© Перевод. А. Венедиктов, наследники, 2020
© Перевод и вступительная статья. А. Габричевский, наследники, 2024
© ООО «Издательство „АСТ“», 2024
Вазари и его история искусств
Джорджо Вазари (1511–1574), флорентийский живописец и архитектор, вошел в историю как писатель, как автор «Жизнеописаний наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих», вышедших в свет первым изданием в 1550-м и вторым – в 1568 году.
Вазари-художник – не более как плодовитый и посредственный эпигон своих великих предшественников и современников. Его пространные и витиеватые стенные росписи во флорентийском дворце Синьории и в римской Канчеллерии, его многочисленные и столь же витиеватые картины на аллегорические и религиозные сюжеты, в которых добротность мастерства и легкость выдумки никак не искупают скудости художественного содержания, и даже такая блестящая архитектурная удача, как его улица Уффици, соединяющая общественный центр Флоренции с набережной реки Арно и сыгравшая значительную роль в истории градостроительства, – все это меркнет на ярком фоне художественной культуры Италии XVI века с ее плеядой крупнейших мастеров и изобилием выдающихся произведений искусства.
В лице же писателя Вазари перед нами встает мощная и самобытная фигура создателя первой истории искусств, мастера итальянской прозы, классика науки об искусстве и художественной критики. Его «Жизнеописания» служили, служат и всегда будут служить настольной книгой для всякого любителя и исследователя итальянского искусства эпохи Возрождения как замечательный исторический документ, являющийся не только богатейшей сокровищницей фактического материала, но и полноценным художественным произведением, воссоздающим яркую и живую картину художественной жизни Италии на протяжении двух столетий.
Мало того, историческая концепция автора, естественно, во многом наивная и ограниченная, но сложившаяся на почве творческой практики реалистического искусства итальянского Ренессанса, нисколько не утратила своей объективной познавательной ценности и в основных чертах подтверждалась и подтверждается достижениями прогрессивной исторической науки.
Одной из основных и, по-видимому, первоначальной задачей, поставленной и разрешенной автором «Жизнеописаний», было прославление и увековечение памяти итальянских художников, их личностей и произведений в помощь, в пример и в назидание молодым художникам, современным и будущим. Эта галерея исторических литературных портретов охватывает период времени от середины XIII и до середины XVI века, то есть начиная от основоположников реалистического искусства – Чимабуэ и Никколо Пизано – и кончая самим автором и его современниками во главе с его кумиром – «божественным» Микеланджело.
В своей автобиографии Вазари рассказывает, что толчком к созданию его труда послужила беседа, которая завязалась в 1546 году в обществе писателей и гуманистов, собравшихся на ужин у просвещенного их покровителя кардинала Александра Фарнезе, в ходе которой писатель Паоло Джовио, автор жизнеописаний знаменитых людей и собиратель галереи исторических портретов, предложил Вазари продолжить эту работу, составив биографии знаменитых художников, которых Джовио в своем сборнике не касался. Пусть беседа эта происходила не в 1546 году, а раньше, ибо первое издание «Жизнеописаний» вышло уже в 1550 году, пусть даже весь эпизод – не более как одна из новелл, которыми автор придает художественное правдоподобие своему повествованию, несомненно одно, что в основе «Жизнеописаний» лежит замысел панегирический, педагогический и, по существу, глубоко патриотический, гордость итальянца, в данном случае – флорентинца, ясно сознающего все значение и величие того искусства, которое на протяжении двух столетий создавалось из поколения в поколение лучшими людьми народа, его художниками.
Ведь для культуры итальянского Возрождения в высшей степени характерны, с одной стороны, та ведущая роль, которая принадлежала в этой культуре изобразительным искусствам и архитектуре, «искусствам рисунка», согласно терминологии Вазари, а с другой стороны – то обстоятельство, что эта роль глубоко осознавалась всеми без исключения и в первую очередь приписывалась выдающимся личностям. Несмотря на комические и уродливые формы самого безудержного тщеславия и столь же безудержной лести, ренессансный индивидуализм в лучших своих проявлениях питался высоким идеалом совершенного человека, который представлялся в образе человека универсального. Этот идеал находил себе наиболее яркое воплощение именно в реальном типе универсального художника, владеющего всеми отраслями искусства и науки и являющего гармоническое единство души и тела. Именно такими героями и жили в народном сознании всем понятные и всеми любимые Джотто, Брунеллеско, Альберти, Леонардо, Рафаэль или Микеланджело. Но этого мало. Художник был не только народным любимцем, но в значительной степени и национальным героем. Если, как известно, итальянские города-коммуны не преодолели своего сепаратизма и не слились в единое национальное государство, то единство это, не осуществившееся в политической и экономической жизни страны, созрело к началу XVI века как мощный фактор общественного сознания и культуры, и ярче всего в авангарде этой культуры – в изобразительных искусствах, обладавших к этому времени общенациональным, всем понятным изобразительным и выразительным языком. Поэтому каждый итальянский художник дорог и близок каждому итальянцу, его одинаково любят и почитают и в родном городе, и в двух соседних городах, находящихся в непримиримой вражде, а творение великих мастеров вызывает чувство подлинно национальной гордости.
Этим чувством признательности, гордости и любви к своим художникам дышит каждая строчка «Жизнеописаний».
К тому же нельзя не вспомнить, что художник – один из любимых героев всей итальянской новеллистики эпохи Возрождения: от грубоватых шутников и балагуров в новеллах Саккетти или Боккаччо вплоть до величавой, но глубоко человечной фигуры «божественного» Микеланджело в новеллах XVI века. Именно к этой литературной традиции и примыкает Вазари, к традиции, в которой воплощена глубокая любовь народа к своему искусству и своим художникам, воспитывающих в нем чувство национального единства и национального достоинства.
Эта основная идея определила и характер изложения: ряд биографий-портретов в форме новелл. Как и в портретах итальянского Возрождения, в биографиях Вазари типическое преобладает над случайным, и отдельные, остро подмеченные индивидуальные черты естественно подчиняются обобщенному образу гениального новатора или трудолюбивой посредственности, бескорыстного фанатика или алчного борзописца, баловня судьбы или неудачника, щедрого изобретателя или ревнивого хранителя профессиональных секретов. Фигура вырисовывается на фоне родного или чужого города, в кипучей атмосфере больших и малых исторических событий, городских сплетен, веселых анекдотов, ожесточенного соперничества, выгодных сделок и невыполненных заказов, удач и несчастий, постигающих художников и их произведения. Каждая биография излагается по определенному шаблону, от которого автор не отступает. Биография начинается витиеватой и напыщенной сентенцией, формулирующей типические черты той или иной добродетели, порока, характера или творческого темперамента, примером которого и служит жизнь и деятельность данного художника. Эти вычурные заставки, в которых сам автор нередко путается в неравной борьбе с правилами итальянского синтаксиса, написаны по рецептам тогдашней школьной риторики и напоминают сложные орнаментальные обрамления декоративного искусства середины XVI века. Далее следует само жизнеописание, которое в большей или меньшей степени выдержано в стиле новеллы, излагаемой простым и выразительным языком, свойственным лучшим образцам этого жанра. Биография нередко завершается назидательной моральной концовкой, перекликающейся со вступительной сентенцией. В самом конце автор обычно указывает тот оригинал, с которого по его рисунку гравирован портрет художника, приложенный почти к каждой биографии и входящий, таким образом, в портретную галерею, иллюстрирующую сборник жизнеописаний, как этого требовал Джовио, благословивший своего друга на его смелое начинание.
Конечно, принятая Вазари схема биографии нередко стесняет свободу автора, в особенности в тех случаях, когда он стремится втиснуть в нее объемистый каталог произведений того или другого художника, включая в него анализ отдельных произведений; конечно, он отводит место и таким мастерам, о которых без него история и не вспомнила бы, и, наоборот, лишь бегло касается таких художников и не замечает таких памятников, которые с тех пор завоевали себе всеобщее признание, и все же мы имеем в лице Вазари замечательного портретиста, не уступающего в своих биографиях великим итальянским художникам-портретистам от Пизанелло до Тинторетто. Здесь и Паоло Учелло, фанатик, одержимый страстью к перспективе, и Перуджино, расчетливый и честолюбивый циник, и Пьеро ди Козимо, чудаковатый и нелюдимый оригинал, и Содома, изысканный эстет и прожигатель жизни, и Якопо Сансовино, старик, излучающий обаяние вечной молодости, и многие, многие другие, которых читатель никогда не забудет. Ибо в портретах Вазари все проникнуто той же безграничной любовью к человеку и тем же неослабным вниманием к малейшему его проявлению, которые мы так любим и ценим в произведениях его моделей. И прав был один из лучших знатоков итальянского искусства (Беренсон), спрашивавший себя, «не принадлежат ли „Жизнеописания“ Вазари как таковые и сами по себе к величайшим творениям тосканского гения?»
С первых же страниц читатель замечает, что плавное течение жизнеописания или портретной новеллы на каждом шагу прерывается сухими и подчас очень длинными перечислениями произведений героя, лишь кое-где оживляемыми более или менее краткими описаниями, которые сплошь да рядом разрастаются в замечательные по меткости и точности анализы, свидетельствующие о зрелом суждении художника-профессионала, обладающего острым и испытанным критическим чутьем. Все это говорит о том, что рядом с Вазари – биографом и новеллистом – стоит другой Вазари – историк и критик. Даже неискушенному человеку, не говоря о специалисте, бросается в глаза непримиримый конфликт между художником-портретистом и ученым-исследователем. Действительно, всякий раз, как ученый наталкивается на противоречивые факты или просто на отсутствие таковых, он смело и охотно уступает место художнику. За эту непоследовательность критиковать нашего автора нетрудно, и давно стало общим местом снисходительно прощать ему его легкомыслие, «вранье», неточности, тенденциозности и прочие грехи. Однако при этом обычно забывают, насколько для историка XVI века еще были зыбки границы между вымыслом и реальным фактом, между устным преданием и подлинным документом, между художественным правдоподобием и вероятностью научной гипотезы, между историей как наукой и историей как назиданием. Так, например, Вазари, в особенности в биографиях древних художников, для которых он не располагал достаточным количеством источников, смело фантазирует в угоду художественному правдоподобию задуманного им портрета: оказывается, что многие гениальные художники, выходцы из народа, бывали в детстве пастушками, рисовавшими своих овец или коз на камнях; на основании стилистического анализа, а чаще просто по случайному внешнему сходству один мастер провозглашается учеником другого, хотя они в действительности никогда не встречались, или группа памятников приписывается никогда не существовавшему художнику; за отсутствием документальных данных для датировки произведений мастера, находящихся в разных городах, изобретается вымышленный маршрут этого художника, переезжающего из одного города в другой; ради эффектных концовок кончины героев объясняются всеми видами болезней, несчастных случаев и насильственной смерти.
И все же, несмотря на такое беззастенчивое легкомыслие, нельзя не поражаться той смелости и тому упорству, с какими Вазари нащупывает методы научного исследования. Это дается ему не сразу. В этом отношении весьма показательна огромная разница между первым изданием 1550 года и вторым, выпущенным им восемнадцать лет спустя.
Прежде всего второе издание охватывает значительно большее количество фактического материала. Первое издание заканчивалось биографией Микеланджело, который для Вазари был вершиной и завершителем всего процесса становления нового, реалистического искусства. Во втором автор добавил тридцать четыре новых очерка, посвященных его современникам и озаглавленных им «Описание творений» того или иного мастера или группы мастеров, включая подробную автобиографию. Значительно обогатился также круг упоминаемых и описываемых памятников, ибо автор в процессе подготовки второго издания совершил несколько больших путешествий по всей Италии для того, чтобы рассмотреть на месте те памятники, о которых он в первом издании писал лишь понаслышке, или для того, чтобы освежить свое впечатление от уже виденных им произведений. Значительно пополнился также и список привлекаемых источников. Если автор в первом издании ограничивается очень немногими известными нам сочинениями по истории итальянского искусства, как то: «Комментарии» Гиберти, анонимная биография Брунеллеско, путеводитель Альбертини и так называемая «Книга Антонио Билли», не говоря о некотором количестве приводимых надписей, эпитафии и т. п., то во втором издании он широко использует историков, в особенности хроники флорентийских летописцев братьев Виллани, и многие другие подлинные документы, как, например, монастырские и цеховые книги, в которые заносились контракты и расходы, связанные со строительными и художественными заказами, а также и другие историко-художественные документы, возникшие за пределами Флоренции и Рима, как, например, трактат Филарете для Милана, записки Микьеля для Венеции, хроника Скардеоне для Падуи и др. Правда, цитирует он эти источники весьма вольно и часто небрежно. Все же можно наблюдать пробуждение критического отношения к источнику, поскольку, например, автор, цитируя устную традицию, чаще считает своим долгом это оговаривать в таких выражениях, как «я слышал», «мне говорили», то есть как будто начинает понимать, что устная традиция имеет меньшую степень достоверности, чем любой подлинный документ.
Как бы то ни было, составленный Вазари критический инвентарь всей художественной продукции Италии за два столетия является грандиозной работой, источником такой огромной ценности, что этого одного было бы достаточно, чтобы заслужить ему вечную признательность грядущих поколений. Конечно, Вазари не мог единолично справиться с такой задачей. Он никогда и не скрывал, что пользовался сотрудничеством очень многих друзей и знакомых, ученых-специалистов или просто доброхотов в качестве консультантов и корреспондентов в различных городах Италии. Особенно многим был он обязан своему ближайшему другу – флорентийскому канонику дон Винченцо Боргини, ученому секретарю только что основанной Флорентийской Академии художеств, опытному литератору, который, по-видимому, был его постоянным редактором. И тем не менее создание «Жизнеописаний» трудно назвать иначе как героическим подвигом трудолюбия и научного энтузиазма, особенно если принять во внимание всю творческую и административную нагрузку Вазари, заваленного живописными и архитектурными заказами и в то же время исполнявшего обязанности постоянного личного консультанта по делам искусств при особе великого герцога Козимо I, консультанта, принимавшего непосредственное и активное участие в создании и руководстве Академии художеств.
