Моя война
© Замостьянов А.А., автор-сост., 2024
© Симонов К., Шолохов М., Эренбург И., 2024
© ООО «Издательство Родина», 2024
Они были героями…
Никогда на земле не было журналистов благороднее и доблестнее, чем они – военкоры Великой Отечественной. Сами понятия «журналист» и «писатель» меркнут перед их подвигом, перед их вкладом в Великую Победу.
Они встали в строй в первые дни войны. Многие просились добровольцами на фронт. Но все тогда вспоминали слова Владимира Маяковского: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо». В то время так и было. Слова, напечатанные в газете, оказались не менее важны, чем снаряды. И тех, кто умел заряжать своим словом тысячи людей, старались беречь, для них старались найти службу по таланту. И их направляли по всем фронтам – от центральных газет и от небольших армейских листков, которые, между прочим, в то время создавали исключительно талантливые и преданные своему делу люди.
Без них страна не узнала бы своих героев – начиная с Николая Гастелло, который совершил свой подвиг в первые дни войны. Военкоры придавали подвигу крылья. Как ждали их статей и на фронте, и в тылу! Им верили. По статьям с разным фронтов и флотов узнавали, что весь Советский Союз встал против врага. И верили в Победу даже, когда фронтовая ситуация к этому не располагала.
В самые тяжелые годы войны возникла легенда о приказе одного из командиров партизанского отряда: «Статьи Эренбурга на самокрутки не пускать». «Не знаю, – писал Давид Ортенберг, главный редактор газеты «Красная Звезда», – существовал ли он в действительности, такой приказ, я его не видел, но, если это даже легенда, она о многом говорит, и прежде всего о популярности Эренбурга». Его слова «Убей немца!» в известном смысле перевернули ход войны. Показали, насколько серьёзно всё складывается. После этой статьи уже не было сомнений, что бой идет «ради жизни на земле». Впрочем, это уже слова другого великого военкора – Александра Твардовского. Который в стихах был сильнее, чем в прозе, но и корреспонденции писал замечательно.
А как важен был для тысяч командиров и бойцов постоянный диалог с Константином Симоновым, Василием Гроссманом, Михаилом Шолоховым… И очерки, и стихи – всё было необыкновенно важно для тех, кто воевал. Не менее жадно читали их корреспонденции в столице, в сибирских промышленных центрах, да просто повсюду: по их репортажам многие точнее узнавали о том, как сражаются мужья и сыновья… Познавали атмосферу, дух войны. И Симонов, прежде всего, стремился показать людей, показать простые, но несгибаемые характеры.
Великий след в истории оставил журналист Петр Лидов: он открыл нам подвиг Зои Космодемьянской. Первоначально военкор даже не знал ее настоящего имени, называл Таней. Эта статья всколыхнула страну. Образ девушки, которая не пожалела жизни для Победы, поднимал на бой вернее любых лозунгов. Не вычеркнуть из истории и статью Александра Кривицкого о двадцати восьми панфиловцах. Как незабываем и подвиг Александра Матросова, которого «открыл» военкор Михаил Бубеннов. А как разглядел Борис Полевой Трифона Лукьяновича – бойца, у которого война отняла всё: детей, жену, родителей. Но не отняла чистого сердца – и он под огнем спас немецкую девочку на берлинской улице. Сам погиб, но девочку спас. Это ему стоит памятник в Трептов-парке…
Для многих из них война стала звездным часом – настоящие мужчины, они чувствовали себя там как рыба в воде. И в первую очередь – потому, что это была справедливая, освободительная война. Некоторые погибли – как Петр Лидов… А рисковали жизнью все. Как часто они, по словам Симонова, «первыми въезжали в города», чтобы узнать правду, рассказать читателям о победах и отступлениях, о том, на что способен солдат Красной Армии. А каким важным было пламенное слово Всеволода Вишневского для блокадного Ленинграда? Он уже тогда был легендой – фронтовик Первой мировой, разведчик-красноармеец, герой Гражданской, человек, знавший душу моряка и написавший бессмертную «Оптимистическую трагедию». «Верь, товарищ!», – писал он. И нельзя было не поверить.
