Глава 1.
Ругань. Пляски. Кулаки. Всё, как у людей. Они ведь поэты народные. Не выше не ниже людей остальных. Да и что значит остальных? Они и есть остальные. Вместе одна большая страна. Один крепкий, тяжеловесный, готовый придавить любого врага Союз.
В таком ключе рассуждал сквозь сон Николай Раковский, чувствуя, как бедственно к тёплой неге небытия прибавляется звон в ушах и треск корок черепа. Уткнувшись ладонями в пол, он покачнулся, думая, что падает. Падать было некуда. Разве что под паркет. В конвульсии изогнулось тело, дрожь прошлась по позвоночнику и добралась до затылка, выдавила веки, заставив резко распахнуть глаза.
Последнее, что отчётливо сидело в его голове, – синева. Такая русская небесная синева, родная такая, деревенская.
Ну уж нет, Кукоякина тут быть не могло! Иначе это сущий кошмар наяву. Чтобы они вдвоём – футурист и имажинист – в литературной командировке в чужой стране один на один…
Если Союз пытался избавиться от кого-то из них, это была лучшая тактика. Потому что вернётся только один, если им повезёт не переубивать друг друга.
Хотя, куда этому коротышки. Николай его одной левой в землю по пояс воткнёт. Так уж Женя её любит, эту русскую землю, пусть и сидит тогда в ней. Такого он Кукоякину, конечно, не скажет, грубо слишком. Раковский всё-таки человек воспитанный. Но почему бы и не помечтать? Хотя не время. Для начала нужно встать.
Его тут перетоптали всего, лежит словно рельса: длинный, тёмно-серый, весь в пыли. Все его попытки дезинфекции были зазря, получается. Все свои двадцать пять лет пытался вымученно уберечь себя от микробов, а в итоге что? Валяется, уже неизвестно какой час, как в муравейники, весь облепленный крошками, облитый пивом, дай бог, не оплёванный. Немо мужчина смотрит на мир с новой для себя стороны. Ни разу ему не приходилось напиваться до чёртиков, чтобы вот так валяться, дыша пылью с пола, по которому, наверняка, прошлась не одна пара обуви. Да и сейчас мимо проходили десятки худых и полных ляжек, обтянутых в ужасно узкие штаны, какого-то странного кроя, или необтянутые вовсе ничем. Оголённые по самое не хочу. Где бы он не был, это точно не союз. Но как бы ему удалось оказаться, к примеру, в Европе или в Штатах? Силясь вспомнить, давали ли ему визу на выезд из страны, он пытался заодно осознать и себя вчерашнего.
Собравшись с духом, он предпринял попытку поднять с пола тяжёлое тело. Впервые было жаль, что оно такое длинное. Чтобы встать полностью нужно не меньше минуты и крепкий барный стул. Едва он поднялся и сел на тот, как в глаза ударил яркий белый свет, зеркальное отражение его самого и ещё сотни склянок. Он, конечно, всяко видел, но кажется даже в Штатах так богато алкоголь не выставляли.
– Точно не Союз, – бормочет себе под нос, массируя виски и требуя свои веки не капризничать. Они напрочь отказались открываться снова. В конце концов, сдались.
Лучше бы не открывались. Это зрелище ему уже не забыть никогда. Бескрайнее море людей, блёсток – настоящий фейерверк. Если он думал, что вечеринка в Техасе, на которой он бывал однажды, – это салют, то он был неправ категорически. Даже цыганская свадьба его друга не могла сравниться по количеству софитов и всевозможных «блестяшек».
Это резануло по больной голове, заставив нахмуриться. Что-то шершаво проехалось по столу, едва не попав в его руку. Стопка чего-то до одури знакомого и сейчас крайне необходимого.
– Это вам от того господина, – перебивая музыку, заявил мужчина за стойкой, указал куда-то в сторону, где было людей слишком много, чтобы кого-то разобрать, и продолжил натирать и без того болезненно мерцающую поверхность.
В рюмке была водка. Родная она легла, как надо, и смягчила острую боль. «Прям как русская», – подумалось Раковскому. А потом он вдруг припомнил бармена и его слова. Неужто он так наклюкался, что и иноземная речь принималась, как родная?
