Часть первая
Обо мне
Привет, меня зовут Таша, мне тринадцать лет. Я обычная девчонка, которая учится в самой обычной московской школе. У меня есть две подруги, пара мальчишек-друзей, с которыми мы ходим на дополнительную информатику, младшая двоюродная сестрёнка, с которой я (иногда! редко-редко!) наряжаю кукол «Братц», и собака-боксёр, которая не даёт мне по утрам спать даже в самую мерзкую погоду. Об этом знают все. А вот о том, что у меня есть шунт, знают только папа с мамой. Даже сестрёнке пока не говорили.
На самом деле в шунте ничего страшного нет. Шунт – это обычный проводок, на конце которого стоит маленький насос. Этот насос вставлен в мою голову. Он помогает работе мозга. У всех в мозгах есть жидкость. И ещё есть такие штуки, которые эту жидкость всасывают. А когда я родилась, мои штуки для всасывания повредились. Жидкости вырабатывалось слишком много. На научном языке это называется гидроцефалия. Так что мне поставили шунт-насос. К нему прикреплён проводок, который проходит под кожей от головы до пупка, ко мне в живот. Как будто лишняя артерия. Я его даже не чувствую. А в животе лишняя жидкость всасывается. Мозг работает, и я могу нормально жить.
Только с шунтом вот какое дело. Я расту. И его надо менять каждые четыре-пять лет. Пока я не вырасту совсем. Поэтому каждые несколько лет мы с мамой ложимся в нейрохирургическое отделение, на повторную операцию. Операция несложная, шунт вытаскивают через отверстие возле уха и вставляют новый. И после операции не больно. Только кожа за ухом чешется.
Главное после операции – побыстрее встать, начать ходить, есть и пить. А ещё, знаете, какое самое главное дело после операции? Улыбнуться. Я серьёзно! Если ты не можешь улыбнуться – значит, шунт барахлит, лишняя жидкость давит на мозг. А если можешь – шунт работает, ничего ему не мешает.
Я уже много раз лежала в нейрохирургии. В месяц, конечно, ничего не помнишь. В три года – тоже не особенно соображаешь, что с тобой делают. А вот в шесть лет становится страшно. Только что вроде узнаёшь, что люди умирают. И тут тебе говорят: «На операцию!» И ты думаешь: «А вдруг врачи отвернутся и не заметят, что из тебя вся кровь вылилась? И ты умрёшь». В девять ты понимаешь: это глупость. Но зато начинает точить зависть. Почему ни у кого из одноклассников нет шунта, только у тебя есть? Почему тебе приходится с ним мучиться, терпеть больничную жизнь, послеоперационные уколы? Чем ты виноват?
А в двенадцать-тринадцать начинает хотеться всем рассказать о своём шунте по секрету. Чтобы все испугались. Чтобы все поняли: ты герой, раз всё это терпишь.
Говорят, привыкаешь только в пятнадцать, но я привыкла уже. Мне пришлось пораньше: у меня мама – как ребёнок. Мне надо её поддерживать. Ей очень тяжело – и жить в больничной палате, и переживать за меня. А вдруг я подхвачу инфекцию? Или шунт на этот раз не приживётся?
Поэтому я никому не завидую и никому не хочу рассказывать свой секрет. Я такой родилась, и такой буду всю жизнь. Зато благодаря шунту я живу нормальной жизнью. Я занимаюсь спортом, хожу в кино, и никто не знает, что не будь волшебного проводка, я бы не выжила. Многим тяжелее. Например, у некоторых ребят, которые лежат со мной в нейрохирургии, рак. Они могут и не выжить. А теми, кто борется и не сдаётся, я восхищаюсь. Потому что не знаю, справилась бы я сама или нет, не будь у меня маленького помощника, который появился у меня в марте прошлого года, когда мы в очередной раз приехали с мамой в больницу менять шунт. Я назвала его Выдуманный Жучок.
Как появился Жучок
Уколы в больнице бывают двух видов – до операции и после операции. Вопрос: какие хуже? Ещё вопрос: хуже тебе или маме?
Маме хуже от уколов до операции. Операция – дело непонятное. Всё зависит от врача, Бога или случая, во что больше веришь. Маме хочется верить во всё сразу, но не получается, и ей страшно даже от укола перед операцией.
Тебе от этого укола не страшно. Наоборот – сонно. И «всёравночно». А вот послеоперационные уколы… Хуже нет. Они бывают каждый день, в одно и то же время. Даже если бомба прилетит и упадёт на больницу. Даже если подсыпать всем снотворного в больничный плов из переваренного риса и костей. Всё равно вылезут из-под обломков, проснутся и сделают больно. Так, что во всём организме больно. Даже волосам. А потом ещё то, чем укололи, будет жечься под кожей.
Самое гадкое – что все врут. Говорят: «Это не больно». И ещё: «Как комарик укусит». У них на даче, наверное, саблезубые комарики водятся.
И вот с утра думаешь: «Скоро укол». А после укола думаешь: «Завтра опять». И нет никакого способа избежать укола. Лежишь, как дурак, со спущенными штанами, а тебя уже трут чем-то холодным, гадким, чтобы потом – чик!
– Ай!
Я увидела жука. Быстро проморгала слёзы. Но он всё равно полз по бледно-зелёной стенке.
– Щиплет? – спросила медсестра.
– Не знаю, – ответила я, уселась на кровати и принялась искать жука.
Но его не было.
– Это пух от одеяла был, – сказала мама, – ляг и укройся. Щипало сильно?
– Не помню. Это не пух, а жучок!
– Я тебя умоляю! В больнице – стерильность. Помнишь, папе пришлось нам мыло с дозатором купить? Потому что кусковое тут – это среда для размножения бактерий.
– Он полз по стенке.
– Не придумывай!
