© Дмитрий Валерьевич Мечников, 2024
ISBN 978-5-0064-8866-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Фельдшер-горемыка
Главному врачу
ОБУЗ « Скорая медицинская помощь»
Троебрюхову Жоресу Геннадиевичу.
От фельдшера бригады №33
Прытковой Анны Григорьевны.
Объяснительная.
Дорогой наш Жорес Геннадиевич! Выполняю Ваш приказ написать объяснительную. Простите, что не написала сразу. В таком важном деле нельзя быть безответственной. И поспешной тоже. Мне нужно было всё как следует обдумать. А думала медленно. Простите! Мысли то, кто куда разбежались. Хотя Ваш главный фельдшер, нет, наш главный фельдшер мне вовремя сказал. Ой, не главный, извините. Старший. Нет, не то я говорю! Он же у нас. Здесь рулит. С Вашей лёгкой руки. Мы его любим. Меня приютил, как ценного работника. Я ж десять лет в поликлинике за 15000 рублей в месяц помирала. В общем, Бубнилов Пётр Сергеевич, то есть, наш – ваш заглавный фельдшер недели три назад увидел меня и приказал: «Объяснительную Троебрюхову на стол. Быстро»! Легко сказать, «быстро».
Эта заумная истеричка Мнишкина на вызове нажаловалась на меня. И как быстро то! Вот так больная! Не успела я с вызова на вызов переключиться, а она уж тут, как тут, в Минздрав настучала, мол, я кругом виновата, и вообще, хабалка я и скандалистка. А сама безгрешная, можно подумать! Да не виноватая я! Хотела же как лучше, как предписано. Просто я так объясняю, а она своими куриными мозгами ничего не понимает. И не поймёт.
Как же мне объяснительную писать? Меня же никто и никогда не понимал. Я с добром ко всем, а они?.. Впрочем, скоро напишу. Сейчас мне голову жгут более важные мысли. Надо ввести Вас в курс дела. Чтобы Вы, Жорес Геннадиевич, знали, что у нас творится. Но, Вы, наверное, и так от кого-нибудь знаете. Все же на кого-нибудь сигналят. Тогда чтобы поняли, или, ладно, поверили.
Главный врач ОБУЗ (Областное Бюджетное Учреждение Здравоохранения) «Скорая медицинская помощь», Троебрюхов Жорес Геннадиевич, ладный парень сорока с хвостиком лет от роду, непринуждённо восседал за столом в своём кабинете. Его лицо, фигура и осанка выдавали силу, благородство, изрядный жизненный опыт и респектабельность. Впечатление усиливал дорогой синий костюм, идеально белая рубашка, украшенная золотыми запонками. На столе перед ним стоял стакан в посеребрённом подстаканнике с гербом. Вверх подымался и непринуждённо парил свежезаваренный кофе, распространяя отменный запах. Перед ним лежала объяснительная, написанная по его требованию фельдшером. Троебрюхов возможно и не потребовал бы никакой объяснительной, и уж тем более, не стал бы загружать голову чтением бесконечного перечня страданий, ябед и просьб, которыми изобилуют подобного рода документы. Да вот незадача. Три недели назад из Минздрава ему приказали разобраться со своим фельдшером, Прытковой Анной Григорьевной, допустившей в отношении жалобщицы Мнишкиной Марины Юрьевны «наглость и преступление против человечности». Так значилось в жалобе, и невольно отдавало нюрнбергским трибуналом. О наказании предписывалось доложить. Что делать, приказ есть приказ. Троебрюхов отхлебнул ароматный кофе и продолжил чтение этого оригинального документа:
Возьмите, к примеру, другого нашего фельдшера. Игорь Простоквашечкин, все его знают. Ведь по три часа на вызове сидит. На каждом! Про болезни да про лечение лекции читает. Одним словом, вваливается в хату всей своей двухметровой тушей и давай добро причинять. По полной! Ему бы волю, так он, гляди, и оперировать начнёт. Тоже на дому! И не смотри, что в этом дому смрад стоит от ароматов пота, мочи, скисшего сигаретного дыма, а то и чего похуже. И осторожность нужна, когда прикасаешься к чему-нибудь, или садишься. Можно устираться потом! Но нет. Всё нашему Простоквашечкину ни по чём. Через какую – нибудь пару тройку часов от новых вызовов следящий за нами ГЛОНАСС вспухает. Водитель всю задницу в кабине отсидел. Так заждался, аж сидя переминается. А Игорёшке, хоть бы хны. Развалился на стуле, разглагольствует, словно в Госдуме. Потом устанет, выйдет, да как начнёт пациентов по дежурным больницам развозить! Маршрутизацию, понимаешь, напрягать охота! Сколько бензина извёл, аж цистерны мало будет!
Доктор П. А. Стерников из терапии сказал, что если везде на местах будет работать Игорёк («такой вот», он сказал) то наверху… Что же он сказал? Сейчас вспомню. Ага, он сказал, что наверху наступит рагнарёк (не знаю, что это такое и где это наверху) Главное, к Игорьку мер никто не принимает, сколько раз мы жаловались. Все-то его любят. Полный интернет благодарностей. От кого попало. Народ его Айболитом называет, только неумный это народ. Вот ни на столечко не умный. Ну какой из Игорька Айболит? Разве так Айболит лечил? «И ставит и ставит им градусники»! Всем! Градусники! А ещё шоколадку с гоголем – моголем. И всё!!! Сказку в детстве надо было читать! Надо на работу принимать настоящих айболитов и расходов для медицинской организации никаких!
А Игорёшка Простоквашечкин? Посмотришь на его манипуляции, и тихая жуть душу наполняет. Он же… Он же кардиограмму снимает, потом другую, третью. И сравнивает. С четвёртой. Короче, снимает и сравнивает. Сравнивает и снимает. И старшему врачу по смартфону девятую посылает. Консультируется, видишь ли! Что стоило бы старшему врачу Скорой помощи прикинуть, на какую сумму Игорёша родную организацию нагрел? Потом тихо содрогнуться и наверх доложить! Куда там! Консультирует, и вежливо так.
А я что слышу, когда нормальную (по мнению старшего врача) ЭКГ посылаю? «Иди ты!» – вот что я слышу! Старший врач натурально (доктор П. А. Стерников из терапии любит это словечко) хам! «Чего названиваешь, если, тупая твоя башка, с диагнозом определиться не можешь? Мне что, по телефону, не видя больного, твои дутые проблемы решать? И где таких понабрали»? Ну, кто он после этого? Натурально, хамьё и есть! Спросил бы лучше того, кто тебя самого «понабрал», вдруг он от раскаяния к батюшке уже год, как зачастил! Ага, дождёшься от него! Не спросит!
А я, между прочим, с диагнозом могу определиться. В лёгкую! Только нет, нет, да сомневаюсь. Разве может быть на белом свете что – либо страшнее сомнения! Нельзя сказать, что сомнения мучат меня постоянно. Нет, если бы так было, я давно бы померла! Уж зарыли бы! И девятый день помянули!
«М-да, тот ещё кадр! Лихо пишет, от души. Ей богу, она вот, вот положит начало фельдшерской беллетристике. И, говоря начистоту, особых грехов за ней не водилось», – подумал Троебрюхов и продолжил увлекательное чтение.
Когда наша бригада сидит на базе, сомнения меня не изводят. Всё нормально. Только жду я чего – то. И смотрю, как другие не ждут. А надо мной смеются. Будто я заявление о приёме на работу из дурдома писала. Безответственные какие! Не понимаю! Как можно вот так сидеть и ничегошеньки не ждать? И не делать? Совсем! Вдруг приедешь на вызов, а чего – нибудь в наличии в чемодане не окажется? Или Роснадзор проверит? А если прикажут ехать на головную станцию и всю машину перешерстят? Они же из ГЛАНАССА за нами следят! Где стоим, куда едем и почему. Думать об этом боюсь! Даже голова мутнеет и дрожь начинается! Поэтому я особо тщательно слежу за лекарствами и приборами, которые в чемоданы и сумки упакованы. Их аж четыре штуки. И всё это таскать!.. Ну это ладно, всё равно медсестры носят! Видать, на роду у них написано всё за нами, фельдшерами, носить. Будет чем себя занять. Даже на пятый этаж. Где лифта нету. Хоть какая-то польза от них будет! Ладно! Так и быть, сама проверяю лекарства, не спрятал ли кто-нибудь флакон физиологического раствора в бардачке у водителя. А может кто-то стёр своими жирными пальцами надписи с ампул? И чисто ли в салоне и всё ли на своих местах. Ага, на кислородном баллоне редуктор что-то… Что же?.. Да ну его, этот редуктор! Боюсь прикасаться! Пусть им водитель или медсестра занимаются! Да?
А тут сирена как загудит! Я аж невольно подпрыгнула! Под смех тупых сотрудников… Дождалася, вызов поступил. Какая-то сила гонит меня в машину. Опять сомнения голову распирают. Потом всё сильнее что-то сдавливает шею. И грудь будто пеленают. Туже и туже. Вдох даётся всё труднее. Руки холодеют как лёд и становятся противно мокрыми. И мерзкая дрожь. Я боюсь себе признаться: это пришёл страх! Кто знает, что там ждёт меня на вызове? Боюсь кровотечений, психозов, низкого давления. Медсестра говорит, что нет ничего хуже низкого давления! Ей хорошо говорить, а у меня от её слов ещё больше горло сдавливается… Водитель гад, совсем не торопится. Как он может быть таким спокойным. И чем медленнее и дольше едет наш горе-шофёр, тем страх сильнее. Он что, не понимает, как я мучаюсь? Издевается? Да ещё январь в этом году мерзкий выдался. И медсестра в ледяном салоне злорадствует, небось. А страх всё больше! Когда же это кончится? И выпрыгнуть нельзя! Разобьюся!
Приехали, уф! Слава богу! Представьте себе, дорогой Жорес Геннадиевич, моё состояние. Будто сжатая внутри пружина разжимается и выбрасывает меня из кабины. Доктор П. А. Стерников говорит, что лётчики катапультируются так же быстро. Я убегаю налегке по нашей сельской местности далеко вперёд. Не оглядываюсь! А чего оглядываться, то? Что я увижу? Как медсестра, увешанная сумками и чемоданом, ковыляет сзади в темноте и вот – вот потеряет меня из виду? А чего, спрашивается, не поковылять, коли страха у неё нет? Хорошо ей живётся!.. Ой, кажись, она кричит мне что-то вслед. Наверное адрес, куда вызвали, спрашивает. Да я разобрать уж не могу! Уши словно ладонями сдавили! Почему? Надо у доктора Стерникова спросить, как вернусь… А я вернусь? Вдруг это сосуды в голове? Жуть!
Нет, какие эти медсёстры черствые и злые! И чем опытнее, тем самоувереннее и черствее душой. Они же смеются надо мной, думая, что это я от них убегаю, чтобы чемодан не тащить! Дуры!!!! Я же навстречу страху бегу от страха! Или наоборот. Я совсем запуталась! С одной стороны, я не знаю, что меня ждёт на вызове. Может агрессивная психопатка будет наезжать. Вы только представьте, Жорес Геннадиевич: третьего дня вызвала одна такая вся из себя. Типа у ребёнка температура поднялась. Вызвала, а сама нас на порог без бахил не пускает. У неё что, как у паскуды – профессора Преображенского, ковры персидские? (это доктор П.А.Стерников потом прикалывался, только не поняла я, что за профессор – паскуда такой). Я уж и объяснять ей пыталась. Куда там, стоит на своём и всё. Права свои несуществующие демонстрирует. Лягушка, когда раздувается от важности и то, больше оснований для этого имеет. Ладно, говорю я ей, пустите, хоть ребёнку укол от температуры сделаю. А эта цаца отвечает, да нагло так, что нечего, мол, уколы делать, если её требования не выполнять. Выходит, для неё собственные амбиции важнее ребёнка! Ужас! Но я не скандалила. Только ногой топнула, да с медсестрой уехала и увезла в душе осадок.