Раковский собрался спросить у него ещё что-нибудь, но мимо прошли две страшно ярко намалёванные девушки, говоря на чистом славянском наречии.
– Русские! – вскрикнул он им вслед, удивлённо. А они покосились на него, хмыкнули и пошли прочь.
Странно всё это.
В любом случае он не понимал, на кой чёрт его отправили в это грязное заведение, и уж тем более, зачем собственные ноги привели его сюда.
Эту грязь захотелось смыть ещё сильнее. Проспиртованный внутренне вещицей похожей на водку, а потому, теплилась надежда, неотравленной, он спросил, где здесь нужник. На него посмотрели, как на идиота. Но потом махнули в сторону лестницы.
Под ней была дверца, которую не оставляли в покое ни на минуту. Избавившись от ужасно громких ударов, словно молотком по голове, в тёмно-цветном зале, он шагнул за дверь и столкнулся с не менее ужасными тошнотворными всхлипами. Благовонием здесь и не пахло. И, кажется, в таком нужнике испачкаться было вероятнее, чем отмыться.
Брезгливо оглядев помещение, он собирался выскочить из него, но его остановили колебания в воздухе хрипловато-звонкого смеха. Весь от души разбирающий и исполнителя, и слушающего. Так что вдруг невыносимо было сдержать улыбку. Словно заражал этот смех. Так смеялся только один человек, хоть Раковский не хотел признавать в нём хоть что-то выдающееся.
– Ну уж дудки… – не веря, заглянул за кафельный угол мужчина и тяжело выдохнул.
Всё естество в нём противилось верить тому, что было прямо перед глазами. Прижавшись к стене, на полу расселось пьяное мужичьё в каких-то цветных тряпках, а в центре между ними расхаживал по кругу маленький светленький "херувим", ангелочек в тёмном царстве, и своими "чистейшими" стихами поднимал в них культуру чувствования. Все слушали раскрыв рты, подбадривали, похлопывали, протягивали: кто денюжку, кто бутылку, кто руку, чтобы пожать.
Запрокинув голову, юноша из горла высосал, по меньшей мере, половину содержимого; покачнувшись на ногах, вцепился пальцами в собственную рубашку, сам себя удерживая, и продолжил:
"Мне бы в честные выбиться люди.
Перестать кастрировать совесть.
Только жалость берёт к всякой бл**и
Не могу её бросить".
Зал, если можно так назвать ошарпанные стены и заблёванные полы с толпой пьяниц, стал вторить ему и скандировать. Выглядело, как настоящий фильм ужасов. Страшнее, чем «Броненосец Потёмкин». Там немо, тут со звуком. Да ещё с каким! Так, что уши закладывает и совесть в пятки уходит. Кукоякин совсем обнаглел.
Он не сразу понял, кто его схватил за шиворот, и, дезориентированный, чуть не вляпался затылком в грязную плитку, но его держали крепко, повернули, как мешок картошки, лицевой стороной к себе и уткнулись в него двумя чёрными ямами. От этого цвета стены задрожали и весь мир сжался, казалось, до размеров маленькой вонючей комнаты.
Из ослабшей руки выпала бутылка и схватилась за пульсирующее горло. Кукоякин ринулся от знакомого лица, как от смерти. Остальные только молча наблюдали, не лезли. Интересно. Новое лицо появилось в их "театре", откуда не ждали.
Раковский внимания остальных не замечал. Ему была важна только реакция Кукоякина, странная, хотя чего взять с забулдыги. Он и не узнал его сначала. Только пригляделся, разжимая руку на своём скованном горле и облегчённо выдохнул, скатываясь по стене прямо на грязный пол:
– Раковский, слава богу.
– У вас странная реакция, Евгений Саныч. Словно вы рады меня видеть и верите в бога.
Имажинист на его слова ничего не ответил. Жутко бледный, он пытался прийти в себя.
Раковский решил, что у того белая горячка, поднял его с пола, всего грязного, помятого и рваного. Как будто котёнка на помойке подобрал. Обязательно надо написать стих про котёнка-Кукоякина.