Однако не в собирании материала главная заслуга Вазари. Основоположником истории искусств как науки сделался он потому, что первый применил стилистический анализ как метод художественной критики и научного исследования, а с другой стороны, потому, что он первым же попытался осмыслить все многообразие сменяющих друг друга художественных форм и направлений как закономерное развитие, как эволюцию определенных творческих принципов, установление которых позволяет ему различать и объединять отдельные разрозненные явления в области искусства. Вазари прекрасно понимает, что одних хронологических и топографических координат недостаточно для правильного понимания реального процесса развития, что для такого понимания необходимы различение и обобщение определенных внутренних признаков, специфичных только для данного явления, то есть в данном случае только для искусства. Таким признаком служит стиль, или, как он выражается, «манера» эпохи, школы, мастера, которая не что иное, как совокупность технических приемов, тех или иных изобразительных и выразительных средств. Поэтому Вазари широко пользуется стилистическим анализом не только для атрибуции и для установления подлинности в случаях отсутствия другого свидетельства, но и для познания сущности смены одной манеры другой или эволюции в пределах данной манеры.
Само собой разумеется, что открытие нового метода могло быть сделано только художником-практиком, причем художником, творившим в традициях того искусства, которое он исследовал. Его история искусств родилась не в кабинете, а в мастерской. В этом ее сила и обаяние. Это, пожалуй, одно из последних свидетельств чисто ренессансного единства науки и искусства, между которыми в эпоху капитализма образовалась зияющая пропасть.
Новый метод дал возможность Вазари разобраться в хорошо знакомом и понятном ему материале, но все же необозримом и во многом для него как художника своего времени уже устаревшем. И вот сложное и пестрое многообразие художественных явлений прошлого складывается в стройную картину закономерного развития, в определенную научную концепцию истории нового реализма, и поныне не утратившую своего познавательного значения.
Эта историческая концепция, предполагающая понимание искусства как одного из способов познания реальной действительности и выросшая, как уже было сказано, на благодатной почве живой творческой практики итальянского реализма, сводится к немногим положениям, которые, модернизируя вазариевскую терминологию, можно описать следующими словами.
Для Вазари, как и для большинства культурных итальянцев XVI века, античное искусство остается образцом художественной правды и красоты, но образцом вполне досягаемым. Это было истиной настолько самоочевидной для людей того времени – свидетелей небывалого расцвета изобразительного искусства, что Вазари даже и не усматривает в этом особой проблемы и потому в своем историческом введении ее и не ставит, препоручив соответствующую главу ученому-филологу и антиквару Адриани, отчасти, может быть, и потому, что он в этой области не считал себя специалистом.
После падения античного мира наступает резкий упадок искусства и утрата «хорошей античной манеры», вызванные общим одичанием и непрерывными опустошительными набегами и войнами. Однако в течение этих темных столетий правдивые художественные традиции не совсем умирают, но кое-где и кое в чем проявляются, как, например, в отдельных выдающихся произведениях зодчества и в ранних образцах греческой, то есть византийской, манеры, которая еще связана с античной традицией. Эта греческая манера постепенно перерождается в застывший и омертвелый канон, в «грубую» греческую манеру, которую преодолевают, или, вернее, изнутри взрывают, великие зачинатели второй половины XIII века, а именно – пизанские скульпторы и плеяда тосканских и римских живописцев, работавших в Ассизи. В творчестве этих мастеров и пробиваются первые ростки «возрождения» искусств. Этот термин, впервые встречающийся именно у Вазари, с самого начала обозначает одновременно обращение к правдивому воспроизведению внешнего мира и возвращение к античности, ибо оба значения этого термина были для Вазари по существу равнозначны. И вот на протяжении всего XIV века ведется упорная борьба, в ходе которой несколько поколений художников шаг за шагом и пядь за пядью отвоевывают для искусства все новые и новые области видимого мира, на много столетий выпавшего из поля зрения людей, которые мечтали о мире потустороннем. Так, например, одни начинают овладевать строением человеческого тела, другие открывают первые возможности правдивой передачи жеста и мимики как проявлений душевной жизни человека, иным удается с большим правдоподобием расставить фигуры в пространстве и ухватить перспективное сокращение предметов, а некоторые даже подмечают влияние освещения на окраску предметов. Вазари внимательно и любовно регистрирует все эти, подчас еще неуклюжие и робкие, попытки и неустанно напоминает читателю о том, насколько мы, счастливые потомки, овладевшие реалистическим мастерством, должны быть благодарны нашим далеким предшественникам, мужественным пионерам, которые своими открытиями расчистили путь для дальнейшего прогресса и которым поэтому нельзя не прощать их несовершенства и их промахов, вызывающих у нас невольную улыбку.
Таков первый, еще младенческий период, период исканий и пока лишь единичных удач и побед в ходе упорной борьбы с варварской, отживающей свой век «греческой манерой» и с не менее варварской, занесенной с севера «немецкой», то есть готической, манерой. Готика для Вазари – прежде всего проявление необузданного произвола, нечто чуждое тому стремлению к правде и красоте, которое, несмотря ни на что, властно пробуждается в господствующей в XIV веке «манере Джотто» и его школы. Поэтому в его глазах внешние признаки «немецкой» манеры у итальянских мастеров XIV века сами по себе нисколько не умаляют их прогрессивного значения.
Первому периоду посвящена первая часть «Жизнеописаний». Переходя ко второй части, охватывающей деятельность мастеров XV века, Вазари характеризует этот второй, как он выражается, юношеский возраст в созревании «современной манеры» как время осознания тех общих закономерностей, тех «правил», которые лежат в основе реалистического творческого метода. Обобщая эмпирические наблюдения, накопленные за истекшее столетие, и внимательно изучая античное наследие, великие мастера XV века во главе с гениальными новаторами Брунеллеско, Донателло и Мазаччо устанавливают законы перспективы и пропорций, то есть закладывают научные основы реалистического изображения природы и человека, и этим безгранично расширяют область изображаемого, открывая для искусства огромное богатство новых выразительных средств и композиционных возможностей. Однако этот строгий научно-аналитический подход к задачам изображения накладывает на все искусство этого периода отпечаток некоторой сухости, мелочной дробности и как бы скованности, ибо, обладая «правилом», художники XV века еще не знают «той свободы, которая, не будучи правилом, сама подчиняется правилу».
Этими словами Вазари формулирует глубочайшую сущность последнего и высшего этапа развития «современной манеры». Леонардо да Винчи, биографией которого и открывается третья часть «Жизнеописаний», подвел итог всей аналитической работе своих предшественников и в то же время вдохнул дыхание живой жизни в искусство XV века. В XVI веке искусство приобретает эту высшую свободу, вытекающую из познания его закономерностей, свободу, являющуюся залогом прекрасного и совершенного. Отныне рисунок, колорит и композиция подчиняются новому, высшему единству, в котором отдельные части, плавно и естественно переходя одна в другую, составляют гармоническое живое целое.
Путем отбора и обобщения искусство преодолевает случайное и создает типическое, которое для классиков Возрождения и является прекрасным. Но прекрасное не исключает индивидуального, оно конкретно и бесконечно разнообразно, включая в себя и красоту Рафаэля, и грацию Корреджо, и «страшную» силу Микеланджело. Таково, по мнению Вазари, современное ему искусство, которое не только сравнялось с античным, но и превзошло его, достигнув совершенства, после которого может наступить только упадок.
Таким образом, историческая концепция Вазари в самых общих своих чертах и лишь в той части, которая касается итальянского Ренессанса, не противоречит результатам современной науки. Однако, не будучи в состоянии найти причинного объяснения описанного им прогресса, он вынужден прибегать к возрастной схеме, к метафизической аналогии, к уподоблению развития формы общественного сознания развитию живого организма, что неизбежно приводит его к теории цикличности и заставляет его предположить, что, например, и в эпоху Античности искусство проходило в свое время через те же стадии младенчества, юности и зрелости. Этот антропоморфизм тем не менее нисколько не умаляет объективной ценности этой концепции, ибо Вазари, будучи живым свидетелем и носителем реалистической традиции в искусстве Возрождения, с необыкновенной проницательностью и правдивостью сумел зафиксировать и на примерах показать основные принципы и конкретную сущность творческого метода, последовательно созревавшего и развивавшегося в итальянском искусстве от Джотто до Микеланджело.
Итак, если каждый стиль, или «манера», однажды созрев, неминуемо клонится к своему упадку, уступая свое место новому, нарождающемуся стилю, который приходит ему на смену, то Вазари должен был бы прийти к выводу, что и «современная манера», достигшая в лице Микеланджело наивысшей степени совершенства, столь же неминуемо обречена на вырождение.
Но Вазари этого вывода не делает, никаких признаков упадка он не видит или не желает видеть. Он говорит только о возможности и угрозе упадка. Но угроза эта должна миновать, если художники будут свято хранить заветы великих мастеров эпохи расцвета «современной манеры», то есть в первую очередь заветы того же Микеланджело.
Между тем мы хорошо знаем, что начиная с 30-х годов XVI века в итальянском искусстве, и в особенности в искусстве Рима и Флоренции, то есть как раз в непосредственном окружении Вазари, все сильнее и сильнее проступают признаки кризиса гуманистического и реалистического мировоззрения, кризиса, возникшего под влиянием клерикальной и феодальной реакции.
Расшатываются самые основы той общественной идеологии, которая зародилась и сложилась на почве итальянской коммуны и которая породила невиданный расцвет искусства. В изобразительных искусствах кризис сказывается прежде всего в постепенной утрате героического образа человека и обобщенной монументальной формы. А это в свою очередь подтачивает единство стиля и вызывает в художниках чувство растерянности и дезориентации, которое компенсируется либо уходом в мир переживаний самоутверждающегося субъекта и в область формальных экспериментов, либо попыткой задержать крушение идеалов при помощи утверждения традиции прошлого и авторитета великих мастеров, иначе говоря, на путях академизма и эклектизма.
Вазари не мог не заметить всех этих новых угрожающих симптомов, тех новых тенденций, которые принято объединять под общим термином «маньеризм», но он их как будто не замечает и как будто закрывает на них глаза. Действительно, читая «Описания произведений» современников Вазари и его самого, просто не верится, как он мог не видеть, что вся художественная продукция середины XVI века, в особенности в Риме и во Флоренции, сохраняла в лучшем случае лишь внешнее сходство с творениями великих мастеров начала века и уж никак не могла претендовать на их «красоту» и «совершенство», не верится, что его тонкое критическое чутье изменяло ему настолько, чтобы восхвалять таких ярко выраженных маньеристов, как Бронзино, Челлини или Пармиджанино в тех же выражениях, в каких он восхвалял великих классиков, не верится, наконец, как мог Вазари-живописец не замечать, что под его кистью трагические гиперболы Микеланджело, его гениального учителя, превращаются в манерную и галантную риторику.
Но, может быть, Вазари-теоретик объяснит нам то, что начисто игнорируется им как историком? Обращаемся к его теоретическому трактату, служащему введением к «Жизнеописаниям» и излагающему основы всех трех искусств «рисунка», то есть архитектуры, скульптуры и живописи. Но, увы, трактат этот почти целиком посвящен вопросам технологии, и только в отдельных местах, как, например, в определении понятия рисунка или в характеристике природы живописи, автор поднимает общеэстетические вопросы. Правда, сугубо идеалистическая терминология этих рассуждений как будто уже предвосхищает будущих теоретиков маньеризма. Однако такое впечатление представляется нам обманчивым. Когда, например, Вазари пытается раскрыть сущность «рисунка» как основной категории, объясняющей не только чисто подражательные, но и обобщающие и типизирующие функции изображения как художественного образа, он обращается к терминологии школьной философии, которая не могла дать ему иного ключа для разрешения этой трудной проблемы. Писаной эстетики Высокого Возрождения, по-видимому, никогда не существовало, но, судя по отдельным высказываниям, хотя бы по знаменитому письму Рафаэля, она, безусловно, носила отпечаток платонизма. Кроме того, естественно, что Вазари обращался к тому кругу представлений, который господствовал в окружении Микеланджело и который нашел свое отражение в эстетических высказываниях некоторых современников, как, например, у Бенедетто Варки. Таким образом, идеалистические экскурсы в вазариевской эстетике никак не могут служить доказательством наличия кризиса в его реалистическом понимании задач изобразительных искусств, понимании, которым насквозь пропитаны его «Жизнеописания».
Доказательством реакционной тенденции Вазари тем более не может служить его безудержное, риторическое низкопоклонство перед герцогом Козимо, его хозяином и покровителем, или общепринятые в то время комплименты по адресу светских и духовных господ. Конечно, Вазари уже не вольный ремесленник некогда свободной Флоренции, а представитель придворной челяди, который должен соблюдать все правила этикета. И в то же время мы находим у него достаточное количество вольнодумных анекдотов и смелых острот, влагаемых в уста его героев и высмеивающих духовенство и власть имущих.
Таким образом, в книге, написанной художником-маньеристом, невозможно без натяжек обнаружить следов тех новых тенденций, которые именуются маньеризмом.
Лишь в одном нельзя не усмотреть влияния наступившего кризиса – в той настойчивости, с какой Вазари пытается оградить от него искусство, в той уверенности, с какой он повторяет, что «хорошая современная манера» – это высшее достижение человечества в области искусства – еще жива, как во времена Леонардо, Рафаэля и Микеланджело, и что она будет жить, если только художники будут помнить о своих предках и будут свято чтить их великие заветы.
И в конечном счете именно для этого Вазари и писал свою книгу. Рядом с литератором и историком выступает педагог и учитель, для которого история не простая регистрация фактов, а назидание и руководство к действию. Вазари называет воспитательную задачу истории ее «душой» и неустанно повторяет, что он пишет прежде всего для художников, которым он и посвящает свой труд. Другими словами, Вазари откликнулся на всеобщую тревогу, охватившую художественную культуру Италии, тем, что сделал героическую попытку удержать ее на краю пропасти. То, что он пытался сохранить, и было той прогрессивной традицией, которая все же вышла победительницей из тяжело переживавшегося ею кризиса.
