышлял, то верно.
– Так поделись!! – голос Бориса сделался колючим. – Может, чего полезного подскажешь? А то куда уж мне, скудоумному, с тобой тягаться!
– Тягаться ни к чему. А вот задуматься над моими советами, а не пинать, аки пса смердящего, не мешало бы! – Дьяк тоже разозлился. – Из пеленок, чай, давно вырос, пора бы поумнеть!
Борис, уже готовый дать волю вновь вспыхнувшему гневу, на минуту даже онемел от такой наглости, но вдруг, неожиданно и для себя, и для дьяка, весело расхохотался, хлопая себя по коленам.
– Это ты-то – пес смердящий?! Ай да шутник, ай да проказник! Молодец, угрыз меня знатно. Ты уж об том молчи, сделай милость, не то дознаются – засмеют. Пальцами показывать будут. У меня в канцлерах – пес смердящий!
Борис, как мальчишка, снова залился смехом, и, глядя на него, подобрел и дьяк.
– Ладно, Борис Федорович! Буде тебе… давай уж лучше я отвечу тебе – ты просил поделиться – а дело-то нешуточное… – он помолчал, собираясь с мыслями, потом тихо заговорил: – Разве я не подсказал? Не поделился всем, что сведать довелось, не указал твоей милости на то, где главная опасность таится…
– Да, да! – нетерпеливо перебил его Борис. – Ты обо всем поведал и на все указал. Только главного не присоветовал, что мне со всем этим паскудством делать, как с ним бороться?!
– А уж это, государь, тебе виднее… – уже начав говорить, он понял, что сейчас и сам сотворит глупость – подольет масла в огонь, подпортит и без того уже неладные отношения, но остановиться почему-то не сумел. – Ты правитель, тебе и решать!
С минуту они пристально глядели в глаза друг другу, словно меряясь силами, потом Годунов пожал плечами и беспечно рассмеялся.
– Что ж… верно – решать мне! А вот обиду зря в сердце таишь. В стае двух вожаков не бывает, так что не обессудь, – Борис развел руками, изобразив на лице сложную смесь сочувствия, скрытого торжества и добродушной иронии.
Екий все же лицедей! – подумал дьяк. – А вот меры не знает…на этом-то и поскользнется, ибо настоящему вожаку лицедействовать с умом да с оглядкою надобно. Хотя… и я не без греха! – неожиданно для себя он совершенно успокоился и покаянно вздохнул:
– Твоя правда, Борис Федорович! Да и какой из меня вожак… лучше я своим делом займусь, – он озабоченно глянул на стол, заваленный свитками. – Ты хоть разобрался с ними, на досуге-то?
– Кое с чем разобрался… – кивнул Годунов, – а боле не смог… – он запнулся и продолжал уже тише: – небось и сам видишь, недужится мне, иной раз так мотает, что и себя не помню, не то что грамоты!
Щелкалов дернулся в своем кресле, потом попытался что-то сказать, но закашлялся, а когда заговорил, голос его звучал хрипло:
– Видел, конешно… однако ж мыслил – лекари твои аглицкие помогут… не дело это, Борис Федорович! Ой не дело… впереди вон сколько дел! А ты… в паре мы с тобой, правитель государства Московского! Ты уж не подведи…не расстраивай старика!
– Будет тебе, Андрей Яковлевич! – улыбнулся Годунов. – Может, с Божьей помощью все обойдется! Не ко времени, конешно, зато вижу, ты мне не враг…
Щелкалов как-то странно глянул на Годунова и грустно усмехнулся:
– Будь я врагом, нешто стал бы я говорить тебе правду? Мы же, люди, ох как ее не любим! – дьяк вздохнул и, понимая, что лучше перевести разговор на другое, указал на свитки: – А об этом не беспокойся, я разберусь.
– Сделай одолжение! – обрадовался Годунов. – Сам знаешь, от возни с бумагою устаю не в меру, почему-то задыхаться начинаю.
– От пыли, наверное, которая к пергамену липнет, – кивнул дьяк. – Так и не возись – я-то на что? Предоставь сию работу мне…
Он потянулся, взял со стола один из столбцов и стал его разглядывать, едва не принюхиваясь, даже оглаживая с любовью.
Совсем с глузду съехал мой Ближний дьяк, подумал Годунов, пряча улыбку, и вслух добавил:
– Можешь забирать хоть все! А челобитные потом на подпись принесешь.
– Вот и договорились… – Щелкалов осторожно положил столбец и удовлетворенно потер руки, предвкушая работу. – Однако ж прежде нам с тобою еще кой-чего обсудать бы надобно.