Или вот ещё чего надо бояться. Вдруг зайдем мы в дом, а там наркоман какой с ножом прячется. Или тяжёлый, а главное, непонятный больной. Лежит там, где сразу и не видно. Лампочки то все экономят. И вызывают. Представляете, Жорес Геннадиевич, вызовов море и почти все в темноту экономии. Я, само собой, диагноз поставлю и помощь окажу. Но я же сомневаюсь, самой его в больницу везти, или реанимобиль вызвать. Сомневаюсь и всё. Позвоню старшему врачу, а он меня и оборёт. Я тоже оборать могу. Ещё как! Да только страхи и сомнения после этого только сильнее станут. Вдруг вызову реанимобиль, а потом скажут, что необоснованно вызвала. Или, совсем кошмар: решу сама больного везти, а он возьмёт и помрёт у меня в машине. Что потом будет? Я ведь как лучше хочу! Это и есть тот страх, что гонит меня навстречу страху! На вызов, значит. С другой стороны, начальников как огня боюсь! Им лишь бы крайнего своевременно найти, а то вдруг жалоба выше пой… Ой, товарищ, Троебрюхов, не про Вас я! Не про Вас! Честно! Вам каждый скажет, что я за все годы ни на чуточку никому не соврала! Сама не знаю, как сорвалось. Всё язык мой грешный! Я же знаю, вы хороший, добрый, нас любите. Даже заплату больше платите, не то, что в поликлинике! Просто подчинённые Вам достались злые да лживые. А Вы совсем другое дело!
Но я отвлеклась, простите. Хотела рассказать Вам, как трудно работать, будучи в плену сомнений, ожиданий, страхов и недоверия. Вы не подумайте, вашей вины здесь нет. Я же правильно думаю? Мне отлично известно, что угодила я в этот плен задолго до того, как стала у Вас работать. Можно я уделю себе от Вас ещё минуточку? Просто мне край как необходимо Вам объяснить. Вдруг Вам не хватит времени понять. Вдруг не успеете. Ведь, нам так мало отпущено свободного времени на работе и летит оно, летит.… Не то, что дух перевести, едва глазом моргнешь, как снова на любимой работе окажешься!
Так вот. Это я к тому, как сомнения и страхи сделать что – то не так, а иначе, или допустить неаккуратность при выполнении обязанностей… В общем, было так. И поверьте, я долго сомневалась, прежде чем решилась поведать вам один неповторимый казус! Желание написать Вам об этом пришло мне в голову внезапно… Вчера!.. Ночью, когда смартфон показывал 02—27, что-то непонятное меня как – будто в голову ударило, и я вспомнила, что произошло со мной на ночном дежурстве в терапии десять лет назад. И не ожидала, что эта история, уже давно вытесненная из памяти многочисленными жизненными неурядицами, может так ярко вспомниться. Вплоть до самых мельчайших деталей! «Вот это да!» – обрадовалась я. «Надо обязательно написать об этом Жоресу Геннадиевичу!» – будто молния, пронеслась у меня в голове искрящаяся мысль! Я радостно подпрыгнула, и бросилась к столу, на исцарапанной полированной поверхности которого сиротливо белел лист бумаги, формата А4, с неоконченной объяснительной. Адресованной Вам! Я уже схватила искусанную (всё нервы) трёхрублёвую шариковую ручку и, пытаясь унять волнительную дрожь, стала тщательно примериваться к бумаге. И вдруг дрожь в руке будто отрубило! Рука окаменела, зависнув в пяти сантиметрах над столом! Я, было, перепугалась до полусмерти, но, через несколько секунд поняла: «А-а, ясно. Это страх. Просто боязно писать такое в объяснительной, вдруг Вы рассердитесь.» А написать то, хочется. Без утайки, чай, как на духу! «Надо посоветоваться с кем – нибудь!» – решила я, и как только моя зависшая рука оттаяла, то потянулась к смартфону. Я позвонила нашему фельдшеру Бубнилову.
– Ты смотрела, сколько сейчас времени? Тебе чего надо? Опять настройки аппарата ЭКГ сбила, или зубцы на кардиограмме не узнаёшь? – я услышала, как в трубке любезно пробубнил сонный голос Петра Сергеевича. Но я не растерялась. Это он не со зла. Я знаю, чай – поди.
– Петь, ну ты же мне приказал писать шефу объяснительную. Вот поэтому я и звоню. Понял?.. Скажи, если я напишу Троебрюхову случай из моей практики, чтобы он считал меня невиноватой, он не рассердится?.. А то, у меня таких случаев пруд пруди! Как ты думаешь, он всё поймёт? – спросила я, удивляясь, как можно спать таким скотским сном после суточного дежурства. Ему, выходит, и тревожные мысли в голову не лезут? Ну даё-от!
– Всё сразу и поймёт! Отвали! – вяло, будто перемолотый фарш, ответил мне Бубнилов и отключился. Я живо представила, как он нажал на отбой и рухнул на кровать. Наверно от разговора со мной силы надорвал. Бедняга.
Ну, бог с ним, рассказываю, какая трагедия со мной на дежурстве в терапии десять лет назад приключилась. И вам станет совершенно ясно, что я всегда хочу, как лучше, а меня не понимают. Даже доктор П.А.Стерников. Слушайте! (ах, я ведь пишу. Правильнее надо писать «читайте», но это не звучит).
В эту смену оставили под наблюдением одного деда в седьмой палате. Утром он поступил. Тяжелый дед был, сильной одышкой страдал. Из-за аритмии. Его весь этот день лечили капельницами и уколами. И вроде как полегчало. Я заходила к нему в палату вечером, примерно в начале десятого. Измерила давление и температуру. Ну, ещё, там, кое – что сделала. Короче, что назначили. Потом выполняла назначения другим больным. Вот, по палатам то я набегалась! Ноги уж гудели, не знаю, как! Села за стол в сестринской комнате и стала этикетки, то есть направления на банки для будущих анализов мочи клеить. Мы всегда так делаем: мылом клеим. Не знаю, сколько времени прошло. Уже в коридоре тихо стало. Все по палатам угомонились, видать. А я сижу себе, сижу. Клею. Люблю клеить. И чтобы всё аккуратно было. Проведёшь этикеткой по намоченному мылу и шмяк на баночку. От частого трения в мыле канавка образовалась. Прикольно! И на душе становится спокойно – спокойно. Поравняешь этикетку на баночке, чтобы ровно приклеилась и за следующую берёшься. Не помню, сколько успела наклеить. Вдруг, услышала тихий скрип открываемой двери. Повернула голову и обомлела: в дверном проёме стоял, покачиваясь, пьяный больной из второй палаты, из наркологии. Мало того, что пьяный, так ещё совсем голый. Да ба-а! Стоял он, и таращился на меня мутными бесстыжими глазами. Потом скривил в усмешке рот со сгнившими зубами, чувственно икнул и сказал, растягивая слова:
– Пока ты сидишь с банками, …дура, …дед твой в седьмой, ик… палате уже год, как умер…
После этих слов меня из-за стола как ветром сдуло. Как такое могло случиться? Я же совсем недавно мерила ему давление. Он даже сказал, что полегчало. На полпути к седьмой палате я вдруг остановилась. Мысли путались. Гнилозубый голый пьяница злорадно рычал вслед:
– Чего бежишь, он же, ик… всё равно преставился. Залечила… ик, овца круговая!
С полминуты я стояла как вкопанная. Опять возникло ощущение, что моё туловище чем-то спеленали, а горло сдавил комок. Дышать стало трудно. Говорить невозможно. В голове пустота. Звуки доносятся как через вату. Мысли будто тряпкой кто стёр. Хорошо, хоть ноги не обездвижило. Я побежала звонить дежурному врачу. В приёмном покое дежурил как раз П.А.Стерников. Пока набирала номер, почувствовала, что мысли вернулись и я сумела проговорить, что вверенный мне больной скончался. Затем опять впала в ступор. «И почему мне, такой ответственной, не везёт? Все ж назначения выполнила точно! Я же не виновата! Если бы сегодня дежурила какая – нибудь лентяйка, дед был бы жив. Безответственным и ленивым везёт. Ещё как везёт. И жить им легко, их же никогда не наказывают!» – проносились боязливые мысли, а в душу сквозь страх просочилась зависть. «Чего я стою как истукан? Где же доктор?» – отзывались эхом более практичные мысли. Я подошла к окну сестринской комнаты и почти прижалась лицом к стеклу, стараясь высмотреть, идёт ли уже доктор. Так я и стояла, и смотрела в окно, а доктора не увидела. Не знаю, сколько бы я ещё стояла, но вдруг из коридора донёсся голос доктора:
– Анна Григорьевна, ты жива ещё? К тебе вопрос есть, и преинтересный!
«Пришёл, слава богу!» – я услышала его ехидные интонации и поняла, что страх несколько поутих. Пулей вылетела в коридор. Мне навстречу не торопясь шёл П.А.Стерников, держа в руке сложенный вдвое фонендоскоп будто плётку. Выражение лица было грозным.
– Наконец Вы пришли. Я так боялась! – выпалила я, когда до доктора оставался какой-нибудь метр расстояния.
– Чего же боялась, Анна ты наша Австрийская? – мне казалось, что сейчас начнётся допрос и разбор полётов и я с трудом пролепетала:
– Груз ответственности, боюсь, вот придётся ответ…
– Не того ты боишься, Аннушка. Вопросов надо бояться, вопросов. Во всяком случае, в данный момент. Возник у меня к тебе очень трудный вопрос. Тебе даже в голову не придёт, что я сейчас попрошу сделать!
– А вы уже… из палаты… констатировали… в палате… к-какой вопрос? А?
– Простой. Где покойник? Будь другом, предъяви труп!.. Чего стоишь как Статуя Свободы после второго пришествия? Труп скончавшегося дедушки. На опознание. – доктор говорил грозно, но я чувствовала в его голосе ещё и скрытый подвох. Стало мне совсем плохо, и я молча пошла в палату. Ноги стали совершенно ватными. Доктор не торопясь шёл следом. Я встала у двери.
– Ну, почему стоим? Открывай!
– В-вот он! – я распахнула дверь палаты и указала рукой на кровать, которую занимал несчастный дедушка. И тут моя голова стала лёгкой – лёгкой, свет в палате сделался слишком уж ярким, и я как-то отрешённо подумала, что сейчас, кажется, упаду. И было отчего – кровать была пуста.
– В палату прошу, достопочтенная Анна Григорьевна. Как зайдёте, будьте другом, посмотрите налево, – я выполнила команду доктора как робот. И когда посмотрела налево, то увидела больного деда. Он сидел в обитом потрёпанным дерматином кресле, и был совершенно жив.
– Ой, вы живы? – вскричала я. Все мои мысли смешались в причудливую кучу, и я уже не вполне понимала, что говорю.
– Жив, жив я, дочка. Потеряла меня? А мне лучше стало, как прокапался.
– Но, вы… я, то есть, думала вас увидеть… в кровати. Давайте давление смерю! – пролепетала я, чувствуя прилив жара на щеках. Со стыда, а то!
– Не беспокойся, дочка. Доктор уже измерил. А я от кровати решил отдохнуть, всю спину отлежал, в кресло, вот, перебрался.
– Ты уж, «дочка», предупреждай, если снова придёт охота поприкалываться! А лучше, перво-наперво, сама проведай больного, а потом уже решай, впадать тебе в панику, или нет, – поддразнил меня Стерников, когда мы вернулись в ординаторскую.
Нет, как он смеет мне не верить, как смеет издеваться? Я, можно сказать, чуть со страху не померла, а он пришел на готовое, увидел, что дед живой, и давай надо мной прикалываться! И расселся за столом как господин! Назначения в истории болезни смотрит, новую кардиограмму с предыдущими сравнивает. И никаких страхов не испытывает. А что несёт: «…сначала больного посмотри, а потом решай, впадать в панику, или нет». Как же можно решить такое? Паника волком нападает, и согласия, чай не спрашивает. Я же, буквально, через смертельный страх прошла! И решила рассказать ему всё. И пусть ему будет стыдно! Поначалу Стерников продолжал рассматривать кардиограммы, очевидно принимая мою страдательную повесть за шумовое оформление. И я, дополнительно униженная, заговорила с ещё большим чувством. Рассказала про всё, что мне пришлось перенести: про ком в горле, давление в груди, пустоту в голове, жгучие слёзы. Наконец, ломая руки, я вскричала, топнув ногой:
– Если бы голый алкаш не обвинил меня, что я деда якобы прохлопала, то я не потревожила бы вас. Ничего вы не понимаете. Ничего!