Вазари как бы предвидел грядущую победу реализма, во имя которой он и воздвигал оплоты своего академизма, который в его время был явлением прогрессивным, боровшимся с реакционными и упадочными тенденциями.
Все это и определило оптимистический характер «Жизнеописаний». Обычно принято удивляться оптимизму Вазари по сравнению с пессимизмом тогдашних историков, начиная с Макиавелли или Гвиччардини, которые ясно видели отчаянное положение Италии, не раз стоявшей на краю гибели в течение XVI века. Однако положение в искусстве было далеко не столь безнадежным, как это можно было бы заключить по политическому и экономическому состоянию страны. Оптимизм Вазари был оправдан. Ни маньеризм, ни римское барокко, порожденное контрреформацией, не могли до основания поколебать мощные традиции реалистического искусства, созданные эпохой Возрождения. Эти традиции не отрицались и не отмирали: ордерная система в архитектуре и реалистический рисунок в вазариевском, то есть ренессансном, понимании этой категории оставались незыблемым фундаментом европейского искусства всего позднего Средневековья. Что же касается общего размаха творческой активности, качества и количества художественной продукции, то в этом отношении ни о каком спаде или снижении в Италии XVI века говорить не приходится, особенно если иметь в виду такие факты, как, например, продолжающееся строительство собора Петра в Риме, как деятельность замечательных зодчих, вышедших из школы Браманте, и в первую очередь Сансовино, Палладио и Виньола, как мощный расцвет венецианской школы живописи, которую в течение целого столетия возглавлял и вдохновлял такой гений, как Тициан, и роль которой даже Вазари не мог игнорировать, несмотря на всю глубокую неприязнь, которую он питал к ее принципам.
Перед лицом таких фактов Вазари имел полное основание верить в будущее «современной манеры». И не объясняется ли его оптимизм его глубокой и твердой верой в непобедимую мощь и живучесть реалистического искусства, словно он предвидел за столетие вперед грядущий новый его расцвет в творениях Веласкеса, Рубенса и Рембрандта?
А. Габричевский
Жизнеописание Джотто, флорентийского живописца, скульптора и архитектора
Мы должны, как мне думается, быть обязанными Джотто, живописцу флорентийскому, именно тем, чем художники-живописцы обязаны природе, которая постоянно служит примером для тех, кто, извлекая хорошее из лучших и красивейших ее сторон, всегда стремится воспроизвести ее и ей подражать, ибо с тех пор, как приемы хорошей живописи и всего смежного с ней были столько лет погребены под развалинами войны, он один, хоть и был рожден среди художников неумелых, милостью Божьей воскресил ее, сбившуюся с правильного пути, и придал ей такую форму, что ее уже можно было назвать хорошей. И поистине чудом величайшим было то, что век тот, и грубый, и неумелый, возымел силу проявить себя через Джотто столь мудро, что рисунок, о котором люди того времени имели немного или вовсе никакого понятия, благодаря ему полностью вернулся к жизни.
Как бы то ни было, этот человек, столь великий, родился в 1276 году во Флорентийской области, в четырнадцати милях от города, в деревне Веспиньяно, от отца по имени Бондоне, хлебопашца и человека простого. Он дал своему сыну, которого он назвал Джотто, приличное воспитание в соответствии со своим положением. Когда же Джотто достиг десятилетнего возраста, обнаруживая во всех своих еще ребяческих действиях быстроту и живость ума необычайные, чем был приятен не только отцу, но и всем, знавшим его и в деревне, и в округе, Бондоне дал ему под присмотр нескольких овец, и когда он пас их на усадьбе, то там, то здесь, будучи побуждаем природной склонностью к искусству рисования, постоянно что-нибудь рисовал на скалах, на земле или на песке либо с натуры, либо то, что приходило ему в голову. И вот однажды Чимабуэ, отправляясь по своим делам из Флоренции в Веспиньяно, наткнулся на Джотто, который пас своих овец и в то же время на ровной и гладкой скале слегка заостренным камнем срисовал овцу с натуры, хотя не учился этому ни у кого, кроме как у природы; потому-то и остановился Чимабуэ, полный удивления, и спросил его, не хочет ли он пойти к нему. Мальчик ответил на это, что пойдет охотно, если отец на это согласится. Когда же Чимабуэ спросил об этом Бондоне, тот любезно на это согласился, и они договорились, что он возьмет его с собой во Флоренцию. Прибыв туда, мальчик в короткое время с помощью природы и под руководством Чимабуэ не только усвоил манеру своего учителя, но и стал столь хорошим подражателем природы, что полностью отверг неуклюжую манеру и воскресил новое и хорошее искусство живописи, начав рисовать прямо с натуры живых людей, чего не делали более двухсот лет. И хотя кое-кто это раньше и пробовал, как говорилось выше, но получалось это не очень удачно и далеко не так хорошо, как у Джотто, который изобразил, между прочим, как это можно видеть и ныне в капелле палаццо дель Подеста во Флоренции, Данте Алигьери, своего ровесника и ближайшего друга, и поэта не менее знаменитого, чем был в те времена знаменит Джотто, столь прославленный как живописец мессером Джованни Боккаччо во введении к новелле о мессере Форезе да Рабатта и этом самом живописце Джотто. В этой же капелле находится портрет, равным образом его же работы, сера Брунетто Латини, учителя Данте, и мессера Корсо Донати, великого флорентийского гражданина того времени.
Первые живописные работы Джотто находились в капелле главного алтаря Флорентийского аббатства, где он выполнил много вещей, почитавшихся прекрасными, в особенности же Богоматерь, получающую благую весть, ибо в ней он живо выразил страх и ужас, внушенные Деве Марии приветствующим ее Гавриилом, так что кажется, будто она, вся охваченная величайшим смятением, чуть не собирается обратиться в бегство. Равным образом работы Джотто и доска главного алтаря названной капеллы, которая хранилась и хранится там поныне более из почтения к произведению подобного мужа, чем за что-либо другое.
А в Санта Кроче есть четыре капеллы его же работы, три между сакристией и главной капеллой и одна – с другой стороны. В первой из трех, капелле Ридольфо де Барди, в той, где веревки от колоколов, изображено житие св. Франциска, в сцене смерти которого очень удачно показано, как плачут многие из монахов. В другой капелле, принадлежащей Перуцци, находятся две истории из жития св. Иоанна Крестителя, которому посвящена капелла; там очень живо изображены пляска и прыжки Иродиады и расторопность слуг, обслуживающих стол. Там же две чудесные истории из жития св. Иоанна Евангелиста, а именно воскрешение им Друзианы и вознесение его на небо. В третьей, принадлежащей Джуньи, посвященной апостолам, рукой Джотто написаны истории мученичества многих из них. В четвертой капелле, с другой, северной, стороны церкви, той, что принадлежит Тозинги и Спинелли и посвящена Успению Богоматери, Джотто написал ее Рождество, Обручение, Благовещение, Поклонение волхвов и то, как она протягивает младенца Христа Симеону; вещь эта прекраснейшая, ибо помимо большого чувства, проявляющегося в старце, принимающем Христа, движение младенца, который, испугавшись его, протягивает ручки и, весь объятый страхом, отворачивается к матери, не могло быть ни более ласковым, ни более прекрасным. В Успении же Богоматери очень хороши апостолы и многочисленные ангелы со свечами в руках. В капелле Барончелли в названной церкви есть образ, написанный темперой рукой Джотто, где в Венчании Богородицы с большой тщательностью изображены и огромнейшее количество мелких фигур, и сонмы ангелов и святых, выполненные весьма тщательно. А так как на этой работе написаны золотыми буквами его имя и дата, то художники, которые увидят, в какое время Джотто, не просвещенный никакой хорошей манерой, заложил основы хорошего способа рисовать и писать красками, должны будут относиться к нему с величайшим почтением. В той же церкви Санта Кроче, над мраморной гробницей Карло Марсуппини, аретинца, есть еще Распятие, Богоматерь, св. Иоанн и Магдалина у подножия креста, а с другой стороны церкви, как раз насупротив, над гробницей Лионардо Аретинца находится в направлении главного алтаря Благовещение, переписанное новыми живописцами по заказу кого-то, мало в этом смыслящего. В трапезной на деревянном кресте им же написаны истории из жития св. Людовика и Тайная вечеря, а на шкафах сакристии малыми фигурами истории из жизни Христа и св. Франциска. Он написал также в церкви Кармине, в капелле Св. Иоанна Крестителя, все житие этого святого, разделив его на несколько картин, а в палаццо Гвельфской партии, во Флоренции, его работы – история христианской веры, написанная фреской в совершенстве; там же изображение папы Климента IV, основавшего этот магистрат и пожаловавшего ему свой герб, который он всегда имел и имеет и ныне.
После этого по дороге из Флоренции в Ассизи, куда он отправился для завершения работ, начатых Чимабуэ, он, проездом через Ареццо, расписал в приходской церкви капеллу Св. Франциска, ту, что над купелью, а на круглой колонне под древней и весьма прекрасной коринфской капителью он написал портреты св. Франциска и св. Доминика, в соборе же, что за Ареццо, в маленькой капелле он написал избиение камнями св. Стефана с прекрасно расположенными фигурами.
Закончив эти работы, он отправился в Ассизи, город в Умбрии, куда его пригласил фра Джованни ди Муро делла Марка, который был тогда генералом братьев-францисканцев, и там, в верхней церкви, он написал фреской под галереей, пересекающей окна, по обеим сторонам церкви тридцать две истории из жизни и деяний св. Франциска, а именно по шестнадцати на каждой стене, столь совершенно, что завоевал этим славу величайшую. И в самом деле, в работе этой мы видим большое разнообразие не только в телодвижениях и положениях каждой фигуры, но и в композиции всех историй, не говоря уже о прекраснейшем зрелище, являемом разнообразием одежд того времени и целым рядом наблюдений и воспроизведений природы. Между прочим, весьма прекрасна история, где изображен жаждущий, в котором так живо показано стремление к воде и который, приникши к земле, пьет из источника с выразительностью величайшей и поистине чудесной настолько, что он кажется почти что живым пьющим человеком. Там есть и много других вещей, весьма достойных внимания, о которых, дабы не стать многословным, распространяться не буду. Достаточно того, что все эти произведения в целом принесли Джотто славу величайшую за прекрасные фигуры и за стройность, пропорциональность, живость и легкость, чем он обладал от природы и что сильно приумножил при помощи науки и сумел ясно во всем показать. А так как помимо того, чем Джотто обладал от природы, он был и весьма прилежным и постоянно задумывал и почерпал в природе что-либо новое, он и заслужил то, чтобы быть названным учеником природы, а не других учителей.
Закончив вышеназванные истории, он расписал там же, но в нижней церкви, там, где останки св. Франциска, верхние стены по сторонам главного алтаря и все четыре паруса верхнего свода, и все это с изобразительностью прихотливой и прекрасной. На первом парусе изображен св. Франциск, прославленный в небесах, в окружении добродетелей, необходимых для совершенного пребывания в Божьей Благодати. С одной стороны, Послушание надевает на шею стоящего на коленях перед ней монаха ярмо, супони коего чьи-то руки тянут к небесам, и, приложив палец к губам в знак молчания, воздевает очи к Иисусу Христу, проливающему кровь из ребра. Добродетель эту сопровождают Благоразумие и Смирение, дабы показать, что где истинная покорность, там всегда и смирение с благоразумием, благодаря которым благим становится всякое деяние. Во втором парусе в неприступной крепости находится Целомудрие, которое отвергает и царства, и короны, и пальмовые ветви, ему предлагаемые. Внизу находятся Чистота, омывающая нагих людей, и Сила, ведущая других для омовения и очищения. Возле Целомудрия – Покаяние, изгоняющее крылатого амура бичом и обращающее в бегство Нечисть. На третьем парусе – Бедность, попирающая босыми ногами тернии; сзади на нее лает собака, и один мальчик бросает в нее камнями, другой же колет ей ноги тернистой веткой. И Бедность сия, как мы видим, сочетается браком со св. Франциском, в то время как Иисус Христос держит ее за руку, при чем таинственно предстоят Надежда и Целомудрие. В четвертом и последнем из названных парусов изображен св. Франциск, уже прославленный, облаченный в белую диаконскую ризу, торжествующий на небесах и окруженный сонмом ангелов; вверху же – стяг, на котором начертаны крест и семь звезд, а над ним Святой Дух. На каждом из этих парусов – по несколько латинских слов, изъясняющих истории. Подобным же образом, помимо названных четырех парусов, и на боковых стенах находятся прекраснейшие живописные работы, почитаемые по справедливости ценными как за их совершенство, так и за тщательность работы, такую, что и поныне они хранились свежими. На этих историях есть и портрет самого Джотто, прекрасно выполненный, а над дверью сакристии его же работы также фреской – св. Франциск, получающий стигматы, такой любящий и набожный, что, по мне, кажется самой превосходной живописной работой изо всех других в этой церкви, поистине прекрасных и достойных восхваления.