– Полз вверх, к окну!
– Я с тобой больше не могу. Мне надо покурить. Лежи, не шевелись. Пусть лекарство рассасывается.
Мама ушла. Я взяла её мобильник, проверила, нет ли эсэмэски от папы. Эсэмэски не было. Я посмотрела в окно. Интересно, в воздухе уже пахнет весной или ещё слишком холодно?
– Скучно? – спросил жучок.
Он приполз на подушку и сидел, спокойно пошевеливая усиками.
– Ты настоящий?
– А ты?
– Не знаю. Ты умеешь разговаривать?
– Я всё умею. И разговаривать, и видеть, и слышать. Хочешь, расскажу, что я видел на улице?
– Только не ври. Ненавижу враньё.
– Ладно. Весной на улице ещё не пахнет, но жучки, как можешь догадаться, уже выползли. И кошки начинают сходить с ума и вопить от любви. Все, кроме одноухого чёрного котёнка. Он вопит не от любви, а от голода. Он живёт в нашем дворе, под заброшенными «Жигулями». У него на хвосте три белых пятнышка, как азбука Морзе. Каждый день он плачет от голода. Но еда в больнице – это среда для размножения бактерий. Ею нельзя прикармливать кошек. Поэтому повариха вынесла ему не рис с костями, остатки которого она отправила на кухню для ликвидации, а крышечки от йогурта – облизать. А он ими захрустел.
– Не ври!
– Ты когда-нибудь плакала от голода?
– Нет, только от уколов.
– Не знаю, как насчёт тебя, но котёнок – точно настоящий.
Я думаю пару секунд, потом беру мобильник и пишу папе эсэмэс: «Привези килограмм варёной колбасы».
– Проголодалась? – обрадовалась мама, принеся мне вечером передачу от папы.
– Я – нет. Но ты возьми эту колбасу, порежь и отдай одноухому чёрному котёнку, который живёт во дворе и плачет от голода. Только не перепутай его ни с кем: у него на хвосте три белых пятнышка, как азбука Морзе.
Ночью мама забирается ко мне в кровать – лишних коек нет, а спать на стуле не очень удобно. От неё пахнет мылом, но главное – мамой.
– Откуда ты узнала про азбуку Морзе? – спрашивает мама.
– Знаешь, – говорю я, – ты, наверное, права. Это был Выдуманный Жучок. Но от этого он ещё больше настоящий. А ещё знаешь, что? Я никогда больше не буду плакать от уколов.
Про зависть
Послали нас с мамой на УЗИ. Надо подняться этажом выше, в отделение «общей хирургии».
Тамошние дети – здоровые слонята по сравнению с нами, нейрохирургическими. Особенно с теми, кто худой от химиотерапии. Они носятся по коридору, прихрамывая или поддерживая забинтованные руки, катаются по очереди в инвалидных колясках и хохочут над гипсами. У нас в отделении никто не хохочет над проводками, которые из головы торчат, или над капельницами с химией. Ещё у этих есть игровая комната, с карандашами и телевизором, и куча свободного места, чтобы в прятки играть. А мы даже спим с мамами, потому что коек не хватает.
А они всё равно нам завидуют, потому что мы с мамами лежим, а они – без. У них и игровая потому, что они без мам и чем занять себя, не знают.
В коридоре мама вдруг меня придерживает и шепчет:
– Подождём!
– Нам же сказали – в двенадцать.
– Там всё равно очередь.
Мама разворачивается к лестнице. Я заглядываю в «общее». У кабинета УЗИ сидит, положив ногу на ногу, девочка из наших, нейрохирургических. Крутит йо-йо. Всё круглое и гладкое – и йо-йо, и коленка, торчащая из-под халата, и девочкина голова, не прикрытая платком.
Я поворачиваюсь к маме:
– Ты лежишь тут со мной с двух месяцев, когда поставили первый шунт. И всё ещё думаешь, что раком можно заразиться?
– Я не её боюсь, а её мамы.
– Почему?
– Она нам завидует. У нас-то всего лишь шунт…
Мимо нас с гиканьем проносятся «слонята» из общего. Они играют в автобус из двух инвалидных колясок.
– Если ты завидуешь им, – говорю я, кивая на «слонят», – это не значит, что все завидуют тебе.
– Тебе не понять, ты не мама.
– Мама – это кто? Чёрствая завистливая кракозябра?
Я чувствую, что секунда – и взорвусь. Но тут замечаю – по стене ползёт Выдуманный Жучок. Я иду за ним. Он ползёт прямо к кабинету УЗИ, а потом перелезает по полу к креслам и устраивается на ручке того, в котором сидит девочка с йо-йо. Мама с несчастным видом плетётся сзади. Я сажусь рядом с девочкой и замечаю, что её мама почему-то гордо вздёргивает нос.
Мы молча сидим и ждём.
– Началось? – спрашивает Жучок.
– Ага, – киваю я.
Это мы о моём дурацком характере. Только что я спорила с мамой, а теперь сижу рядом с лысой худой девочкой и понимаю: мама права. Они и правда завидуют. И думают, что мы их жалеем. И показывают, что наша дурацкая жалость им не нужна.
– Плюнь, – предлагает Жучок, – ты вон сюда посмотри.
Он осторожно переползает к девочке на рукав халата. Я слежу за ним и вдруг вижу – из кармана у девочки торчит брелок. И не просто брелок – связанный из ниток крошечный Майк Вазовски! Герой моего любимого мультика «Корпорация Монстров»! Я разглядываю Майка во все глаза. Девочка вдруг поворачивается ко мне и спрашивает:
– А что у тебя?
Странно, дети не спрашивают о диагнозе. Это любимая тема разговоров у мам.