Он, правда, вёл себя, не как милое животное. Новый шаг – новое матерное слово. У него даже частушки матерные. Последнюю тот еле наспех договорил, пока товарищ не вытащил его из сартира.
– Да придите вы в себя! Никому неинтересно, что у вас там в штанах! – обозлившись Раковский вышвырнул пьянчугу в зал. Тот, как ломанная кукла, держался на ногах только по воле чужих рук.
– Половине столицы интересно было!
– А не надо по бабам так шляться!
– А вам завидно что ли, Раковский?! – спросил Кукоякин, оглядываясь на полуобнажённую мадам у лестницы. Он стрелял ей глазками, словно блудница. Так открыто флиртовать было для мужчины тошнотворно.
– Противно, – прошипел Николай сквозь зубы, хватил покрепче мужчину за предплечье и потащил к выходу. Место было незнакомое, но его словно само провиденье вело туда, куда надо.
Им не слепил глаза яркий дневной свет. Была ночь. Морозная. Идя по подворотне, они поглубже кутал ись в пальто, пытаясь понять, куда их занесло. Раковский сглупил. Так хотел поскорее сбежать из этого проклятого места, что и не спросил, где оно собственно находилось.
Зато товарищ Кукоякин отлично знал, но молчал, как партизан, то ли от обиды, что его так быстро нашёл Раковский, не дав продолжить своё пламенное выступление (а он ему, между прочим, водки заказал!), то ли от холода. У него стучали зубы, и он только что и мог, как дышать спешно и перебирать ногами по тёмной ледяной дороге.
Поэт образов резко свернул, заставив прыгнуть за ним в подворотню и своего спутника. Тот не понимал, куда несёт этого хулигана. И он хотел уж было послать того куда подальше, но стоило пройти квартал, как в глаза им засветила широкая улица в цветных фонарях, и футурист понял: «дальше некуда». Это, вероятно, уже край мира.
Докатился. Канул вместе с Кукоякиным в спиртовую яму. А ведь с юности и капли крепче вина в рот не брал. Должно быть, его одна такая пьянка и подкосила. В голове всплывают смех, танцы, звуки стекла. А потом всё – тьма. И вдруг он здесь. И где здесь? На Америку похоже, но смутно. Хотя он ведь не всю знает эту заграницу. Страшнее то, что он на чужбине один на один с вот этим вот зимородком. Женю он давно с этой птицей сопоставил. Пёрышки пшеничные да голубые, чисто волосы и глаза этого негодяя. И ещё нос. Такой же длинный, чтоб его везде совать, только Кукоякин курносый, а так, копия.
Любопытный поэт уже гулял по центру, не боясь заблудиться в буйственной толпе. Ночь. А люди не спят, и бродят, и смеются. Смеётся и Евгений Адександрович. Как безумец не может сдержать смешинок, заполонивших вдруг рот и душу, разглядывая цветные витрины, огромные гирлянды и прямоугольные экраны, похожие на плакаты, но светящиеся прямо в темноте. Он ведь не любит город, но праздник обожает. А всё вокруг только им и кипит. Всё, кроме Раковского, который мрачно идёт следом. Растерянно, не понимая, куда они ведут путь, не узнавая дороги у прохожих, страшась их отчего-то. Хотя он никогда раньше не боялся людей.
– Я его себе не таким представлял, – остановился наконец имажинист, чувствуя, как снег падает ему на шею. Он застыл в моменте, зная что такого не повторить. Снежинки цветными пылинками кружили перед лицом, падали на нос. Голубые глаза уставились на самый кончик, так что Кукоякин и вовсе стал похож на дурака. Раковский тяжело вздохнул рядом.
– Кого его? – спросил тот удручённо, сложив руки на груди.
Париж? Нью-Йорк? Дублин? Где они, чёрт возьми?
По глазам Кукоякина видно, что тот знает. Они у него влажные и сияют ярче звёзд в чистом небе. Ужасно красиво и страшно, как у безумца.
– Вернее, я и вовсе его не представлял. Не думал, что оно наступит.
– Оно? Что это оно, товарищ? Вы о чём? – не стерпел Раковский и тряхнул его за плечо.