Наконец, завершив названного св. Франциска, он возвратился во Флоренцию, где с необыкновенной тщательностью написал на доске для отправления в Пизу св. Франциска на страшной скале Верниа. Не говоря о пейзаже со многими деревьями и скалами, что было по тем временам новостью, в живой позе св. Франциска, принимающего стоя на коленях стигматы, видны и пылкое стремление принять их, и бесконечная любовь к Иисусу Христу, дарующему их ему, паря в воздухе в окружении серафимов, и все это столь живо и выразительно, что лучшего и вообразить невозможно. Внизу на той же доске находятся три прекраснейших истории из жития того же святого. Доска эта, находящаяся ныне в Сан Франческо в Пизе на одном из столбов возле главного алтаря, весьма почитавшаяся в память о таком муже, стала причиной того, что пизанцы, только что закончившие строительство Кампо Санто по проекту Джованни, сына Никкола Пизано, как об этом говорилось выше, поручили Джотто расписать часть внутренних стен: так как все это большое сооружение снаружи было инкрустировано мраморами и резьбой, что потребовало величайших расходов, перекрыто свинцовой крышей, а внутри полно древних саркофагов и надгробий, принадлежавших язычникам и свезенных в этот город из разных частей света, его следовало и по внутренним стенам также украсить благороднейшей живописью. Потому-то Джотто и отправился в Пизу и написал в начале одной из стен этого Кампо Санто фреской шесть больших историй о многотерпеливом Иове. А так как он рассудительно подметил, что мраморы с той стороны постройки, где ему нужно было работать, обращенные к морю и покрытые из-за юго-восточных ветров солью, всегда были влажными и выделяли соляной осадок, что по большей части делается и с пизанским кирпичом, и, так как вследствие этого блекнут и съедаются краски и живопись, он, для того чтобы работы его сохранились возможно дольше, повсюду, где собирался работать фреской, делал подмазку, штукатурку, или, я бы сказал, грунт из известки, гипса и толченого кирпича, смешанных так удачно, что живописные работы, выполненные им поверх этого, сохранились и поныне и сохранились бы еще лучше, если бы не были сильно повреждены сыростью из-за небрежности тех, кто должен был об этом заботиться; ибо так как за ними не смотрели, как это легко можно было сделать, то это и стало причиной того, что, пострадав от сырости, живопись эта кое-где попортилась, телесные краски почернели, а штукатурка облупилась, не говоря уже о том, что природа гипса такова, что, будучи смешанным с известью, он со временем размокает и портится, а потому неизбежно повреждает и краски, хотя и кажется, что вначале он хорошо схватывает и прочен.
На этих историях, кроме портрета мессера Фаринаты дельи Уберти, много прекрасных фигур и в особенности нескольких крестьян, которые приносят Иову печальные вести и как нельзя лучше и нагляднее обнаруживают горе из-за потерянного скота и других несчастий. Точно так же удивительной прелестью отличается фигура раба, стоящего с опахалом возле Иова, покрытого язвами и покинутого почти всеми; и, хотя он хорошо сделан во всех своих частях, поражает в его позе то, как он, отгоняя одной рукой мух от прокаженного и зловонного хозяина, другой зажимает брезгливо нос, дабы не слышать этого зловония. Таковы же другие фигуры на этих историях, а также прекраснейшие головы мужчин и женщин и ткани, написанные так мягко, что не приходится удивляться той славе, какую работа эта завоевала и в этом городе, и за его пределами настолько, что папа Бенедикт XI, намереваясь произвести некоторые живописные работы в соборе Св. Петра, послал из Тревизы в Тоскану одного из своих придворных поглядеть, что за человек Джотто и каковы его работы. Придворный этот, приехавший, дабы повидать Джотто и узнать о других превосходных в живописи и мозаике флорентийских мастерах, беседовал со многими мастерами и в Сиене. Получив от них рисунки, он прибыл во Флоренцию и, явившись однажды утром в мастерскую, где работал Джотто, изложил ему намерения папы. И так как тот хотел сам оценить его работы, то он наконец попросил его нарисовать что-нибудь, дабы послать это его святейшеству. Джотто, который был человеком весьма воспитанным, взял лист и на нем, обмакнув кисть в красную краску, прижав локоть к боку, как бы образуя циркуль, и сделав оборот рукой, начертил круг столь правильный и ровный, что смотреть было диво. Сделав это, он сказал придворному усмехаясь: «Вот и рисунок». Тот же, опешив, возразил: «А получу я другой рисунок, кроме этого?» – «Слишком много и этого, – ответил Джотто. – Отошлите его вместе с остальными и увидите, оценят ли его». Посланец, увидев, что другого получить не сможет, ушел от него весьма недовольным, подозревая, что над ним подшутили. Все же, отсылая папе остальные рисунки с именами тех, кто их выполнил, он послал и рисунок Джотто, рассказав, каким образом тот начертил свой круг, не двигая локтем и без циркуля. И благодаря этому папа и многие понимающие придворные узнали, насколько Джотто своим превосходством обогнал всех остальных живописцев своего времени. Весть об этом распространилась, и появилась пословица, которую и теперь применяют, обращаясь к круглым дуракам: «Ты круглее, чем джоттовское О». И пословицу эту можно назвать удачной не только из-за того случая, по которому она возникла, но и еще больше из-за ее двусмысленного значения, ибо в Тоскане называют круглыми, кроме фигур, имеющих форму совершенного круга, также и людей с умом неповоротливым и грубым.
И вот вышеназванный папа пригласил его в Рим, где, оказав ему большие почести и признав его достоинства, поручил ему написать в абсиде Сан Пьетро пять историй из жизни Христа, а в сакристии главный образ, что и было выполнено им с такой тщательностью, что никогда больше не выходило из рук его более чистой работы темперой. За это папа, оставшись доволен его услугами, приказал вознаградить его шестьюстами золотыми дукатами, а сверх того оказал ему столько милостей, что об этом говорили по всей Италии. Дабы не умолчать о чем-либо, относящемся к искусству и достойном памяти, скажу, что в это время в Риме жил большой друг Джотто Одериджи д’Агоббио, превосходный миниатюрист того времени, который по заказу папы украсил миниатюрами много книг дворцовой библиотеки, ныне в большей части погибших от времени. И в моей Книге старых рисунков остались кое-какие работы этого поистине достойного человека. Правда, гораздо лучшим мастером, чем он, был миниатюрист Франко, болонец, который для того же папы и той же библиотеки в те же времена превосходно выполнил много вещей в этой же манере, как это можно видеть в названной Книге, где у меня есть рисунки к картинам и миниатюрам его работы и, между прочим, весьма хорошо выполненный орел и прекраснейший лев, ломающий дерево. Об этих двух превосходных миниатюристах упоминает Данте в 11-й главе «Чистилища», где о тщеславных говорится в следующих стихах:
Когда папа увидел названные работы, манера Джотто понравилась ему бесконечно, и он приказал, чтобы тот выполнил по всему Сан Пьетро истории из Ветхого и Нового Завета. И вот, начав их, Джотто выполнил фреской над органом ангела в семь локтей и много других живописных работ, частью переписанных в наши дни другими, частью же при возведении новых стен либо погибших, либо перенесенных из старого здания Сан Пьетро. Так он продолжал вплоть до тех, что под органом, как, например, написанную на стене Богоматерь, которую, дабы она не погибла, вырезали из стены и, укрепив стену бревнами и железом, ее таким образом изъяли и воздвигли затем за ее красоту там, где того пожелали благочестие и любовь к превосходным произведениям искусства мессера Никколо Аччайуоли, флорентийского ученого, богато обрамившего эту работу Джотто стуком и другими современными живописными работами. Его же была и мозаика с изображением корабля над тремя дверьми портика в притворе Сан Пьетро, поистине чудесная и по заслугам восхваляемая всеми ценителями не только за рисунок, но и за расположение апостолов, различным образом борющихся с морской бурей, в то время как ветрами раздувается парус, образующий именно такую выпуклость, какую образовал бы не иначе и настоящий. И действительно, трудно было из кусочков стекла создать такое единство, какое мы видим в светах и тенях столь огромного паруса и какого едва ли можно было бы достигнуть кистью, даже прилагая к тому все свои усилия, а кроме того, и рыбак, удящий рыбу на скале, обнаруживает в своей позе крайнее терпение, свойственное этому занятию, а в лице надежду и желание поймать. Под этой работой три арочки, расписанные фреской, попорчены почти целиком, и потому я о них ничего больше не скажу. Таким образом, работа эта вполне заслуживает похвал, расточаемых ей художниками повсеместно. После этого в Минерве, церкви братьев-проповедников, Джотто написал темперой на доске большое Распятие, весьма тогда восхвалявшееся, и возвратился на родину, где не был шесть лет.
Однако не прошло много времени, как после смерти папы Бенедикта XI папой был избран в Перудже Климент V, и Джотто пришлось отправиться вместе с этим папой туда, куда переехал его двор, а именно в Авиньон, дабы выполнить там кое-какие работы; приехав туда по этой причине, он не только в Авиньоне, но и во многих других местностях Франции написал много прекраснейших образов и живописных работ фреской, кои бесконечно понравились папе и всему двору. Когда он разделался с этим, он был любезно и со многими дарами отпущен папой и потому вернулся домой столь же богатым, сколько почитаемым и славным, и между прочим он привез портрет названного папы, который подарил потом Таддео Гадди, своему ученику; вернулся же Джотто во Флоренцию в 1316 году.
Однако во Флоренции ему не пришлось долго задержаться, ибо он был приглашен на работу к синьорам делла Скала в Падую, где и расписал в Санто, церкви, построенной в те времена, прекраснейшую капеллу. Оттуда он отправился в Верону, где выполнил несколько живописных работ для мессера Кане в его дворце, и в особенности портрет названного синьора, а для братьев-францисканцев – образ. Закончив эти работы, он на пути в Тоскану должен был остановиться в Ферраре и написать по заказу тамошних синьоров Эсте во дворце и в Сант Агостино кое-что, находящееся там и ныне. Между тем до ушей флорентийского поэта Данте дошло, что Джотто находится в Ферраре, и ему удалось привлечь его в Равенну, где он находился в изгнании, и заказать ему в Сан Франческо для синьоров Полента кругом всей церкви несколько историй фреской, которые были выполнены очень удачно. Приехав затем из Равенны в Урбино, он и там выполнил несколько вещей. После этого случилось ему проезжать через Ареццо, где он не мог не угодить Пьеро Сакконе, весьма к нему благоволившему, и поэтому написал для него фреской на одном из столбов главной капеллы епископства св. Мартина, который, разорвав свой плащ пополам, отдает одну половину нищему, стоящему перед ним почти совершенно голым. Написав затем в аббатстве Санта Фьоре темперой на дереве большое Распятие, находящееся ныне посреди той же церкви, он вернулся наконец во Флоренцию, где среди прочих многочисленных работ выполнил в монастыре фаэнцских монахинь несколько живописных работ и фреской, и темперой, ныне не существующих, ибо монастырь этот разрушен.
Подобным же образом в 1322 году, через год после того как, к великому его горю, скончался ближайший друг его – Данте, он отправился в Лукку, где по просьбе Каструччо, который тогда был синьором своего родного города, написал в Сан Мартино образ с Христом на небесах и четырьмя святыми, покровителями этого города, а именно св. Петром, св. Регулом, св. Мартином и св. Павлином, представляющими Христу папу и императора, в коих, по мнению многих, изображены Фридрих Баварский и антипапа Николай V. Некоторые полагают равным образом, что в Сан-Фриано, в той же Луккской области, Джотто составил проект замка и неприступной крепости Джуста.
По возвращении Джотто во Флоренцию Руберто, король неаполитанский, написал Карлу, королю калабрийскому, своему первенцу, находившемуся во Флоренции, дабы он во что бы то ни стало прислал Джотто к нему в Неаполь, ибо, закончив строительство женского монастыря Санта Кьяра и королевской церкви, он пожелал, чтобы тот украсил их благородной живописью. Услышав, что его призывает столь прославленный и знаменитый король, Джотто отправился к нему на службу весьма охотно и, прибыв туда, написал в нескольких капеллах названного монастыря много историй из Ветхого и Нового Завета. Истории же из Апокалипсиса, выполненные им в одной из названных капелл, были, говорят, выдуманы Данте, как, возможно, и столь прославленные в Ассизи, о которых достаточно говорилось выше, и, хотя Данте к этому времени уже умер, они могли обсудить это и раньше, что среди друзей часто бывает.
Возвратимся, однако, в Неаполь: много работ выполнил Джотто в Кастель дель Уово, и в особенности капеллу, весьма понравившуюся названному королю, который так его любил, что многократно с ним общался в то время, как Джотто работал. Этому королю доставляло удовольствие смотреть, как он работал, и слушать его рассуждения, а Джотто, у которого всегда было словечко под рукой и острый ответ наготове, беседовал с ним с кистью в руке и веселой шуткой на языке. Так, однажды король сказал ему, что хочет сделать его первым человеком в Неаполе, на что Джотто ответил: «Потому я и живу у Королевских ворот, что я первый в Неаполе». В другой раз король сказал ему: «Джотто, если бы я был тобой, я, пока жарко, немного передохнул бы от живописи». Он же ответил: «И я бы, конечно, это сделал, если бы был вами». Итак, пользуясь большой благосклонностью короля, он выполнил для него в зале, разрушенном королем Альфонсом при строительстве замка, а также в Инкоронате большое количество живописных работ, и в зале этом, между прочим, были портреты многих знаменитых людей и среди них самого Джотто.
Однажды королю пришла в голову причуда попросить его, чтобы он нарисовал ему его королевство, и Джотто, как говорят, написал ему навьюченного осла, у ног которого находился другой, новый вьюк, и осел обнюхивал его с таким видом, что ему хочется и его заполучить, и на одном вьюке была королевская корона, а на другом, новом вьюке – скипетр подесты. Когда же король спросил Джотто, что обозначает эта картина, тот ответил, что таковы его подданные и таково и королевство: каждый день там люди желают нового властителя.