– Просто шунт, – пожимаю я плечами, тут же вспоминаю об их зависти и спохватываюсь: – Но нужно каждые четыре года ложиться, чтобы его меняли.
– Мне ложиться каждые четыре недели, – отмахивается девочка, – я спрашиваю, что у тебя на DVD.
Она показывает на DVD-плеер, который сжимает в руках моя мама.
– «Мой сосед Тоторо», «Новые приключения Красной Шапочки», «Мадагаскар», – радостно перечисляю я. – Хочешь, дам посмотреть? А ты мне дашь поиграть…
– Ничего нам от вас не надо, – обрывает меня мама девочки и тянет дочь за руку: – Вставай, наша очередь.
Во взгляде моей мамы ясно читается: «Я-тебе-говорила». Но я думаю о Майке Вазовски. Меня поражает догадка: может, она сама его связала?! Это было бы круто, очень круто.
Они выходят минут через двадцать. У девочки лицо недоумевающее, у мамы – испуганное.
– Что, мне правда лучше? – спрашивает девочка.
– Тише, Анька, не сглазь! – шипит её мать.
Моя мама берёт меня за руку. У неё ледяная рука.
– Надо было выкурить сигарету, – вздыхает она.
Жучок кивает: он знает, какие слабые нервы у моей мамы. А узист не знает: он говорит, что ничего хорошего в моей голове не видит.
Мама зеленеет.
– И плохого тоже, – запоздало добавляет узист. – И вообще, она у вас худенькая такая. Вот перед вами девочка была. Она потолще вашей, хотя и после химии. Всё дело в белковых коктейлях.
Я давно заметила – в больнице всё наоборот. Врачи любят давать советы, как нас кормить. Медсёстры и нянечки – как лечить. Дети утешают мам, а не наоборот.
– За что мне это? – чуть не плачет мама в коридоре нашего отделения.
– Мам, да ладно. Он же сказал: ничего плохого. Всё идёт как надо. Операция только вчера была. Ты забыла: я тебе после наркоза сразу улыбнулась! Игорь Маркович сказал, что это самое главное.
– А вдруг шунт не приживётся?
– Через неделю увидим.
– Ещё неделю спать на стуле и не мыться? Я не могу больше.
– Да ладно. Мам, а ты видела, какой брелок у этой Ани был классный? В виде Вазовски?
– Нет!
– Жаль. Мне бы такой, и я была бы самым счастливым человеком на свете.
– Не брелок тебе, а здоровье надо! – в сердцах роняет мама и решительным шагом идёт в палату интенсивной терапии, где лежит Аня.
– Извините, – говорит моя мама Аниной, – а где вы покупаете белковые коктейли?
– Я с вами разговаривать не стану, – отрезает Анина мама. – У вас такой вид, будто у нас чума, а не рак.
Она говорит яростным шёпотом – в двух метрах от Аниной ноги спит грудной ребёнок с перевязанной головой.
– Да нет же, я просто немного смущаюсь…
Я их не слушаю, неинтересно. Я приближаюсь к Аниной койке. Девочка лежит и сматывает нитки в клубок. По одеялу у неё ползает Выдуманный Жучок, машет мне лапкой. Неужели она его не видит?
– Аня, – с замиранием сердца спрашиваю я, – а ты сама связала Вазовски?
Она кивает, да и я вижу: нитки в клубке того же цвета, что и брелок.
– Обалдеть, – выдыхаем мы с Жучком хором.
– Ты извини, что я хвастаюсь, – говорит Аня, – но я и правда очень классно вяжу. Научить не могу, у меня терпения не хватит. Только могу тебе что-нибудь связать.
– Не надо меня учить! – отмахиваюсь я. – У меня терпения не хватит учиться. Лучше свяжи.
– Что?
– Вазовски. Точно такого же. И ещё семейство ежей. Я видела таких в каком-то детском журнале.
– Уходите из нашей палаты немедленно! – шипит Анина мама. – Очень нужны тут ваши микробы!
– Мам, – говорит Аня, – ты боишься, что они станут нам завидовать?
– Чему тут можно завидовать?!
– То есть считаешь, у меня – худший диагноз в больнице?
– Конечно, нет!
– И доктор так не считает. Вот и скажи им, где папа берёт белковые коктейли, не вредничай.
Аня берёт меня за руку и притягивает к себе:
– Насчёт ежей – замётано. А с этими мамами одни проблемы, да?
– Ага. Счастливые эти, из «общего» хирургического. Делают, что хотят, без мам.
– Точно. А тут пока маме объяснишь, что к чему, сама станешь бабушкой.
Под наш смех мамы мирятся. Кажется, им обеим немножко стыдно.
У каждого – свой
«Жили-были в одной больнице два хирурга, – рассказывает Аня вязаному Ёжику-папе. – Один был большой, страшный и глупый. Звали его Александр Степанович. Другой был маленький, умный и очень добрый. Звали его Игорь Маркович».
– Аня, тебя завтра во сколько берут? – перебиваю я.
Мы пытаемся натянуть на ежей одёжки от Барби. Пока не очень получается: у кукол размер в пять раз меньше ежиного.
– В двенадцать, после малышей.
– У тебя же самая сложная операция.
– Тем более. Нельзя, чтобы мелкие столько не ели. А я вообще могу не есть. После химии совсем не хочется.
– Жучок говорит, что надо есть.
– Тоже хочу увидеть Жучка.
– Вон, сидит на журнале.
– Не вижу. Жалко. Как ты думаешь, ему можно со мной в операционную?
– Ты всё равно от укола спать будешь.
– В прошлый раз я не заснула. Очень страшно было. Хотя и светло. Там над тобой огромный плафон, а в нём штук десять лампочек. Очень светло и очень страшно.
– Думаю, Жучку можно. Только пусть наденет повязку и халат.
Аня фыркает.