Голубые глаза оставили в покое высокие стеклянные здания и взглянули в чёрные колодцы, словно уже и не страшась. Бояться наступила очередь Раковского. Он ещё не видел такого Евгения.
Полные слёз глаза, шмыгающий нос, дрожащие кончики губ. Онемевший. Он словно бога увидел. Непослушными губами, он слабо, словно те замёрзли за одно мгновение, выдавил из себя сиплое:
– Будущее.
С минуту Раковский смотрел на него, ожидая что-нибудь этакое, что выдаст шутку. Кукоякин любит веселье. Но ничего не дрогнуло в насмешке. Весь он был серьёзнее обыкновенного и преисполнен каким-то благоговением.
– Вы бредите, – заключил футурист.
– Вы это тоже видите, бредить вдвоём нельзя, – отрицательно покачал кудрявой головой младший, оглядываясь по сторонам. – Это точно здесь и сейчас. Вы ведь видите это?
Кажется, Кукоякин начал бояться, что это всё плод его воображения, вцепился Раковскому в плечо, заглянул в самые зрачки, в душу, чтоб получить тихое: «да».
– Слава богу…
– Хватит божиться, сельчанин. В Союзе нет бога.
– Мы возможно и не в Союзе.
– Но когда вернёмся…
Евгений, собственно, не знал, как они будут возвращаться. Но говорить об этом высоченному мужику с ледяными покрасневшими кулаками не хотелось. Нет, он не боялся удара. Просто отключаться сейчас совсем не хотелось. Ему нельзя было потерять то, что он только что отыскал. Будущее. Новую жизнь.
Глава 2.
Раковский продолжал настаивать, что им нужно в аэропорт, сообщить Совету, что они здесь. Правда, пока неясно, где здесь, но там разберутся.
– Да послушайте, Николай, мы уже на Родине, как вы не поймёте? – раскрасневшийся от волнения, Кукоякин едва ли мог смотреть на дорогу, чтоб не спотыкаться. Вид города никак его не отпускал.
– И где мы по-вашему? – потянулся к карману Раковский. Сигареты, на удивление, и сейчас были при нём. Он с ними не расставался. Затянувшись, поперхнулся и закашлялся, когда Раковский заладил, что они в Ленинграде.
– Вы бредите и пьяны, – вновь, уже с нажимом, ответил старший. Сказал и выронил сигарету изо рта, стоя перед зданием, на котором широкими красными буквами было начертано «Кипарис».
Это была известная ленинградская гостиница на пересечение В-cкого проспекта и Малой М-cкой. Раковский слишком хорошо знал этот город, и то ли его обманывали глаза, то ли водка была отравлена, то ли сигареты палённые.
Кукоякин проследил за его взглядом, обернулся и тоже замер. С губ слетело почти блаженно «Кипарис».
Он смешанно чувствовал это место. Единственное укрытие от вереницы жён, проблем, ругани, брани и осуждающих взглядов. И пусть порой его настигали кошмары в одиночестве, он не мог представить себе место для пряток лучше этого. Он всегда в душе был ребёнком и любил, чтоб его искали. Но ненавидел, когда находили. А между любовью и ненавистью стоял страх. Страх, что найдут.
Громко сглотнув, он потянул за собой уже протрезвевшее и успевшее замёрзнуть тело в сторону парадной.
Раковский не стал перечить. У него окоченело всё тело. Как южанин, он не терпел холода. Забавно, что тот выбрал промозглый революционный Ленинград для жизни. Ну что поделать, работа.
Стоило войти, как на душе стало лучше. Раковский даже стал подозревать, что ни в какое будущее они и не вступали. Всё по-прежнему. Ну, может, немного обивку починили, ковёр убрали, а в целом, то, что было. Родное.
Он чувствовал себя теперь шпионом. Только ему было ведома правда и он неумело её скрывал, искря во все стороны многозначительными взглядами, так, что все косо глядели на него, как на сумасшедшего. Раковский пришёл на помощь молодой девушке на ресепшене, которая не понимала столь яростного возбуждения ночного гостя, извинился, попросил номер. Дали сто тридцать восьмой, на имя Кукоякина.