Уехав из Неаполя, Джотто по пути в Рим остановился в Гаэте, где ему пришлось написать в Нунциате кое-какие истории из Нового Завета, ныне испорченные временем, но не в такой степени, чтобы нельзя было отлично разобрать портрет самого Джотто возле большого, очень красивого Распятия. Закончив эту работу, он не мог отказать синьору Малатесте и сначала провел на службе у него несколько дней в Риме, а затем отправился в Римини, город, властителем которого был названный Малатеста, и там, в церкви Сан Франческо, он выполнил очень много живописных работ, которые впоследствии Джисмондо, сыном Пандольфо Малатесты, наново переделавшим всю названную церковь, были сбиты со стены и погибли. Там же во дворе, насупротив фасада церкви, он написал фреской историю жития блаженной Микелины, и это было одним из самых прекрасных и превосходных произведений, когда-либо выполненных Джотто, благодаря многочисленным и прекрасным наблюдениям, сделанным им во время работы, ибо, помимо красоты тканей и прелести и живости чудесных лиц, там есть молодая женщина, такая красивая, какой только может быть женщина. И чтобы снять с себя ложное обвинение в прелюбодеянии, она произносит на книге клятву, с потрясающим видом вперив глаза в глаза мужа, который заставил ее поклясться, ибо он никак не мог поверить, что родившийся от нее черный младенец – его сын. Она же, в то время как муж являет на лице своем гнев и подозрение, показывает жалостным лицом и глазами всем, весьма пристально наблюдавшим за ней, свою невинность, чистоту и несправедливость, которую ей причинили, заставив ее поклясться и несправедливо объявив ее блудницей. Ту же величайшую выразительность показал он в покрытом язвами убогом, ибо все окружающие его женщины, оскорбленные зловонием, строят самые изящные гримасы отвращения, какие только бывают на свете. Что же касается сокращений, которые мы видим на другой картине у многочисленных скорченных нищих, то они весьма похвальны и должны особенно цениться художниками, ибо именно от них пошли начало и способ изображения сокращений, не говоря уже о том, что их нельзя не признать толковыми, имея в виду, что это делалось впервые. Но превыше всего в этом произведении – это чудеснейший жест, с каким вышеназванная блаженная обращается к нескольким ростовщикам, выплачивающим ей деньги за имущество, которое она продала, чтобы раздать деньги бедным; ибо в нем выражено презрение к деньгам и другим земным благам, которые кажутся ей словно смердящими, ростовщики же являют собой живое воплощение скупости и алчности человеческой. Равным образом весьма прекрасна фигура одного из них, отсчитывающего ей деньги и явно что-то указывающего пишущему нотариусу; следует обратить внимание на то, что, хотя глаза его обращены к нотариусу, рукой он тем не менее прикрывает деньги, обнаруживая алчность, стяжательство и подозрительность. Подобным же образом и три фигуры, поддерживающие в воздухе одежду св. Франциска и изображающие Послушание, Терпение и Бедность, достойны похвал бесконечных, ибо в особенности в манере изображения тканей естественное падение складок свидетельствует о том, что Джотто был рожден, дабы просветить живопись. Кроме того, в том же произведении он изобразил синьора Малатесту на корабле столь естественно, что он кажется совсем живым, а некоторые моряки и другие люди живостью, выразительностью и телодвижениями, и в особенности фигура одного, который, разговаривая с другими и приложив руку к лицу, плюет в море, заставляют признать превосходство Джотто. И в самом деле, среди всех живописных работ, выполненных этим мастером, эта может назваться одной из лучших, ибо все многочисленные фигуры отличаются величайшим искусством и поставлены в смелые позы. И потому нет ничего удивительного в том, что синьор Малатеста не преминул щедро вознаградить и прославить его.
Закончив работы для этого синьора, он, по просьбе одного флорентинца, который был тогда приором в Сан Катальдо в Римини, выполнил с наружной стороны церковных дверей св. Фому Аквинского, читающего своей братии. Уехав оттуда, он возвратился в Равенну и в Сан Джованни Эванджелиста расписал фреской капеллу, получившую большое одобрение.
Он возвратился затем во Флоренцию с величайшими почестями и хорошим заработком, выполнил в Сан Марко темперой на дереве и на золотом фоне Распятие, превышающее естественную величину, которое было помещено в церкви по правую руку. Другое подобное же он выполнил в Санта Мария Новелла, над которым вместе с ним работал его ученик Пуччо Капанна; оно и теперь еще находится над главными дверями при входе в церковь по правую руку над гробницей Гадди. И в той же церкви он выполнил св. Людовика над алтарной преградой для Паоло ди Лотто Ардингелли, которого он изобразил внизу с натуры вместе с супругой.
В следующем 1327 году Гвидо Тарлати из Пьетрамалы, епископ и синьор Ареццо, скончался в Масса ди Маремма по пути из Лукки, куда он ездил, дабы посетить императора, после чего тело его было перенесено в Ареццо и было предано погребению с величайшими почестями; Пьеро же Сакконе и Дольфо из Пьетрамалы, брат епископа, решили воздвигнуть ему мраморное надгробие, достойное величия такого мужа, бывшего духовным и мирским владыкой и главой гибеллинской партии в Тоскане. И посему написали они Джотто, чтобы он сделал рисунок гробницы богатейшей и наидостойнейшей почитания, и послали ему размеры, а помимо того, попросили прислать, по его усмотрению, в их распоряжение превосходнейшего скульптора из всех существовавших в Италии, ибо всецело полагались на его суждение. Джотто, отличавшийся любезностью, сделал и отослал им рисунок, по которому, как будет сказано на своем месте, и была сооружена названная гробница. А так как названный Пьеро Сакконе питал бесконечную любовь к достоинствам сего мужа, то вскоре по получении названного рисунка он, после взятия им Борго-Сан-Сеполькро, перевез оттуда в Ареццо образ работы Джотто с малыми фигурами, который позднее разбился на куски. Когда же комиссаром Ареццо был Баччо Гонди, флорентийский дворянин, любитель благородных искусств и всех доблестей, он с большим рвением разыскал куски этого образа и, собрав кое-какие, отвез их во Флоренцию, где хранит их с большим почтением вместе с принадлежащими ему некоторыми другими вещами работы того же Джотто, который выполнил столько вещей, что, если рассказать о них, и не поверишь. Так, несколько лет тому назад в бытность мою в камальдульской обители, где я выполнил много работ для тамошних преподобных отцов, я видел в одной келье очень красивое небольшое Распятие на золотом фоне с собственноручной подписью Джотто (перевезенное туда из Пизы преподобнейшим дон Антонио, который тогда был генералом камальдульской конгрегации). Распятие это, по словам преподобного Дон Сильвано Рацци, камальдульского монаха, хранится ныне в монастыре дельи Анджели во Флоренции, в келье настоятеля, как вещь редкостнейшая, ибо выполнено оно рукой Джотто, а вместе с ним и прекраснейшая небольшая картина работы Рафаэля Урбинского.
Для братьев-умилиатов в Оньисанти во Флоренции Джотто расписал капеллу и четыре доски и, между прочим, на одной из них – Богоматерь с многочисленными ангелами вокруг нее и с младенцем на руках, а также большое деревянное Распятие; Пуччо Капанна срисовал его и написал затем много таких распятий по всей Италии, хорошо усвоив манеру Джотто. В трансепте названной церкви, когда эта книга жизнеописаний живописцев, скульпторов и архитекторов печаталась в первый раз, находилась небольшая доска, расписанная Джотто темперой с тщательностью бесконечной, на которой было изображено Успение Богоматери с окружающими ее апостолами и Христом, принимающим в объятия ее душу. Работа эта художниками-живописцами весьма восхвалялась, и в особенности Микеланджело Буонарроти, утверждавшим, как об этом говорилось, что подробности этой истории невозможно было написать красками более правдоподобно. Небольшой этот образ, говорю я, обративший на себя внимание, когда книга этих жизнеописаний впервые вышла в свет, позднее был оттуда убран кем-то, кто, по словам нашего поэта, стал святотатцем, так как ему, то ли из любви к искусству, то ли из благочестия, показалось, что эта вещь недостаточно ценится. И поистине было для тех времен чудом то, что Джотто достиг такой красоты в живописи, в особенности если принять во внимание, что искусству он обучался некоторым образом без учителя.
После всего этого в 1334 году июля 9-го дня приступили к строительству кампанилы Санта Мария дель Фьоре, основанием которой служила площадка из пьетрафорте на том месте, где на глубину в двадцать локтей вычерпали воду и гравий; над этой площадкой, уложив порядочную забутовку высотой в двенадцать локтей от первоначального основания, вывели еще восемь локтей ручной кладки. И когда было положено начало работ, прибыл епископ города, который в присутствии всего духовенства и всех должностных лиц и заложил торжественно первый камень. Затем, в то время как работу эту продолжали по названной модели, сделанной в принятой в то время немецкой манере, Джотто нарисовал все истории, предназначавшиеся для украшений, и разметил с большой тщательностью белой, черной и красной краской на модели все те места, где должны были проходить камни и фризы. Кампанила внизу равнялась ста локтям, то есть каждая сторона равнялась двадцати пяти локтям, высота же составляла сто сорок четыре локтя. И если правда, я же считаю это истинной правдой, то, что написал Лоренцо ди Чоне Гиберти, то Джотто сделал не только модель этой колокольни, но также и часть скульптурных рельефных мраморных историй, где изображены олицетворения всех искусств. И названный Лоренцо утверждает, что видел модели рельефов работы Джотто, и в частности модели именно этих рельефов, чему можно легко поверить, ибо рисунок и изобретательность – отец и мать всех искусств, а не только одного. Кампанила эта по модели Джотто должна была над тем, что мы видим, иметь еще шатер, то есть квадратную пирамиду высотой в пятьдесят локтей, но, так как она была в немецком духе и в старой манере, новые архитекторы посоветовали ее не делать, ибо им казалось, что так будет лучше.
За все это Джотто был не только сделан флорентийским гражданином, но и награжден флорентийской Коммуной ста золотыми флоринами в год, что для тех времен было делом немалым, а также был назначен руководителем этой работы, которую продолжал после него Таддео Гадди, ибо сам он не прожил столько, чтобы увидеть ее законченной.
Пока же работа эта подвигалась вперед, он для монахинь Сан Джорджо написал образ, а во Флорентийском аббатстве три поясных фигуры в арке над дверью внутри церкви, ныне забеленных, для того чтобы в церкви стало светлее. А в большом зале подесты во Флоренции он написал Коммуну, которая вызвала много подражаний, где изобразил ее сидящей с жезлом в руке, в виде судьи, а над головой ее – весы, находящиеся в равновесии в знак справедливого суда; помогают же ей четыре добродетели, а именно: Сила – духом, Благоразумие – законами, Справедливость – оружием и Умеренность – словами. Живопись прекрасна, а замысел правдив и своеобразен.
Затем он снова отправился в Падую, где выполнил много вещей и расписал много капелл, а сверх того в месте, именуемом Арена, – Мирскую славу, которая принесла ему много чести и выгоды. Он выполнил и в Милане кое-какие работы, рассеянные по всему городу и почитающиеся и поныне прекраснейшими. Наконец, не прошло и много времени, как по возвращении из Милана, создав в жизни столь много прекрасных творений и быв не менее добрым христианином, чем превосходным живописцем, он отдал душу Богу в 1336 году, к большой горести всех своих сограждан и даже и всех тех, кто не знал его, а только о нем слышал, и был погребен, как того заслуживали его доблести, с почестями, ибо в жизни любили его все, в особенности люди, превосходные во всех профессиях. Так, кроме Данте, о коем говорилось выше, также и Петрарка весьма почитал и его, и его творения, причем настолько, что в своем завещании он оставил синьору Франческо да Каррара, властителю Падуи, наряду с другими очень ценными для него вещами картину работы Джотто с изображением Богоматери как вещь редкостную и весьма ему дорогую. Слова же этого пункта завещания гласят так:
Transeo ad dispositionem aliarum rerum; et praedicto igitur domino meo Paduano, quia et ipse per Dei gratiam поп eget, et ego nihil aliud habeo dignum se, mitto tabulam meam sive historiam Beatae Virginis Mariae, opus Jocti pictoris egregii, quae mini ah amiсо meo Michaele Vannis de Florentia missa est, in cuius pulchritudinem ignorantes поп intelligunt, magistri autem artis stupent: banc iconem ipsi domino lego, ut ipsa Virgo sibi sit propitia apud filium suum Jesum Christum[2] и т. д. И тот же Петрарка в одном из латинских писем в книге V «Писем к домашним» пишет следующие слова: Atque (ut a veteribus ad nova, ab externis ad nostra transgrediar) duos ego novi pidores egregios, nec formosos, Joctum Florentinum civem, cujus inter modernos fama ingens est, et Simonem Senensem. Novi scultores aliquot[3] и т. д.
Погребен он был в Санта Мария дель Фьоре с левой стороны при входе в церковь, где в память подобного мужа находится белая мраморная плита. И, как говорилось в жизнеописании Чимабуэ, один комментатор Данте, современник Джотто, сказал: «Был и есть Джотто среди живописцев того же города Флоренции наивысший, о чем свидетельствуют его творения в Риме, Неаполе, Авиньоне, Флоренции, Падуе и многих других частях света».