– А кто тебя завтра берёт?
– Александр Степанович.
Я умолкаю.
– Серьёзно?
– Ага. Мама ругаться пошла, а они говорят: ничего не можем поделать. У Игоря Марковича плановая операция в другой больнице.
Игорь Маркович – простой, как яблоко. Александр Степанович – важный, как пудинг. Игорь Маркович говорит так: «Да-да, у вас перелом черепа и ушиб головного мозга. Но вы не волнуйтесь – череп у вас прекрасный, заживёт через полгода. Даже рентген повторять не будем». А Александр Степанович поднимает брови и кричит: «Ваш сын упал с кровати?! Ну всё, вполне возможен летальный исход!»
– Ему бы самому сделать летальный исход, – бурчит Аня. – В смысле, чтобы вылетел из больницы за то, что половину мам до приступа довёл, хотя сам ничего не соображает.
Говорят, Александр Степанович оперирует не очень хорошо. Он из «общей» хирургии. Я слышала, что его оттуда выгнали. А у нас – как раз врачей не хватает.
Выглядит он солидно. У него седина и дорогие халаты. А Игорь Маркович – молодой, немножко неловкий и рассеянный, в мятой зелёной рубашке. Но мама говорит, что он лучший на свете хирург, который ничего не боится. А Александр Степанович от серьёзных случаев в ординаторской под пледом прячется.
Так что я не удивляюсь, что Анина мама ругаться пошла. Хотя она вообще поругаться любит.
Жучок тоже за Аню переживает.
– Давайте что-нибудь сделаем? – предлагает он.
– Что? – спрашиваю я. – Мы же дети.
– Точно. А как хулиганят дети?
– Ну, пастой друг друга мажут зубной. Окна выбивают. Прячутся.
– Точно. Вот пусть Александр Степанович и спрячется. А мы ему поможем.
– Гениально! – расплывается Аня в улыбке, когда я пересказываю ей план Жучка.
Когда она улыбается, то сразу делается неимоверно хорошенькая. Даже забываешь, что она лысая. Куклы Беби Бон вон тоже лысые, а такие милые, просто прелесть. И стоят по пять тысяч.
Ночью мы отпрашиваемся в туалет. Никто ничего не подозревает. Во-первых, мы лежим в разных палатах: я – в обычной, Аня – в интенсивке1.
Во-вторых, нейрохиругическое ночью ничем не отличается от дневного. И свет горит, и сёстры бегают. Люди попадают в автокатастрофы и днём, и ночью. Повреждают головы в любое время суток.
Вот и сейчас, пока мы крадёмся вдоль стенки к ординаторской, где спит Александр Степанович, распахивается входная дверь. Аня хватает меня за локоть.
В проёме двери – священник в светлой одежде. В одной руке у него церковная штука, кажется, называется «кадило». Он заходит и шагает в сторону. За ним въезжает каталка. Священник кладёт свободную руку на того, кто лежит на каталке, завёрнутый в простыню. Две женщины в платках проталкивают каталку в отделение. Они застывают у входа, их губы шевелятся.
Оцепенев, смотрим на того, кто завёрнут.
– Папа… – стонет он. – Папа, я боюсь. УЗИ… больно делают?
– Нет, – отвечает священник, размахивая «кадилом», – совсем не больно!
В другой раз мы бы засмеялись, но я вижу кровь, которая сочится сквозь простыню. К ним уже спешат сёстры и анестезиолог.
– Срочно в операционную! – кричит он. – Александр Степанович просил не будить. Бегите вниз, там Игорь Маркович, кажется, с бумагами задержался.
– Думаешь, они не хотят его будить, чтобы он выспался? – шепчет Аня, провожая глазами пролетающую мимо каталку.
– Нет! Просто ему нельзя доверять серьёзные случаи, – убеждённо говорю я, – и тебя мы ему не доверим.
Через минуту мы стучимся в дверь ординаторской.
– Только быстро! – отзывается из-за двери Александр Степанович.
Он лежит на диване, укрывшись пледом, и щёлкает пультом от телевизора. Рядом, на табуретке – газета, на газете – банка с вареньем, из банки торчит столовая ложка.
А там над мальчиком священник кадилом машет.
– Александр Степанович, – говорит Аня заготовленную фразу, – я завтра на двенадцать назначена. Можно я зубы почищу?
– С ума сошла? – спокойно спрашивает Александр Степанович. – А вдруг проглотишь пасту?
– Ей что, пять лет? – сердито шепчет мне на ухо Жучок.
– Александр Степанович! – громко говорю я. – Игорь Маркович, кажется, по ошибке ваш халат надел. Он такой рассеянный…
Аня отступает, как будто испугавшись. Хирург отбрасывает плед и спешит к огромному платяному шкафу с надписью: «Для ординаторов». Он открывает дверцы, вытягивает вперёд руки, перебирая халаты. Я шагаю вперёд и изо всех сил толкаю его в спину.
Ай!
Он падает на колени в халаты лицом. Я снова толкаю его, и он заваливается набок. Места в шкафу полно. Пока он не опомнился, я запихиваю его ноги в шкаф, захлопываю дверцы и запираю на ключ. Он только негромко кряхтит там, в шкафу.
Бежим!
Я хватаю оцепеневшую Аню. Мы выбегаем в коридор, захлопываем дверь. До начала операций ещё шесть часов. Но он не выспится и не сможет оперировать. А Игорь Маркович сейчас закончит с сыном священника и пойдёт домой. Он живёт рядом, выспится и завтра займётся Аней.
– Погоди, мы зачем-то в «общее» поднялись, – соображает Аня и тянет меня вниз, обратно в палаты. Из кабинета УЗИ я успеваю услышать стон мальчика:
– А умирать страшно, папа?
– Нет. Но надо верить.