Военкоров не хватало на всех героев. В этом трагедия войны. Но те, о ком они рассказали, представительствовали за других. Матросов – за сотни храбрецов, который прикрывали собой амбразуры. Зоя – за всех юных девушек, сражавшихся с врагом. И безвестные герои понимали: иначе и быть не может, в этом суровая справедливость войны. А еще они были армейскими психологами. Почти все наши лучшие военкоры умели находить общий язык с бойцами. И Леонид Соловьев, любимец моряков, и Сергей Михалков, ставший своим человеком среди летчиков. Они доверяли ему тайны, беседовали по душам. Это было важно! Иногда душевный разговор с военкором мог вернуть волю к жизни.
В этой книге собраны блистательные статьи о разных днях войны. От подвига Николая Гастелло до встречи на Эльбе и Победы. Прочитайте эту небольшую книгу от и до – и вы узнаете, что такое народ-победитель, что такое Великая Отечественная война. Именно Великая Отечественная. И узнаете, почем фунт лиха в судьбе военкора и бойца.
Арсений Замостьянов,
заместитель главного редактора журнала «Историк»
Василий Гроссман
Капитан Гастелло
Сурово, мужественно выглядит теперь Москва с ее быстрыми автомобилями, управляемыми военными шоферами, мешками с песком, закрывающими витрины, людьми с противогазами. И рядом – неожиданно наивен вид подмосковного села Богородского. Маленькие домики, окруженные зеленью.
В светлой, чистой комнате рабочего домика, в котором все полно спокойствия и уюта, я познакомился с женой и матерью капитана Гастелло, командира эскадрильи легких бомбардировщиков. Каков он, человек, начертавший огнем свое имя на черном грозном небе войны? Жена Гастелло, Анна Петровна, и старуха-мать его, Анастасия Семеновна, рассказали мне о бесстрашном командире, кровь от крови, плоть от плоти великого класса рабочих.
Отцу Николая Францевича сейчас 67 лет. Пятьдесят лет проработал он вагранщиком. Состарившись, он продолжает работать истопником при читальне. Пятьдесят лет изо дня в день трудился он среди пламени и жара расплавленной стали. За пятьдесят лет он лишь однажды сделал небольшой перерыв, когда вырвавшаяся плавка обожгла ему глаза. Пятьдесят лет правил он расплавленным металлом, и, должно быть, в жилы, в кровь его вошла рабочая уверенность в свою силу, в свою власть над стихией огня и металла. Эту уверенность, эту силу передал он своему сыну.
Василий Гроссман
Родился Николай Гастелло в 1907 году.
«На Красной Пресне, на самой боевой, родился», – сказала Анастасия Семеновна. Она тоже работает, несмотря на преклонные годы, на заводе «Богатырь». Работает вся семья – и младший сын Виктор – модельщиком на заводе, и сестра Нина. Труд – высший закон семьи. И Николай Гастелло, поучившись в Сокольнической школе, пошел на работу: сначала в паровозоремонтные мастерские, в литейный цех, в инструментальный, потом был токарем по металлу. Работал он в Муроме и в Москве до 1932 года. Двадцати пяти лет он был направлен Московским комитетом партии в летную школу. Московский комитет не ошибся – сын вагранщика, родившийся на Красной Пресне, и сам рабочий-металлист, стал настоящим воином рабочего класса.
В 1934 году, окончив школу, Гастелло пошел в дальнюю бомбардировочную авиацию. Сперва был он пилотом, скромным, исполнительным, внимательным к своему делу. Служба в авиации стала для него почетным трудом – он вложил в нее все свое рабочее сердце, смекалку, любовь. Он полюбил самолет – совершенную, могучую машину, высшее создание технического гения.
За все время службы у него не было ни одной аварии, его премировали за экономию горючего, командование отметило молчаливого, скромного летчика. Вскоре был он назначен командиром тяжелого корабля, затем командиром отряда. В 1940 году он уже был помощником командира тяжелой эскадрильи.
Он уверенно и неуклонно шел вперед, он шел по воздуху так же спокойно, умно, сильно, как отец его шел по горячему цеху.
Когда началась Великая Отечественная война, Николай Гастелло командовал эскадрильей легких бомбардировщиков.
Он был среднего роста, широкий, с ногами футболиста. Товарищи, шутя, так и называли его: футболист. У него были крупные, резкие черты лица, глаза – карие, спокойные, черные ресницы; внизу ресницы были густые, длинные и от этого глаза казались черными, но жена знала, что у Николая карие глаза.