Учениками его были Таддео Гадди, которого он, как говорилось, крестил, и Пуччо Капанна, флорентинец, написавший в Римини в церкви братьев-проповедников Сан Катальдо в совершенстве фреской трюм тонущего в море корабля с людьми, выбрасывающими вещи в воду, и среди многих моряков есть и сам Пуччо, написанный с натуры. Он же выполнил после смерти Джотто много работ в Ассизи, в церкви Сан Франческо, а во Флоренции в церкви Санта Тринита расписал возле боковых дверей, выходящих к реке, капеллу Строцци, где фреской изображено венчание Мадонны с хором ангелов, сильно напоминающих манеру Джотто, по сторонам же весьма отменно выполнены истории из жития св. Лучии. Во Флорентийском аббатстве он расписал капеллу Св. Иоанна Евангелиста, принадлежащую семейству Ковони, ту, что возле ризницы. В Пистойе же он расписал фреской главную капеллу церкви Сан Франческо и капеллу Св. Людовика весьма толковыми историями из жития этих святых. Посреди церкви Сан Доменико в том же городе находятся Распятие, Мадонна и св. Иоанн, выполненные с большой мягкостью, внизу же целый скелет, по которому видно, что Пуччо пытался проникнуть в первоосновы искусства, а это было для того времени делом неслыханным (на этой работе мы читаем его имя, написанное им самим, следующим образом: «Пуччо из Флоренции меня создал»). Его же работы в названной церкви над дверями Санта Мария Нуова в арке – три поясных фигуры Богоматери с младенцем на руках, св. Петра с одной стороны и св. Франциска с другой. А в уже названном городе Ассизи в нижней церкви Сан Франческо он написал фреской с большой опытностью и весьма уверенно несколько историй из страстей Иисуса Христа, а в расписанной фреской капелле церкви Санта Мария дельи Анджели – Христа во славе с Девой, молящей его за народ христианский; эта весьма хорошая работа вся закопчена лампадами и восковыми свечами, постоянно горящими там в большом количестве. И поистине, поскольку можно судить об этом, Пуччо, владея манерой и всеми приемами своего учителя Джотто, отлично умел ими пользоваться в своих работах, хотя, как полагают некоторые, он жил недолго, так как заболел и умер, перетрудившись над фресками. Его же работы, насколько известно, в той же церкви – капелла Св. Мартина и истории из жития этого святого, написанные фреской для кардинала Джентиле. Можно видеть также в середине улицы, именуемой Портика, бичуемого Христа и в рамке Богоматерь между св. Екатериной и св. Кларой. Его работы рассеяны и по многим другим местам, как, например, в Болонье, в трансепте церкви образ со страстями Христа и историями из жития св. Франциска, а также и другое, что, ради краткости, пропускаю. Скажу все же, что в Ассизи, где его работ больше всего и где, как мне кажется, он помогал писать Джотто, я обнаружил, что его считают тамошним гражданином и что в этом городе и теперь есть кое-кто из рода Капании. Отсюда легко можно вывести, что родился он во Флоренции, как сам об этом писал, и был учеником Джотто, но что впоследствии он женился в Ассизи и имел там детей, потомки коих ныне там проживают. Но так как не слишком важно иметь об этом точные сведения, достаточно и того, что был он хорошим мастером.
Равным образом учеником Джотто и весьма опытным живописцем был Оттавиано из Фаэнцы, который много написал в Сан Джорджо в Ферраре, обители монахов Монте Оливето; а в Фаэнце, где он жил и умер, он написал в арке над воротами Сан Франческо Богоматерь, св. Петра и св. Павла, а также много других вещей в названном его родном городе и в Болонье.
Учеником Джотто был также Паче из Фаэнцы, который долго жил вместе с ним и помогал ему во многих вещах; в Болонье же его работы на внешней стене Сан Джованни Деколлато несколько историй, написанных фреской. Паче этот был человеком стоящим, и в особенности при выполнении малых фигур, о чем можно судить и ныне в церкви Сан Франческо в Форли по деревянному кресту и дощечке, написанной темперой, где изображены жизнь Христа и четыре небольшие истории из жития Богоматери, причем все выполнено весьма хорошо. Говорят, что он написал в Ассизи фреской в капелле Св. Антония несколько историй из жития этого святого для герцога Сполети, погребенного там со своим сыном; пали они в одном из предместий Ассизи во время битвы, как видно из длинной надписи на саркофаге названной гробницы. В старой книге сообщества живописцев значится, что его же учеником был некий Франческо по прозванию Франческо ди маэстро Джотто, о котором ничего другого не знаю.
Был учеником Джотто и Гульельмо из Форли, расписавший помимо многих других работ капеллу главного алтаря в церкви Сан Доменико в Форли, на его родине. Учениками Джотто были также сиенцы Пьетро Лаурати и Симоне Мемми, флорентинец Стефано и Пьетро Каваллини, римлянин. Но так как о всех них говорится в жизнеописании каждого из них, здесь достаточно сказать, что они были учениками Джотто, который для своего времени рисовал очень хорошо и в той манере, о какой можно судить по многочисленным пергаментам, находящимся в нашей Книге рисунков, собственноручно разрисованным им акварелью, обведенной пером, со светотенью и выбеленными светами; по сравнению с рисунками мастеров, рисовавших до него, они – поистине чудо.
Джотто, как уже говорилось, был весьма остроумным и веселым и очень острым в своих шутках, о чем до сих пор жива память в этом городе, ибо, помимо того, что писал о них мессер Джованни Боккаччо, о многих и весьма прекрасных рассказывает Франко Саккетти в своих «Трехстах новеллах», некоторые из которых я не затруднюсь выписать точными словами самого Франко, дабы вместе с содержанием новеллы показать также и некоторые обороты и выражения тех времен. Итак, в одной из них, включая заглавие, он пишет: «Новелла LXIII. – Джотто, великому живописцу, некий простой человек приносит щит, чтобы тот ему его расписал. Он же насмех расписывает его так, что заказчик остается посрамленным.
Вероятно, каждый слышал уже, кто такой был Джотто и что он был великим живописцем, превыше всех других. О славе его прослышал один грубый ремесленник, и, так как ему, чтобы попасть на службу в какой-нибудь замок, захотелось расписать свой щит, он и отправился в мастерскую Джотто с кем-то, кто нес за ним этот щит, и, придя туда, он нашел там Джотто и сказал: „Спаси тебя Господь, мастер, мне бы хотелось, чтобы ты написал мой герб на этом щите“. Джотто, увидев человека и его обхождение, только и сказал: „Когда тебе это нужно?“ – и тот ответил. Джотто сказал: „Сделаю“, – и тот ушел. А Джотто, оставшись один, подумал про себя: „Что это значит? Насмех, что ли, мне его подослали? Пусть будет по его, однако никогда еще не приходилось мне расписывать щиты. Притащил мне его простой человек, да еще говорит, чтобы я ему изобразил его герб, будто он из французского королевского дома. Надо будет сделать ему потешный герб“. Размышляя про себя таким образом, он поставил перед собой названный щит и, нарисовав на нем то, что задумал, сказал одному из своих учеников, чтобы тот закончил работу, и так тот и сделал. Роспись же эта представляла собой шлем, нашейник, пару нарукавников, пару железных перчаток, панцирь, пару набедренников и наколенников, меч, кинжал и копье. И вот почтенный человек, который и сам толком не знал, кто он таков, явился к мастеру и сказал: „Ну как, мастер, расписал щит?“ – „Еще бы, – сказал Джотто, – а ну-ка, принесите его сюда“. Когда принесли щит, этот дворянин по заказу стал разглядывать его и говорит Джотто: „Что за мазню ты мне здесь намалевал?“ Джотто говорит: „Придется тебе заплатить за эту мазню“. Тот говорит: „Не заплачу за это и четырех грошей“. Джотто говорит: „А ты что мне заказал написать?“ А тот отвечает: „Мой герб“. Джотто говорит: „А разве это не герб? Чего же здесь не хватает?“ А тот говорит: „Ну, тогда ладно“. Джотто говорит: „Нет, не ладно, а плохо. Клянусь Богом – ты большой дурак. Если бы тебя спросили, кто ты, ты едва ли сумел бы ответить, а ты приходишь сюда и говоришь: напиши мне мой герб. Благо ты был бы из рода Барди. Но какой у тебя герб? Кем были твои предки? И не стыдно тебе: не успел родиться на свет и уже рассуждаешь о гербе, будто герцог Баварский. Я изобразил на твоем щите полные доспехи, если чего не хватает – скажи, а я допишу“. Тот и говорит: „Ты и обругал меня, и щит мне испортил“. С тем и ушел и подал на Джотто в суд. Джотто является и предъявляет ему иск, требуя за роспись два флорина, за которые подрядился. Судьи выслушали обе стороны и, так как Джотто говорил гораздо лучше, постановили, чтобы тот взял себе расписанный щит и заплатил шесть лир Джотто, так как Джотто был прав. Вот и пришлось тому согласиться взять щит и заплатить, и он был отпущен. Так не знал он себе цены, а его оценили, ведь всякий проходимец норовит иметь герб и родословную, а у иного и отца-то подобрали в приюте подкидышей».
Говорят, что, когда Джотто в молодости еще жил у Чимабуэ, он изобразил как-то на носу одной из фигур, написанных Чимабуэ, муху столь естественно, что, когда мастер возвратился, дабы продолжить работу, он несколько раз пытался согнать ее рукой, думая, что она настоящая, пока не заметил своей ошибки. Я мог бы рассказать о многих других шутках Джотто и о многочисленных острых его ответах, но, пожалуй, достаточно мне сказать здесь лишь о вещах, имеющих отношение к искусству, остальное же предоставляю Франко и другим.
В конце концов, так как память о Джотто осталась не только в произведениях, вышедших из рук его, но и в тех, что вышли из рук писателей того времени, и так как он обрел истинный способ живописи, утерянный за многие до него годы, то согласно общественному постановлению и благодаря хлопотам и особой милости великолепного Лоренцо деи Медичи Старшего, в знак преклонения перед доблестями сего мужа в Санта Мария дель Фьоре было установлено его изображение, изваянное из мрамора превосходным скульптором Бенедетто да Майано, с нижеприведенными стихами, сочиненными божественным мужем мессером Анджело Полициано, дабы всякий достигший превосходства в любой деятельности имел надежду на то, что и его вспомянут, как по заслугам вспомянули Джотто за великие его достоинства:
А чтобы наши потомки могли увидеть собственноручные рисунки Джотто и по ним убедиться еще больше в превосходстве мужа сего, я в моей упоминавшейся уже Книге поместил несколько чудесных, собранных мной с большими трудами и затратами и не меньшим рвением.
Жизнеописание Лоренцо Гиберти, флорентийского скульптора
Нет сомнения, что в любой стране всякий, кто тем или иным своим талантом так или иначе умел прославиться среди людей, сплошь да рядом становится неким священным светочем, служащим примером для многих, родившихся после него, но живущих в те же времена, не говоря уже о тех бесконечных восхвалениях и необычайных наградах, которых он удостаивался при жизни. И ничто так не пробуждает человеческий дух и не облегчает ему суровые труды обучения, как честь и польза, которыми со временем вознаграждается мастерство, добытое в поте лица, ибо благодаря им всякое трудное начинание становится доступным для каждого, чей талант развивается с тем большей стремительностью, чем выше его возносит всенародное признание. И нет числа тем, кто, слыша и видя это, не жалеет трудов, чтобы иметь возможность заслужить то, что у них на глазах заслужил кто-либо из их соотечественников, и потому в древности люди доблестные либо вознаграждались богатствами, либо удостаивались триумфов и почетных изображений. Однако, так как редко бывает, чтобы доблесть не преследовалась завистью, следует, насколько возможно, добиваться того, чтобы побеждать ее исключительным превосходством или же по крайней мере отражать ее натиск, если она осмелеет и соберется с силами. Этого-то и сумел в полной мере достигнуть благодаря своим заслугам и своей судьбе Лоренцо ди Чоне Гиберти, иначе ди Бартолуччо, которому отличные художники – Донато, скульптор, и Филиппо Брунеллеско, архитектор и скульптор, – по заслугам уступили место, признав по правде, хотя, может быть, чувства и принуждали их к обратному, что Лоренцо был лучшим мастером литья, чем они. И поистине это совершилось во славу им и к смущению многих, которые, воображая о себе, берутся за чужое дело и занимают место других, более достойных, сами же остаются бесплодными и, без конца корпя над одною и той же вещью, своей завистью и злобой сбивают с толку и угнетают других, работающих со знанием дела.