– Ты молодец, я бы не смогла, – вздыхает Аня, когда мы добираемся до её интенсивки. – Думаешь, ему в шкафу плохо не станет?
– Не. Там полно места и воздуха.
Я уже не помню об Александре Степановиче. Я ведь никогда не думала: «Умирать страшно?» То есть когда-то в детстве, когда смотрела «Гостью из будущего», я вдруг поняла, что я не доживу до того времени, когда в воздухе будут летать машины и придумают приборы для чтения мыслей. Я рыдала всю ночь. Но с тех пор, повзрослев, давно не думала о смерти.
Забираясь к маме под бочок, я сказала себе: «Умирать всё-таки очень страшно. Как это маму можно одну на белом свете оставить?»
Утром меня будит Аня.
– Ты чего? – пугается моя мама.
– Ничего, ничего, – успокаиваю я, выбираясь из нашей неудобной подростковой койки и укрывая её одеялом, – спи, ещё рано, даже градусники не разносили.
Мы выходим в коридор. На скамейках спят медсёстры – последние секунды спокойствия перед утренней побудкой.
– Я его отпустила, – сообщает Аня, глядя в окно на светлеющее небо.
– Когда?!
– Да почти сразу. Не могла заснуть. Вернулась, а он там плачет в шкафу.
– Врёшь?
– Правда. И приговаривает: «Страшно мне, страшно». Я подумала, в операционной светло было и то – жутко страшно. А в шкафу?
– Короче, разжалобил он тебя, – сержусь я. – А операции не боишься теперь?
– Кстати, – оживляется Аня, – я Жучка видела. Он ведь такой жёлтый в красную крапинку?
Я молчу. Жучок серый, усики чёрные. Но на всякий случай – киваю. Хорошо, что она вообще его увидела.
– Я бы такого связала, есть подходящая пряжа, – продолжает Аня, – но он слишком уж маленький. Хотя даже хорошо, что он маленький, значит, пролезет со мной в операционную. Попрошу его не дышать на меня микробами. Он же нам помогает?
– Ну что, Аня, готова? – слышу я негромкий голос Игоря Марковича за спиной.
Он подкрался тихонько, чтобы не разбудить спящую на лавочке медсестру. Бледный, не выспавшийся, в помятой больше чем обычно одежде, он открывает окно и с наслаждением подставляет лицо под ветерок.
– А разве вы меня оперируете? – удивляется Аня. – Разве не… Вы, короче?
– Короче, я.
– А другая операция?
– Я успею.
– Ура! Пойду маму обрадую!
– Она не спит?
– Она всю ночь не спит. Может, теперь заснёт? Ещё же есть время?
– Полно. Можешь, кстати, умыться. Зубы только не чисть.
Аня уходит, мы с хирургом остаёмся вдвоём.
– Давай! – кивает мне с ручки кресла Жучок.
– Игорь Маркович!
Он говорит: «Ш-ш» и кивает на медсестру.
– Игорь Маркович, почему вы не выгоните Александра Степановича? Он же плохой врач!
– Ничего серьёзного ему не доверяют, не волнуйся.
– Тогда зачем он нужен?
Медсестра ёжится под грубым серым одеялом, и Игорь Маркович закрывает окно.
– Очень страшно, Таша, – говорит он задумчиво, – быть старым и никому не нужным. Я, правда, этого сам не испытал. Но ему страшно.
Он грустно улыбается и направляется к ординаторской.
– Пойду вздремну пару часов перед операциями. Если собираетесь и меня в шкафу запереть, пошли уж сразу, сдамся добровольно. Так устал, что могу и на халатах поспать.
Я чувствую, что багровею. Мне хочется сказать ему что-то наперекор, чтобы он не думал, что я маленькая пристыженная девочка. Ничего мне не стыдно!
– А очень глупо, – говорю я ему вслед, – не давать взрослым людям чистить зубы перед операцией.
– Сглотнуть нечаянно пасту может каждый, Таша, и взрослый, и ребёнок. Таковы больничные правила.
Мама спит, Жучок ждёт меня на тумбочке.
– А чего ты не с Аней? – говорю я ему.
– У неё свой Жучок. У каждого – свой.
«И страх тоже», – решаю я и глажу мамино плечо под жёстким серым одеялом.
Толик
Сына священника зовут Толик. Про него анестезиолог Виктор сказал:
– Не знаю я, как там делать. Там рана на полголовы, и из неё мозги вытекают.
Он снял маску, шапочку, вытер лоб салфеткой, нацепил всё обратно и пошёл в операционную.
– Хоть поешьте, Виктор Евгеньевич, – просит сестра Тося, – вам перерыв зачем дали?
Тося маленькая, сгорбленная, рыженькая и старенькая. Она всегда делает вид, что припоминает пациентов, которые поступают вновь и вновь. «А, проходите, проходите, лапоньки, доктор заждался». Хотя, может, и правда помнит: Аня вон каждые четыре недели сюда приезжает.
Аня сейчас на операции. Первая операционная – в «кишке», то есть в маленьком ответвлении коридора. Если в коридоре встать на банкетку и прислонить лоб к стеклу, то через окно становятся видны окна операционной. Там светло так, что слепнешь.
– Поешьте, – повторяет Тося, – ваша жена супчик передала в банке, погреть?
Он молча машет рукой и возвращается во вторую операционную. Он дежурит там с Толиком в ожидании Игоря Марковича, который возится с Аней.
Я слезаю с банкетки и начинаю слоняться по коридорам. Все в основном судачат о сыне священника.
– С кадилом пришёл, говорят? Это вообще разрешают?
– Кто знает, может, он со службы прямо прибежал.
– Вообще-то восемь детей у него. Пять девочек и три мальчика. Четверо с дачи возвращались. Самый старший за рулём сидел.