– К спеху, что ли? – досадливо скривился Борис. – Отложить нельзя? Говорю же, неможется мне нынче… аж глаза застилает!
– Суди сам… да я коротко! С Михайлой Битяговским как нам быть?
– А что с Битяговским? – не понял Борис. – Случилось чего с ним?
– С ним-то ничего, а вот в Угличе многое случиться может! Неужто запамятовал? Ты же сам хотел в Углич его назначить, дабы за Нагими надзирать. А уж теперь, как поползли те слухи паскудные, мыслю, то в самый раз будет, и медлить не стоит.
– А, ты об этом… думал я, думал… и ты прав, медлить не стоит. Пошлем Михайлу Битяговского в Углич, главным дьяком, пусть будет там моим оком, моими ушами и моею рукой. Вызови его на завтра ко мне, я с ним потолкую. Ну, все, али еще чего припас?
– Кабы ж моя воля… – Щелкалов только развел руками. – Так ведь крымцы покою не дают! Вот снова…
– Нет, только не это, уволь! – запротестовал Борис и, точно защищаясь, выставил перед собой ладони. – Крымцы подождут, все одно нового не скажешь. А я дух перевесть хочу…
– Тогда боле не стану тебе докучать! Вот только отберу нужные бумаги, дабы сразу у себя в приказе с ними разобраться… за остальными пришлю. Ты же пока пораскинь тут умом – как сих гнуснецов прижать… хвосты им потуже закрутить. Ну, будь здрав и покоен, Борис Федорович, коли разрешишь, пойду я…
Дьяк, покряхтывая, начал было выбираться из кресла, но вдруг, будто только что вспомнив, снова тяжело осел, сокрушенно покачивая головой.
– Прости, совсем из головы вон, чуток не запамятовал! Припас я тут историйку занятную, тебе поведать хотел. Ничего важного, так… сказка одна, малость потешить вознамерился. Сказка сия давняя, и тебя лишь краем касается – иное дело, твоего дядюшку, боярина Дмитрия Ивановича, знаменитого постельничего царя, Иоанна… ежели не надоел еще – с охотою расскажу.
Щелкалов и сам не ожидал, что рассказ его о давней истории спасения сотника Лобанова и государевой крестницы Насти, вызовет такой интерес у правителя. Борис, повеселевший и явно забывший о своем недомогании, заставлял его повторять рассказ снова и снова, выпытывал подробности, коих дьяк и знать-то не мог; а потому, совсем умаявшись и запутавшись в мелочах, он, наконец, замолчал, жестами показывая, что уж и языком ворочать не в силах.
Годунов, довольный столь дивным путешествием в прошлое, посмеялся, потом, видно решив проявить любезность, встал, подошел к столику с напитками, налил стакан воды и подал дьяку, ободряюще похлопав его по плечу.
– Вишь, как угодил ты мне нынче, Андрей, сам готов служить тебе. Прости, заговорил я тебя, понимаю, да только сам виноват… это ж надо, етакую сказку раскопать! И как тебе сие удалось?
– Людишки мои постарались, – скромно ответил дьяк, втайне гордясь собой. – По моему велению, конечно.
– А тебе с чего вдруг в голову стукнуло докапываться до прошлого родителей какого-то австрийского шиша? Небось, по привычке?
– И то. Чем больше знаешь… – Щелкалов лукаво усмехнулся. – Ну, а ежели, по правде, то что-то в имени сего шиша показалось мне знакомым, аж по тем еще, давним временам. Отец мой, царствие ему небесное, в те годы при дьяке Висковатом помощником состоял, ну а я при отце уже вовсю над бумагами корпел, отцу же моему много чего ведомо было – Висковатый ему доверял. Возможно, отец проговорился, а может, слухи в приказе поползли, что, мол, у некоего стрелецкого сотника – Андрюхи Лобанова – дядька крыжак объявился. И не просто дядька, а еще и граф, фон Беверен, – он тогда на Москве послом сидел. Одним словом, слух пошел, шила-то в мешке не утаишь… и у нас, у молодых подъячих, от любопытства аж глаза на лоб лезли. Потом, понятное дело, забылось, быльем поросло, а вот теперь всплыло… Лобанов, по батюшке Андреич, засел он у меня в голове, мне и любопытно стало, дай, думаю, проверю.