Доктор оторвался от кардиограммы и уставился на меня как бы изучающим взглядом.
– Так что со мной будет? Что мне делать? – в состоянии ажитации (опять словечко доктора – циника П. А. Стерникова) прокричала я. Доктор усмехнулся и доброжелательно произнёс:
– Успокоиться, работать над ошибками. В конце концов, ничего страшного не случилось. И я тебя умоляю, Ань, не занимайся достоевщиной. Ты, прямо как Неточка Незванова: эмоции через край, а дела не видать!
– Что за Неточка такая? – от любопытства я сразу стала спокойнее.
– «Неточка Незванова» – это повесть Достоевского. Твоя тёзка, кстати. Анна – Аннета – Неточка суть одно и то же. И она тоже Григорьевна. Так вот. Эта Неточка практически ничего не делает, только выдумывает себе проблемы, вешает на себя чужие, суётся, куда её не просят. Автор вроде как трагедию написал (мать Неточки померла, а отец от Неточки убежал). Но, при этом переполнил её эмоциями настолько, (всеми этими жгучими слезами, пожарами в груди, перехватыванием горла, горячкой, заламыванием рук, топаньем ногой) что если их убрать, то от повести останется пшик, да и только. Ну, повезло Неточке, её князь в свою семью принял – социальный лифт дал намёк на счастье. Радуйся, развивайся! Так нет, она занялась тухлым самокопанием. В повести есть и другие несуразицы. Перемыльная опера, одним словом!.. Так что, уважаемая, Анна Григорьевна, не копируй плохой персонаж, своей жизнью живи! Всё, меня вызывают в приёмный покой.
«Поумничал и смылся», – подумала я, когда за доктором закрылась дверь.
А теперь, Жорес Геннадиевич, разрешите мне приступить к описанию конфликта, по поводу которого я пишу эту объяснительную. Простите, если пишу слишком подробно и отвлекаюсь. Я попросила нашего фельдшера Бубнилова поправить мой стиль. Очень хочу, чтобы Вам стало ясно, что по-другому я поступить не могла…
Это произошло около трёх недель назад. Поступил вызов от какой-то Мнишкиной Марины Юрьевны по поводу высокой температуры у её ребёнка. Всю дорогу я мучилась ожиданием, что случится страшное, по крайней мере, скучать на вызове не придётся. Скоро Вы, Жорес Геннадиевич, убедитесь, что я не ошиблась. Первое, что я заметила, как только вместе с медсестрой вошла в дом, были девять (!) объёмистых сумок. Они стояли на старте. Формы их были уродливыми. Их нельзя было не заметить, так как об одну из них я споткнулась. Лоб себе чуть не разбила. Я понимаю, что все в больницу рвутся, будто там мёдом намазано, но зачем подвергать травмам медперсонал? Вероятно, их так поставили, чтобы вызвать к себе почтение (так прокомментировал доктор Стерников, когда я ему рассказала).
Ну ладно! Надо было осмотреть ребёнка, лет семи-восьми. Задача оказалась не их лёгких! Паренёк времени даром не терял. Пока мы располагались, он шустро нарезал по комнате четыре круга. Потом ему этого показалось мало, и он забежал медсестре в тыл, и упираясь о её плечи, попытался выполнить «прыжок через козла», но успеха не имел. Решив отомстить за неудачу, он сообщил, что находится на футбольном поле и пнул наш чемодан с лекарствами, взвизгнул, отбежал, прихрамывая, к дивану. И, пока медсестра собирала выпавшие из опрокинутого чемодана лекарства, этот пострел вытащил из-под дивана украшенный комьями пыли пистолетик, прицелился, и попытался меня «застрелить». При этом он прорычал: «Асталовиста, бэби!». Я не упала. Ишь, чего захотел! Тогда он скорчил зверское лицо и попёр на меня солдатским шагом. Приблизившись вплотную, дитятко ткнул меня пистолетом в грудь. (Когда я описала пистолет доктору Стерникову, он сказал, что это немецкий «Люгер»). Он исступлённо крикнул: «Беги палтизан! Шайсе!». Я не побежала, на работе ведь! Тогда он приставил пистолетик к голове медсестры, и попытался взять её в заложники, но она посмотрела на него таким взглядом, что юный террорист бросил пистолетик, взял со стола смартфон и начал съёмку видео. В качестве озвучки он обиженно проканючил: «Жаловаца буду», затем: «Дедушка говолил: „Пся клев“», и изобразил перепачканными губами квадрат Малевича. Бог знает, что бы он ещё выкинул, но тут ему помешали две вещи. Во-первых, с него слетели штанишки, на вид, недели три, как нестиранные. Они упали на ковёр, который тосковал по пылесосу никак не меньше месяца. И, во-вторых, терпение медсестры лопнуло:
– С таким воспитанием он далеко пойдёт. Но это в будущем. А пока сделайте милость, успокойте ребёнка. Его нужно осмотреть. Мы не в войнушки играть приехали!
– Раз вы приехали на вызов, значит обязаны обслужить в полном объёме. Сами и успокаивайте! И поаккуратнее там, мы добились, чтобы эти врачи признали его инвалидом с детства, – презрительно отозвалась Мнишкина, нарочито равнодушно разглядывая себя в зеркало. Из зеркала смотрело чрезмерно скуластое лицо, способное остаться неизменным, независимо от наличия или отсутствия косметики. Угольно – чёрные волосы отливали сальным блеском, и были уложены в причёску, явно заимствованную у ливонского епископа из фильма «Александр Невский». Она положила ногу на ногу. Но мне, как и медсестре было недосуг оценивать мощную синюю венозную сеть на её бёдрах, могущую с успехом заменить тату. Квадратная и острая, устремлённая в небо коленка, также осталась незамеченной нами, благодаря чему не могла стать основой анекдота по возвращении на базу. Несколько минут мамаша рассматривала себя, затем удовлетворённо хмыкнула, взяла у сына смартфон и продолжила деловито снимать видео с нами в главных ролях. По какому праву, Жорес Геннадиевич, нас снимают просто от того, что захотелось и даже согласия не спрашивают? Я сразу почувствовала стеснение в груди и жар в верхней части лица.
– Это в каком законе написано, что мы в вашем доме детей должны ловить? – я не вытерпела, крикнула, едва сдерживая горячие слёзы, потом подпрыгнула и топнула ногой. Сердце в груди, билось часто, иногда выдавая сбои. Но, толи вид у меня был грозный, толи я, благодаря своему прыжку заговорила с ребенком на его волне, не знаю. Только пацанчик вдруг остановил свой цирк, подбежал к нам, открыл рот и радостно прокричал: «Смотли, вот»!
«Доктор П. А. Стерников, вы говорили: „Не занимайся достоевщиной!“ Видите, в некоторых случаях даже достоевщина полезной бывает. Вот так! И я никакая не Неточка. Я лучше!» – пронеслись у меня ликующие мысли. Пользуясь своей победой, я осмотрела ему горло, послушала лёгкие, измерила температуру и кислород в крови.
– Ну вот. И чего вы нервничаете? Горло только чуть, чуть красное. Гланды чистые, в норме. В лёгких хрипов я не слышу. Температура 36.8, кислород крови 99%. Ничего страшного, его можно дома лечить, ехать в больницу нет необходимости и эти девять сумок вы зря со…
– Чего орёшь здесь? Заткнись дура! Я и без тебя знаю, что дома можно лечить. Ты не умничать здесь должна, тебя вызвали как перевозку. Перевезти его надо в детскую больницу. Вот, педиатр направление написала. Разуй свои глупые глазёнки и читай. Видишь: «Ангина. Подозрение на абсцесс миндалины». Что, съела? Что я хотела, то она и написала. Жить уметь надо, неудачница!
– Ты как себя ведёшь? Кто тебе право дал оскорблять медперсонал? Чего смартфон выстрочила? Думаешь, ты шишка планетарного масштаба? У нас тоже смартфоны найдутся, – медсестра начала ответную диктофонную запись.
– Кто мне право дал? Минздрав дал, я ты думала кто? Вот сейчас позвоню и…
– Ага, позвонишь, а как же съёмка? Пропустишь что-нибудь интересное, локоток потом кусать будешь! И вообще, не может Минздрав так поступить! Мы «Скорая помощь», вообще то! – не собиралась сдаваться медсестра.
– Ты «Скорая» – хворая? «Социальный памперс», обслуга, вот ты кто. Интернет открой, прочти и утрись! – Мнишкина так улыбнулась, что морщины, украшавшие её нечистый лоб, приняли поистине садистское выражение.
Я же, пока шла эта перепалка, не могла произнести ни слова от возмущения. Горло душили мучительные спазмы. Пальцы сводило судорогой, но я всё-таки смогла набрать номер старшего врача «Скорой помощи», и, запинаясь, а иногда и перескакивая с пятого на десятое, начала вводить его в курс дела. Из трубки доносилось нарастающее нетерпеливое сопенье.
– В общем, ребёнок легкий, а она тут… трясёт направлением. Везти в больницу нет показаний. А мамашка требует. Минздравом грозит. Температура 36,8. Нам что, выполнять, что п-попало? И абсцесс п-подозревают, так написано. А ребёнок то, ребёнок свободно рот открыват. Гланды чистые видать. Шпатель не нужен. Вы же нас защитите? И чего педиатр написала в направ…
– Чего надо, то и написала. Не твоих мозгов дело, что педиатру в направлении писать. Тебе направление вручили? Вот и вези. И повыступай мне ещё, дура! Понабрали на работу кого попало! – проорала мне в трубку старший врач. И как у меня перепонка не лопнула, хорошо, что на отбой нажала. Ну её! Что мне было делать, Жорес Геннадиевич? Госпитализация не обоснована, но приказ надо выполнять. Ну, ладно!
– Собирайтесь, в больницу поедем. Куда хотели. А то, может не положат в приёмном покое? Нет, чай, ни ангины, ни абсцесса.
– Не твоё собачье дело! – вновь раззявила рот мамаша, и до нас долетела приглушённая вонь кариозных зубов и воспалённых дёсен.
– Положат, куда денутся? Всех уже подмяла, не видишь? Пошли! – тихо сказала мне медсестра и в её глазах я прочла всё невысказанное богатство русского языка.
– Куда с пустыми руками попёрлись? А кто мои девять сумок тащить будет?
– А что, нет никого, кто тебе, такой прекрасной, сумки бы донёс? – не удержавшись съязвила медсестра.
– Алё!!! Да бери же трубку, чмошница!.. Алё!!! Вы почему трубку с первого гудка не берёте? Вы вааще, «горячая линия, или нет»? Оборзели!.. А то и звоню, что эти овцы мои сумки не хотят тащить. Хамят матери инвалида с детства. Если вы не примете меры, то я… – разъярённая Марина Юрьевна оборвала свою патетику, так как увидела, что «тяжелобольной» сын взял одну из сумок, упрямо запыхтел, и потащил её к двери. Она возопила:
– А ну, положи сумку! Ты что, мужик?
– М.., а я могу. Я сильный! М.., а что такое «мужик»? – наивно поинтересовался крошка-сын, подойдя к матери.
– Это такой похабный человек, ну, как мужлан. Его грузят и он носит. А мужлан – это ещё более похабный тип, чем мужик… Я кажется ясно приказала бросить сумку!! – мегера посмотрела на меня. С этого момента, Жорес Геннадиевич, я умолкаю, потому, что не в силах повторить, что эта истеричка нам наговорила. Я прилагаю запись, сделанную моей медсестрой:
Жорес Геннадиевич поморщился, но любопытство взяло верх, и он запустил диктофон и начал прослушивать монолог жалобщицы.