– Сто тридцать восьмой… Кажется, здесь раньше меньше номеров было… – хмыкнул завсегдатый этого заведения. Но он был рад процветанию столь ценного для него места. Посетителей здесь было уйму, судя потому что им едва ли отыскали свободный номер. Кукоякин не знал, что популярность этого места – и его заслуга.
А пока он был счастлив в неведении, расправлял небрежно кровать, подбивал подушки. Стянув носки, прыгнул в одном белье на свою половину, вдыхая запах чистого белья.Красный нос тут же оттаял, его разморило, опьянение внутри росло, как дрожжи, и усыпило его беспробудным сном.
Из ванной вернулся Раковский, счастливый, что наконец отмылся от всей этой грязи и вони. Он, и правда, был удивлён ванными принадлежностями. Но удивлён приятно. Так что простил своему сумасшествию, что оно так правдоподобно. Завтра он подумает о том, как сделать себя здоровым и вернуть к привычным реалиям, если за ночь всё произошедшее не окажется сном.
– Кукоякин! Кукушка ты этакая… Неряха… Пустозвон… – причитал Раковский, собирая одежду с пола и вешая на край стула. Пришлось снова мыть руки с мылом, прежде чем ложиться в кровать, где на другой половине уже дрыхло это животное, взъерошенное и наглое. Почему их занесло именно сюда, так ещё в один номер? Это точно сон, не может такое быть правдой.
Наступило утро.
Сна было ни в одном глазу, а необъяснимая картина никуда не исчезала. Прикрыв глаза на несколько секунд, Раковский устало потёр переносицу, снова глянул перед собой. Вроде как Ленинград, а вроде бы, и нет. На горизонте какие-то высотки: огроменные, стеклянные, но несомненно футуристичные. Так что, ежели это и правда будущее, то можно радоваться. Город у деревни всё-таки выиграл. Этот бред тут же отогнал покачиванием головы.
"Нет, Коля. Хоть ты не сходи с ума. В вашей компании ты один ещё в здравом уме".
Он недовольно поморщился, поглядев на пускающего слюни соседа. Ужасно негигиенично. Во сне Кукоякин более всего ребёнок. Щёки пухлые, губы бантиком, на голове воробьиное гнездо.
Принесли в номер кофе. Сделав глоток, Николай нахмурился. Вроде то и не то. Вкуснее как-то, гуще, но оттого, что непривычно, не очень-то и вкусно. Пару глотков – и язык привыкает, и довольствуется, и не может оторваться. Кукоякин – не любитель кофе. Поэтому и его чашку Раковский присваивает себе.
– Этим имажинистам рассольчику подавай, – усмехнулся под нос мужчина и, следуя инструкциям на цветной брошюры, позвонил на ресепшн. Они отвечают, что рассола у них нет, но они могут поискать.
– Не надо, чая с него хватит, – гудит в трубку Раковский, благодарит и ждёт.
Не торопится заказывать много, от денег портмоне скрипит, да всё не те, советские. Кукоякин вчера его оттолкнул с такими деньгами и оплатил какими-то странными маленькими бумажками, которые ему набросали в шляпу за его пьяное выступление.
– И это рубли? Что с вами стало? – задумчиво произносит поэт, проглядывая сторублёвую купюру на солнце.
– Ежели по размеру меньше, значит по количеству больше, – заявляет отвернутый к стене мудрец.
Он только распахнул глаза, так сразу вскочил и подбежал к окну, потирая веки. Ничего не исчезло, стало только яснее. Прижавшись лбом к стеклу, он удовлетворённо ощущал, как прохлада лечит голову, а вид – душу.
– Не могу взять в расчёт, чего вы радуетесь. Если это, по-вашему, будущее, то в выигрыше город, сельчанин.
– Высотки – это только фасад. Деревня, тёплая, добрая, русская, должна быть внутри человека.
– Вы думаете люди городские злые? – потирая подбородок с зажатой между пальцев сигаретой спросил Раковский.
– Измученные, – домиком сложились русые брови и голубые озёра взглянули с жалостью. – Я тоже таким стал с этим вашим городом. Может, люди в будущем приспособились. Пообвыкли. Перестали быть несчастными.