– Да нет, старший тоже на заднем сидел. Их занесло. Вчера подморозило, март всё-таки.
– С дачи, ишь. Понастроили дач на наши пожертвования.
– Зачем он ребёнку-то руль доверил?
– Так я говорю, он самый старший. Ему двадцать пять. Было.
– Было?
– Да. Трое детей погибли.
– Ох ты Господи.
– Да. Толик только и выжил. Пока. Вон, слышала, что Виктор говорит?
– А где родители-то его?
– Знаешь, где? Не поверишь – в церкви!
– А что такого? У него же отец священник.
– Ну конечно! У тебя три ребёнка насмерть разбилось, а ты – в церковь. Вместо того, чтобы тут под дверью плакать. А знаете, девочки, что самое интересное? Я вчера спросила: «Почему Бог с вами так поступил? Вы же ему всю жизнь посвятили!» А он мне: «Бог дал, Бог взял. Ропот – грех».
– Ой, девочки, у него шок.
– Да никакой не шок. У него их восемь. Когда восемь, то не жалко. Тут вон один, и тот с опухолью. Я его, между прочим, и к Матроне2 таскала, и в храм Христа Спасителя. Всё равно тут лежим.
– А говорят, надо пелёнку украсть, чтобы в больницу не возвращаться.
– Я крала. Бес-по-лез-но. Плевал Бог на нас, поверьте. Ладно, пошла я, Тоська сейчас моему капельницу менять будет.
Я возвращаюсь в свою, обычную палату для тех, кто долёживает после операции, или наоборот – только готовится и проходит обследования.
У нас новенькие. Мама, больше похожая на бабушку, и сын лет пяти. У обоих в лицах что-то бульдожье. Ещё у обоих совершенно плоские затылки. От мамы-бабушки здорово разит «Красной Москвой». Но самое интересное – то, что они разложили на тумбочке: «Сникерсы», вафельный торт, бананы, банка сгущёнки, два бутерброда с докторской колбасой, два – с копчёной, пачка плавленого сыра, крекеры, кукурузные палочки и – банка мясного детского питания «Агуша».
Мама-бабушка перехватывает мой взгляд.
– Я ему тоже говорю, зачем ты «Агушу» взял? А он – «Хочется». Я ему всё разрешила. Мы тут три года не были. Думала – и не вернёмся. А тут – раз. На КТ3 что-то увидели. Хотя КТ – не такое точное, как МРТ4. Подождём пока, да, сынка? Я поэтому и разрешила – пусть берёт, что хочет. Кушать надо, надо.
Её сын улыбается мне и отправляет в рот крекер, намазанный «Агушей». Мне как-то и жалко, и противно, и я спешу к маме. Она лежит на кровати и с горестным лицом набирает эсэмэски для папы. Я сажусь на корточки и глажу её по плечу:
– Мамочка, ну потерпи. Ну немножечко, ладно?
В палату заглядывает Игорь Маркович.
– Ташка? Иди, Аню привезли.
Я со всех ног бегу в первую интенсивку. Анина мама бледная, но довольная. В руках сжимает «акафистник», толстую книгу с молитвами. Вместе с ней мы дожидаемся, пока Аня очнётся. Она белая, худая. Но улыбается, увидев меня. Встать ей можно только к вечеру. Я рассказываю о сыне священника, которого тем временем перевозят во вторую интенсивку, и про Любителя «Агуши» из своей палаты. Вечером я прикатываю в первую интенсивку кресло, чтобы отвезти Аню посмотреть на обоих.
– Только ты сначала поешь, – предупреждаю я, – после «Агуши» тебе точно кусок в горло не полезет.
Толик лежит под одеялом один, как детдомовец. На его голове – чалма из бинтов.
– Был отец, – с возмущением докладывает мама с соседней койки, – причастил его и убежал.
Толик молчит, он без сознания. Мама «Агуши» пытается нас с Аней накормить и выпытать у Ани, что ей оперировали. Но мы сбегаем.
Развлечений в больнице – ноль, и на следующий день мы опять идём по маршруту: «Толик – «Агуша». И так каждый день.
То ли из-за наших походов, то ли просто так между Толиком и мамой «Агуши» устанавливается связь. В конце концов она сама приходит с пакетом еды во вторую интенсивку и раскладывает крекеры и сыр у Толика на тумбочке. Отец Толика появляется каждый день по два раза, но кроме причастия не приносит ничего, даже апельсина, и Толик набрасывается на еду.
– Вот так, – радуется мама «Агуши», – мы детей кормить умеем. У нас, правда, не восемь, а двое, но все сыты. Что ж твой папка, плевал на тебя совсем?
Понятно, она сделала доброе дело и теперь хочет театрального представления с Толиком в главной роли. Это противно. Нам с Аней хочется, чтобы Толик ей как-нибудь врезал. Сказал что-нибудь гадкое. Но он молчит.
– Это из-за еды, – догадывается Аня. – Ему неудобно, потому что она его покормила.
– Дурацкая ситуация, – вздыхает мой Жучок, – и ничего не поделаешь. Прогонишь её – она кормить его перестанет. А ему питаться надо. Хотя он терпит не из-за еды…
Это продолжается ещё неделю. Мама «Агуши» приходит к Толику во вторую интенсивку как хозяйка, кормит его, а потом начинает пытать:
– А ты видел своих братьев и сестёр после ЭТОГО?
– Ты ещё веришь в Бога?
– Вот вы, верующие, говорите: всё зачем-то в жизни дано. Ну и зачем твои братья-сёстры погибли?
– Папка твой глупый. Зачем ему молиться в церкви? Бог ему и так должен за службу. Ну, как зарплату платить.
– Папка бросил тебя? Ничего, мир не без добрых людей.