– Ну что вылупилась? Думала в деньгах моя сила? Так нет их у меня! Нету! Я и работать бросила. Инвалидность кормит, от родни перепадает кое – что, а если мало, то и полежать в больнице месяцок можно. Больница то, на что? Там все такие добрые «сверху», что кланяются, хоть каравай выноси! Ты спросишь, почему мне перечить не смеют чиновники, причём, необязательно медицинские? Любые! Так я тебе, овца, повторяю: не в больших зарплатах счастье, а в боязни их лишиться. И пыхтеть рядовым педиатром, или как вы, с чемоданами бегать! Жалобы ведь на свете существуют законные. И инстанции, куда можно позвонить! Инстанции тоже ведь боятся. Вон, на каждом шагу «горячие линии» нарожали, не выкинули. И прикид, типа, для кинутых и отфутболенных всё сделают. Помогут! Только обратись!! Ага! Всё из чувства самосохранения? На всех уровнях! Чувство самосохранения, организовавшееся до многоуровневой структуры? Ну вот вы, «линии», «горячие» да «подогретые», сами же и подставились! Надо только пользоваться, сознавая, что не таракан ты, а своё право имеешь! Лелеешь, взращиваешь, приумножаешь своё право, идя вперёд, по восходящей!!.. Что вы обе зенки выстрочили и тупите? Послать меня вместе с сумками, куда подальше, застремались? И думаете, как промеж двух огней прошмыгнуть и не обжечься? Ладно, сегодня мой день! Поделюсь некоторыми мыслишками. Да, собственно всё просто! Просто напрягите хотя бы одну способную мыслить извилину, окиньте взглядом всех чиновников, управленцев, функционеров. Назовите, как хотите. Сгруппируйте их. Что получится? Не знаю, как вы, а мне представляются наши русские матрёшки. Мельчайшая в мелкой, мелкая в средней, и так до самой большой. При этом большая матрёшка полностью подчиняет меньшую, что у неё внутри сидит. Лишает её самостоятельности в принятии решений, воли. Теперь найдите место, которое занимаете вы. Как нетрудно догадаться, вы не просто мелкие матрёшки, вы микробы. Планктон, если так больше нравится. И вам никогда меня не победить, потому, что я всегда буду обращаться к матрёшке большей, чем та, в которой вы непосредственно находитесь! Я-то сама не служу, то есть, вне матрёшек, и могу обращаться к любой. Права мне, понимаешь, такие даны. Огромной матрёшкой. Вот она – полезнейшая изнанка популизма! Теперь смотрите. Сейчас вы меня посылаете, куда подальше. Вместе с девятью сумками… Ты, фельдшерица лупоглазая! Вижу, ты не послать, ты распилить меня готова, рассовать куски по сумкам и утопить в речке, как недавно сделал один великий историк – русофоб! Хотя нет, ты хлипкая, дёрганая, и на такое никогда не решишься! Но ты боишься моей жалобы. А чем, говоря по чесноку, ты рискуешь? Боишься, что мелюзговую матрёшку, то есть тебя, матрёшка – начальник средней руки вышвырнет из себя, то есть с работы? Так таких средней руки начальников пруд пруди. Покаешься, занесёшь и перебежишь. И как с гуся вода, хоть снова с чемоданом беги! А начальник твой матрёшечный!.. Да для него одна только угроза лишиться насиженного кресла больший стресс, чем твои сто увольнений! Про его ранимую чужими жалобами честь я совсем молчу. Так что, не грусти и уважь начальника. Видишь, я правильно мыслю, правильно живу! Так что, мотай на ус! Что тормозишь? Неси, давай, сумки в машину!
Запись закончилась. Троебрюхов с раздражением снял наушники. Он чувствовал, как наполняется растущей ненавистью к мерзкой жалобщице. Этой Мнишкиной. И не потому только, что она наезжает на его подчинённую по всякой ерунде. Подобный род жалобщиков ему был отлично известен. Нет, была более весомая причина. Он впервые столкнулся с личностью, возымевшую желание ковыряться в его душе. Да ещё теории всякие на матрёшках строить. Чтобы не раздражаться ещё больше, он вернулся к чтению объяснительной, благо она подходила к концу:
– Вот и рассказала я Вам, Жорес Геннадиевич всё как было. Может быть в чем-то я была неправа, но я не нарушила никаких правил, сделала всё, что положено. И эта нищая кровопивица (определение доктора П.А.Стерникова. В десятку!) ещё смеет жалобы строчить! Пусть с себя начнёт! А то дома не убрано, сами оба мыла месяц не видали. А ребёнка как воспитывает? Кто из него вырастет? Тот, у кого с детства в голове засели фразы: «Асталависта, бэби», «Шайсе» и «Пся крев»? Дедушка, видите ли, ему говорил. Что за дедушка? Выходит, его звали Юрий Мнишкин? Кто он такой? Что это за воспитание, когда мать грубо подавляет все благородные движения сыновней души, да ещё призывает его не быть «мужиком»? А тот, бедный, давится, силясь произнести слово «мама»? Только жалкое «М…» и выходит! Да имеет ли она право быть ма…
Троебрюхов отложил объяснительную в сторону. Читать дальше не было смысла. «Надо же, как её подковали насчёт жалобщицы. Всё так и есть. Проанализировала „нищую кровопивицу“ верно. Кем эта „нищая кровопивица“ себя возомнила? Фельдшер, конечно далека от идеала, слабовата, но в данном случае вины её нет, отмажу. Своих в обиду не дам. А если накосячит, собственноручно накажу»! Он уже собрался было вызвать секретаршу, чтобы составить грамотную отписку в Минздрав, когда из коридора послышались приближающиеся шаги. Искушённые во всевозможных шумах терапевтические уши Жореса Геннадиевича безошибочно определили, что шагали двое пар ног, принадлежавших особам прекрасного пола. Незнакомые шаги первой особы были частыми, гулкими и решительными. «Эта, недоросль пришла сюда впервые, и, похоже, главная. Типа верховодит. Министр, и то, такой чеканной поступи не имеет», – уже испытывая противный холодок в груди, начал анализировать Троебрюхов. Решительной поступи вторили суетливые, часто сбивающиеся с такта и чуть шаркающие шажки. «Она боится и заискивает», – подумал он про вторую особу и внутренне подобрался. И правильно сделал, потому что к звукам шагов добавился шум отодвигаемого секретарского кресла. Секретарша же, ни гу-гу, будто воды в рот набрала, что было совсем скверно. Затем дверь кабинета распахнулась от толчка ногой, и перед растерянным взором начальника «Скорой помощи» предстала низкорослая, черноволосая, костлявая мегера. Её змеиные глазки светились такой неподдельной злобой, что Троебрюхов пожалел, что не выучился на факира. Сопровождавшая мегеру куратор от Минздрава, мобилизовав все волевые ресурсы насколько это было возможно, придала себе чопорно требовательный вид, и глухо произнесла:
– Вот, Жорес Геннадиевич, я привела. Это Мнишкина… М-марина… Она сама… пришла. Доложите, как мы, то есть вы исполняете… её жалобу, согласно фактов, изложен…
– Вы почему до сих пор не выполнили моё требование? Уже три недели прошло. Три! И я хочу знать: когда будет уволена эта дерганная лупоглазая фельдшерица? – мегера нагло перебила куратора от Минздрава.
– Вот, взяли с неё объяснительную, разбираем. И почему вы врыва… между прочим, есть процедура разбора жалоб, и я не обя…
– Как вы смеете так с ней, Жорес Генна…
– Процедуру жене будешь прописывать для стирки носков! А у меня возможность есть так всё устроить, что сам будешь с чемоданом по вызовам носиться! Как бобик! Тебе слово, куратор! А то он, видишь ли, «не обя…»
– Ж-жорес…
– Ладно, не парься… Видишь, Жора, твой куратор уже смекнула, что я ваша спасительница, хочу помочь вам в креслах ваших усидеть. Но для этого надо уважить меня, отнестись с почтением. Ведь у меня, Жорчик, составлена такая депеша, сам знаешь куда. Небось догадался, что там написано? Да, скажу я тебе, противное это сочетание, когда с одной стороны налицо преступление твоих подчинённых против человечности, а с другой непринятие мер… О, какая борьба чувств отражается на твоём лице! Что, тяжело принять раболепство как блаженство в нестандартной обстановке, когда тобой повелевают те, кого ты воспринимал исключительно в роли просителей?.. Ого! Лицо у тебя стало как у стоика в тяжелую годину. Это мне подходит. Дай селфюшечкой запечатлею… Отлично получилось! Так всё ли ты понял, Жоржушка, Генкин сын?
– В-всё п-понял, – пролепетал сам не свой Жоржушка, не заметив, как ловко его переименовали.
– А коли так, тогда сделай милость, поприветствуй меня, а затем исполни мою скромную просьбу! – змеиные глаза жалобщицы, устремлённые на несчастного Жоржушку, стали похожи на глаза Нагайны перед броском. Взгляд этих глаз, по-видимому, обладал магнетической силой (об ином и помыслить страшно), ибо только так можно объяснить штуку, которую отколол Троебрюхов. А именно: поелозил руками по столу, нечаянно смахнув стакан с недопитым кофе и объяснительную на пол, потом приподнялся, вышел из-за стола, откинул голову назад, и изобразил нечто среднее, между приглашением к объятиям и книксеном. Лицо его выражало готовность исполнить любою прихоть. Грозной жалобщице эта пантомима как будто пришлась по душе. Она изобразила улыбку, повернулась к двери и увидела стоящую с распростёртыми объятиями куратора Минздрава.
– Ей верю больше.…Ну, будет вам, друзья мои! Остаётся лишь один вопрос: что вы сделаете после моего ухода в первую очередь?
– Уволим фельдшерицу, этого изверга в женском обличье! Она ещё смеет носить форму «Скорой помощи»! Если на кого ещё жалобы есть, то вам стоит только назвать, так ведь, Жорес Геннадиевич? – спросила куратор уже привычным для Троебрюхова министерским тоном.
– Да, как же иначе? Мы приказ сию секунду… Верочка!
– Я знала, что в вашем лице обязательно найду понимание и участие. Секретаршу будете беспокоить после моего ухода. Только не надо пока остальных увольнять. Сколько раз меня с кровинушкой по больницам возить надо будет! У меня всегда должны быть в наличии не только перевозчики, но и переносчики. Сиди, пока, думай. Мы с куратором тут неподалёку ещё пошепчемся. Потом она меня проводит, – и Мнишкина степенно покинула троебрюховский кабинет.
Жорес Геннадиевич вышел к секретарю, и, то и дело меняя формулировки, как бы нехотя, продиктовал приказ об увольнении изверга-фельшерицы. Но что-то ещё тяжёлым досадным грузом лежало на душе. Троебрюхов вернулся в кабинет, где уже вовсю орудовала уборщица. Он сел за стол, неуверенно поискал чего-то, затем в некотором замешательстве посмотрел на идеально вымытый пол.
– А вам не попадались листы бумаги, там ещё была написана… такими каракулями? Ну, в общем, текст. Не попадался? – поинтересовался Троебрюхов у уборщицы. Та посмотрела на Троебрюхова странным и неопределённым взглядом и вздохнула:
– Да будет! Выкинула в мусор. Ни к чему теперь вам.
– Д-да, да. Спасибо. – Жорес Геннадиевич вслушался. В коридорной дали постепенно затихали шаги двух пар женских ног. Поступь куратора обрела привычную размеренность и чёткость, как будто вообще не могла быть другой. Троебрюхов ещё несколько мгновений слушал, и, как-то незаметно для самого себя отметил, что на душе стало свободно и легко. Как раньше.
Сердце – треугольник
– Доктор здравствуйте. Я пришла! – провозгласила вошедшая пожилая пациентка, в голосе которой одновременно чувствовались нервозность и самоуверенность.
– Здравствуйте. Я тоже пришёл! – в тон ей откликнулся сидящий за столом в ординаторской доктор.
– Это у вас дневной стационар, да? Меня впервые сюда направили. Мне сказали, чтобы я пришла к вам в отделение. Вы не хотите узнать зачем? Не хотите ли поинтересоваться причиной? – в голосе вошедшей слышался вызов, непонятно из-за чего возникший.
– Я не любопытен, возможно, от природы – скромно с иронией ответил доктор, испытующе глядя на пациентку.
– Как? Вы не любопытны? Такого быть не может. Все врачи любопытны. Я знаю. Это у вас профессиональное. Ведь стоит только переступить порог любого врачебного кабинета, как тут же начинается обстрел вопросами: «Что у вас?», «Вы прошли ДВН?», «Вы сдали мочу?», «Кто вас направил?», и тому подобное.
– Зачем обстрел? Я никого вопросами не обстреливаю. Скорее наоборот.
– Вас обстреливают? Так?.. И правильно делают. А то от вас правды вовек ни за какие коврижки не услышишь!
– За банальные коврижки от многих не услышишь, – с ещё большей иронией откликнулся врач.