Это о нем и о таких, как он, сказано «владеть землей имеет право». Ибо такие люди – добрые, сильные, мужественные, любящие труд, науку и красоту жизни, – должны быть хозяевами земли. Когда я подивился прекрасным чертам этого человека, Анна Петровна, жена его, сказала:
– Он был такой, как все. По-моему, наши летчики все друг на друга похожи.
Он никогда не повышал голоса, не сказал ни разу грубого слова. Он никогда не рассказывал о своей боевой работе. Ведь был он и в Монголии, участвовал в Финляндской кампании, сбрасывал парашютные десанты над Бессарабией в 1940 году. Но не от него жена узнала о том, как он летел с тридцатью ранеными через горный хребет во время страшного ненастья, когда один из моторов отказался работать. Не от него узнала она о том, как он с неуспевшего подняться самолета сбил внезапно налетевшего на бреющем полете врага.
Зато много и любовно говорил он о товарищах, восхищался Кравченко и Шевченко, с которыми ему приходилось вести боевую работу в воздухе. Он во всех сослуживцах и подчиненных умел находить хорошее, доверял людям, старался повысить в них чувство ответственности и уверенности в своих силах.
Он обладал исключительно привлекательными чертами коммуниста-массовика, и к нему тянулись десятки людей. Где бы он ни появлялся – на аэродроме, в мастерских, – всегда его окружали люди. Одинаково хорошо относились к нему и подчиненные, и комиссар, и полковник, и инженеры, и техники.
К нему ходили советоваться – он был опытен, обладал большими знаниями, много читал партийной литературы, собирал библиотеку по техническим вопросам. В свободное время он любил и попеть, и поплясать, очень любил ходить в театр, слушать музыку. Нравились ему комические представления и кинофильмы.
«Смеялся он всегда тихо, почти бесшумно, – сказала Анна Петровна, – но до слез».
Любимыми его писателями были Максим Горький и Джек Лондон. Он все хотел достать полные собрания сочинений Толстого и Тургенева. Просил об этом родных и знакомых, живших в Москве и Ленинграде.
Удивительно – человек, командовавший эскадрильей сказочных, быстрых бомбардировщиков, остался таким же московским рабочим, какими были все родные его, отец, друзья, товарищи детства. Он был рабочим. Каждая капля его крови была рабочей кровью.
У него имелся большой набор слесарных инструментов, и всюду он возил с собой паяльники, пилы, стамески, молотки, напильники.
Все знали, что у Гастелло можно достать любой инструмент, и часто командиры, такие же рабочие, как и он, ходили к нему подзанять паяльную лампу либо какую-нибудь иную слесарную снасть.
«Бывало, посмотришь, – говорит Анна Петровна, – на его руки, большие, огрубевшие, на темные пальцы, и не верится, что эти руки умеют делать тонкие, прекрасные вещи, хрупкие, почти как кружево прозрачные».
Чего только не умел сделать рабочий – капитан эскадрильи. В часы отдыха он выпиливал лобзиком ажурные рамки и коробочки. Он выточил из эбонита земной шар с рельефом материков и океанов и над этим земным шаром летел красный чкаловский самолет своим знаменитым маршрутом из Москвы через Северный полюс в Америку. Из куска березового дерева он сделал самолет-ночник, удивительно изящную вещицу, полную копию тяжелого бомбардировщика. К обыкновенным часам-ходикам он приделал усики, стрелки задевали эти усики в определенный час и заставляли гудеть радио, когда надо было капитану идти на аэродром. «Он даже умел шить на швейной машине, – говорит мать, – и, когда мальчиком был, для кукол младшей сестренке все платья пошил».
«Он и теперь шил на машине, – говорит Анна Петровна, – и для себя, и для сына нашего Вити, и даже для меня. Придет кто-нибудь из командиров, застанет его за работой и смеется: капитан-портниха. А он лишь усмехается, делает свое дело. Так товарищи о нем говорили: ты, Гастелло, и токарь, и слесарь, и столяр, и жестянщик, и портниха, и сапожник».
Рано утром 22 июня 1941 года на аэродроме была объявлена тревога. Летчики улетели. Вскоре комиссар собрал жен и объявил о войне. В 12 часов 15 минут все слушали речь Молотова. В одиннадцать часов вечера Гастелло вернулся. Жена подошла к нему, обняла и сказала: «Началось?» «Началось», – ответил он. «Ну как?» – спросила Анна Петровна. «Дали им дым и огонь».