– Не думаю, что ста лет хватит, чтобы искоренить из народа горе, – болезненно улыбнулся футурист.
– Откуда вы знаете, что прошёл век.
– По вот этой штуковине, – бросил он взгляд в сторону стоящего на столе календаря. Рядом висели часы. – Уже час дня, а мы до сих пор не знаем, что нам делать дальше.
– Я знаю, – выдохнул Кукоякин на стекло, оставляя туманный след, что тут же оттаял. – Жить.
***
Жить не хотелось. Не потому, что Раковскому не нравились местные нравы. Он, пока что, и не разобрался в них толком, но условия его более чем устраивали. Чисто, стерильно. Принимается. Но проблема была в другом. В рассеянном, взбалмошном и совершенно бестолковом товарище. И ведь не сбежать от него никуда.
Жили бы они в Америке и то было б лучше. Сел бы Николай на самолёт и вернулся бы в Союз. А так между ними и Советом не просто океан, а целые сто лет. Приходится держаться вместе вот уже третий день. Невыносимо.
Замотав шарф на шее, он выскочил на морозное утреннее солнце и пошёл в привычном направлении к себе домой. Раковский понимал, что, скорее всего, дома никакого уже и нет, а если и есть, его там не ждут. И всё равно шёл, потому что не идти не мог. Хотел видеть, чем его дом стал.
Кукоякину идти было некуда. Он и в своей реальности большую часть времени проводил в этой гостинице или в кабаке. Сходить бы во второе, да боится, что напьётся и потеряет возможность. Упустит будущее. Очнётся уже в привычном ему советском Ленинграде. Только это могло останавливать его от пьянства.
Раковскому идти было долго. Да и заплутать боялся. Ориентировался по знакомым домам, а вокруг налеплено куча незнакомых. Наконец не вытерпел холод, зашёл в кафе погреться. Чая купил с каким-то трепетом. Никогда не приходилось покупать чай с такой опаской, разве что заграницей, когда впервые долларом расплачивался. Держа в больших пальцах тонкие борты чашки, стал пить. Вкусно. С холода всё вкусно. Поесть бы. Но только жадно обошёл взглядом прилавок, ничего не купил. Старается экономить бюджет, а то неизвестно ещё сколько они тут пробудут.
У первого прохожего, который неспеша курит и ничем не занят, спрашивает, как добраться до Н., 23. На него смотрят с непониманием. Потом вступается прохожая женщина с ребёнком, говорит, что улицы такой уже нет.
– А какая есть? – спрашивает, улыбаясь тепло, этот великан, от всей души радуясь, что ему пришли на подмогу.
– Переименовали её. Раковского она теперь.
Улыбка сползает с лица, на её место приходит удивление.
– Как это Раковского? – хлопает он глазами.
– А вот так, в честь советского поэта, жил он там, знаете его, наверно… – неуверенно продолжает она, видя расстерянность на чужом лице.
– Знаю. Конечно, знаю. Это у которого «голубыми полосами…»?
Он всё ещё не верит, что говорят про него. Но женщина утвердительно кивает.
– И ещё «красноглазый орёл над столицей…»
– А вот этого я ещё не знаю… не написал пока, – буркает себе под нос, благодарит и прощается.
Мужчина, который всё это время наблюдал за ними, предлагает подвести бродягу, ему всё равно на Раковскую надо.
Это название всё ещё крутится на языке странно, словно какое-то зарубежное название, которое никак не запомнить, а между тем, это его собственная фамилия, знакомая до чёрточки до точки.
Пока едут, Николай собирается с духом и спрашивает, знает ли его спутник про Раковского.
– А как же не знать. Поэт-революционер. Стихи у него честно скажу… – на этом моменте сердце поэта замирает, – странные, не все понимают.
Мышца в груди падает обухом ниже селезёнки. Не понимают. До сих пор не понимают. А он со сцены постоянно кричит, что пройдёт вот лет двадцать – и его все станут понимать. Сто лет прошло, а они всё ещё не понимают. Глупый народ. Или всё-таки он сам глупый.
И всё-таки огорчение мешается с радостью. Не понимают, но знают и помнят. Это уже больше, чем много.