– Или такое скажут, что пожалеешь, что спросила… Вот. Меня сюда прислали прокапаться, чтобы вылечить голову. Болит, шатает, стоит только повернуться. Ну ещё давление скачет. Скачет то почему? – внезапно, будто о самом важном, спросила больная.
– Потому, что может скакать. А раз может, значит сосуды эластичные да гибкие. Признак молодости, одним словом.
– Чьей молодости? Моей? Мне уже семьдесят шесть. Если вас, врачей, то есть, вывести из состояния равнодушия, то вы либо грубите, либо делаете пустые комплименты. Побойтесь бога! У меня же давление страшно скачет! Туда-сюда, взад-вперёд, вверх-вниз. И всё от пугающих мыслей, я так думаю. Они то и дело в голове рождаются. Бывает, попадётся на глаза какая-нибудь совсем никчемушная хрень, никто на неё внимания не обратит, а у меня мысли, понимаешь, появляются, вопросы. А ответов на них не доищешься. Отсюда и страхи, ужасы, кошмары! И все в голову, в голову лезут и лезут. Ну и давление потом прёт и только от клофелина снижается… Вот и сегодня…, перед тем как меня сюда направили, вопрос важный такой меня одолел. А никто ответить не может. А глянь, так в домах у врачей на полке дипломы да грамоты стопками пылятся, поди!
– Tempo presto! У меня в сутках только двадцать четыре часа. Но так и быть. Выкладывайте свой вопрос!
– А вы всё – таки готовы выслушать мой вопрос? В поликлинике то, вчера не готовы были. – подхихикивая произнесла пациентка.
– А вы готовы воспринять мой ответ? Не у каждого, знаете ли, это получается, – в тон ей ответил доктор.
– Вот он! Вопрос! – дама состроила на лице торжественно-требовательную мину, вынула из сумки плёнку электрокардиограммы, украшенную малопонятными врачебными каракулями и пододвинула её доктору. Доктор наполовину прочёл, наполовину угадал каракули и разочарованно произнёс:
– Это ответ. Я его уже прочёл, буквально у вас на глазах. Вопрос то мне предъявите, или нет?
– Да вы прочтите, вслух прочтите! Вопрос из текста следует. Из закорючек этих.
– Вслух? Чай не песня. Ну, чего тут читать? Я такие письмена читаю ежедневно. Вслух ей приспичило, понимаешь! – проворчал доктор и прочёл: «Синусовый ритм, отклонение электрической оси влево»…
– Дальше не надо, дальше меня не интересует. Смысла нет, – перебила настырная пациентка. – Ну?
– Что, ну? – спародировал интонации настырной пациентки врач.
– Ну вот же вопрос: «Синусовый ритм». Не понимаю, как можно прочитать вопрос и не видеть, что это вопрос? – задиристо спросила дама.
– А я тоже не понимаю, как можно, зная, что прочитал ответ, видеть в этом ответе вопрос. Да ещё и навязывать подобное мнение медицински здравомыслящим людям? – не менее задиристо возразил доктор.
– Потому, что «синусовый ритм». Слово «синусовый». Да знаете ли вы вообще, что это такое?
– Знаем. Туманные воспоминания.…Со школьной скамьи, так сказать.
– Нет. Не знаете. Ни со скамьи, ни без неё. И докторица в поликлинике не знает. Иначе не писала бы такой глупости. Я как прочла её заключение, так сразу поразилась его абсурдности. Решила уточнить. Подошла к докторше, которая кардиограммы расшифровывает, и подаю ей эту вот кардиограмму. Ну и стою. Жду, что она мне ответит. Жду и смотрю, как она работает. А она серьёзная такая, в чью-то кардиограмму внимательно глядит и чего-то прозрачной линейкой в ней измеряет. Наконец подняла голову, посмотрела на мою кардиограмму и сказала:
«У вас нет ничего страшного. Я всё написала». А я ей и говорю:
«Как же ничего страшного? А синусовый ритм»? Докторица посмотрела ещё серьёзнее и ответила:
«Это норма. Не беспокойтесь». Ясно, отвертеться хочет, но меня-то не проведёшь! И я спросила:
«Как же это может быть нормой, если описывается функцией синуса угла? И вообще, как ритм может быть синусовым»?
«Да обыкновенно. Может. Я повторяю – это норма. Что вам не понятно? Не загружайте голову. Просто верьте, что это норма», – очень серьёзно и сочувственно проговорила докторица и вновь уткнулась в свои бумаги. Этого издевательства я уже стерпеть никак не смогла. Я обрушила на неё град несомненно ужаснейших для неё вопросов:
«Синус – это тригонометрическая функция? Да, или нет? То есть выполняется в прямоугольном треугольнике. Так? Когда вы учились в школе, то видели там прямоугольные треугольники. В школе их много. И даже настолько много, что их может заметить каждый. Особенно, если пороется в собственном портфеле… Вы знаете, что такое синус? Не знаете? Тогда я вам скажу. Это отношение противолежащего катета к гипотенузе. То есть вы просто должны разделить этот самый катет на гипотенузу, успокоиться, и ждать следующего задания от учительницы. Правильно? Но вы применяете функцию синуса к моему сердцу, не правда ли? Что-то не слышу ответа. Отмолчаться хотите?… Но вы не учли сущего пустяка, что молчание – знак согласия. Отвертеться не получится. Вы только что написали „синусовый ритм“ в заключении по кардиограмме. Следовательно, у меня в сердце находится прямоугольный треугольник? Такой деревянный и большой. Так, или не так? А если так, то возникает вопрос, как он туда попал? Я что, его как-то ненароком для себя проглотила? Может мне его вшили инопланетяне, незаметно дав наркоз? И как сердце может биться, если внутри себя имеет деревянный треугольник»? – пациентка величественно перевела дух и уставилась на доктора немигающими глазами. Затем решила завершить свою страшную историю:
– Вот что я у неё спросила. А ответов то не последовало. Она только смотрела на меня, как будто я по халатности медицинского персонала из дурдома сбежала. Небось, вздохнула с облегчением, когда я гордо покинула её кабинет! Но теперь я у вас, доктор. И теперь вам предстоит держать ответ. Скажите, а вы знаете, что синус угла есть отношение именно противолежащего катета к гипо…
– Знаю, – перебил доктор и добавил:
– Я даже знаю, что косинус угла – это отношение прилежащего катета к гипотенузе.
– Ай, неужто вы знаете про косинус! – засияло надеждой лицо необыкновенной до странности пациентки.
– И про тангенс с котангенсом. Про секанс с косекансом тоже, если со словарём, конечно.
– Но, в таком случае, вы должны сказать…
– И скажу вам совершенно по секрету, что синус тридцати градусов равен одной второй, и косинус шестидесяти градусов тоже одной второй, тангенс сорока пяти… – доктор почувствовал, что исчерпал запасы своей тригонометрической осведомлённости и решил в качестве компенсации перескочить на формулы приведения – вещь более надёжную. Кто знает, что захочет проверить такая требовательная особа. В крайнем случае, таблица умножения уж точно не подведёт. В этом доктор ничуть не сомневался. Но в этот момент учёная пациентка улыбнулась очень хитро и съязвила:
– Не надо считать меня большей дурой, чем я есть на самом деле, доктор. Я отлично вижу ваше желание уклониться от существа вопроса за всеми этими тригонометрическими ужимками.
– Как вы могли вообразить подобное? Просто ваша захватывающая и неповторимая история расшевелила, так сказать, мои тригонометрические недра, и я решил…
– Не надо ничего решать. Просто ответьте на мучающий меня вопрос, – непреклонным тоном завзятого школьного завуча потребовала пациентка.
– Ещё какой-то вопрос остался? Мне казалось, что после того, как мы незаметно пробрались от синусов к косекансам, никаких вопросов уже не осталось, и можно заняться назначением лекарств, необходимых для вашего здоровья. Я на это надеялся…
– Не морочьте мою, и без того замороченную голову. Докторицей из поликлиники и замороченную. Скажите прямо и без обиняков: есть ли у меня в сердце прямоугольный треугольник? Да, или нет?… И если есть, то как он туда попал? И вообще, что мне теперь с этим добром делать?
– Что ж? Вы сами этого хотели. Да, у вас в сердце действительно есть треугольник. Но не пугайтесь. Этот треугольник не деревянный, не железный и не пластмассовый. Он не материальный, одним словом. Его нельзя определить на ощупь. Он воображаемый, если точнее. Придумал его один учёный чудак. Вы про него не слышали. Эйнтховен, его фамилия. Когда-то давно Эйнтховен этот треугольник и придумал, я даже не помню, когда. Он необходим для определения электрической оси сердца. – осторожно ответил доктор.
– Вот, значит как! Воображаемый треугольник. Но для определения чего?
– Для нужд кардиологии, для определения электрической оси сердца. Она, ось эта, может изменяться при некоторых заболеваниях, – понизив голос заговорщицки проговорил доктор.
– И как эту ось измерить? – с удивлением спросила оригинальная пациентка.
– Вам когда-нибудь приходилось заниматься сложением векторов? – спросил доктор.
– Разумеется, приходилось… Так вот откуда взялся этот «синусный ритм». Медицинский мираж тригонометрии. Как хорошо, что вы мне про это рассказали. Спасибо.
– Пожалуйста. Если надо, мы ещё про что-нибудь можем рассказать.
– Не надо. И этого вполне достаточно. Я, пожалуй, пойду. До свидания! – и пациентка довольно бодрым шагом направилась к выходу. На несколько секунд воцарилась тишина, а затем доктор спохватился и крикнул:
– А лечение? Как вам лечить голову, если вы решили покинуть нас? Она ведь «болит, шатает, стоит только повернуться. Ну ещё давление скачет», – процитировал доктор.
– Кто нуждается, тот пусть и лечится. А у меня уже никаких жалоб на самочувствие не осталось. Забыла! Мысли пропали! Бывайте!
Ноктюрн
Инесса Леонидовна Вивачевская, новоиспечённая учительница музыкальной школы, чувствовала со стороны коллег отчуждение и плохо скрываемую неприязнь. Выпускница Куйбышевской консерватории по классу фортепиано, отлично понимала, что её сослуживцы, имеющие за плечами лишь музыкальное училище, просто не могут относиться к ней иначе. Тут и зависть, и опасение, что перетянет новенькая к себе в класс самых способных учеников-пианистов. Это Инесса Леонидовна знала абсолютно точно, ибо как-то раз ненароком услышала доносившиеся из коридора голоса приближающихся коллег:
– Так уж прямо сразу и оттяпает? – спросил сомневающийся, отдающий прокуренной хрипотцой, женский голос.
– Ей-ей оттяпает, Вера Андреевна, вот увидите. Или они сами к ней перебегут, что будет совсем хреново! – приквакивая вполголоса ответила собеседница.
– Да бросьте, Ангелина Никодимовна! Вашу Старлейчук, думаете переманит? Флаг в руки! Старлейчук скоро лопнет от гонора, вы же сами мне жаловались! Да и родители у неё.… Вот пусть и возится с ней как со списанной торбой! – ядовито косясь на собеседницу, пробормотала «прокуренная». Они остановились.
– Ну и пусть забирает. Думаете, она Пересмешникова у вас не отберёт? – тем же «дружеским» тоном осведомилась Ангелина.
– Это «добро»? Ради бога! Он меня за человека не считает. Помните, на показательном концерте в театре я играла «Песнь жаворонка» и сбилась? По уважительной причине сбилась, между прочим… Моего мужа накануне вечером привели домой… не в том виде…, словом, не до концерта было. Так вот, спрашиваю Пересмешникова на следующий день после концерта, заметил ли он, как мы все выступали и ошибались? А он подозрительно так прищурился и…
– Не мы, а вы ошибались, дорогая Вера Андреевна! – полуязвительно перебила Ангелина. – Чайковский, верно, в гробу перевернулся и уши зажал!
– Так вот, Пересмешников и говорит: «Хорошо все играли, ошибок не видел, и скучно не было». Пусть Вивачевская его забирает и сделает из него пианиста-барабанщика, себе подобного, – продолжила Вера Андреевна, как бы не услышав бестактной реплики Ангелины, и втайне переводя её из настоящих подруг в бывшие.
– Не обольщайтесь, он всё услышал. Его просто дома подучили, вот и схитрил, – подвела итог в разговоре Ангелина Никодимовна, после чего бывшие подруги разошлись по своим учебным классам.
