В каждое мгновение наряду с тем, что кажется людям естественным делать и говорить, … существует то, о чем общество умалчивает, игнорирует как факт, обрекая на одинокий дискомфорт тех мужчин и женщин, которые это ощущают и не могут назвать. Молчание однажды оказывается нарушено, внезапно или постепенно, и слова проливаются на то, что наконец получает признание, а тем временем новые зоны молчания смыкаются в глубине[1].
Жизнь в одиночестве
В конце лета мы сидели за домом на шатких складных стульях, пили кофе, наслаждались последними теплыми лучами солнца и смотрели на заросшую землю, бывшую некогда большим дачным участком. Сильвия и Хайко построили этот дом недалеко от Липницзе, в озерном пригороде Берлина. Строительство затянулось на несколько лет, но теперь они вместе с малышкой Лилит, наконец, переехали сюда, расставшись с жизнью в Берлине. Я следил за переездом со смешанными чувствами, не зная, как новая пространственная отдаленность отразится на моей социальной жизни и в особенности на дружбе, которая давно связывала нас с Сильвией.
За садом никто не ухаживал уже много лет. Перед нами расстилалось косматое поле сухих трав, лебеды и крапивы, окруженное плотно стоящими туями высотой в несколько метров. В центре уходили в небо три большие сосны, между которыми ютились чахлые кусты лавровишни и рододендрона с грузными ветвями и скудными листьями. Каким-то чудом еще держались несколько на удивление стойких пурпурных горицветов, розоватых журавельников и ярких оранжево-желтых гелиопсисов. Недолго думая, я предложил Сильвии помочь привести сад в порядок. Уже и не скажу, почему это показалось мне тогда верным решением. Оно было связано с тем, что от работы на природе, с растениями, я надеялся каким-то образом заземлиться. Возможно, частью души я чувствовал, что бедственное состояние сада похоже на состояние моей жизни. Бедственное, несмотря на все моменты прекрасного. В прошедшие месяцы во мне крепло ощущение, что я сделал что-то не так, что в юности поддался мечтательному заблуждению о взрослой жизни и что последствия этого заблуждения по-настоящему проявляются только сейчас.
Я никогда не принимал сознательного решения жить одному. Напротив, долгое время я был уверен, что разделю жизнь и состарюсь с кем-то. В прошлом у меня всегда были отношения – короткие, более длительные и гораздо более долгие; зачастую одни переходили в другие. С двумя из моих партнеров я жил вместе, а с одним из них в течение многих лет даже планировал совместное будущее. Когда на том этапе жизни я оставался один, недели могли казаться вечностью, и я заполнял ее романами и интрижками на одну ночь, романтическими наваждениями, о которых до сих пор не люблю вспоминать. Но в какой-то момент все это кончилось. Прошли сначала месяцы, потом годы, когда у меня не было никаких отношений, а романы случались все реже. Если раньше я не мог долго быть один, то теперь, казалось, искал одиночества.
В разговорах с друзьями я объяснял это тем, что раньше был молод и непредвзят, не боялся идти на риск. Иногда я говорил, что квир-миру любви и желания характерна своеобразная безжалостность, которая с определенного возраста помогает оставаться невидимым. Я спрашивал себя, не слишком ли я психически перегружен для новых отношений, есть ли для них вообще место в моей жизни – жизни, вынуждающей много работать, чтобы держать голову на плаву, и много времени посвящать письму, главному для меня занятию.
Все это было так, но в то же время требовало объяснения получше. Случались дни, когда я думал, что живу один, в том числе поскольку мне не хватает чего-то вроде сущностной уверенности. Другими словами, во мне отсутствовало принципиально главное: ощущение, что впереди меня ждет хорошее, многообещающее будущее, которое стоит того, чтобы с кем-то его разделить. Эта беспомощность отнюдь не ограничивалась личной жизнью. Последствия непреодолимого экономического неравенства, растущее влияние автократических режимов, почти наверняка неостановимое изменение климата – казалось, человечество утратило волю противостоять ожидающей его катастрофе. Вместо этого оно само ринулось ей навстречу с каким-то странным, смакующим фатализмом. Каждая засуха, каждый тропический циклон, уничтожающий целые массивы суши и острова, каждый прогноз бедственного голода, очередной волны беженцев и – как следствие – краха политических систем, каждая новость о бездействии правительства в том или ином уголке мира капля за каплей лишали меня надежды. Всякий раз, когда я читал о неожиданных успехах кампаний политической дезинформации, об угрозах кибер- и биотерроризма, о новых вирусах и глобальных эпидемиях, которые застанут нас врасплох, во мне крепло чувство безысходности.
Возможно, мои ощущения лучше всего описать понятием moral injury – «моральной травмы». Оно пришло из исследований посттравматических расстройств у военных репортеров и описывает нарушение внутреннего понимания реальности, возникающее, когда человек становится свидетелем ужасных событий, но не может вмешаться[2]. Разумеется, нельзя сопоставлять нашу жизнь с жизнью людей, ведущих репортажи с войны, однако дилемма схожа. Мы следим за происходящим в мире ужасом и чаще всего обречены на бездействие. И уже давно меня преследует чувство: что это, как не болезненная атака на моральный компас, на мое понимание себя и мира?
Я люблю сады. Еще в детстве я узнавал у мамы, страстного садовода, названия растений и беззаботно играл среди больших фруктовых деревьев и перистых кустов спаржи. Уже много лет я регулярно езжу в Борним под Потсдамом посмотреть на прекрасный сад селекционера Карла Форстера. В Версале я могу часами гулять по potager du roi[3] Жана-Батиста де ла Квинтини. От Сиссингхёрста, загородного поместья и обширного сада Виты Сэквилл-Уэст, разделенного по цветам и оттенкам, всякий раз захватывает дух. В последние годы меня особенно завораживали работы Пита Удольфа, голландского дизайнера садов. Его творения отличаются дикой красотой. Они напоминают ритмичные моря из растений прерий, местных многолетников и трав: там всегда что-то цветет, а изящные формы некоторых насаждений ласкают взгляд даже зимой.
Сады Удольфа отзывались во мне чем-то, что трудно облечь в слова. Они не только удовлетворяли потребность в уединении, но и позволяли почувствовать возможность что-то противопоставить тяготам современности. Они доказали: мы способны хотя бы в малом сделать мир красивее и, пусть лишь на участке земли, заложить основы лучшего будущего. Способны жить с миром и в мире, на который ропщем.
Вдохновленный Удольфом и его философией садов, я предложил Сильвии и Хайко более масштабно перепланировать участок вокруг дома. Я принялся систематически изучать книги Удольфа. Целью был экологически устойчивый сад, который из года в год требовал бы меньше работы, поскольку растения настолько хорошо сочетаются друг с другом и с местом, где высажены, что образуют своего рода мини-экосистему. Сад, требующий минимального полива даже в жаркое лето.
Постепенно мы принялись за работу. У меня был ключ от дома. Когда возникала необходимость или дела мои шли не так хорошо, я садился на электричку и ехал на Липницзе. Там я иногда вставал спозаранку, варил кофе и выходил из дома. Работа руками сопровождалась своего рода умственным трудом, возделывание пространства сада – расширением моего ментального пространства. По крайней мере, так это ощущалось[4].
Той осенью я часто вспоминал знаменитый тезис Жана-Франсуа Лиотара, выдвинутый им еще в конце 1970-х годов, о «конце великих рассказов». Он не имел в виду формы художественного нарратива, а описывал фундаментальную утрату достоверности, от которой страдает наше общество. «Рассказами» Лиотар называл политику и философию, подразумевая, что ни одна из этих областей не может больше претендовать на что-то вроде обязательной «рациональности»[5].
По моему впечатлению, только сейчас мы начали ощущать, что же конец этих великих рассказов означает для жизни и поняли: несколько последних лет мы буквально в режиме реального времени следим за этим процессом. Он отразился в тенденциях, из которых одни были отрадными, другие – крайне тревожными: например, конец нормы патриархального уклада и закоснелых представлений о гендере и одновременно конец коллективной ответственности и социальных действий, основанных на научных стандартах, а также утрата коллективной веры в демократию.
Для Лиотара конец великих повествований поставил под вопрос и «автономного субъекта», который может ссылаться на самоочевидные убеждения и, опираясь на общие для всех истины, знать, что правильно, а что нет. Вместо него, по мнению философа, появляются индивиды, отброшенные к самим себе, вынужденные искать собственный путь среди множества «малых рассказов». Ищущие Я, которые сталкиваются с фундаментальными изменениями эпохи и проживают жизнь, утратив уверенность в истине и желая обрести новую. Во мне всецело откликнулась идея об этих ищущих Я.
Вероятно, последним великим рассказом, пережившим такую смену эпох, можно назвать романтическую любовь. По крайней мере, отчасти. Конечно, мы всё больше уходим от «божественного» или «естественного» порядка полов, частью которого долгое время был этот великий нарратив. Конечно, принципиально изменилось и то, что мы вкладываем в понятие любви. Социологи, такие как Ева Иллуз, убедительно описали, как на любовь влияет коммерциализация чувств, капитализация тела, вся экономика эмоционального внимания, заключающаяся в вечном стремлении к большему и лучшему[6]. Однако идея любви почти не потеряла притягательности, по-прежнему находится в центре наших коллективных фантазий и занимает прочное место в горизонте личных ожиданий. Это все еще то, чего желает большинство людей, на что они надеются; это, возможно, самый важный компонент их понимания счастья. Для большинства из нас жизнь без любовной близости кажется неполной, несовершенной – будто в ней чего-то не хватает.
Ощущение, что ты несчастен, сегодня часто приравнивают к личному фиаско, хотя это может быть вполне адекватной реакцией на окружающие нас мир и общество. Даже отсутствие постоянных любовных отношений обычно воспринимается как личное фиаско, будто ты недостаточно привлекателен или недостаточно успешен экономически, будто ты психически не совсем для них пригоден. Если живешь один, эти витающие в воздухе подозрения настигают тебя повсюду, отражаясь даже на лицах других людей, в их сочувствии, их смущении или тайной радости из-за того, что им живется лучше.
Возможно, из-за такого восприятия мы до сих пор слишком мало знаем о повседневности и психическом состоянии людей, живущих в одиночестве. В книге «И это пройдет» психотерапевт Джулия Самюэль отмечает, что до сих пор в центре внимания психологических исследований находились партнерские отношения, жизнь вдвоем. Как люди справляются с жизнью в одиночестве, почти не изучалось, – что удивительно[7], поскольку сегодня люди как никогда вынуждены ставить себя в центр планирования собственной жизни. «Индивидуальная автономия» и «самореализация» стали коллективными идеалами[8]. Диапазон различных сценариев жизни существенно расширился, традиционные семейные связи ослабли. Браки и классические любовные отношения зачастую уже не такие долгие и стабильные, как раньше. Людей, живущих в одиночестве, сегодня больше, чем когда-либо прежде[9]. Таких людей, как я. Многие из нас не нашли себе партнера и не создали семью, даже если изначально хотели этого. Многие из нас вольно или невольно распрощались с великим повествованием о любви, хотя, возможно, всё еще в него верят.
Неважно, в отношениях мы или нет, – у всех есть потребность в близости, которую нужно удовлетворить. Не то чтобы это было легко выразить словами, но, приезжая к Сильвии и ее семье на Липницзе, я не чувствовал себя таким уж покинутым в своей жизни в одиночестве. Вопреки моим опасениям, после их переезда мы много времени проводили вместе. По вечерам в выходные дни, после особенно крупных работ над садом, мы сидели у костра, приятно измотанные, или располагались в большой кухне, где готовили, болтали, пытались убедить Лилит поесть овощей и играли с ней в карты. Чтобы стихли внутренние волны, полезно оказаться в компании людей, которых хорошо знаешь и которым доверяешь[10].
В каком-то смысле работа над садом оказалась еще одной главой в истории нашей с Сильвией дружбы, продолжением долгой истории, которую мы писали сообща, истории со взлетами и падениями, фазами напряженности и новыми начинаниями. Я знаю Сильвию с двенадцати лет. Мы вместе готовились к экзаменам по физике и истории, ездили гулять на озеро или в соседний городок покрупнее нашего. Она была первой, кому я признался в своей сексуальности. В девятнадцать лет, с походным снаряжением на спине, мы шесть недель путешествовали по Италии, курили косяки на пляжах Калабрии, часами хохотали и оба флиртовали с виолончелистом, устроившим нам частный концерт в родительском доме, окруженном апельсиновыми и лимонными деревьями. В Берлине мы снимали нашу первую квартиру. Переехав в Нью-Йорк, я останавливался у Сильвии в Кройцберге, когда возвращался в Германию. Через несколько дней после появления на свет Лилит мне дали подержать ее на руках, а чуть позже я стал ее крестным отцом.
Сильвия была одной из немногих, кто знал не только, кто я есть, но и кем я был два года, два десятка лет назад. Мы меняемся. Меняемся постоянно. И забываем, кем были когда-то. Даже если не хотим, мы забываем. Нам нужны люди, способные от этого уберечь.
Если живешь один, зачастую средоточием жизни становятся такие друзья, как Сильвия. Со многими дружба продержалась дольше самых продолжительных моих любовных отношений. Друзья для меня – источник самых серьезных конфликтов и самого большого счастья. Иногда дружба зиждется на общих интересах, на совместных абонементах в Берлинскую филармонию или Государственную оперу, на советах, что почитать и куда сходить. С одними друзьями я путешествую, с другими отмечаю праздники и поддерживаю почти семейные отношения. С некоторыми я дружу так давно, что вопрос, сколько лет мы знакомы, вызывает у нас смех; с другими дружба возникла совсем недавно. Моей старшей подруге уже за семьдесят, младшей – около двадцати пяти. Эти дружеские связи структурируют мою жизнь. С этими друзьями я ее разделяю.
О великом повествовании романтической любви так много пишут и снимают фильмов, в его честь возводят так много теорий, что зачастую мы игнорируем другие нарративы близости и интимности или не придаем им того значения, которого они заслуживают. Даже если у нас не складывается длительных любовных отношений, даже если мы не создаем семью и идем по жизни в одиночку, у нас почти всегда есть друзья. И для многих, как подчеркивает философ Мэрилин Фридман, дружба – один из самых бесспорных, прочных и приносящих наибольшее удовлетворение видов личных связей[11].
Дружба – это единственные отношения, которые полностью основываются на принципе добровольности, на взаимном согласии двух людей в той или иной степени обмениваться мнениями, проводить вместе время и быть рядом друг с другом. Их не получить от рождения, как кровные отношения с их ритуалами и обязательствами. Как правило, не связаны они и с законами любовных уз, предписывающими эксклюзивность и желание. Мы выбираем себе друзей по тому, кто они есть, и они выбирают нас по тому же принципу.
Сегодня дружба зачастую даже более насущна, чем любовь. К такому выводу пришла социолог Саша Розенейл. В наши дни дружеские отношения выступают одной из «практик самовосстановления». Они помогают «залечить раны своего Я» и противостоять «душевным бедам, разочарованиям, психическим страданиям и утратам». Они способствуют тому, чтобы душевные травмы и неудавшиеся отношения не становились доминантой эмоциональной жизни[12].
Однако для каждого из нас то, о чем мы говорим, рассуждая о дружбе, означает что-то свое. И действительно, я не перестаю удивляться, насколько разнообразны формы отношений, которые мы называем дружбой[13]. Согласно последним социологическим исследованиям, их следует понимать не как некий тип отношений, а как «семью абстрактных форм отношений», как «сеть последовательно связанных друг с другом социальных форм»[14]. Это спектр от кратковременных знакомств до задушевных отношений на долгие годы. У людей может быть широкий или узкий круг друзей. Одни наполняют свою жизнь преимущественно интенсивной дружбой и четко разделяют «настоящих друзей» и «знакомых», другие смешивают все виды дружбы и «балансируют» между ними в зависимости от потребностей. Одни долго поддерживают отношения с конкретными людьми, другие меняют круг друзей на каждом этапе жизни[15]. Секрет дружбы именно в том, что эта форма отношений настолько многогранна и способна охватить так много всего.
Возможно, дружбе мы придаем меньше значения по сравнению с семейными и романтическими отношениями еще и потому, что ее трудно четко определить. Только любовь может претендовать на великое повествование. Дружба же идет рука об руку с малыми рассказами, бесчисленными малыми нарративами, которые не следуют готовым шаблонам.
Я никогда не мечтал быть один. Никогда не мечтал о том, чтобы дружба, а не партнерство или семья, стала для меня важнейшей формой близости. Тем не менее, мне нравится моя жизнь, нравится круг близких мне людей, нравится моя квартира с заставленной растениями террасой, нравится время, которое я могу посвятить путешествиям, приготовлению ужинов для гостей или долгим прогулкам. Нравится, что есть место для таких проектов, как этот сад у Липницзе. Даже без любовных отношений жизнь часто кажется мне наполненной. И все же остается лакуна, осадок тоски. Иногда, на короткое мгновение, мне хочется, чтобы у меня был партнер – тот, с кем я проводил бы спокойные выходные, кто утром просыпался бы рядом, а вечером спрашивал, как прошел мой день; тот, кому бы я говорил, когда вернусь домой, кто обнимал бы меня, когда мне грустно. Часто я задумываюсь, не упускаю ли я чего-то принципиально важного, сам того не желая признавать. Не приучился ли я жить один настолько хорошо, что уже не замечаю одиночества? Не держится ли хрупкое равновесие моей жизни на вытеснении тоски и на подавлении желания – тех чувств, которые я не осознаю?