– Молодец, что не поленился! Да-а-а… дивная история…
Годунов улыбнулся и умолк, о чем-то задумавшись. Щелкалов тоже молчал, размышляя, правильно ли поступил, вытащив на свет Божий ту старую сказку. Но тут же решил, что если навару и не будет, то и худого ждать не стоит. Он покосился на Годунова и внутренне усмехнулся. Ишь, как Бориска-то размяк! Даже ликом посветлел… что ж, история и впрямь дивная, а кто сказок не любит? Он повертел в руках пустой стакан и подумал, что сейчас охотнее выпил бы стакан легкого рейнского вина, так куда там! Годунов аки чумы боится винопития – сам, гусь этакий, не пьет и другим воли не дает. Может, опять же лицедействует, лицо держит – я, мол, не такой, как все вы, до сей пагубной привычки не опускаюсь. Ха, ему ли, Ближнему дьяку, не знать, что и правителю иной раз случалось перебрать. Хотя, конечно, редко, кто ж спорит?
– Чего маешься, Андрей Яковлевич? – подал голос Борис, заметив его терзания. – Коли не угодил я тебе, ступай, налей себе сам, по вкусу… и то верно, после такого рассказа не грех и выпить!
Щелкалов не заставил себя просить и пока он колдовал возле столика с напитками, Годунов молчал, задумавшись и рассеянно вертя на пальце тяжелый золотой перстень. Но когда тот снова устроился в кресле, с бокалом своего любимого рейнского, Борис, наклонясь в его сторону, заговорщицки подмигнул:
– А ведь я ту историю уже слыхал, правда, не всю, и без имен – дядюшка как-то проговорился… понятное дело, уже после смерти Иоанна. Но я, каюсь, не поверил. Решил – сочиняет старик, приукрашает былое. Ан все правда… и все сходится, и его рассказ и твой. Ай да постельничий, ай да Дмитрий Иванович! Самого Грозного не убоялся…
– Полагаю, тебе он открыл больше, может, такое, до чего и я не докопался? – не удержавшись, полюбопытствовал Щелкалов. – А мне то знать можно, как мыслишь?
– Можно, можно…теперь-то чего скрытничать? Скажу сразу – главное тебе уже известно. А вот чего ты не ведал… ей-Богу, не догадаешься! Да и кому бы такое в голову зашло? – Годунов от души рассмеялся. – Вот послушай… там еще турок, арапского роду, был замешан. Ну, то правильнее сказать магрибинец, а турком называли потому, что нос имел как у птицы папуги. Сухонький такой, чернявый, словно его в коптильне подсушивали, а росточка – точно отрок малолетний, зато ума и знаний превеликих. О чем ни спроси – все ведал, это уж по собственному опыту знаю, ибо какое-то время он у меня в наставниках состоял… жалею, недолго. Так вот, магрибинец этот на каких только языках не толмачил! А в травах разбирался лучше любого лекаря и оттого прослыл колдуном – боялись его жутко, особенно челядь…
– Святые угодники! Какой еще магрибинец, откуда? Да как же это ищейки мои не докопались? – так и вскинулся, задетый за живое, Щелкалов. – Ах, сукины дети! Дармоеды… Но, погоди, он-то каким боком к сей сказке прилепился?– Так какая же сказка без колдуна? Окстись, Андрей Яковлевич! И прилепился сей магрибинец не на пустом месте… не просто так. Это все наш постельничий, Димитрий Иванович, постарался, да так подстроил, что арапа сего к самому царскому лекарю Бомелию подсадил, дабы тот слушал, следил да все ему доносил, мне же от того великий урон учинился – потерял я своего наставника! Смекаешь теперь, к чему магрибинец? Елисея-то Бомелия еще не забыл? Паскуднейшая была персона… недаром «лютым волхвом» прозвали! Только арап тот и его перехитрил.
– Это ж надо! – дьяк восхищенно прищелкнул языком и долго качал головой, пытаясь представить себе, как все это могло происходить. – Ну, тогда понятно, а я-то дивился, как, думаю, исхитрился Димитрий Иванович провернуть етакое дельце под неусыпным оком самого Грозного? Поистине, чудны дела Твои, Господи!
– Истинно так! Дяде повезло… видно, за доброе дело Господь спас. Зато Бомелию пришлось поплатиться, хотя и за другие проказы, ну да он заслужил. Помнишь, в 1575 году, по осени, Елисея, как индюшку на вертеле, живьем изжарили – доигрался чернокнижник!
– Как не помнить, – задумчиво кивнул дьяк и, помолчав, осторожно спросил: – Прости, Борис Федорович, если я чего лишнего себе позволяю, но уж очень хотелось бы понять, с чего это постельничий Годунов так рисковал из-за какого-то сотника, чужого ему человека? Время ведь было страшное, головы и без всякой вины летели, а он… пойти против воли царя! Да не просто царя, а сыроядца, пред коим дрожали даже самые закаленные, самые смелые – не диво ли?