Больше он ничего не сказал. Ложась спать, он проговорил: «В 3 часа придет связист, разбудит меня, не тревожься, когда он будет стучать. Витю не отпускай далеко от себя, могут налететь».
Днем женщины поехали на аэродром набивать пулеметные ленты. Много их нужно было.
Теперь каждый день капитан Гастелло вставал в 3 часа утра. Жена, прощаясь, обнимала его. «Не давайся живым», – говорила она и плакала. «Ну что ты плачешь, я все сам знаю», – отвечал он. Она спускалась с ним до первой площадки лестницы и смотрела, как он выходил в дверь. Потом она поспешно поднималась и смотрела в окно, как капитан шел по лесной дорожке к аэродрому.
25‑го на аэродром внезапно налетел вражеский бомбардировщик. На бреющем полете, ревя моторами, сыпя пулеметными очередями, он мчался к машинам эскадрильи Гастелло. Капитан вскочил в машину – речь шла о долях секунды. Теми же неторопливыми, внешне неловкими движениями рабочего человека он направил пулемет на врага. Миг видел он лицо фашиста, огненный поток пуль взвыл над его головой. Гастелло дал очередь, за ней вторую. Подбитый фашист приземлился, экипаж взяли в плен. У офицера на груди было два Железных креста.
Анна Петровна вечером расспрашивала мужа: «Ну как было, расскажи, что ты все молчишь». – «Было? – переспросил он. – Да ничего такого не было, рассказывать нечего, – он усмехнулся. – Вот только, когда увидел его лицо, выругался первый раз в жизни».
Он похудел, лицо его загорело, только вокруг глаз образовались белые круги в тех местах, где очки защищали лицо от солнца и ветра.
Возвращаясь домой после боевых вылетов, после воздушных сражений и бомбежек, капитан был таким же, каким всегда знала его жена. Такой же спокойный, неторопливый, неразговорчивый, ласковый. «Послушает радио, начистит до блеска сапоги, – он очень любил, когда сапоги блестят, – подошьет сам чистый воротничок, побреется, поглядит на себя в зеркало и ляжет спать. А в три часа утра за ним приходит связист».
26‑го семьи летчиков были эвакуированы в тыл. В последний раз проводила Анна Петровна мужа до дверей, в последний раз обняла его. В это утро, казалось ей, он был особенно сосредоточен и молчалив. Она смотрела в окно, как он закурил и пошел с знакомым командиром, но не обычной тропинкой, а другой дорогой. «Ну зачем ты так пошел, – подумала она, – я тебя меньше увижу».
3 Июля жена, мать, отец, армия, весь народ, мир узнали о подвиге командира эскадрильи легких бомбардировщиков, московского рабочего Николая Гастелло, обессмертившего свое имя.
Краткое газетное сообщение гласило: «3 июля во главе своей эскадрильи капитан Гастелло сражался в воздухе. Далеко внизу, на земле, тоже шел бой. Моторизованные части противника прорывались на советскую землю. Огонь нашей артиллерии и самолеты Гастелло сдерживали и останавливали движение врага, громили его.
Но вот снаряд вражеской зенитки разбивает бензиновый бак самолета Гастелло. Машина в огне. Гастелло сделал все, чтобы сбить пламя, по это не удалось. Выхода нет.
Что же, так и закончить на этом свой путь? Скользнуть, пока не поздно, на парашюте и, оказавшись на территории, занятой врагом, сдаться в постыдный плен? Нет, это не выход.
И капитан Гастелло не отстегивает наплечных ремней, не оставляет пылающей машины. Вниз, к земле, к сгрудившимся цистернам противника мчит он огненный комок своего самолета. Огонь уже возле летчика. Но земля близка. Глаза Гастелло, мучимые огнем, еще видят, опаленные руки тверды. Умирающий самолет еще слушается руки умирающего пилота.
Так вот как закончится сейчас жизнь – не аварией и не пленом, – подвигом.
Машина Гастелло врезается в «толпу» цистерн и машин – и оглушительный взрыв долгими раскатами сотрясает воздух сражения: взрываются вражеские цистерны.
Нелегко умирать. Но такая смерть прекрасна, как вечная жизнь.