Нельзя сказать, что смысл невольно услышанного разговора был для Инессы Леонидовны откровением. Никакая пелена с её глаз упасть не могла, ибо тайной тут и не пахло. Нужно было решить, какие шаги предпринять в ответ, чтобы как следует утереть нос обеим соперницам. Утереть окончательно и бесповоротно. Так требовали амбиции. Иначе нельзя!
«Мало того, что две бездарные недоучки подозревают меня чёрт знает в чём, так ещё обсуждают это вслух! А голоса то у обсуждалок какие! Тембр расплывшейся от жира Веры хрипловат и её можно было бы принять за Высоцкого, если бы не мешал сухой дребезжащий высокий обертон. В общем, мерзкий у Верочки голосишко! И что у неё за привычка мешать в кучу семейные дела и работу? Подумаешь, обделена женским счастьем! Мужа у нее, откуда-то привели, видите ли. Причём не в том виде, в каком ей хотелось. Можно подумать она этакое чудо впервые видит! Это причина плохо играть «Песнь жаворонка»? Ах, Чайковский! «Времена года». Что там трудного? И если ты преподаватель, то обязан четко сыграть, что написано и выразить понимание… да чёрт с ней, неудачницей!
Теперь неподражаемая Ангелина Никодимовна! Фигура жуть, вообще не женщина! Странно, как зеркала не рассыпаются, взирая на этот широкоплечий сухостой? А голос, будто у лягушки, отдыхающей на болоте после сытного обеда. Надо быть, как я. Я умна, красива и профессионально состоятельна. Всё при мне! И лицо и рост и стать. Хоть фотографируй! Мне говорили, что самые удачные фото получаются, когда я стою, опираясь коленом о сиденье стула, устремив строгий взгляд вниз, в сторону воображаемого ученика. И женщина, и педагог! А Ангелину Никодимовну как ни ставь, нормальной фотки не получится, можно огромной костлявой коленкой в стул не упираться… Никодимовна! «Налим Никодим гордится собою…», видать повадками своими в папу пошла. И как разговаривает, лезет с репликами, перебивает, такта никакого! Верочка, похоже, обиду на неё затаила. Небось, грызлись, пока против меня не сдружились! Ангелине же всё по барабану. Считает, поди, себя педагогом. Просто смех!
Чему они вообще могут обучить? Разве что тупо барабанить по клавишам? Мне же есть, чему научить любого и всякого. Ох, я покажу этим неудачницам, которые ученикам своим тыкают! Я, например, даже к самым маленьким обращаюсь на «Вы»! Как же иначе? Только так они станут личностями, как я!
В самом деле, надо переманить у них учеников. Конкурс пианистов впереди. Директор наш хоть и трубач, но амбиции как у пианиста-виртуоза. В конце концов, победитель конкурса нужен нам обоим. Думаю, мне он не откажет. И правильно сделает, умничка! Из моих рук получит Победителя! Стало быть, фамилии будущих счастливцев Старлейчук и Пересмешников? Фамилии чёрт знает, что, я скажу. Генералова, Майорова, Воеводина, Комиссарова, на худой конец. Она же Старлейчук. «Маловато будет!» Очевидная деградация, плюс, как говорят, говорят с гонором, но я быстро сделаю её шёлковой. И Пересмешников. В каком смысле? Впрочем, неважно, всё равно орлом у меня полетит»! – Вивачевская завершила внутренний монолог и направилась к кабинету директора.
– Мне необходимо посоветоваться с Вами, я войду!..
Полчаса спустя она покинула кабинет директора со смешанным чувством. С одной стороны, трубач-директор с радостью принял намерение Вивачевской участвовать в конкурсе пианистов. Идея перевести к ней в класс двух учеников тоже пришлась ко двору. Но, со Старлейчук ничего не получилось. Она уже занималась с репетитором из музыкального училища. У репетитора тоже было консерваторское образование и, поэтому, в услугах Инессы Леонидовны Старлейчук не нуждалась. В отношении Николая Пересмешникова старания Вивачевской увенчались успехом, и уже на следующий день он приветствовал новую учительницу. Они приступили к занятиям.
– Здравствуйте, Николай! Вы, наверное, уже знаете, что мы участвуем в конкурсе пианистов и просто обязаны занять одно из призовых мест. И, непременно, первое! Вы хотите что-то сказать? – Вивачевская увидела удивлённое выражение лица Пересмешникова.
– Инесса Леонидовна, почему вы обращаетесь ко мне на «Вы», а другие учителя говорят «ты»?
– Потому, что Вы личность. Я всем детям говорю «Вы» независимо от возраста. Я так повышаю Вашу самооценку, чтобы под моим руководством Вы могли достичь успеха! Вам сколько лет?
– Четырнадцать, – чуть помедлив, удивлённо ответил Коля. – Значит, другие учителя нас не уважают?
– Может и уважают…
– Берут за хвост и провожают? – сострил Коля. – Прикольно!
– Никогда больше меня не перебивайте! Я значительно старше, хотя и обращаюсь на «Вы». Поняли? – чеканным тоном спросила Инесса Леонидовна.
– Понял, вы старше! – двусмысленно, с точки зрения преподавательницы, согласился Пересмешников.
– Да и такт у Вас не на высоте. Но это я поправлю! Теперь, пожалуйста, сыграйте вот эту вещь с листа. Мне говорили, Вы очень способный ученик. – Вивачевская поставила перед учеником ноты незнакомой пьесы. Началась спотыкающаяся музыкальная возня в исполнении способного Коли. То здесь, то там резали благородный слух преподавательницы фальшивые ноты, а незапланированные паузы вносили смятение в душу. Наконец она не выдержала:
– Стоп! Почему Вы так скверно читаете с листа? Вера Андреевна не показывала, как это делается?
– Мне лично, никогда. Зато она показывала на концерте в театре как надо исполнять «Песнь жаворонка». Продемонстрировала своё искусство. Все слышали, – со вздохом признался Коля, простодушно глядя на учительницу.
– Я знаю, как прошло выступление. Встаньте пока, я покажу Вам как надо читать с листа. – Инесса Леонидовна наугад раскрыла «Времена года» Чайковского и технически безукоризненно сыграла пьесу «Август. Жатва». – Поняли, Николай, к чему надо стремиться?
– Понял. Только я хотел спросить, сколько раз вы это играли? «Времена года» популярная вещь, её исполняют во всех музыкальных школах и училищах. Кроме того…, – что именно хотел добавить Пересмешников навсегда осталось тайной, ибо Инесса Леонидовна встала прямо, будто проглотила шест и провозгласила:
– Вы смеете подозревать меня в том, что перед читкой с листа я заранее разучила пьесу? – обомлевший Николай хотел оправдаться, но Вивачевская ринулась к двери, бросив на ходу со сдерживаемой яростью:
– Сидите и ждите, я скоро!
Прошло не более четверти часа, как она вновь появилась в классе и бросила на стол полуметровой высоты стопку нотных книг.
– Вот! Чего Вы стоите, как вкопанный? Открывайте любую книгу на любой странице и слушайте, как я буду читать с листа!
– Извините, я не хотел вас подозревать! Это само произошло, потому…
– Потому, что Вы обязаны быть упорным и трудолюбивым! По крайней мере, в моём присутствии! Открывайте, говорю, на любой странице! – пристыженный Николай хоть и чувствовал свою вину, но что-то толкало его идти до конца, и он открыл страницу, чернеющую от огромного количества нот. Вивачевская села за фортепиано и заиграла. Лицо её стало строгим, сосредоточенным, и ни малейшего намёка на одухотворённо-мягкотелую, лирическую размазанность. Она играла без закатывания глаз, чувственного открывания и закрывания рта, томных вздохов, бодливых взмахов вихрастой головой с разбрызгиванием капель пота в партер, из-за которых Пересмешников предпочитал слушать исполнителей, но боже упаси, никогда не смотреть на них! Учительница лихо сыграла виртуознейшую вещь без единой помарки. Сказать, что Пересмешников был ошарашен, всё равно, что ничего не сказать. Он был раздавлен внезапно свалившимся ему на голову профессионализмом Инессы Леонидовны, уже сменившей гневный тон на снисходительный.
– Алё! Пересмешников, вы что, в рот воды набрали? Заварили кашу, так расхлёбывайте!
– Мне так никогда не сыграть! У меня нет таких выдающихся способностей.
– Откуда Вам знать какие у Вас способности? Это я знаю! Я даю Вам шанс продемонстрировать их на предстоящем конкурсе! Я подобрала наиболее удачные произведения. Вам остаётся только творчески разучить их под моим руководством и победа у нас в кармане! Я Вам их продемонстрирую, а вы слушайте, – и Инесса Леонидовна с прежней серьёзностью проиграла сонату Бетховена, этюд Черни и «Апрель» из «Времена года» Чайковского, время от времени бросая на Пересмешникова испытующие взгляды. Николай смотрел куда-то в сторону. Вид у него по мере прослушивания был сначала серьёзный, затем слегка заскучавший, и, под конец, полусонный. На последних тактах «Апреля» ему удалось подавить зевок. Вивачевская не могла спокойно смотреть на эти метаморфозы и недовольно спросила:
– Вам всё, что я сыграла, не нравится?
– Почему всё? Бетховен подойдёт, этюд – это скучно, но выкинуть его из программы никто не разрешит. Придётся играть. «Апрель» – пьеса ни о чём. Так себе, лёгонький и задумчивый вальсик. – начиная испытывать на прочность нервы учительницы, заявил Николай.
– «Апрель» вам, видите ли, пьеса ни о чём, а какая пьеса, в таком случае, о чём? – Пересмешников немного пораскинул умом и рассудительно произнёс:
– С «Февралём» и «Августом» я не справлюсь. «Июнь» и «Октябрь» приелись, потому, что дома их часто просили играть. «Июль. Песнь косаря» – пьеса не очень сложная, зато энергичная. Попробовать можно.
– Но «Июль» не такой выигрышный. Лирика практически отсутствует. Слушатели, а главное, жюри, воспримут его хуже. Нет, «Июль» мы играть не будем. Давайте выберем что-нибудь другое, – и Вивачевская проиграла ученику добрую дюжину других пьес. Пересмешников равнодушно молчал, чем истощил остатки терпения музыкальной наставницы.
– Раз вы ничего не можете выбрать, будете играть ноктюрн Джона Фильда, си-бемоль мажор. – Инесса Леонидовна проиграла ноктюрн. – И лирика есть, и настроение такое светлое, и лёгкость мыслей. Играешь и отдыхаешь.
– Кайф, оттянуться можно, но смысла никакого! Пустая пьеса, – вынес приговор Пересмешников.
– Можете думать что угодно, но играть ноктюрн будете! Я так решила! Теперь осталось выбрать концерт, который мы исполним на двух роялях. Так и быть, оставляю выбор за вами. Ну же!
– Есть одна классная вещь – концерт ре-минор Себастьяна Баха! – выпалил Николай. – На пластинке Вассо Деветци исполняет.
– Это не для учеников музыкальной школы! Трудно для понимания. Трудно для исполнения. Зачем он вам?
– Ум, сила, энергия! Чувствуется, что автор – настоящий мужик!
– Хорошо, будь по-вашему. Но за исполнение концерта отвечаете головой!
Потянулись бесконечные, как казалось Пересмешникову, дни, отведённые на разучивание конкурсной программы. С каждым новым уроком контуры музыкальных произведений становились в исполнении Пересмешникова всё чётче, извлекаемые звуки мелодий наполнялись глубиной, силой и проникновенностью. Помарки практически сошли на нет, и драматургия музыки делалась более ясной и доходчивой до слушателя. Николай был вполне доволен своими успехами. Вивачевская, в свою очередь, чувствовала, что не зря тратит время. Оба они были вполне довольны концертом Баха, а упомянутый ре-минорный концерт, если бы мог говорить, несомненно сказал бы по адресу своих исполнителей несколько тёплых и благодарных слов.