– Чего винишься, Андрей? Твое любопытство понятно, только знаешь, лучше у него самого спроси, навести его как-нибудь на досуге – старик только рад будет поговорить – добрые дела вспоминать отрадно. Да я могу всех причин и не ведать. Кажется, дядя был тому сотнику чем-то обязан, а он всегда одно правило твердо соблюдал – за добро плати сторицею, тебе же потом добром и воздастся. А ежели, говорит, поскупишься – жди беды. Может, в том и причина?
– Редкой мудрости человек! – дьяк только развел руками и, помолчав, вздохнул: – Кто из нас, грешных, может похвалиться подобной добродетелью?
Годунов нахмурился. Намек был понятен. Раздраженный и глубоко задетый, он уже готов был дать достойный отпор злоязычному дьяку, но удержался и промолчал. Перед собой уж чего греха таить! Ему-то не раз случалось забывать добро… и ежели следовать дядькиным рассуждениям, то и расплаты ему не миновать… что посеешь – то пожнешь! Все справедливо. Но дети… и снова он почувствовал эту странную тяжесть в груди, а потом удушье, от которого темнело в глазах. Что, если за его грехи придется платить им, ни в чем не повинным? Враги его множатся… вон и друзья, почитай, все отпали… да и были ли они у него? Сторонники, не более, теперь же и тех становится все меньше, а впереди столько дел! И такое одиночество…
Борис поежился, его обдало холодом, а по спине и ногам пробежал озноб. Ладно, будет об этом! Теперь-то уж назад не поворотишь…
Он встал, прошелся по кабинету, выпил воды и, вернувшись к письменному столу, с любезной приветливостью поглядел на Щелкалова.
– Вот видишь, Андрей Яковлевич, похоже, нынче мы неплохо потешили друг дружку, как мыслишь? Вспомнить и то будет приятно, не все ж в этих треклятых заговорах ковыряться! А к Дмитрию Иванычу сходи, он о былом потолковать любит. – Годунов сел, подумал немного и вдруг лукаво улыбнулся. – У меня к тебе тоже вопрос имеется… то, что ты по делу Лобанова вроде как дознание учинил, оно понятно – ты любишь проницать человеческие судьбы. Но вот от чего мне сию тайну поведал – только ли из желания потешить? Признаюсь, невдомек мне. Ты ведь зазря ничего не делаешь, верно?
Дьяк ответил не сразу. Он серьезно, даже печально поглядел на Годунова, потом вздохнул.
– Мог бы и догадаться, Борис Федорович, – в оное время мы ведь друзьями были, ты меня даже отцом называл… прости, не к месту вспомнилось. А тут-то чего гадать? Дело простое. Отец сего шпигуна жизнью и невестой обязан твоему дяде. Сиречь – косвенно – как бы и тебе, его любимому племяннику. Отсюда и мыслишка: молодой Лобанов может быть нам полезен, а уж вреда, точно, не причинит. Спросишь – в чем полезен? Пока не ведаю, но, опять-таки, ежели вспомнить Дмитрия Ивановича, то всякое доброе дело приносит добрые плоды, надеюсь, принесет и в этом случае. Отчего ж не рискнуть, попытка не пытка!
– Не все умеют помнить добро, и уж тем паче, не всякий согласится платить по старым счетам родителей. Да и знает ли он, о чем речь? Его отец, из осторожности, мог ничего детям и не рассказывать… тоже, небось, пуганый был.
– Этот захочет! – с уверенностью отозвался Щелкалов. – И даже почтет сей долг делом чести. А ведает он о прошлом родителей али не ведает… так то уж наша забота. Может ведь и сведать… верно ли мыслю?
Годунов задумчиво поглядел на Щелкалова, потом кивнул.
– И то. Пусть ему кто-нибудь сию тайну откроет… ты прав, такой человек может пригодиться… а знаешь что? Устрой-ка этому Лобанову встречу с бывшим постельничим царя Иоанна… смекаешь? А там поглядим… – Он помолчал, что-то прикидывая, потом довольно улыбнулся. – Ну, как, усвоил я твои уроки?
– Усвоил, вижу! Только ты и сам в интригах силен, Борис Федорович, мне ли тебя учить? И касаемо сего шиша молодого ты хорошо придумал – сведу-ка я его с Дмитрием Ивановичем. Нутром чую, какую-то роль вольно али невольно – он в наших делах сыграет. Вот увидишь, прямо или косвенно, он нам послужит…
Борис улыбнулся и задумался, приветливо поглядывая на Щелкалова, давно уже у него не было такого хорошего настроения.