Алексей Сурков
Ночной поиск
Александров с тревогой взглянул на часы. До выхода в поиск осталось сорок минут, а Редков все не возвращался. Уж не стряслось ли с ним чего-нибудь?
Маленький широкоскулый карел был во взводе на все руки мастером. Тридцать лет жизни в северокарельских лесах приучили его небольшое сильное тело к суровым морозам. Таежный лесоруб и охотник, он чувствовал себя в лесу как дома. В любую непогоду он чутьем угадывал дорогу и заменял взводу и компас, и карту. На войну он пришел из запаса и принес в суровые финские леса вместе с таежными повадками жгучую неистребимую ненависть к шюцкору. Давно, в тысяча девятьсот двадцать втором, налетела шюцкоровская банда на бедную пограничную карельскую деревушку и живьем сожгла вместе с избой отца, члена сельсовета, мать и двух младших сестер Редкова. Закроет Редков глаза и видит: пылает в ночи, стреляя головешками, черная отцовская изба. Небо над избой красное, и сугробы вокруг избы красные. Простоволосый белоголовый мальчуган в валенках на босу ногу, зарывшись в красный сугроб, глядит неподвижным, как у покойника, взглядом в ревущее пламя и слышит, как, замирая, доносятся из страшного костра родные, перехваченные мукой голоса…
Алексей Сурков
Александров закурил папиросу. Задумался. И вдруг представил себе: лежит Редков на лесной поляне, широко разметнув руки, лицом к небу, а на светлые ресницы иней падает… Нет, не может быть!..
Проскрипели лыжи. Дневальный у землянки шепотом спросил пропуск… Никак вернулся?.. Едва Александров успел подняться с нар, как в землянку ввалился Редков.
– Задание выполнено, товарищ младший лейтенант. – Редков снял маскировочный халат и стал стряхивать с него снег. – Надо бы лучше, да нельзя. Выполз я на ихнего часового. Прямо чуть не под ноги ему. Лежу, не ворохнусь. Стрелять – обидно, тревога поднимется. Так уползти – близко, услышит. Часа полтора и вылежал в сугробе, как бревно. Он стоит, с ноги на ногу переминается. Кашляет в рукав. Холодно – терпенья нет. Слышу: кричит часовой «Сейз!» и пропуск спрашивает. Я думал: он меня приметил, собрался уже гранату метнуть. Но оказывается, сменять часового пришли. Пропуск сказали. А пока они тары-бары разводили, я нырком по снегу отполз и – тягу сюда…
– Так, значит, вы пропуск узнали?..
– Узнал, товарищ младший лейтенант.
– Вот это здорово. Молодец вы, Редков. Давайте обогрейтесь у печки. Дневальный, поднимайте людей!.. Редков, а вы хорошо по-фински говорите?
– Как они говорят, так и я говорю.
– А если большой разговор придется вести?
– И большой разговор можно.
– А если вы будете командиром взвода ихних разведчиков?
– Как это, товарищ младший лейтенант?
– А вот так: взвод ваш из лапуасского батальона. Ходил на нашу сторону в поиск. Подзаплутал. Вышел в расположение соседей.
– Надо обдумать. Может, и выйдет.
– Думайте, думайте… Пришли, с часовым встретились. Столковались. Узнали, какая там часть стоит. Спохватились, что именно командиру той части у вас пакет есть, срочный, секретный, в собственные руки. Ну?..
– Есть, товарищ младший лейтенант. Если надо, можно попробовать.
– А если не поверит, прикладом его по лбу – «язык» будет, и то хлеб.
Александров вышел из землянки. Разведчики толпились под соснами, подгоняя лыжи, вполголоса переговариваясь.
– Готовы?.. Вот что, товарищи. Задание нам – разведка боем. Редков подслушал финский пропуск. Попытаемся спектакль егерям устроить. Каски оставить в землянке. Халаты запахнуть хорошенько, чтобы пуговицы советской не видно было. Марлевые наличники спустить и не поднимать до команды. Оружие и гранаты держать наготове. И молчать. Мы – финская разведка. Командует взводом Редков, а вы около меня держитесь. Без моей команды ничего не делать. Открывать огонь по моему свистку. Понятно?..
Обошел строй разведчиков. Все в порядке. Стоят готовые к выходу – все белые, как привидения. