Канун Рождества
Перевод Льва Каневского[1]
Хаустон – это типичный южный город, хотя он деловой, растущий город, который без особого напряжения занимает свое место среди полудюжины южных городов метрополии, он по-прежнему сохраняет все стародавние южные обычаи, привычки и традиции. Здесь не найдешь присущей северным городам всепоглощающей спешки, перехватывающей дух суеты, беспокойной, постоянной гонки за наживой. Хаустонцы – народ состоятельный, процветающий, они все воспринимают с легкостью, полагая, что можно сорвать несколько роз удовольствий на дороге жизни, но тем не менее не отставать от прогресса. Ни в одном городе на юге Рождество не встречают с такой радостью, с такими приятными социальными достижениями, с таким широким обменом дружескими дарами и вообще с таким всепоглощающим весельем, как в Хаустоне. Громадные толпы людей, заполнившие тротуары наших улиц и магазины за последнюю неделю, – наглядное тому свидетельство.
Вчера, пожалуй, у торговцев был самый взбалмошный день, которого не было в течение всего сезона, и ни у кого нет никаких сомнений, что он не обманул самых восторженных ожиданий всех детишек.
Остановимся на несколько минут на углу улицы, понаблюдаем за прохожими.
Они непрерывно движутся, как муравьи у муравейника, одни уходят, другие приходят, вступая в этот запутанный бесконечный лабиринт и выходя из него. Когда боги глазеют с края верхушки на Олимпе на мир под ними, когда официант наполняет их бокалы приторным нектаром, их, должно быть, сильно забавляет та небольшая комедия, которая разыгрывается на подмостках земли. Наш мир, вероятно, кажется им большим муравейником, по которому мы, сталкиваясь в толчее, ползаем и разбегаемся по сторонам – туда-сюда – по-видимому, без всякой цели и без всякого плана.
Эта светлая полоска на небе, которую мы называем Млечным Путем, всего лишь разбрызганная пена из высоких кружек с нектаром, которые боги осушают большими глотками и посмеиваются над нашими странными ужимками. Но ведь сейчас канун Рождества, и какое нам дело до их смеха? Зажгите все огни, поднимите занавес, и вот перед нами – нарядная рождественская толпа!
Вы когда-нибудь наблюдали за тем, как молодая леди покупает рождественский подарок своему отцу? Если нет, то вы много потеряли.
В общем-то все они ведут себя одинаково. Фактически все молодые леди, покупающие подарки для отцов, осуществляют такую операцию совершенно одинаково, точно так, как они читают роман, подогнув под себя одну ногу. У девушки всегда есть для этого два доллара, которые ей дала мать, она и подсказала идею. За день до Рождества молодая леди поздно днем выходит из дома. Прежде она направляется в ювелирный и там разглядывает на нескольких подносиках россыпи наручных часов, украшенных бриллиантами, и все прочие чудеса ювелирного искусства, которые ее папаше наверняка хотелось бы иметь. Потом, осмотрев около сотни перстней с бриллиантами, она вдруг вспоминает, сколько у нее в наличии денег, тяжело вздыхает, идет в магазин одежды, где внимательным взглядом изучает мужскую домашнюю куртку за восемнадцать долларов и пальто за сорок. Продавцу она говорит, что не будет спешить с покупками, еще подумает, и уходит. После этого девушка посещает книжный магазин, еще три магазина мужской одежды, два ювелирных и кондитерскую лавку. Когда на Рождество наступает утро, то ее отец обнаруживает, что он стал гордым владельцем новой красной суконки для очистки пера с тщательно закрашенной ценой – пятнадцать центов, пары перчаток в длинном картонном футляре и коробки вкусных шоколадных конфет.
Этот полный человек, который везет домой свою красную тележку, эту страну считает заграницей. Этот обычно напыщенный человек гордится тем, что «сам себя сделал», и любит подчеркнуть свой демократизм, сам доставляя свои узлы домой. Он толкает тележку впереди себя и прокладывает себе путь через толпу с видом «гражданина, поднявшегося из низов», и это весьма забавно наблюдать.
А как девушки в своих плащах с поднятыми воротниками смеются, болтают и, глядя на витрины, не устают восклицать «Ах!» и «Ох!» по поводу всего, что там видят! Если вы окажетесь рядом с ними, то непременно услышите что-то вроде этого:
«Ох, Мэйбл, ты только посмотри на это чудное колечко… он сжал мою руку и сказал… настоящий котик! хотя я знаю, что это плюш, и, если папа даст мне еще пять долларов, я его куплю, повешу на окна – они, конечно, будут висеть гораздо дольше твоих, старая хитрюга… Боже праведный!.. Бель, позволь, я тут приколю у тебя… папа спросил его, где же взять яйца ему на завтрак, а Чарли вдруг разозлился и убежал рано, даже часы не пробили… нет, я ношу вот такие, объемом шестнадцать дюймов… ах, только посмотрите на этот миленький мех – его забыли побрить, и он царапается… мы с тобой, Лил, поторгуемся… Том говорит… если пустить вокруг кружева, то… да, пошли, подруги, давайте…»
Шум проезжающего трамвая заглушает все остальное.
На улицы высыпали все детишки.
Вы никогда не задумывались над тем, что дети – самые мудрые философы в мире? Они замечают просто чудесные вещи, выставленные в витринах для продажи; они с самым серьезным видом выслушивают рассказы о Санта-Клаусе, даже не пытаясь анализировать ситуацию, они радуются, радуются от души; они никогда не вычисляют высоту дымохода или длину саней Санта-Клауса; они никогда не озадачивают себя вопросом, как этот старик получает свои подарки из магазинов, они даже не обсуждают, как этому старику удается совершить свой подвиг – спуститься по дымоходу в каждый дом страны, причем в одну и ту же ночь.
Если бы взрослые не пытались понять, проанализировать гораздо менее важные вещи, которые до сих пор остаются для них тайной, они могли бы быть куда более счастливыми.
На Мэйн-стрит в Хаустоне стоят двое, и один говорит другому:
– Знаете, мне нужна ваша помощь. На это Рождество мне хочется отплатить своей жене той же монетой, но я не знаю, как это получше сделать. Последние пять лет она на Рождество дарит мне дорогие подарки, которые мне абсолютно не нужны, но весьма подходят ей самой. Она делает только вид, что покупает для меня, а на самом деле приобретает то, что ей нужно самой, и таким образом использует рождественские подарки в качестве прикрытия для своих истинных замыслов и личных интересов. Однажды она купила мне очень красивый шкаф, в котором, однако, развесила все свои платья. В другой раз она мне подарила китайский чайный набор, потом – фортепиано, а на прошлое Рождество купила мне женское седло, так что мне пришлось покупать для нее лошадь. Так вот на это Рождество я хочу, чтобы она купила подарок только для меня, такой, который могу использовать я и который будет ей абсолютно бесполезен.
– Гм… – произнес задумчиво другой. – Да, непростая задачка. Нужно подумать. Вы хотите что-то такое, что она не сможет использовать. Есть идея! Закажите себе готовые брюки и подарите их ей!
– Нет, это не пойдет, – охладил пыл второго первый, покачав головой. – Она их напялит и через десять минут потребует купить ей велосипед.
– Ну, в таком случае, подарите ей бритву, ей она ни к чему.
– Неужели? Но у нее на ногах три мозоли!
– Ну вот! Выходит, нет ничего такого, что полезно для вас и не подходит ей.
– Что-то мне не верится. Но в любом случае пойдем, хоть что-нибудь да купим…
В витрине магазинов зажигаются яркие огни, и перед ними собирается все больше народа.
Для многих любование товарами, выставленными в витринах, является единственным рождественским удовольствием. Многие из провинции, из маленьких городков, расположенных на четырнадцати железнодорожных ветках, которые ведут к Хаустону. Какой-то сельский парнишка, раскрыв рот, с выпученными от удивления глазами, с трудом пробирается сквозь толпу. За ним, крепко удерживая его за руку, тащится Арамита, в ярком цветастом деревенском наряде, смотрит через очки зачарованными глазами на все это сказочное великолепие на Мэйн-стрит. Когда они вернутся домой, в Гальвестон, то еще долго будут вспоминать чарующее великолепие большого города, который когда-то посетили на Рождество.
Человек с торжественным видом, в шелковом цилиндре, в черном красивом сюртуке, протискивается через толпу. Можно подумать, что это какой-то городской магнат, который идет домой, или священник, вышедший на улицу, чтобы изучить идиосинкразию человеческой природы. Вдруг он открывает рот и нараспев, визгливым голосом начинает зазывать покупателей: «Вы только подумайте, как удивится мамми, когда ее маленький Вилли придет домой с усами, точно такими, как у папы, – так что немедленно покупайте, торопитесь, ребята. Это чудесные усы, их можно крутить, сгибать, тащить в сторону и причесывать расческой, как настоящие. Ну-ка, навались, ребята!»
Он ловко цепляет к верхней губе под носом черные усы с чудесными завитками с обоих концов, иногда ему удается продать свой товар какому-нибудь мальчишке, который робко совершает свою рождественскую покупку.
На краю тротуара стоит какой-то неказистый невысокий человек, который предлагает «самую чудесную игрушку века, которая вызывает больше откликов и восторга, чем любой предмет, выставленный на Всемирной ярмарке». Толпа осаждает его, и все наперебой покупают так разрекламированный товар. Но никто и не предполагает, что всего в двадцати шагах от продавца в хаустонском магазине игрушек эта игрушка уже лежит на полке многие годы.
На углу улицы стоит группа, ну, скажем, молодых людей. На всех – новые, модные пиджаки с отложными воротничками, а в петлице – цветок хризантемы. Цилиндры у всех съехали на затылок и впереди у каждого низкая челка. Они разглядывают проходящих мимо девушек. Как был бы рад Чарлз Диккенс встрече с этими молодыми людьми! Но, увы, он умер, так и не завершив до конца своего естественного отбора. Давайте прислушаемся к отрывкам того, что считается у них беседой, которые можно уловить в их гоготе:
«Чертовски хороша девица, но, кажется, слишком… сигарету?.. кажется, я тебе должен одну… да, очень красивая девица, но… какой красивый галстучек, лучший из всех… я бы заплатил за пансион, но… увидали мой элегантный костюм и вышибли меня в два счета из гостиной – у меня в кармане ни цента, а у этой девицы, конечно, деньги есть… старик говорит, что мне нужно работать… ты только посмотри на эту блондинку с… она мне улыбнулась, а теперь вон на ту маленькую с голубыми глазками… но старик дал мне по мозгам – я теперь с ним не разговариваю… нет, нет, вон там брюнетка в белом… я, по правде говоря, озверел и сказал: будь ты проклят… конечно, пуговицы в виде запонок…»
На углу сидит женщина в синих очках и крутит ручку шарманки, на которой стоит ламповое стекло, а внутри горит сальная свеча.
Почему свеча – наблюдателю то неведомо. Рядом съежился бледный маленький мальчик. Какой-то филантроп наклоняется к нему, зажав между пальцами никель. Где-то далеко среди девственной природы в Олвине у него тоже есть мальчик приблизительно такого же возраста, сердце у него при виде этого малыша смягчилось. Вдруг малыш вскакивает на ноги. В зубах у него сигарета, и он внезапно бросает под ноги филантропу шутиху. Она взрывается, мальчик ревет от восторга, а филантроп бормочет: «Будь проклят ваш пацан!» – и сохраняет никель на пиво.
У витрины стоит женщина и взирает своими размытыми глазами на блестящие бриллианты и сверкающие золотые изделия. По ее черному платью можно догадаться, что она вдова. Всего год назад она с уверенностью опиралась на сильную мужскую руку, с любовью, гордостью и радостью. Сегодня эта надежная рука под землей в могиле на церковном кладбище превращается в прах. И все же женщина не на краю отчаяния. Она предается приятным воспоминаниям о своем возлюбленном, который всегда поддерживал ее, и, кроме того… она держит за руку человека, за которого выйдет замуж, как только срок траура подойдет к концу. Она выбирает в витрине для себя обручальное колечко.
Полицейский маячит в тени навеса с дубинкой в руке, готовый нанести удар.
Через две двери от него живет Олдерман, член муниципалитета, который голосовал против его дальнейшего пребывания в полиции. Совсем скоро сынок Олдермана выйдет из дома на тротуар, чтобы поставить на Рождество свечку в храме, и вот тогда полицейский и нанесет свой удар: муниципальное постановление будет вынесено, а мальчик с разбитой головой унесен.
Человек подходит к продавцу в магазине модных дорогих товаров.
– Хотелось бы кое-что приобрести для моей тещи, – говорит он. – Думаю…
– Джеймс, – крикнул продавец, – покажи этому джентльмену отдел, где все продается по пять центов.
Торговцы, знающие своих покупателей в лицо, заранее знают, что тем нужно.
Человек, явно священнослужитель, входит в бакалейную лавку, которая находится рядом с салуном. Продавец готов его обслужить, он покупает на десять центов мясного фарша для пирожков, после чего мнется, откашливается.
– Что-нибудь еще? – вежливо осведомляется продавец.
Церковник теребит свой батистовый галстук и говорит:
– Завтра ведь Рождество, вы знаете, день святочных мыслей, день мира на земле, и-и-и наши сердца должны возносить хвалу и исполнять рождественские гимны, однако нужно ведь обедать, ну а мясные пирожки, вы знаете, они нравятся в моей семье только маленьким, ну, фарш я взял, может, я думал, у вас найдется что-нибудь для приправы, для вкуса, ну, капелька-другая…
– Послушай, Джимми, – рявкнул продавец, – пойди в салун рядом, следующая дверь, и принеси этому джентльмену бутылку виски.
Рождество дарит радость многим людям; оно освещает ярким светом жизнь тех, кто редко пользуется солнечным теплом; им, однако, многие злоупотребляют, превращая его в источник попойки и греха; но для самых маленьких оно всегда будет источником вечной радости, так что пусть гудят маленькие рожки и выбивают дробь красные барабаны, ибо их беспокойные ножки, вместе с грязными маленькими ручками, первыми вступят в Царство Божие.
Счастливого Рождества всем!
1895
Канун Нового года, и как он наступил в Хаустоне
Перевод Льва Каневского
Если мы искренне радуемся Новому году, то должны смотреть на него глазами оптимиста и воспевать ему хвалу языком раскаяния.
Мы должны изгнать из сердец холодную заповедь, что история повторяется, и стремиться к вере, что пороки дня сегодняшнего будут вытеснены добродетелями дня завтрашнего.
Если фантазия нашептывает нам, что с двенадцатым ударом часов ровно в полночь старый порядок изменится, будет заменен на новый, в этом случае не станем перечить, отложим все сомнения, если только это возможно, и будем упиваться сказочкой, которую рассказывают нам весело звенящие новогодние колокольчики.
Произвольное деление человеком времени на часы, дни и годы не вызывает никакого заметного толчка или остановки, а колесо времени с бесшумной пневматической шиной катит себе и катит, отмеряя циклы лет. Никакому гвоздю на земле не проколоть этой шины. Старик Время – настоящий лихач, он едет без фонаря и без предупреждающего колокольчика. Годы, которые для нас являются мильными столбами, для него всего лишь гравий под обрезиненным ободом. Но для нас, за несколько дней до новогодней ночи, они являются предостережением и заставляют нас отметить час на циферблате великих часов, стрелки которых тихо, неумолимо движутся вперед и никогда не поворачивают вспять.
Новый год, конечно, праздник женский. Но в нашем мире настолько все безнадежно перемешалось, что, несомненно, очень трудно определить, какого рода время. И в который раз можно сказать, что Новый год – это вам не херувимчик-дебютант с глазами, наполненными радостью пророчества, а мрачная древняя старая дева, которая уютно устраивается среди нас с легкомысленным хихиканьем, немного помолодев по такому случаю. Мы с незапамятных времен повинуемся тем же чарам, мы нашептываем приятные, бессмысленные пустяки, предназначенные для тех же ушей, и сколько новых лун взошло на небе с той поры. Мы сами в прошлом снимали краску и слой пудры с этих старческих щек, надеясь навести на них румянец молодости. Ну почему бы нам вновь не поддаться привычной иллюзии? Давайте скажем снова, что она такая красивая, такая свеженькая, словно занимающееся утро, и устроим для себя сезон веселья и тихой радости.
Смычки ударяют по струнам скрипок, вздыхают гобои. Дай же руку, славный, застенчивый Новый год, – не забудь только о ревматизме своего колена, – давайте встретим его, когда радостные колокола провозглашают очередной дебют под номером 1896.
Последний день уходящего года обычно проводят, откладывая про запас как можно больше того, что может пригодиться на следующий день для торжественных клятв.
Куда легче отказываться от чего-то, когда у тебя всего полным-полно. Как просто в Новый год, сразу после праздничного обеда, когда в голове полно важных решений, а в желудке – индюшатины, опуститься на колени и торжественно поклясться, что больше никогда не притронетесь к пище. Человек, который утром в славный день Нового года стоит, дрожа от страха, на середине стола, а змеи с ядовитыми ящерицами весело играют на полу в жмурки, без особого труда способен отказаться от кубка с переливающимся напитком. Темно-красный, с пупырышками-заклепками медного цвета, орган вкуса, известный всем медикам-профессионалам под названием «нью-йоркский язык», – он является большим стимулом для любой реформы.
Прекрасная, похожая на сирену сигара, подаренная на Рождество, на которую любо-дорого глядеть, стоит ее зажечь, начинает сворачиваться, словно змея, жалить нас, вырывая у нас клятву покончить с Леди Никотин раз и навсегда.
Когда мы пытаемся сесть в кресло-качалку на малиновую подушку с ручной вышивкой, подаренную нашей тетушкой-девицей, и, соскользнув с нее, приземляемся на пол на позвоночник, то мы готовы опуститься на колени и, зажав кинжал между зубами, торжественно поклясться самими небесами, что больше на эту треклятую подушечку никогда не сядем.
Когда мы выходим на улицу в галстуках, подаренных нам женой, а какой-то бездельник на углу спрашивает: «Это что еще такое?», а разносчик газет вопрошает: «Что это у вас за штуковина?», то стоит ли удивляться, что мы проклинаем привычку носить галстук, как самого отъявленного врага человечества, и утром в день Нового года торжественно клянемся отказаться от галстуков навсегда?
Когда мы прощаемся и, сцепив зубы, бредем домой в рубашке, сшитой прекрасными ручками нашей партнерши по супружеской печали, то чувствуем, что воротник на ней гораздо уже того, который был у ныне покойного, оплакиваемого всеми Гэрри Хейворда, а нижний конец рубахи короче любой популистской передовицы, а грудь вся в складках, которые топорщатся, как на фартуке цветного повара в День эмансипации, рукава волочатся по полу, а вам при этом говорят: «Ах, как хорошо, мой дорогой, именно этого я добивалась», то стоит ли удивляться, что мы клянемся именами Господа, Авраама и Якова под звон нью-йоркских новогодних колоколов, что никогда не будем носить вещь, сделанную руками той половины обитателей земли, которая усаживается на пол, чтобы надеть туфли, а туловище мужчины использует как удобную мусорную корзинку для разорванных, полусгнивших простыней?
Ах, сколько же восторженных клятв мы даем в день Нового года!
Когда бесцельно бредешь по улицам Хаустона в последний день старого, 1895 года, то немногие сценки и звуки привлекают внимание, передавая дух времени, а едва прослушивающийся пульс указывает на общий тонус рода человеческого.
Уже около шести вечера, и по тротуарам движется оживленная толпа. Вот идет красивая маленькая продавщица, такая стройная, такая опрятная, как на картинке из журнала мод. На ее широкополой шляпке колышутся перья, а ее низкие каблучки весело стучат по асфальту: тик-так-тик-так. Веселая, жизнерадостная, смешливая, она идет ужинать и, кажется, весьма этим довольна и счастлива. Проходя мимо витрин ювелирного магазина, она бросает на них косые взгляды. Вероятно, надеется, что в один прекрасный день на ее белоснежном пальчике появится один из выставленных там сияющих бриллиантов. Губки у нее изгибаются, на них появляется многозначительная улыбка. Она думает сейчас о красивом, элегантно одетом мужчине, который очень часто подходит к ее прилавку в большом магазине, где она работает, чтобы купить у нее товары. Какой он величественный, великолепный, какие у него говорящие глаза, какие чудные усы! Она не знает, как его зовут, но не беда, зато она знает, что он интересуется товарами, которые она продает. Какой у него мягкий голос, когда просит назвать цену того или этого товара, и с каким романтическим, глубоким чувством он говорит, что «если на небе будет много облаков, то наверняка пойдет дождик». Интересно, где он сейчас? Она заворачивает за угол и там нос к носу сталкивается с ним. Она вскрикивает от неожиданности, но затем лицо ее твердеет, а в глазах появляется холодок.
На руке у мужчины громадная корзина, из которой торчат похолодевшие, раздвинутые в отчаянии ножки индейки, которая совсем недавно распростилась со своей душой. Ярда на два за ним – хвост из сельдерея, зеленый турнепс, цветная капуста и желтоватый ямс удобно устроились, словно в гнездышке, у него в корзине. На лице – невообразимое смущение, на нем отражаются красноватые сполохи нечистой совести, в его глазах с романтическим оттенком она читает старую историю о только что женившемся холостяке, а за руку он ведет маленького мальчика с приплюснутым носиком.
Она вскидывает свою красивую головку и, глупо склонив ее набок, громко бросает про себя только одно слово: «Женат!» – и тут же исчезает.
Он перекладывает печальный, холодный трупик индейки на другую сторону корзины, хватает своего мальчонку с приплюснутым носиком, проносит его пару шагов по воздуху, а сам в это время дает торжественную клятву, что больше никогда не пойдет в супермаркет в течение всего радостного и счастливого нового, 1896 года.
Канун Нового года.
Гражданин беспокойно меряет шагами свою гостиную. Вероятно, он чувствует, что развязка близка, ибо лицо у него напряжено, его руки нервно то сжимаются, то разжимаются, он их то и дело сцепляет за спиной. Он чего-то напряженно ждет. Вдруг дверь отворяется, и в комнату входит их семейный доктор, он все время улыбается и вид у него какой-то праздничный. Гражданин направляет на него вопросительный взгляд.
– Все прошло отлично, – сообщает ему доктор. – У вас тройня, все мальчики и все превосходно себя чувствуют.
– Тройня? – переспрашивает в ужасе гражданин. – Тройня!
Он опускается на колени и, словно в лихорадке, восклицает:
– Завтра – Новый год, а сегодня я торжественно клянусь, что…
Слышится веселый перезвон новогодних колоколов, словно аккомпанирующих принятому им решению.
Люди приходят, люди уходят.
В магазинах, выставивших на продажу последние свои рождественские товары, можно увидеть то сословие людей, которые на Рождество получают подарки, а сами ничего не дарят, и теперь они пытаются, пусть и поздно, загладить свою вину, чтобы исправиться к Новому году. Новогодний подарок – это, конечно, форменный обман, в нем столько же душевной теплоты, сколько в похвалах на страницах «Нью-Йорк сан».
Две дамы стоят у прилавка в магазине распродаж, ведут оживленную беседу, правда, в низком, злопыхательском тоне.
– Она прислала мне на Рождество, – говорит одна, – маленький старый никелевый подносик для визиток, а мне известно, что купила она его в лавке у одного афериста. Клянусь Господом, я и не думала ничего покупать для нее, но теперь-то мне нужно сделать ответный жест – что-то послать и ей за эту старую вещицу, но только не знаю, что именно выбрать для нее. Нужно подумать… ах, да! Теперь я знаю. Говорят, она была горничной в отеле «Святого Людовика» до того, как вышла замуж. Так я пошлю ей вот эту маленькую серебряную булавку с маленькой метелкой на ней. Интересно, хватит ли у нее ума понять мой намек?
– Надеюсь, что поймет, я даже уверена в это, – сказала другая. – Я вспомнила в связи с этим, как Джордж подарил мне на Рождество красивое новое манто, а я совсем забыла о подарке для него… Сколько стоят вон те роговые застежки для воротничка?
– Пятнадцать центов за дюжину, – отвечает продавец.
– Погодите, дайте подумать, – говорит, словно раздумывая, леди. – Да, я их возьму. Джордж всегда так добр ко мне. Дайте, пожалуйста, три застежки.
«Viva el rеу; el res esta memento!»[2]
Испанская фраза куда, на наш взгляд, лучше избитой французской, и она верна, хотя и старательно пересмотрена одним из самых надежных дилеров, связанных с таким яством, как толченая кукуруза с мясом и красным перцем. Старый год уходит, давайте встречать Новый. В счастливых домах Хаустона обитатели в легком танце проводят последние часы под пучками остролиста и омелы на стенах, а за ними, за этими стенами, собираются те, кто наследует нужду, нищету и заботы, те, которым Новый год не сулит ни большой радости, ни надежды.
Два молодых человека бредут по тротуару на Престон-стрит. Один поддерживает другого под руку, ведет его. Тротуар кажется средоточием лощин и излучин, он извивается среди пригорков, впадин и запутанных лабиринтов. Один из молодых людей думает, что он умирает. Другой в этом не очень уверен, но надеется, что его приятель не ошибается. Оба они – большие друзья по старому году, и им невмоготу видеть, как быстро он проходит, как бы им хотелось собрать все свои беды и печали в один мешок и бросить его в воду, утопить.
– Прощай, мой дорогой друг, – говорит тот, кто умирает. – Уходи, оставь меня умирать здесь, в этой безграничной прерии. Песок жизни высыпается, как и все остальное. Этот цыпленок с салатом сделал свое черное дело. Теперь я больше никогда не увижу ни мамочки, ни папочки.
– Боб, – говорит ему другой, – ты настоящий идиот. Не смей умирать. До этого города Хаустона осталось не больше десяти миль. Мы находимся на ипподроме Гарвея Вильсона и идем по кругу. Неужели твоя мать не воспитала тебя для страны?
– Нет, не могу, старик. Все мои конечности холодеют. В глазах у меня темнеет, весь мир ускользает от моего взора. Почему бы мне не помолиться, старик, до того, как последняя искра жизни погаснет во мне? Почему бы тебе не сказать: ложись и усни, а, Джим?
– Не будь дураком, Боб, пошли. Как только дойдем до города Хаустона, там выпьем.
– Джим, я уже мертвец. Я был злым человеком, много врал, играл в покер. Для такого человека, как я, больше нет порядочного, честного общества. Я был порхающей бабочкой и загубил сердца семидесяти пяти любящих созданий. Послушай, Джим, я слышу, как поют ангелы, как они играют на арфе, я вижу яркий небесный свет, вижу, как все цвета радуги отходят от золотых ворот. Неужели, Джим, ты не слышишь этот сонм поющих ангелов, не видишь яркого света Нового Иерусалима?
– Боб, ты – законченный идиот, разве ты не знаешь, что это поет Армия Спасения, а свет – это электрические лампочки «Эд-Киама». Теперь я знаю, где мы. В следующем квартале есть пять салунов.
– О, Джим, ты спас мне жизнь. Ну, давай сделаем еще одно усилие, перед тем как я умру, и попроси бармена бросить в мой стакан побольше льда.
Полночь близится не спеша, и, хотя некоторые встречают приход Нового года веселым разгулом, другие уносятся в страну мечты и позволяют ему приближаться тихо, без громких оглашений.
Леди, которым за тридцать, с мрачным видом склоняются с безжизненным блеском в глазах над статьей в «Воскресной газете», в которой рассказывается, как нужно бороться с морщинами, и лишь печально покачивают головами, когда читают, что знаменитая французская красотка мадам Бонжур сохранила красоту и молодость до ста десяти лет, так как постоянно пользовалась бальзамом «Бункер Банко».
Новый год приближает для них печальную перспективу обнаружить еще один седой волосок или вороний черный кружок под глазом.
Для всех не очень заметных людей приход Нового года – это лишь продолжение Рождества, и они переворачивают еще один лист в книге своей жизни спокойно, без дурных предчувствий.
Счастливого Нового года всем!
1896
Рождественский чулок Дика Свистуна[3]
Перевод Елены Суриц[4]
Дик Свистун с величайшей осторожностью приоткрыл дверь товарного вагона, ибо статья 5716 городского устава предусматривала (возможно, вопреки конституции) арест всякого подозрительного лица, а Дик чуть не наизусть знал этот устав. Поэтому, прежде чем выбраться из вагона, он окинул взглядом окрестность, как генерал поле боя.
Город не изменился со времени его последнего визита: все тот же многострадальный, странноприимный южный город, рай для продрогших бродяг. На насыпи, там, где стоял вагон, громоздились темные груды товаров. Ветер пропах знакомой вонью от старого брезента, укрывавшего тюки и бочки. Мутная река[5], вкрадчиво урча, скользила мимо судов. Ниже по течению у Шалмета[6] была большая излучина – Дик видел ее по огонькам фонарей. На другом берегу длинной кляксой лежал Алжир[7] особенно темный на фоне светлеющего неба. Трудолюбивые баржи, спешащие к утренним рейсам, истошно гудели, будто возвещая рассвет. Итальянские люггеры, груженные ранней зеленью и моллюсками, ползли к своему причалу. Смутным подземным гулом уже доносился сюда шум трамваев и телег; и паромы, золушки судоходства, нехотя приступили к своей черной работе.
Рыжая голова Свистуна вдруг скрылась в вагоне. Взор его не вынес ослепительного зрелища: огромная, несусветная фигура полисмена показалась из-за мешков с рисом и остановилась шагах в двадцати от вагона. Ежедневная мистерия рассвета, разыгрываемая над Алжиром, удостоилась внимания великолепного представителя муниципальной власти. С неколебимым достоинством он разглядывал занимающееся зарево, покуда наконец не поворотил ему спину, решив, по-видимому, что солнце обойдется без вмешательства закона и пусть его встает. Затем он оглядел мешки с рисом, извлек из кармана плоскую флягу и, запрокинув голову, стал обозревать небесный свод.
Дик Свистун, по профессии бродяга, был почти на дружеской ноге с этим должностным лицом. Они уже не раз встречались на набережной, так как полицейского, тоже любителя музыки, привлекал изощренный свист жалкого оборванца. Однако же сейчас Дику не очень-то хотелось возобновлять знакомство. Одно дело встретиться с полицейским на заброшенной верфи и просвистеть с ним вместе арию-другую, а совсем иное дело попасть к нему в лапы возле товарного вагона. Поэтому Дик стал ждать, пока тот сдвинется наконец с места – ибо неумолимому закону движения подвластны даже новоорлеанские полисмены, – и скоро Каланча Фриц величественно исчез за составами.
Дик Свистун выждал еще ровно столько времени, сколько подсказывало ему благоразумие, а потом проворно спрыгнул на землю. Приняв – по мере возможности – вид честного труженика в поисках насущного заработка, он зашагал через рельсы, собираясь направить свои стопы по тихой Жиро-стрит к условной скамейке в сквере Лафайетта, где, согласно договоренности, он рассчитывал встретиться с дружком по кличке Ловкач, отважным пилигримом, на сутки опередившим его в вагоне для скота, куда завлекла его отставшая филенка.
Пробираясь между больших, вонючих, затх лых пакгаузов, где еще залегла ночь, Дик уступил привычке, которой был обязан своим прозванием. Тихий, но четкий в каждой ноте, как соловьиная трель, свист зазвенел прозрачно и нежно, будто среди скучных кирпичных громад запрятан водоем и туда стекают певучие дождевые капли. Сперва Дик завел было один мотив, но он тотчас утонул в вихре импровизаций. Тут слышалось и журчание горного ручья, и дрожь камышей над зябкой заводью, и голос сонной птахи.
Завернув за угол, Свистун наткнулся на синюю гору, утыканную медными пуговицами.
– Так, – спокойно заметила гора, – ты уже вернулься. А до мороза еще две недели осталься. И свистеть ты разушилься. Свальшивил в последней такте.
– Да чего ты понимаешь, – отвечал Дик Свистун, отважившись на фамильярный тон. – Чего ты понимаешь в музыке? Вот давай еще послушай. Я во как свистел – слышь?
Он уже вытянул губы для свиста, но не тут-то было.
– Штой, – сказал верзила-полицейский. – Сначала научись. И сначала понимай, что в рваной кармане только ветер свищет и бродяга всегда будет свистеть в кулак.
Рот Фрица, пышно обрамленный усами, сложился в дудочку, и из недр его вылился звук, густой и сочный, как пение фагота. Он воспроизвел несколько тактов того мотива, который насвистывал Дик. Исполнение было холодноватое, но верное, и он особенно выделил покоробившую его ноту.
– Зи тут простое, а не зи-бемоль. Кстати, скаши спасипо, што меня встретиль. Еще час, и я бы засадиль тебя за решетку; посмотрим, как бы ты в клетке свистель. Есть приказ после восход хватать каждый бестельник.
– Чего-о?
– Хватать каждый бестельник, кто не зарабатывай на хлеб. Тридсать дней или пятнадсать доллар штраф.
– Да ты правду говоришь-то или шутки шутишь?
– Послушай самый допрый совет. Я ведь знаю, ты не такой плохой, как другие. И «Der Freischutz»[8] свистишь лучше, чем я сам. Но польше не натыкайся на полицай и поскорей удери из город. До свидания.
Значит, мадам Орлеан наскучил беспокойный чужой выводок, который ежегодно мостился к ней под теплое крылышко.
Когда огромный полицейский ушел, Дик Свистун сперва помедлил, оскорбленный в лучших чувствах, точно выгоняемый из квартиры безденежный жилец. Он-то размечтался, как славно будет ему уже после встречи с дружком, без трудов и хлопот; с утра послоняться по пристани, подбирая рассыпанные при разгрузке бананы и кокосы; потом подкрепиться у стоек с бесплатной закуской, от которых беспечным хозяевам станет жалко или лень его отгонять; потом попыхтеть трубкой где-нибудь в парке под цветущим кустом и, наконец, прикорнуть в темном уголке на верфи. Но – ничего не поделаешь – его изгоняли строгим приказом. А потому, вовсю избегая встречи с синими мундирами, он начал отступление к сельскому прибежищу. И в деревне можно продержаться, только бы морозом не прихватило, а все прочее не беда.
Однако же Дик Свистун шел по старому Французскому рынку в глубоком унынии. Безопасности ради он старался не выходить из роли честного мастерового, направляющегося на работу. Кто-то, не поддавшись на удочку, окликнул его из рядов: «Эй, бездельник!» – и, когда удивленный бездельник оглянулся, торговец, растаяв от этого доказательства собственной проницательности, пожаловал ему ломоть хлеба, две сосиски, и проблема завтрака тем самым была решена.
Когда улицы, волею топографии, стали уклоняться от берега, изгнанник взобрался на насыпь и пошел дальше исхоженной тропкой. Пригородное око недоверчиво его сверлило, в каждом встречном жил суровый дух беспощадного нового указа. И нельзя было спрятаться от этих назойливых глаз, затеряться в толпе.
Так прошел он наобум шесть миль, и возле Шалмета его ошарашила грозная картина: тут строили новый порт, заканчивали пирс. Ходили лебедки. Тачки, кирки, лопаты со всех сторон нацелились на него, как удавы. Важный десятник оценивающе смерил его взглядом, как вербовщик новобранца. Чернокожие, темнокожие – все трудились в поте лица. Он в ужасе бежал.
К полудню он добрался до плантаций – большой, печальной, молчаливой равнины, раскинувшейся подле могучей реки. Он оглядел поля сахарного тростника, огромные, без конца и края. Был самый сезон производства сахара, работали сборщики; телеги уныло скрипели им вслед; негры-погонщики ободряли ленивых мулов отборной и мелодичной бранью. По темным рощам, дальним и оттого подернутым синевой, можно было угадать, где жилье. Высокие трубы сахарных заводов вонзались в небо далеко одна от другой, как маяки на море.
Вдруг безошибочный нюх подсказал Свистуну, что неподалеку жарится рыба. Как пойнтер на куропатку, устремился он вниз по насыпи, прямо к костру легковерного и почтенного рыбака, которого он пленил своими рассказами и потому отобедал по-царски, а затем по-философски свел на нет три худших дневных часа, вздремнув под деревом.
Когда он проснулся и продолжил свой исход, сонное тепло дня сменилось острым холодком, и такое предвестие промозглой ночи заставило скитальца ускорить шаги и призадуматься о ночлеге. Он шел по дороге внизу насыпи, послушно повторявшей все ее повороты и ведущей неведомо куда. По бокам, до самой колеи, она заросла кустами и буйной травой, и из этой засады взлетала и кружила над Диком несносная мошкара, жужжа гнусными, тоненькими голосками. И по мере того, как подступали тьма и холод, комариный плач превращался в жадный, надсадный вой, вытеснявший остальные звуки. Справа от Дика на фоне неба, как на экране, всплыл зеленый огонек, потом мачты и трубы идущего в порт парохода. А слева были таинственные топи, откуда неслось странное гуканье и придушенные стоны. Чтоб разогнать злых духов, Свистун пустил веселую трель, – наверное, с тех давних пор, когда сам Пан наяривал на своей свирели, глухое уныние этих мест не нарушалось подобными звуками.
Сзади донесся неясный рокот, который почти тотчас обернулся быстрой дробью копыт, и Дик шагнул на росистую обочину, пропуская лошадей. Оглянувшись, он увидел ладную упряжку вороных и щегольскую коляску. Впереди сидел седоусый здоровяк и не спускал глаз с натянутых вожжей. Сзади помещались немолодая дама с добрым лицом и очень хорошенькая девушка, почти ребенок. Полость сползла с колен седоусого господина, и Дик заметил у его ног два здоровенных мешка – слоняясь по городам, Дик навидался таких мешков. Обычно их бережно вынимали из закрытых фургонов и вносили в двери банка. Кроме того, экипаж был до отказа набит свертками всевозможных видов и размеров.
Когда коляска поравнялась с бродягой, шалунья с блестящими глазами, уступив лукавому порыву, вытянула шейку, нежно, ослепительно улыбнулась и пропела дискантом: «С Рождеством вас!» Такое не часто случалось с Диком Свистуном, поэтому сначала он опешил и не знал, как тут надо ответить. Но долго размышлять было некогда, и он сделал первое, что пришло ему на ум: сорвал с головы продавленный котелок, широко взмахнул им и выкрикнул вслед улетавшей коляске громко, но уважительно: «Ишь как!»
Наклоняясь, девушка сдвинула один сверток, он развернулся, и на дорогу упало что-то длинное и черное; Дик подошел поближе и поднял новый тонкий шелковый чулок, роскошно и нежно зашуршавший у него в руке.