В отношении знаменитых слов Джоан Дидион – «Мы рассказываем себе истории, чтобы жить»[16] – эссеист Мэгги Нельсон пишет, что эти истории, «может, и помогают нам жить, но также они ограничивают нас». Она замечает: «В попытке найти смысл в бессмысленных вещах, они искажают, кодифицируют, обвиняют, возвеличивают, ограждают, пренебрегают, предают, мифологизируют»[17]. Затрудняюсь сказать, насколько она права, но уверен, что истории, которые мы себе рассказываем, мы каждый раз должны проверять: до сих пор ли они нам подходят? Иногда нужно от них отказаться, чтобы рассказать заново и иначе.
Какое бы объяснение своей жизни в одиночестве я ни находил, меня смущала эта упорная презумпция собственной пассивности. Получалось так, будто со мной что-то «случилось». Но разве не может быть так, что я искал эту жизнь в одиночестве? Или, по крайней мере, ее искала часть меня, та часть, на которую я не люблю смотреть? Та часть, которая боялась оказаться раненой, что в отношениях неизбежно; которая хотела избежать затяжной депрессии после их возможного разрыва и не была способна выносить необходимые компромиссы, трения повседневной жизни. То есть та часть, которая не подпускала к себе многих людей. Может быть, я жил один, потому что хотел жить один.
Но можно ли действительно жить полноценной жизнью без романтических отношений? Способна ли дружба удовлетворить потребность в близости? Насколько прочна такая модель жизни? И как быть, если в какой-то момент большинство друзей найдут себе партнеров, а у тебя возникнет ощущение, что в своей «жизни-одному» ты остался совсем один? Иными словами, как научиться жить одному, не испытывая боли и не обманывая себя? Это вопросы, на которые я не знал ответа.
Мы проработали над садом до самой зимы. Выкорчевали туи, расчистили участок и разделили его на травяные и цветочные зоны и ниши для грядок и плодовых деревьев. Улучшили почву, разместили по периметру душистый боярышник, сирень, вейгелу, иргу, черную бузину, краснолистную алычу и старый добрый садовый жасмин. Посадили бесчисленные луковицы цветов. Мы выбрали дикие тюльпаны, нарциссы, пушкинии, подснежники, крокусы и весенники, морозники разных сортов, кавказские незабудки, травы, папоротник, дикий фенхель, быстрорастущие перовскии, тенелюбивые астильбы и много других неприхотливых многолетних растений.
Все эти усилия вознаграждались приятным чувством. Люди, как пишет в книге «Сады» культуролог Роберт Харрисон, созданы не для того, чтобы наблюдать злобу, смерть и бесконечные беды собственной истории. Они возводят сады как убежище от суматохи времен. Именно потому, что мы брошены в историю, нам нужно возделывать свой сад – чтобы найти в себе целительные силы, сохранить человечность[18]. Возделывая сад, не знаешь, что принесет будущее, каким станет этот участок земли через несколько месяцев, лет или десятилетий. То, что посадишь и посеешь, взойдет ли, зацветет ли? Закладываешь чему-то основу, поливаешь, удобряешь, пропалываешь, учишься сталкиваться с неудачами и отпускать их. Садоводство – это не только слово, но и вполне конкретный акт надежды.
Возможно, в конечном счете, это одна из причин, почему мы культивируем дружбу, особенно живя в одиночестве: чтобы не потерять опору в реальности, чтобы что-то противопоставить течению времени и разгулу энтропии, чтобы сделать завтрашний день возможным. Разве дружба не заключает в себе упражнения на уверенность, разве она не учит нас отпускать и принимать? Разве не помогает она представить будущее, которое уже невообразимо перед лицом гнетущей реальности мира, или хотя бы не потерять ощущение, что такое будущее возможно и наши действия хотя бы на что-то влияют? Я затруднялся сказать, верю ли в это – или только хочу в это верить.
The Kindness of Strangers
Существуют различные виды гордости[19]. Некоторые из них благотворны. Другие чинят серьезные препятствия в жизни. Я редко горжусь своей работой, как бы с ней ни мучился и чего бы в ней ни добился. Я не перечитываю тексты после публикации или, по крайней мере, еще несколько лет, пока не почувствую, что их написал кто-то другой – пока не пройдет столько времени, чтобы они в каком-то смысле действительно были написаны уже кем-то другим. Мне почти никогда не удается по-настоящему гордиться жизнью, которую я построил, хотя достиг многого из того, к чему стремился, и понимаю, что некоторую гордость нужно испытывать – по крайней мере, в знак благодарности.