Одна только странность по мере приближения конкурса настораживала Пересмешникова: постепенное нарастающее беспокойство Инессы Леонидовны в отношении ноктюрна Фильда. Казалось бы, что тут беспокоиться? Пьеса технически простая, разучивание идет успешно, и Николай вполне смирился с необходимостью исполнять бессмысленную, по его мнению, вещь. Он даже преуспел в искусстве звукоизвлечения. Тем удивительнее и непонятнее становилось стремление Вивачевской сделать исполнение ноктюрна ещё более ярким, выразительным, можно сказать, сверхсовершенным. Каких бы очевидных успехов не достигал её ученик, Инессе Леонидовне хотелось большего. Это её стремление достигло высшей точки, когда до конкурса оставалась всего пара суток.
– Вы только вслушайтесь, Николай как равнодушно вы исполняете главную тему при повторном её проведении? Она же безжизненная у вас! Вы играете её, словно отрабатываете барщину. Почему вы все звуки в ней исполняете одинаково? Почти монотонно! Помните, что ноктюрн – это ночная музыка, доверху наполненная романтикой. Прочувствуйте и проникнитесь! Повторите с этого такта и сыграйте ярче! – требовала гениальная учительница. Она возвышалась над сидящим справа от неё за фортепиано Пересмешниковым, упираясь коленом в сидение стула и бросая на ученика строгие и требовательные взгляды. Николай, казалось, усёк, что от него хотят и старался вовсю. Комнату наполнили прозрачные чарующие звуки. Он был собой доволен и ожидал одобрения. Но не тут-то было. Лицо Вивачевской стало брезгливо-кислым, и она прервала Николая:
– Почему вы играете так тихо? Хотите показать воздушность темы, но затушёвываете при этом звуки, будто смотрите на природу через сложенный тюль. К чёрту левую педаль! Вдобавок, в правой руке вы ошиблись пальцем, нарушили плавность мелодии, и решили всё исправить с помощью правой педали, но извините, ваши потуги хорошо слышны. Давайте ещё раз! – и Пересмешников повторил пассаж, делающийся всё труднее с учётом возросших музыкально-педагогических требований.
– Тпрууу! Николя! Мало того, что вы сыграли слишком громко, так ещё расставили акценты, будто решили убедить меня в том, что ноктюрн написал конь, бьющий землю копытом, или плотник, забивающий гвозди направо и налево, – стальные обертоны преподавательского голоса резали Николаю слух, вызывая чувство протеста:
– А может быть Фильд этого и хотел, ведь в его время все имели лошадей и испытывали их терпение, устраивая скачки? – рискнул сострить он.
– Это вы испытываете моё терпение!
– Я не виноват! Я не знал, что у вас терпение…, что испытываю…
– Что за привычка паясничать и оправдываться? Сыграйте снова и без выкрутасов! – приказала Вивачевская, от возмущения вздрогнув всем телом, отчего её коленка сместилась ближе к краю стула. В душу Николая уже закрадывался холодок сомнения в исходе конкурса, и он рискнул сыграть по-новому, хотя чувствовал на себе её взгляд. И этот взгляд стал определённо нехорош.
– Как вы смеете издеваться? – выпускница Куйбышевской консерватории не на шутку разозлилась и повернулась в сторону Николая. И напрасно, так как её коленка соскочила-таки со стула, и она продолжила изрекать преподавательский гнев аккурат после качественного соприкосновения с полом. – Из-за вас я чуть не разбилась! Не приближайтесь ко мне! Обойдусь без вашей помощи. Что за бред я должна слушать! За каким дьяволом, я вас спрашиваю, вы аккомпанемент сыграли громче мелодии. Левая рука не болит от усердия? Почему бы вам не играть перекрещенными руками? И не надо здесь ускорять темп, даже чуть-чуть! Вам ясно?..
Сражение с тремя несчастными тактами в середине ноктюрна продолжались уже битых два часа. Инесса Леонидовна проявила чудеса изобретательности в создании всевозможных претензий. А Пересмешников в отношении её на время оглох. Он искал ответа на вопрос: что есть такого главного в музыке, благодаря чему он не уходит, хлопнув дверью, а уже в двадцать третий раз повторяет один и тот же набивший оскомину ноктюрн. И ответил себе: «Наверное уважение к старшим, ибо искусством здесь и не пахнет!» Как ни странно, подобный парадокс вернул ему способность слышать Инессу Леонидовну:
– Алё! Николя! Вы меня слышите? Хорошо! Наконец-то вам удалось сыграть Фильда в соответствии с предписанными мной чувствами и правилами! Запомните основные принципы исполнения: в игре избегайте монотонности и безжизненности, не делайте лишних акцентов, но и не играйте тише, чем нужно. Особенно не вздумайте выпячивать аккомпанемент, и, я вас умоляю, без самодеятельности в аппликатуре и темпе. А главное помните: ноктюрн Фильда – основное произведение во всей программе!
– Почему? Ведь концерт Баха требует от исполнителя гораздо…
– Потому, что я так решила. Здесь я требую от исполнителя! Когда вырастете, тогда и разрешено вам будет «сметь своё суждение иметь!». А пока, будьте любезны проникнуться и слушать себя! Не ищите учёность и гениальность, особенно там, где её нет. Пусть в музыке парят чувства, яркие эмоции, и успех у нас в кармане!
– Ум и яркие эмоции можно сочетать! Это доказали Татьяна Николаева, Соколов, Швейцер… – попытался было защититься сторонними авторитетами Пересмешников, но Вивачевская и здесь перебила:
– По барабану мне эти «бахисты»! Делайте, что вам говорят! Фильда ценил Глинка! Запомните, что известность и славу вам принесут «романтики», а не запылённые умники восемнадцатого века. Вы же сыграли сейчас как я хотела? Стало быть, я права во всём, не так ли? Завтра вы выиграете конкурс! – и гениальный педагог проводила уходящего отдохнуть Пересмешникова всезнающим взглядом пророка.
– Упёртая, хоть о пол роняй! – пробормотал, спускаясь по лестнице, ученик.
Говоря честно, Пересмешникову хотелось перевести дух. Достигнутый сегодня несомненный прорыв в деле превращения мелкой пьесы в гвоздь программы, почему-то не радовал. Час от часу на душе становилось всё поганее. В голове вертелись слова Вивачевской, которые смешивались с собственными мыслями в мрачно-навязчивый диалог:
«…ноктюрн Фильда – главное произведение в программе».
«Кто тебе это сказал? Наверное, сама так решила! Интересно, что с ней будет, если командовать станет некем? Если всем будет по барабану, Глинка ценил Фильда, или наоборот?».
«Не ищите учёность…».
«Понимает ведь, что этот ноктюрн – мыльный пузырь, а вид делает, будто за это Нобелевскую премию дадут. Конечно, дадут! Отказать не посмеют. Она, старушка, ведь так решила! Эта Вивачевская считает себя вправе всё за всех решать. Странно, как она до сей поры не приказала Баху не появляться на свет триста лет назад. Она же Вивачевская! Фамилия то какая! Круче чем у Аллегровой, так как «Vivace» быстрее, чем «Allegro»!
«Я права во всём. Завтра вы выиграете конкурс».
«Интересно, должен ли я проникнуться благодарностью после сегодняшней тренировки? Как там поётся в песне „…да разве сердце позабудет того, кто хочет нам добра…, кто нас выводит в мастера“. Ладно, посмотрим завтра, как она будет выводить». – и завершив внутренний диалог, Пересмешников погрузился в сон.
У Инессы Леонидовны, наоборот, настроение было приподнятое. Результат предстоящего конкурса представлялся в виде приза. За какое место, чёткого представления не было, но что приз будет, за этим и к гадалке ходить не надо. «Он, конечно, лентяй и ёрник, но как я его утренировала? Благодаря мне из ноктюрна получился настоящий шедевр», – она включила пластинку с ноктюрнами Фильда, прослушала нужный и закончила мысль: «Сегодня настоящий праздник. Под моим руководством он исполнил эту вещь лучше, чем на пластинке! Хотела бы я видеть вытянутые рожи дражайшей Веры Андреевны и бесподобной Ангелины Никодимовны, когда нас будут награждать!».
Приподнятое расположение духа не оставляло Вивачевскую вплоть до начала конкурса. Наконец объявили их выступление. Твёрдой походкой победителя с царственной улыбкой на лице она вышла на сцену. Вместе с ней вышел Пересмешников с серьёзным лицом мыслителя. Первым надо было исполнять концерт Баха. Они заняли позиции за двумя роялями и начали. Пересмешников играл концерт рублёно и жестоко, будто намеревался раздавить вселенское зло. Звуки, извлекаемые уверенными пальцами, несмотря на быстрый темп, напоминали фантастический механизм разрушения. Главная тема появлялась в разных тональностях и везде устраивала разгром, давя всё и вся. Она напоминала жуткий Perpetuum mobile. Даже тихим местам концерта Николай сумел придать жутковатый оттенок и ощущение надвигающейся катастрофы. Впечатление усиливало идеально ровная посадка и неподвижность туловища. Играли только пальцы. «Николя! Да он с ума спятил! Так же звучит война! Я на репетициях такого исполнения не утверждала! Это же провал! Юный наглец играет по-своему!» – с ужасом и невесть откуда появившейся душевной помятостью, подумала Вивачевская. Нет сомнения, что на репетиции она бросила бы играть и показала бы наглецу, где раки зимуют. Но увы, выступая на сцене она не могла позволить себе подобной педагогической роскоши и вынуждена была продолжать аккомпанировать, подчиняясь стилю ученика. Стоит ли говорить, что подобного она не ожидала! Тем не менее, провала не последовало. После завершающего аккорда в зале на несколько секунд воцарилась полная тишина, а затем раздались довольно воодушевлённые аплодисменты. Впрочем, аплодисменты вынуждены были умолкнуть, так как Николай исполнил сонату Бетховена и этюд Черни, причем, весьма недурно.
И пока он играл, душевная помятость в голове Вивачевской уступила место радостному ожиданию. Она уже предвкушала аплодисменты, переходящие в овацию, которые не могут не последовать после чарующих звуков ноктюрна Джона Фильда: «Этот лентяй ещё будет меня благодарить, за то, что я внедрила в него понимание истиной красоты. Он стал играть эти звуки так прекрасно, как исполняла когда-то я. Мои педагогические способности дали результат и Николя вот-вот их продемонстрирует. Какой-то остряк говорил, что иногда шаг вперёд бывает результатом пинка в зад. Это он про себя. Видно, только шагами и ходил. Мой же ученик совершит сейчас огромный прыжок!» – в этом волнительном месте щебечущие размышления гениального педагога внезапно прервал Пересмешников, так как приступил к исполнению долгожданного ноктюрна. Гениальный слух Вивачевской возликовал при первых же звуках главной темы. Инесса Леонидовна наслаждалась плавным течением музыки: «Николя, когда хочет, бывает весьма способным. Как тонко он чувствует мою манеру исполнения! Аккомпанемент прелесть, все нотки одна к одной, и так плавно переливаются, будто лодка, покачивающаяся на волнах счастья. Лодка буквально окружена их переливающимися бликами, и никакие всплески от ужасных вёсел не нарушают гармонии. Волны мягко касаются боков лодки, тьфу, не боков, слово вылетело из головы, а, вспомнила, бортов. А где-то высоко в небе им вторят крики чаек, спускающихся вниз к поверхности реки. Какие плавные движения отливающих снежной белизной крыльев. У Николя просто душепроникающий звук! И вот сейчас, с новым проведением мелодии, лодка развернётся и взору откроется сказочной красоты берег с накатывающимися лазурными и как бы шуршащими волнами прибоя и сердце наполнится…».
Но, гениальному педагогу не удалось домечтать рассказываемую ноктюрном сказку, потому, что в этот момент Пересмешников внезапно сфальшивил, попытался исправиться, на секунду остановился, но потом доиграл-таки пьесу. Даже концовка удалась, но общее впечатление было загублено бесповоротно.
Полчаса спустя они возвращались, не солоно хлебавши после безнадёжно проигранного конкурса. Пересмешников смотрел в землю, как будто что-то напевая и качая в такт головой. Вивачевская была вне себя от постигшей её психотравмы, и весь негатив своей бурлящей натуры сливала на Николая:
– Вы понимаете, что всё провалили! Это же надо, сбиться в том самом месте, на гениальное исполнение которого я так долго натаскивала вас? Как вы могли изгадить своей фальшью те чувства, которые я вложила в этот ноктюрн? Бах ведь на ура прошёл! Значит можете, когда хотите! Вы просто поиздевались надо мной, оскорбили честь школы, честь Фильда, мою честь, наконец! Что вы всё бубните себе под нос?
– Песню. Где слышал, не помню, – механически ответил Пересмешников.
– Нашли время! Впрочем, что за песня? Спойте! Оценки ставить не буду! – Вивачевская решила выяснить всё до конца. Пересмешников не стал возражать:
– «Да разве сердце позабудет, того, кто хочет нам добра, того, кто нас выводит в люди, кто нас выводит в мастера?».
– На что вы намекаете? – спросила гениальный педагог, бледнея.
– Ни на что. Просто, я согласен с автором. В самом деле, кто?..
Букет цветов
Настроение у Лидии Фёдоровны Пёрселл было гнуснее некуда. И на это были основания, которые она считала («категорически справедливо», по её собственному суждению) железобетонными. Её домочадцы вот уже несколько лет с ней не общались: одни разъехались в другие города, другие покинули этот мир от всевозможных недугов. И травмировало душу не то, что разъехались. Это то как раз было понятно – характер они у себя воспитали откровенно сволочной. Конечно сволочной, если они, родственнички, зачастую, примерно в одном случае из полусотни, рисковали свои мелочные интересы ставить выше её, почтенной Лидии Фёдоровны, интересов! «Ну разве не махровый эгоизм это»? – торжественно вопрошала пространство госпожа Пёрселл, прощаясь с уезжающей от неё последней племянницей. «Хочешь, чтобы я как Плюшкин одинокой стала»! – гневно провозгласила Лидия Фёдоровна, показав своё превосходство в начитанности перед безответно уносящейся в даль племянницей, и спустя пару тройку минут забыв о ней совершенно.
Мысли её перенеслись к мужу, умершему от какой-то диковинной болезни крови пять лет назад. Конечно, в том, что он умер не от какого-то примитивного алкоголизма, а от той же болезни, скосившей когда-то первую леди страны загибающихся советов, было что-то престижное, но ведь он всё равно умер. Ведь всё равно бросил её, Лидию Фёдоровну на этом свете совершенно одинокую. Подло бросил! Кто теперь будет прислушиваться ко всем её нравоучительным фразочкам? Кто тот герой, что будет проявлять заботу о ней, заботу, рамки для которой разумно поостережётся определить. И наконец, кто теперь будет выполнять все её приказы, не задумываясь о их целесообразности и необходимости?
А тут ещё болезни, будто на «свято место», во множестве слетевшиеся. Она могла бы долго перечислять. Здесь и «сожжённый лекарствами» желудок, совершенно измождённая и пропитанная жирами печень, ослабевшее сердечко, и даже зуд, не будем говорить где. Симптомчики разные, ощущения, которые так и хочется считать безопасными для здоровья, но как-то не очень получается. «Надо бы лечь в отделение, чтобы прокапали всякими лекарствами. Притом с искренним и достойным меня почтением», – проносились в голове требовательно-торжественные мысли. «Лежишь в светлой, чистой, отапливаемой палате, окружённая почтительными взглядами несчастных товарок по несчастью. На тумбочках и на подоконнике цветы. Красота! И улыбчивая медсестра, специально развитая физически для того, чтобы таскать железные стойки для капельниц по палатам. И таким вот манером прокапать что-нибудь», – продолжала мечтать Лидия Фёдоровна. Калий, госпожа Пёрселл была уверена в этом абсолютно, большинству больных капают. Эуфиллин, по её мнению, тоже от одышки и учащённого сердцебиения помогает. Насколько она могла вспомнить, так говорил кто-то из умнейших врачей-артистов, которых она не только воочию наблюдала по телевизору, но даже конспектировала в блокнотике. «И кавинтон. Да, обязательно кавинтон. И вот, как его?.. Чуть не забыла: „милодронат“. Приятное название. Такой милый из себя, а сосуды то чистит. Вот этим пусть и лечат, а таблетки могут и сами слопать», – подытожила госпожа Пёрселл и отправилась в поликлинику за направлением на госпитализацию.
– — – — – — – — – — – — – — – — – — – —
– Та-ак! Скажите, а в отделении, в палате, то есть, какие стоят цветы? – поинтересовалась Лидия Фёдоровна, пряча только что полученное направление в сумочку.
– Не поняла?.., – врач с трудом отвлеклась от навязанной минздравом компьютерной возни, и серьёзно, оценивающе посмотрела на госпожу Пёрселл.
– Чего тут непонятного? Я спрашиваю: какие цветы стоят в палате на подоконниках, на тумбочках? Прикроватных таких, знаете ли. Или они развешаны в горшках по стенам в коридоре? Цветы просто необходимы для душевного комфорта в процессе лечения! – отчеканила однофамилица великого англосаксонского композитора.
– Процесс лечения заключается не в размещении цветов, и не в их запахах…, а в выполнении медицинских назначений…, которые доктор сделает…, а цветы… и всё такое… после… от родственников… и друзей, – доктор отвечала задумчиво, неосознанно двусмысленно, упорно борясь со всё время выпрыгивающими на экран, идиотскими объявлениями медицинской компьютерной программы «НИХРЕНАТЕБЕМЕД», не позволявшей нормально работать. И если бы её спросили, что ей больше мешает: идиотская программа или идиотские вопросы пациентки, она вряд ли смогла бы ответить определённо.
– Я лучше знаю процесс лечения. Гляди-ка, спорить смеет она со мной, а сама вся в компьютере. Для вас, врачишек, компьютер важнее человека… И цветок на подоконнике у вас искусственный!
– Без компьютера сейчас вы вообще никуда не сунетесь. Вас не примут! Электронка везде! – обиженно ответила доктор в захлопнувшуюся дверь.
– — – — – — – — – — – — – — – — – — – —
А Лидия Фёдоровна уже победоносно шагала в приёмный покой, где заводят истории болезни для госпитализации. Там медсестра приняла у неё направление и начала священный ритуал изготовления на компьютере истории болезни.
– И здесь компьютер! Почему так долго? – раздражённо спрашивала госпожа Пёрселл.
– Потому, что в программе работаем. Историю болезни вам открываем. Потерпите минуточку.
– А почему я тут должна сидеть? Почему меня нельзя непосредственно в отделение отправить, чтобы я сразу могла начать лечение? А вы здесь всё равно зазря сидите. Вот и открывайте свою историю болезни, или географию болезни, хотите быстро, хотите медленно. Можете до второго пришествия открывать. И без всякой «минуточки», – качала права госпожа Пёрселл.
– Потому, что порядок такой, правила такие. Мы работаем по стандартам.
– Это свинство! Какое неуважение к больному человеку. Сам приди, сам жди, сам уйди. То и дело гоняют почём зря!
– Не волнуйтесь, если бы вас нужно было положить в реанимацию, никто бы вас «не гонял». Просто положили бы на носилки и по лестнице унесли, – парировала медсестра.
– Без лифта?? Во, порядки! Да вы вообще, как разгов…
– Всё, история болезни готова, можете идти в отделение, – медсестра вручила ей историю, рассказала, как пройти к отделению и вздохнула с облегчением.
– — – — – — – — – — – — – — – — – — – —
Придя в отделение, госпожа Пёрселл была определена в восьмую палату. Палата была четырёхместная. Соседок по палате было двое. Лидия Фёдоровна сразу учинила им лёгкий и непринуждённый допрос со сплетническим пристрастием, но получила несколько неопределённые ответы. Неудовлетворённо хмыкнув она подозвала проходившую по коридору санитарку и приказала ей наполнить водой принесённую из дома вазу, и поставить в неё тоже принесённый из собственного огорода букет цветов. Букет был небольшой и распространял по палате тонкий, ненавязчивый и несомненно благородный аромат. Затем она брезгливо осмотрела стены палаты с кое-где потрескавшейся штукатуркой неопределённого цвета, а затем и пол под кроватью, с которого подняла при помощи платка некую маленькую таблетку. При этом брезгливая улыбка на её лице постепенно нарастала. В этот момент дверь палаты открылась, вошла медсестра и сообщила, что доктор приглашает её на осмотр как вновь поступившую.
– Как это он приглашает? Я больная, и имею право находиться в своей палате. Какие лекарства мне надо назначить, я сама знаю. Мне что, ждать его назначений как манны небесной? Уже полчаса сижу, на ваши мерзкие стены таращусь, с пола за вами таблетки собираю, а капельницу никто не ставит! Это так у вас полы моют. Зарплату, небось, жрёте регулярно. Ежемесячно! Устроили бардак! И вообще, если доктору так уж захотелось осматривать меня, пусть придёт сюда сам. Я найду, что ему рассказать и показать, – отчеканила госпожа Пёрселл тоном, каким пользуются бывшие начальники, позабыв, что они уже бывшие. Медсестра, в свою очередь, слово в слово передала её ответ доктору.
– Вызывает, значит? К себе? На ковёр, надо полагать? Раньше такого не бывало. Новый обычай решила внедрить. Хорошо. Надо пойти, уважить такое трепетное отношение к праву пациента, хотя и сомнительному. И говорит, что зарплату жрём ежемесячно? Так. Наверняка у неё что-то интересное произошло… В голове, – проговорил с иронией доктор и направился в восьмую палату.
– Мне передали ваши тёплые слова. Вы совершенно правы, хотя и не вполне точны. Мы «жрём» не ежемесячно, а ежедневно. Завтрак, обед и ужин. Но в целом я с вами согласен… Слушаю вас… Что беспокоит? – спросил доктор госпожу Пёрселл, сидящую на кровати и выравнивающую цветки, помещённые в вазу. Лидия Фёдоровна явно не спешила реагировать на появление доктора. Она выравнивала цветы с запредельным старанием. Они стояли один к одному настолько ровно, что доктор не удержался, и скомандовал им:
– Вольно!
– Это вы мне? – осведомилась госпожа Пёрселл.
– Цветам сочувствую. А то вы их так ровняете, будто они рядовые, безответственно забывшие о строевой подготовке. Так что вас беспокоит в плане самочувствия? Я вас слушаю.
– Ровняю и буду ровнять. На то они и цветы. Понимаете? Я их срезала. В вазу, это вроде священного сосуда, поместила. Воды налила. Честь оказала, так сказать. Следовательно, они обязаны стоять ровно.… Как и вы, – она наградила доктора строгим взглядом.
– Как и я? Что ж, я готов нырнуть в вазу солдатиком, если вы докажете мне, что я цветок, что вы меня срезали и что я тоже обязан. Про воду можете не трудиться, – парировал доктор, глядя на пациентку испытующе. Может испытующий взгляд, а может и смысл произнесённых доктором слов, вывели из терпения Лидию Фёдоровну. Она заговорила раздражённо, быстро и не вполне чётко:
– Я не обязана никому ничего рассказывать, ничего показывать и доказывать! Я пациентка и право имею! Почему у вас в палатах нет цветов? Они ведь совершенно необходимы для создания душевного комфорта в процессе лечения! А их, цветов этих, нет. Вы тут все того, то есть уважения не имеете. Докторица в поликлинике тоже про цветы чушь несла и не краснела. А вы даже не спрашиваете кто я. Я Пёрселл и потому…
– Простите, кто и что спёр? И, наверное, потом сел? – осторожно и очень почтительно поинтересовался доктор.
– Да не спёр! Фамилия моя, говорю вам, Пёрселл. Вы что, глухой ещё вдобавок?
– А, Пёрселл, который с двумя «эл»? Нет, я не глухой. Просто англосаксонские фамилии, знаете ли, ни в чём комфорта не приносят. Вам, наверное, тоже. Извините.
– Да бог с ней, с фамилией. Я, между прочим, капаться сюда пришла. Калий от чего-нибудь сосудистого. Или кальций?… Впрочем, нет. Не надо его. Лучше прокапать эуфиллин от учащённого сердцебиения. Кавинтон обязательно. И милодронат, сосудики прочистить. Магний не надо, он тормозит мочевыделение и на бронхи может отрицательно повлиять. А вот рибоксин можно добавить с комплекс лечения, потому, что…
– В нём «масса фосфора»? «Требуют нервные клетки»? – перебил цитатой доктор со скрытым ехидством.
– Про то, что фосфор есть в рибоксине, я не слышала и не интересовалась. Спасибо, рибоксин не надо, потому, что нервы у меня в полном порядке… К чёрту фосфор!.. Что вы на меня так смотрите, будто в лечение не верите? Что вы молчите?