Итак, Лоренцо был сыном Бартолуччо Гиберти и с самых ранних лет обучался ювелирному искусству у отца, превосходного мастера, научившего его этому ремеслу, которое Лоренцо усвоил настолько, что начал работать гораздо лучше, чем отец. Однако, еще больше увлекаясь искусством скульптуры и рисованием, он иногда брался и за краски, иной же раз отливал маленькие фигурки из бронзы, отделывая их с большим изяществом. Ему нравилось также подражать чеканке древних медалей, и этим способом он в свое время изобразил с натуры многих своих друзей. И в то время как он, работая с Бартолуччо, стремился достичь успехов в этом деле, во Флоренции разразилась чума 1400 года, как он сам об этом рассказывает в книге, написанной им собственной рукой, в которой он рассуждает о вопросах искусства и которая находится у достопочтенного мессера Козимо Бартоли, флорентийского дворянина. А так как к чуме этой присоединились всякие гражданские распри и прочие городские бедствия, ему пришлось уехать, и в сообществе некоего живописца он отправился в Романью, где в Римини они расписали для синьора Пандольфо Малатесты комнату и тщательно завершили много других работ, к удовлетворению названного синьора, который с юных лет был большим любителем произведений искусства рисунка. Между тем Лоренцо не переставал изучать рисунок и лепить из воска, гипса и подобных материалов, ибо знал очень хорошо, что подобные небольшие лепные работы являются рисунком скульптора и что без такого рисунка скульптор ни одной вещи не может довести до совершенства. За пределами родины он был недолго, так как чума прекратилась и флорентийская Синьория вместе с купеческим цехом решили (ибо в то время искусство скульптуры располагало превосходными мастерами, как флорентийскими, так и чужеземными), что пора приступить, как это уже не раз обсуждалось, к созданию недостающих двух дверей Сан Джованни, древнейшего и главного храма города. Ими было постановлено сообщить всем мастерам, почитавшимся лучшими в Италии, чтобы они явились во Флоренцию для испытания их на выставке, на которой каждый представил бы по одной бронзовой истории, подобной тем, что Андреа Пизано некогда сделал для первой двери. Об этом постановлении Бартолуччо написал Лоренцо, работавшему в Пезаро, уговаривая его вернуться во Флоренцию и показать себя: ведь это случай обратить на себя внимание и обнаружить свой талант, помимо того, что из этого можно будет извлечь такую пользу, что им обоим никогда больше не придется делать сережки. Слова Бартолуччо взволновали Лоренцо так, что, несмотря на великие ласки, которыми осыпали его и синьор Пандольфо, и живописец, и весь двор, Лоренцо распростился с этим синьором и с живописцем, которые отпустили его лишь с трудом и неудовольствием, и не помогли ни посулы, ни надбавка жалованья, так как каждый час, отделявший Лоренцо от его возвращения во Флоренцию, казался ему тысячелетием. Итак, он уехал и благополучно возвратился к себе на родину. Туда уже явилось много чужеземцев, и, после того как они представились консулам цеха, из всего числа было отобрано семь мастеров – три флорентинца и остальные тосканцы. Им было назначено денежное вознаграждение, и в течение года каждый должен был закончить бронзовую историю такой же величины, какой были истории на первой двери, служившей образцом. И решили, что должна быть изображена история жертвоприношения Авраамом сына своего Исаака, полагая, что в ней названные мастера должны были иметь возможность показать все, что касается трудностей искусства, поскольку в такую историю входят и пейзажи, и фигуры обнаженные и одетые, и животные, и можно было сделать первые фигуры круглыми, вторые полурельефными и третьи барельефными. Соревновались в этой работе Филиппо ди сер Брунеллеско, Донато и Лоренцо ди Бартолуччо, флорентинцы, а также Якопо делла Кверча, сиенец, его ученик Никколо из Ареццо, Франческо из Вальдамбрины и Симоне из Колле, прозванный Бронзовым; все они перед консулами дали обещание выполнить историю в назначенный срок. И каждый принялся за свою со всяческим рвением и старанием, вкладывая в нее всю свою силу и умение, дабы превзойти друг друга в совершенстве, и скрывая в величайшей тайне то, что они делали, чтобы не было совпадений. Лишь один Лоренцо, которым руководил Бартолуччо, заставлявший его трудиться и изготовлять множество моделей до того, как они решали пустить хоть одну из них в работу, постоянно приводил к себе посмотреть на работу горожан, иногда и приезжих, если только они понимали в деле, чтобы услышать их мнение; и благодаря этим мнениям он и создал модель, превосходно исполненную и безупречную. Поэтому, после того как были изготовлены формы и модель была отлита из бронзы, все получилось как нельзя лучше, и тогда он вместе с Бартолуччо, своим отцом, отполировал бронзу с такой любовью и с таким терпением, что лучшей работы и лучшей отделки невозможно было себе представить. И вот, когда наступило время конкурса, вполне законченные работы как его, так и остальных мастеров были отданы на суд купеческого цеха. Когда же все они были осмотрены консулами и многими другими горожанами, мнения разошлись. Во Флоренцию съехалось много чужеземцев, частью живописцы и частью скульпторы, а также несколько золотых дел мастеров, которые были вызваны консулами, дабы совместно с другими мастерами того же ремесла, проживавшими во Флоренции, вынести суждение по поводу этих работ. Числом их было тридцать четыре человека, и каждый в своем искусстве был весьма опытным, и, хотя мнения их и разошлись, ибо одному понравилась манера одного, а другому – другого, тем не менее они сговорились на том, что Филиппо ди сер Брунеллеско и Лоренцо ди Бартолуччо задумали и выполнили свою историю лучше и с лучшими и более многочисленными фигурами, чем это сделал Донато, хотя и на его истории рисунок был великолепный. В истории Якопо делла Кверча фигуры были хороши, но тонкостью не отличались, хотя и были выполнены со знанием рисунка и с большой тщательностью. В работе Франческо ди Вальдамбрина хороши были головы, и она была хорошо отполирована, но композиция была спутанная. Работа Симоне из Колле была хорошо отлита, ибо в этом искусстве он был мастер, но хромал рисунок. На образце Никколо из Ареццо, выполненном с большим умением, фигуры были тяжелые, и он был плохо отполирован. Лишь история, которую Лоренцо представил в качестве образца и которую и теперь можно видеть в зале собраний купеческого цеха, была совершенной во всех отношениях. Вся работа обладала рисунком и отличалась отменной композицией; фигуры в его манере были стройными и выполнены с изяществом в прекраснейших позах, и отделана она была с такой тщательностью, что казалась вылитой не из бронзы и отполированной не железом, а дыханием. Донато и Филиппо, увидя мастерство, вложенное Лоренцо в его работу, отошли в сторону, поговорили между собой и решили, что работу следует поручить Лоренцо, полагая, что таким образом наилучшая услуга будет оказана и обществу, и частным лицам, так как Лоренцо, будучи едва двадцатилетним юношей, еще принесет, совершенствуясь в этой области, те великолепные плоды, которые обещаны в его прекрасной истории, выполненной им, по их суждению, куда лучше, чем у всех остальных, и говоря, что отнять ее у него было бы проявлением зависти, гораздо большей того благородства, которое проявилось в том, что она была ему поручена.
Итак, Лоренцо принялся за эти двери, расположенные насупротив попечительства Сан Джованни, и сделал для одной створки большую деревянную раму, в точности такую, какой она должна была быть, с обломами, с украшениями в виде голов на пересечениях обрамлений отдельных историй и с окружающими их фризами. Сделав и тщательнейшим образом высушив форму в помещении, купленном им насупротив церкви Санта Мария Нуова, там, где теперь больница ткачей, именовавшаяся Айей, он соорудил огромнейшую печь, которую, помнится, мне приходилось видеть, и отлил из металла означенную раму. Однако по воле судеб из этого ничего хорошего не получилось, и вот, поняв, в чем была ошибка, он не пал духом и не растерялся, но, быстро сделав другую форму, так, чтобы никто об этом не узнал, он произвел литье еще раз, и оно отлично ему удалось. Так он и закончил всю работу, отливая каждую историю порознь и размещая их после отчистки по своим местам. Распределение же историй было сходно с тем, которое в свое время сделал Андреа Пизано в первых дверях, выполненных им по рисунку Джотто. Гиберти сделал двадцать историй из Нового Завета, продолжением которых, как и там, служили восемь таких же филенок. Внизу он изобразил четырех евангелистов, по два на створку, и подобным же образом четырех отцов церкви, причем и те и другие отличаются друг от друга позами и одеждами: один пишет, другой читает, третий размышляет, и, отличаясь один от другого, все они по своей живости одинаково хорошо исполнены. Помимо этого, на полях обрамления, разделенного вокруг каждой истории на отдельные филенки, помещен фриз из листьев плюща и других узоров, пересекаемых обломами рамок; и на каждом углу – по совершенно круглой голове мужчины или женщины, изображающих пророков и сивилл, очень красивых и в своем разнообразии являющих всю силу таланта Лоренцо. Над отцами церкви и евангелистами, названными выше, в четырех рамках, начиная снизу, со стороны, обращенной к Санта Мария дель Фьоре, помещено начало, и там, в первой филенке, – Благовещение Богоматери, где в позе самой Дяяяяевы и в ее изящном повороте он выразил смятение и внезапный страх, объявший ее при появлении ангела. Рядом он изобразил Рождество Христово, с Богоматерью, возлежащей, отдыхая, после родов; там же Иосиф, созерцающий пастухов и поющих ангелов. С другой стороны, то есть на другой створке двери, на том же уровне, изображено прибытие волхвов, их поклонение Христу и принесение даров; там же их свита, следующая за ними с лошадьми и другими вьючными животными, выполненная с большим талантом. И далее рядом изображен спор Христа во храме с книжниками, где не хуже выражено восхищение и внимание со стороны книжников, чем радость Марии и Иосифа, обретающих Иисуса. Следующий ряд начинается над Благовещением с Крещения Христа в Иордане Иоанном, где в их движениях выражены благоговение одного и вера другого. Рядом следует искушение Христа дьяволом, который, испуганный словами Иисуса, делает испуганное движение, обнаруживая этим, что он узнал в нем Сына Божьего. Рядом, с другой стороны, Христос изгоняет торгующих из храма, опрокидывая столы менял, разгоняя жертвенных животных и голубей и разбрасывая другие товары; фигуры же, падающие одна на другую, обладают в своем стремительном падении очень красивой и продуманной выразительностью. Далее Лоренцо в следующей филенке изобразил крушение ладьи апостолов, где Христос поднимает Петра, который покидает тонущее судно. Эта история изобилует разнообразными телодвижениями апостолов, спасающих ладью, вера же св. Петра распознается в его движении навстречу Христу. Следующий ряд на другой створке начинается с Преображения на горе Фавор, где Лоренцо выразил в позах трех апостолов, как небесные видения ослепляют взоры смертных; равным образом Божественная природа Христа, стоящего между Ильей и Моисеем, выражена его высоко поднятой головой и широко распростертыми руками. Рядом изображено Воскрешение Лазаря, который, выйдя из гробницы со спеленатыми руками и ногами, стоит во весь рост на удивление присутствующим; и там же Марфа и Мария Магдалина, со смирением и с величайшим благоговением лобызающая ноги Господа. Рядом следует на другой створке двери Вход на осляти в Иерусалим, когда дети иудейские в разнообразных позах расстилают перед ним свои одежды и разбрасывают масличные и пальмовые ветви, не говоря об апостолах, следующих за Спасителем. Рядом же – Вечеря апостолов, отменно прекрасная и хорошо скомпонованная, где они изображены за длинным столом, причем половина их сидит внутри помещения, а половина снаружи. Над Преображением – Моление в саду, где состояние сна показано в трех разных позах апостолов. А далее, рядом с этим, изображено пленение Христа и поцелуй Иуды, где многое достойно внимания, ибо там имеются и убегающие апостолы, и иудеи, хватающие Христа очень резкими и сильными движениями. На другой же стороне, рядом с этой историей, Иисус Христос изображен привязанным к столбу, и его фигура, всей своей позой вызывающая сострадание, слегка извивается от боли под ударами, а иудеи, его бичующие, проявляют в своих движениях и бешенство, и устрашающую мстительность. Рядом изображено, как его приводят к Пилату, который умывает руки и приговаривает его к распятию. Над Молением в саду с другой стороны в последнем ряду изображен Христос, который несет крест и которого ведет на смерть толпа солдат, изображенных в необычайных позах так, что кажется, будто они тащат его насильно; не говоря уже о плаче и скорби Марий, выраженных в их жестах так, что и очевидец не сумел бы их лучше разглядеть. Рядом с этим он изобразил распятого Христа, на земле в позах скорбных и полных отчаяния сидящих Богоматерь и св. Иоанна Евангелиста. За этим следует на другой стороне Воскресение, где стражи, оглушенные громом, неподвижны, как мертвые, в то время как Христос возносится в таком положении, что кажется уже просветленным красотой и совершенством своего тела, созданного стараниями и великой изобретательностью Лоренцо. В последней филенке изображено Нисхождение Св. Духа, где с необыкновенной мягкостью выражены внимание и движение тех, на кого он нисходит. Так было кончено и доведено до совершенства это произведение, и Лоренцо не щадил ни трудов своих, ни времени, какие только потребны для работы по металлу. Если обратить внимание на то, что обнаженные тела прекрасны во всех отношениях, хотя одежды еще кое в чем и приближаются к старым приемам Джотто, то целое все же ближе к современной манере, и в величии фигур проявляется некое весьма пленительное изящество. И поистине композиции каждой истории настолько строги и стройны, что Лоренцо по заслугам удостоился той хвалы, которую в самом начале воздал ему Филиппо, и даже большей. И, таким образом, он с величайшим почетом был признан своими согражданами и осыпан высшими похвалами как с их стороны, так и со стороны художников местных и иноземных. Стоило это произведение, включая наружное обрамление, которое тоже отлито из бронзы, вместе с его чеканными гирляндами из плодов и животных, двадцать две тысячи флоринов, весу же в металлической двери было тридцать четыре тысячи фунтов.
Когда работа эта была закончена, консулы купеческого цеха признали, что заказ их был выполнен отлично, и, принимая во внимание единодушные похвальные отзывы, решили поручить Лоренцо для ниши в одном из столбов на фасаде Орсанмикеле, а именно для той, что отведена цеху стригалей, бронзовую статую в четыре с половиной локтя в память св. Иоанна Крестителя, каковую он начал, да так от нее и не отрывался, пока не закончил. В этом произведении, которое восхвалялось и поныне восхваляется, на плаще в виде каймы из букв он написал свое имя. В этой статуе, воздвигнутой в 1414 году, можно усмотреть начало хорошей новой манеры в голове, в одной из рук, которая кажется телесной, в кистях и во всей позе фигуры. Таким образом, он был первым, начавшим подражать произведениям древних римлян, которые он изучал весьма тщательно, что надлежит делать всякому, кто желает хорошо работать. На фронтоне же этого табернакля он попробовал свои силы в мозаике, изобразив там поясную фигуру пророка.
Слава Лоренцо как искуснейшего мастера литья распространилась уже по всей Италии и за ее пределами настолько, что, когда Якопо делла Фонте и Веккьетта-сиенец, а также Донато выполняли для сиенской Синьории в Сан Джованни несколько бронзовых историй и фигур, которые должны были украсить купель этого храма, и когда сиенцы увидели во Флоренции работы Лоренцо, то они, сговорившись с ним, заказали ему две истории из жития св. Иоанна Крестителя. На одной из этих историй он изобразил Крещение Христа, снабдив ее многочисленными фигурами, обнаженными и очень богато одетыми, а на другой – как св. Иоанна хватают и ведут к Ироду. В этих историях он превзошел и победил остальных, выполнивших другие истории, и потому удостоился высшей похвалы и от сиенцев, и от остальных, это видевших. Когда мастера флорентийского Монетного двора решили поставить в одной из ниш, что вокруг Орсанмикеле, а именно насупротив шерстяного цеха, статую св. Матфея той же высоты, что и вышеназванный св. Иоанн, они заказали ее Лоренцо, который выполнил ее в совершенстве, и за нее его хвалили гораздо больше, чем за св. Иоанна, ибо он сделал ее более по-новому. Статуя эта послужила поводом к постановлению консулов шерстяного цеха, чтобы на том же месте, в другой соседней нише, также из бронзы и в таких же пропорциях, как и прежние две, он сделал другую статую – св. Стефана, их представителя, и он завершил и эту статую, покрыв бронзу очень красивым лаком. Этой статуей остались довольны не менее, чем другими работами, выполненными им раньше.