Я ругаю себя за малодушие, но вмешаться как-то не получается. Меня сбивает с толку, почему Толик сам не защищается. Он на всё только кивает и улыбается. Может, это из-за удара?
Внешне, правда, всё в порядке. Ему снимают бинты. На лбу некрасивые швы, но никаких мозгов не вытекает. Толик просит у Тоси карандаши и бумагу. И начинает рисовать. Как он рисует, с ума сойти! Такие красивые картины! У Игоря Марковича они до сих пор над столом в ординаторской висят. Деревья, золотые от осени, озеро, а в нём – караван птиц отражается.
Иногда к Толику заходит брат. Они сидят на табуретках у окна и тихо толкуют о чём-то. У них небольшая разница в возрасте, года два-три, но разговаривают они странно, совсем не как подростки.
– Это испытание, – донеслись как-то до нас слова брата.
– Я знаю, – ответил Толик, – маме тяжелее.
– Как будто рыцари какого-то тайного ордена, – прошептала я Ане на ухо.
– Верующие люди всегда немного странные, – пожала она плечами.
Аня любит показать, что знает о жизни больше меня. Брат Толика ушёл, а Толик так и остался на табуретке. Он смотрел в небо и о чём-то думал.
Я не выдержала и подошла к нему.
– Зачем ты позволяешь этой противной тётке говорить гадости про твоего папу-священника? – возмутилась я.
– Гадости? – изумился Толик. – Наоборот, она задаёт вопросы о Боге, а я стараюсь рассказать ей всё, что знаю.
– Но она издевается!
– Правда? Я не заметил.
– Ну что, она молиться начала после разговоров с тобой? Или в церковь ходить? Она поклоняется только Еде.
– Каждый человек сам должен решить, когда ему прийти к Богу, – ответил Толик. – Бог каждому даёт знак. А мне ответить на вопросы несложно.
Как-то раз сын-«Агуша» и его мамаша исчезли на полдня. Потом вернулись. Оба плакали.
– МРТ сделали, – еле выговорила мама «Агуши», – очень плохое. Опять на операцию. Опять на химию.
Они ничего не ели до вечера, будто забыли про свои крекеры. Вечером пришёл Толик. Сел рядом с мамой «Агуши» и тихо спросил, точнее, сказал:
– Я попрошу папу, чтобы он за вас помолился.
– За нас? – испугалась мама «Агуши». – А ты разве не сердишься? Я тебе столько про отца наговорила. Только сейчас поняла.
– Ничего, – кивнул Толик, – это не вы, это искушали вас. Не переживайте, я не в обиде. А папка самое главное сделал – отмолил меня у Бога.
Через неделю его выписывают. Жучок говорит – по картине Толика одно удовольствие ползать. Так и слышишь плеск воды, шуршание листьев да вскрики караванных птиц.
Саня
Медсестра Тося вывалила на тележку последнюю порцию творожков и повернулась к нам с мамой:
– Идите в палату. Завтрак разношу.
– Нет, нет, – вздрогнула мама, – я сейчас не могу. Я голову мыть буду.
– Всё утро в обнимку с шампунем? – улыбнулась Тося.
Мама несмело улыбнулась, прижала к груди полотенце и кивнула.
– За кем занимала?
– За Катей из пятой.
– Можешь не успеть, – сказала Тося и с трудом покатила по коридору тележку.
– Я ведь успею? – спросила у меня мама.
Я пожала плечами. Щёлкнула дверь, вышла тётя Катя. Она вытирала на ходу короткие кудрявые волосы. От неё пахло ландышем. Тётя Катя улыбалась, будто вышла не из ванной, а из волшебной страны.
Мама обменялась с ней улыбками и шагнула к двери.
– Обход! – раздался грозный окрик сзади, и маму оттеснила от двери могучая старшая сестра. Она ловко вставила крепкими пальцами ключ в замок ванной и провернула его два раза.
– А как же… – начала мама.
– По палатам! Обход начинается!
– Пойдём…
Я потянула маму за руку, и вдруг на мою руку упала капля. И еще одна.
– Ты чего? Из-за головы? Из-за пустяка так расстраиваться?
– Я… Так хочется себя человеком почувствовать.
Мама прижала к груди полотенце, как грудничка, и побрела в палату. Я посмотрела ей вслед и вдруг ощутила на плече знакомое покалывание.
– Иди за ней, пожалей, – посоветовал Выдуманный Жучок с моего плеча.
– Не буду. Мама и так должна быть сильной.
– Она была сильной перед твоей операцией. А сейчас устала. Ей надо где-то взять сил.
– Я не буду тратить жалость на ерунду, – возмутилась я. – Показать, кому действительно нужны силы и поддержка?
С Жучком на плече я решительно направляюсь к Ане в интенсивку.
– Привет, – радуется мне Аня, – там завтрак ещё не начали разносить?
– Ты хочешь есть?
– Хоть какое-то развлечение.
– Там обход уже начали.
Я усаживаюсь к Ане на кровать и смотрю на её соседей. Их двое: Максим, толстый лысый первоклассник, который целыми днями лежит под капельницей в обнимку с компьютерной игрой, и Саня.
Саня тяжело болен. Ему всего три года. Он тоже прикручен к капельнице, но постоянно спит. Наверное, потому, что в капельницу добавляют димедрол. Малыши спят от него сутками. Вокруг Сани – ни одной игрушки или книжки. Только лекарства.
Санина мама сидит на стульчике и читает. Они – самая тихая пара в отделении. У Саниной мамы – на голове пучок, на носу – круглые очки, а в них – внимательные круглые глаза.
– Вот видишь, – шепчу я Жучку, – ей намного тяжелее, чем моей маме. У её сына рак. А она никогда не плачет. Наоборот, всегда расспрашивает меня про школу, про друзей. А мама никогда не спросит. И вообще, это нечестно. Мамы должны поддерживать своих детей, а не наоборот.