– А знаешь, Андрей! Скорее всего, сей вьюнош для дела нам вряд ли пригодится. Да и зачем парня зазря в шпигуны рядить? У нас с тобой этих агентов, что собак бродячих, только успевай куски кидать! А вот для души он нам уже послужил… спасибо тебе, отец, что порадовал! Это ж надо, какую дивную сказку раскопал…
Глава 2.
Весь этот день боярин Василий Андреевич Салтыков был особенно хмур, даже мрачен. А не заладилось все с самого утра, когда, по давней привычке, он зашел проведать дочь, к которой питал мучительную, непонятную ему самому слабость. Непонятную, ибо такая дочь ни в чем не отвечала его чаяньям. Более того, постоянно раздражала, вызывая чувство смутной вины и жалости, хотя разве он виноват в ее странной хвори? Волю Божью не обойдешь – тут уж он ничем не мог ей помочь. И еще вопрос – нужна ли была ей самой эта помощь? Аннушка жила в своем, закрытом для всех мире, даже не пытаясь из него выйти, поскольку он – этот ее мир – служил ей защитой против мира окружающего. Он давно это понял и с тех пор оставил все попытки повлиять на ее жизнь или хотя бы привычки. Это было невозможно, да и не нужно. Зато она, похоже, не теряла надежды его исправить – слишком уж часто взывала к его совести. За такую вольность другой отец давно бы уж упрятал ее в монастырь, а вот он не мог, хотя понимал, что когда-нибудь придется, понимала и она, пока же не хватало духу. Останавливала жалость и то самое чувство вины, вины за что? Перед кем или перед чем? Он предпочитал не задумываться – ежели дать волю совести, того и гляди, придется признать, что дочь права, обличая его. Она это умела, даже без слов, одним взглядом, который словно прожигал душу. Вот и сегодня, едва он вошел, Аннушка посмотрела на него с таким укором и страхом, точно прочла его мысли и знала о том, что они задумали. Василий Андреевич попытался защититься гневом.
– Могла бы и поприветливей встретить отца! Чего уставилась, как на вурдулака?
Аннушка побледнела, но не опустила глаз, продолжая пристально вглядываться в его лицо.
– Чего воды в рот набрала? Отвечай! – он повысил голос, сердясь все сильнее, и двинулся к ней, нарочито громко захлопнув за собою дверь. – Я что, порешил кого?!
– Еще нет… – тихо ответила Аннушка и отступила подальше.
– Ага, еще нет! Пока, значит, не порешил, но порешу непременно! Это ты сказать хотела?! – крикнул Салтыков, багровея лицом от неподдельного гнева. – Ну, спасибо, дочка… уважила отца! Обласкала!
– Простите, что прогневила, батюшка, но ведь помыслы не сокроешь – Господу они ведомы!
– Господу, но не тебе – дуре!
– По воле Божьей, и мне! – она твердо посмотрела ему в глаза. – И вам, и мне то известно.
– Да пошла ты… что тебе, малохольной, известно?! – В сердцах он даже замахнулся, но, встретив ее взгляд, опустил руку. – Дура!! Совсем в уме тронулась!! – крикнул он, в бешенстве и, круто повернувшись, быстро пошел из светелки – почти бежал. Ему стало страшно.
Это случилось утром, и весь день потом Василий Андреевич не мог отделаться от тягостного чувства все нарастающей тревоги: а вдруг устами этой блаженной говорил сам Господь? Вдруг это предупреждение им всем… или то просто бабьи причуды, как бывает с кликушами? Поди разберись! Что же делать… да, ничего! Поздно уже на попятную. Шуйскому не скажешь: прости, мол, княже, не могу я пойти на такое, – дщерь моя, тронутая, не велит. Эх, лучше было ему не видаться с дочкой! Ни к чему слушать ее карканье. Уговор, все едино, не расторгнешь, слишком далеко зашло…
За трапезой, дабы забыться, он выпил лишку, и напрасно – только шум в голове пошел, а легче не стало. Потом надумал было посоветоваться с сыном, но тут же от этой мысли отказался, ни к чему это. Конечно, Андрей парень умный и совет может дать толковый, но… какой-то он последнее время затаенный, словно чужой. И говорить с ним не просто, иной раз не знаешь, как и подступиться, а вот с сестрой часами может разговаривать – это с бабой-то! – хотя, казалось бы, что у них общего, окромя родства? Хм, выходит, есть общее и может гораздо больше, чем он думал, – странный парень!