Генералом братьев-проповедников в то время был мастер Леонардо Дати, и, чтобы оставить в Санта Мария Новелла, где он принял обеты, память родине о себе, он заказал Лоренцо бронзовую гробницу, на которой он должен был быть изображен с натуры усопшим. Она понравилась и получила одобрение, и вследствие этого возникла и еще одна в Санта Кроче по заказу Лодовико дельи Альбици и Никколо Валори. После этого Козимо и Лоренцо деи Медичи, пожелав воздать честь останкам и мощам трех мучеников – Прота, Гиацинта и Немезия, – приказали доставить эти мощи из Казентино, где они находились много лет без достаточного почитания, и поручили Лоренцо сделать металлическую раку с двумя барельефными ангелами посреди, несущими масличную гирлянду, внутри которой написаны имена названных мучеников. В эту раку мощи и были помещены и поставлены в церкви монастыря дельи Анджели во Флоренции со следующими словами, высеченными на мраморе внизу, со стороны монашеской церкви: Clarissimi viri Cosmas et Laurentius fratres neglectas diu Sanctorum reliquias Martyrum religioso studio ac fidelissima pietate suis sumptibus aereis loculis condendas colendasque curarunt[5]. A с наружной стороны, против церковки, выходящей на улицу, под гербом с шарами высечены на мраморе еще и такие слова: Hic condita sunt corpora Sanctorum Christi Martyrum Prothi et Hyacinthi et Nemesii. Ann. Dom. MCCCC XXVIII[6]. A так как гробница эта получилась весьма достойной, у попечителей собора Санта Мария дель Фьоре появилась охота заказать раку и бронзовую гробницу для праха св. Зиновия, флорентийского епископа, длиною в три с половиной локтя, а высотой в два локтя, на которой помимо оправы со всеми ее разнообразными украшениями он изобразил спереди на самой раке историю воскрешения св. Зиновием мальчика, оставленного матерью на его попечение и умершего в то время, как она совершала паломничество. На другой истории изображено, как другой мальчик умирает под повозкой и как св. Зиновий воскрешает одного из двух посланных к нему св. Амвросием монахов, из которых один умер в Альпах, другой же горюет о нем перед св. Зиновием, который, сжалившись над ним, говорит: «Иди, ведь он спит. Ты найдешь его живым». А на задней стороне раки – шесть ангелочков, несущих гирлянду из листьев вяза, на которой высечены буквы в память и в честь этого святого. Эту работу он выполнил и завершил со всяческим хитроумным старанием и искусством, почему она и заслужила необычайное одобрение за свою красоту.
В то время как произведения Лоренцо с каждым днем приносили ему все большую славу, ибо он бесконечное множество людей обслуживал своими работами, выполняя их как из бронзы, так и из серебра и золота, в руки Джованни, сына Козимо Медичи, попала очень большая сердоликовая гемма, на которой был вырезан Аполлон, сдирающий кожу с Марсия, и которая, как говорят, служила печатью еще императору Нерону; и так как камень этот по своей величине и по чудесной резьбе был вещью редкостной, Джованни отдал его Лоренцо, чтобы он сделал для него золотую резную оправу, и тот, потрудившись много месяцев, полностью ее закончил, создав произведение, которое по добротности и совершенству резьбы нисколько не уступало резьбе на самом камне. Работа эта послужила поводом к тому, что он сделал много и других вещей из золота и серебра, ныне утерянных. Равным образом из золота сделал он папе Мартину пуговицу для его ризы, с круглыми рельефными фигурами, оправленными драгоценными камнями огромнейшей ценности, вещь превосходную. А также и чудеснейшую митру с золотыми сквозными листьями, и среди них множество совсем круглых фигурок, признанных прекраснейшими, и помимо известности он извлек из этого благодаря щедрости папы большую пользу.
В 1439 году во Флоренцию, где происходил собор для воссоединения Греческой церкви с Римской, прибыл папа Евгений. Увидев работы Лоренцо, которые понравились ему не меньше, чем сам Лоренцо, он заказал ему митру из пятнадцати фунтов золота и из жемчугов весом в пять с половиной фунтов, которая была оценена вместе с вправленными в нее драгоценными камнями в тридцать тысяч дукатов золотом. Говорят, что в вещи этой было шесть жемчужин величиной с лесной орех, и, судя по позднейшему рисунку, невозможно было и представить более красивых и более причудливых узоров, оплетавших драгоценные камни, и большего разнообразия всяких путтов и других фигур, составлявших многочисленные разнообразные и изящные украшения, за что и он сам, и его товарищи получили от папы, помимо договоренной суммы, бесчисленные доказательства его милости.
Флоренция снискала столько похвал за превосходные работы этого талантливейшего художника, что консулы цеха купцов порешили заказать ему третьи двери Сан Джованни, равным образом из бронзы. А поскольку первые он сделал по их указаниям и украсил орнаментом, обрамляющим фигуры и опоясывающим полотно всех дверей, как это было и у Андреа Пизано, и, видя, насколько Лоренцо превзошел в этом Андреа, консулы постановили заменить средние двери Андреа и перенести их на место дверей, находившихся насупротив Мизерикордии, а Лоренцо заказать новые средние двери, ибо они полагали, что он приложит к этому все усилия, какие только возможны в этом искусстве, и предоставили ему полную свободу, разрешив ему делать так, как он хочет и как, по его мнению, должны получиться самые нарядные, самые богатые, самые совершенные и самые красивые двери, какие он только мог или умел вообразить, и чтобы он, не жалея ни времени, ни расходов, превзошел и победил все прочие собственные свои произведения точно так же, как до сих пор он побеждал других скульпторов.
Лоренцо начал эту работу, вкладывая в нее все те обширнейшие познания, которыми он владел.
И вот он разделил двери на десять прямоугольников, по пять на створку, так что каждая история имела в свету один с третью локтя, кругом же в обрамлении полотна, опоясывающем все истории, находятся ниши, вертикальные и заполненные почти круглыми фигурками, всего же их двадцать, и все они очень красивые. Как, например, обнаженный Самсон, обнимающий колонну, держащий в руке челюсть и являющий собою совершенство, выше которого можно обнаружить только в созданных древними бронзовых или мраморных Геркулесах, и как Иисус Навин, который в позе оратора, как живой, обращается к войскам, не говоря уже о многочисленных пророках и сивиллах, украшенных в равной мере разнообразными одеждами, головными уборами, прическами и другими нарядами, и не говоря о двенадцати лежащих фигурах в нишах, расположенных в поперечном обрамлении историй, и по углам этих обрамлений он поместил в тондо головы женщин, юношей и стариков, числом тридцать четыре, среди которых на середине этих дверей, около своего вырезанного там имени, он изобразил своего отца Бартолуччо; более же молодой – это сам Лоренцо, его сын, мастер всего произведения; и все это, не считая великого множества листвы, обломов и других украшений, выполнено с величайшим мастерством.
Истории на этой двери – из Ветхого Завета. На первой изображено сотворение Адама и его жены Евы, выполненных с величайшим совершенством. Видно, что Лоренцо постарался сделать тела их настолько прекрасными, насколько только мог, желая показать, что, подобно тому, как человеческие тела, выйдя из рук Господа, были самыми прекрасными фигурами, когда-либо им созданными, так и эти фигуры, вышедшие из рук художника, должны были превзойти все остальные, созданные им в других его работах. Соображение поистине величайшее по своему смыслу. В этой же истории он изобразил, как они вкушают яблоко, и вместе с тем и изгнание их из рая, и фигуры их в этих действиях отлично выражают сначала сознание своей греховности и срама, прикрываемого руками, а затем и раскаяние, когда ангел изгоняет их из рая. На второй филенке изображены Адам и Ева с родившимися у них маленькими Каином и Авелем, и там же изображено, как Авель совершает жертвоприношение из лучших первин, а Каин – из тех, что похуже; и в движениях Каина выражается зависть к ближнему, а в Авеле – любовь к Богу. Но особенно прекрасно изображено, как Каин пашет землю на паре волов, которые тащат в ярме плуг и усилия которых кажутся настоящими и естественными; таков же и Авель, пасущий стадо, когда Каин его убивает, и мы видим, как безжалостно и жестоко он дубиной поражает брата и как сама бронза являет изнеможение мертвых членов в прекраснейшей фигуре Авеля; а вдали, в плоском рельефе, изображен Бог, спрашивающий Каина, что он сделал с Авелем. Таким образом, в каждой филенке заключено содержание четырех историй. В третьей филенке Лоренцо изобразил, как Ной выходит из ковчега с женой, сыновьями, дочерьми и снохами, а вместе с ними и все животные, как пернатые, так и наземные, и каждое в своем роде изваяно с величайшим совершенством, доступным искусству, подражающему природе, ковчег же мы видим открытым, а в перспективе, в самом плоском рельефе, трупы утопленников; и все это выполнено с таким изяществом, что и выразить трудно, не говоря уже о том, что ничего более живого и подвижного, как фигура Ноя и его близких, и быть не может. Когда же он совершает жертвоприношение, мы видим радугу – знак примирения Бога с Ноем. Но превосходнее всего остального та сцена, где он сажает виноград и, опьяненный вином, кажет срам свой, а Хам, его сын, над ним издевается. И поистине лучше изобразить спящего невозможно, и мы видим изнеможение опьяненного тела и уважение и любовь в других двух его сыновьях, которые с прекрасными движениями его прикрывают. Помимо этого, там изображены бочка, виноградные ветви и прочие принадлежности для сбора винограда, выполненные с большой наблюдательностью и расположенные в соответственных местах так, что не загораживают истории, но очень ее украшают. На четвертой истории Лоренцо захотелось изобразить явление трех ангелов в долине Мамврийской, сделав их похожими один на другого, преклонение же перед ними святейшего старца очень убедительно и живо выражено в движении его рук и его лица. Помимо этого, он с отменной выразительностью изваял его слуг, которые у подошвы горы с ослом ожидают Авраама, отправившегося принести в жертву своего сына. Обнаженный мальчик уже на алтаре, отец уже поднял руку и готов повиноваться, но его останавливает ангел, который одной рукой его удерживает, другой же указывает на жертвенного агнца и спасает Исаака от смерти. Эта история поистине прекрасна, ибо в числе прочего видна и огромная разница между нежными членами Исаака и более грубыми у слуг, и кажется, что нет там ни одной черты, которая не была бы проведена с величайшим искусством. Что же касается трудностей с изображением зданий, то и здесь Лоренцо превзошел самого себя в этом произведении: и там, где рождаются Исаак, Иаков и Исав, и там, где Исав охотится, выполняя волю отца, и Иаков, наученный Ревеккой, подает жареного козленка, закутавшись в его шкуру, а Исаак его ощупывает и благословляет. В этой истории отменно и естественно изображены собаки, а самые фигуры производят такое же впечатление, какое производили бы своими действиями живые Иаков, Исаак и Ревекка. Воодушевленный изучением искусства, благодаря которому оно становилось для него все более легким, Лоренцо испробовал свой талант в вещах более замысловатых и трудных. В самом деле, в шестой филенке он изобразил, как братья сажают Иосифа в колодец, как они его продают купцам и как те дарят его фараону, которому он изъясняет сон о голоде и советует сделать запасы для его предотвращения, и как фараон осыпает его почестями. Там же изображено, как Иаков посылает своих сыновей за зерном в Египет, как Иосиф их узнает и посылает их обратно за отцом. В этой истории Лоренцо изобразил круглый храм в перспективе, что было делом весьма нелегким, внутри же его – фигуры в разных положениях, грузящие зерно и муку, а также ослы необыкновенного вида. Равным образом там изображен пир, который он им задает, а также как в мешок Вениамина прячут золотой кубок, как его находят и как Иосиф обнимает и признает братьев. История эта по своей выразительности и обилию изображений почитается среди всех его произведений наиболее удачной, наиболее трудной и наиболее прекрасной.
И действительно, Лоренцо с его прекрасным талантом и с присущей ему отменной грацией в этой области ваяния не мог не создавать прекраснейшие фигуры всякий раз, когда композиции этих прекрасных историй ему приходили в голову, что и обнаруживается в седьмой филенке, где он изображает гору Синай и на вершине ее коленопреклоненного Моисея, благоговейно принимающего законы от Бога. На полугоре стоит ожидающий его Иисус Навин, а у подножия – весь народ, испуганный громом, молнией и землетрясением, в разных положениях, выполненных с величайшей живостью. Он показал вслед за этим усердие и великую любовь в восьмой филенке, где изобразил, как Иисус Навин пошел на Иерихон, повернул течение Иордана вспять и разбил двенадцать шатров, по числу двенадцати колен Израилевых. Фигуры там весьма живые, но прекраснее их фигуры в низком рельефе, там, где они с ковчегом завета обходят вокруг стен вышеназванного города, от звука труб рушатся стены и евреи овладевают Иерихоном. Пейзаж там сокращается, и рельеф становится все более плоским, что строго соблюдено от первых фигур до гор, и от гор до города, и от города до далекого пейзажа, изображенного совсем плоско, и все это с великим совершенством. А так как Лоренцо изо дня в день становился в этом искусстве все более опытным, мы видим затем на девятой филенке убийство гиганта Голиафа, которому Давид отрубает голову движением юношеским и смелым, и Божье воинство, разбивающее войско филистимлян, где Лоренцо изобразил лошадей, повозки и прочее военное снаряжение. Затем он изобразил Давида, возвращающегося с головой Голиафа в руке, и как народ встречает его с музыкой и пением, и все это выражено убедительно и живо. Оставалось Лоренцо сделать все, на что он был способен, в десятой и последней истории, где царица Савская с огромнейшей свитой посещает Соломона. Здесь он изобразил в перспективе очень красивое здание и все другие фигуры так же, как в предыдущих историях, а кроме того, и орнамент архитравов, обходящих названные двери с плодами и гирляндами, выполнен с обычной для него добротностью.