– Просто есть семьи… – начинает Жучок.
– Завтрак! – объявляет Тося. – Быстрее разбирайте творожки, к вам обход идёт.
– Убил! – радуется Максим, кого-то прикончив в компьютерной игре. – Тёть Тось, а творожки с чем?
– С абрикосами, лапонька.
– Тётя Таня, можно я ваш возьму? – обращается Максим к Саниной маме.
Она отрывается от книги и кивает. Встаёт, берёт у Тоси молочную смесь в картонной коробочке.
– А как же Саня? – возмущённо шепчу я Ане.
Она молча кивает на Санину маму. Та вскрывает смесь, берёт один из проводков, прикреплённых к Сане, набирает смесь в шприц и вдувает её в проводок.
До меня доходит какая-то страшная правда.
– Он… Он что, вообще не просыпается?
– У него метастазы уже пошли, – спокойно, не поворачиваясь, объясняет мне Санина мама.
Я смотрю на Аню. Она нервно сглатывает. Берётся за вязание. Спицы дрожат, постукивая друг о друга.
– Убил! – снова радуется толстяк Максим.
Он не глядя вскрывает творожок. У меня к горлу подкатывает тошнота. Мне хочется схватить проклятый творожок, ударить о стену сначала его, а потом игру Максима. Как можно быть таким толстокожим?!
Я вылетаю из интенсивки.
На моей постели, сгорбившись и поджав ноги, как сестрица Алёнушка, сидит мама.
– Ты! – кричу я ей. – Ты размазня!
Жучок падает с моего плеча на тумбочку. Мама смотрит в кружку. На поверхности чая – разноцветные разводы, как на лужице бензина.
– Ты! Ты! Ты ревёшь из-за того, что голову не помыла! А там! Там умирает…
Я зажмуриваюсь. Потом открываю глаза и вижу: мама ставит кружку на тумбочку, прямо на Жучка.
Я бросаюсь вперёд и сбрасываю кружку на пол. Брямс! Ровно два осколка – кружка и её ручка. Жучка на тумбочке нет.
– Я тебя ненавижу, – выдавливаю я и убегаю в коридор.
Я сижу там целый день.
– Ты чего разбушевалась? – удивляется Жучок, неожиданно появившись на моём колене. – Я же спрятаться успел за тумбочку.
Впервые в жизни я ему не отвечаю. Я его не слышу. Я никого не слышу: ни Тосю с тележкой, на которой возвышается обед, ни воплей из «перевязочной».
Ближе к вечеру из интенсивки вылезает Максим – пройтись. Как всегда – в обнимку с игрой. Он обходит три раза каталку и два раза – кресло. Потом присаживается рядом со мной и погружается в компьютерную игру. На экране рыцарь скачет по этажам средневекового замка.
– Жалко, что я живу в жизни, – вдруг вздыхает Максим, – а не в компьютерной игре.
Я молча беру у него игру. Встаю и подхожу к окну. Сейчас открою и швырну… Открою и швырну, чтобы он понял: по крайней мере, он живёт. У него нет метастазов.
– Посмотрела? – нетерпеливо спрашивает Максим. – Давай обратно, там на время.
Я возвращаю игру и иду в палату. Мама спит, повернувшись к стенке. Я заворачиваюсь в своё одеяло и ложусь лицом к проходу. Кровать узкая, подростковая, но я умудряюсь повиснуть на самом краешке, чтобы между нашими спинами оставалось расстояние.
Сплю я урывками. У меня новый сосед, у него плохо с головой. В смысле он немного «ку-ку». Всю ночь гудит, прижав к губам ночной горшок. «Бу-бу-бу…»
Я ворочаюсь, забыв о расстоянии между мной и мамой. Я думаю: невозможно, чтобы Саня умер. Бог не может такого допустить. Дети умирают, но только случайно – на войне. Не от болезни. Ну хорошо, и от болезни тоже. Это те, про кого пишут в газетах, в интернете. А не в жизни. Не в моей жизни.
«Бу-бу-бу…»
Часов в пять я не выдерживаю. Заворачиваюсь в одеяло и ползу в коридор. Лягу там на пол. Ну и что, что простужусь. Зато там нет ни расстояния до маминой спины, ни завывания эмалированного горшка.
В коридоре дует. Очень сильно. Как будто открыли окно, хотя в это время никто не проветривает.
Значит, точно простужусь. Мама на себе все волосы вырвет.
В ординаторской горит свет. Там кто-то ходит. Двое.
– Ай, что же ты делаешь? – вдруг яростно шепчет Тося и подбегает к окну.
Я вздрагиваю и замечаю у окна Максима.
– Ты представляешь? – говорит мне Тося, захлопывая окно и оттаскивая Максима. – Он свой компьютер выбросил. Вот мать тебе задаст!
Лицо Максима залито слезами.
– Он… он умер, – шепчет он.
Я отступаю обратно в палату. Нет! Нет!
Дверь ординаторской открывается, на пороге Санина мама. Я снова отступаю. Она смотрит на Тосю, на Максима. Тот садится на скамейку и закрывает лицо руками.
«Так ему и надо», – думаю я. И ещё думаю: «Может, он не про Саню?»
– Иди к Саниной маме, – шепчет Жучок, – скажи ей…
– Нет, нет! – мотаю я головой. – Что я ей скажу? Не бывает таких слов, чтобы можно было утешить…
Санина мама вдруг сама идёт к нам. Очки на лбу, пучок сбился набок. Она садится на скамейку рядом с Максимом. У неё дрожат руки. Она обнимает Максима. Он приваливается к ней, как медвежонок, и рыдает – громко, басом, за них двоих, за всё отделение.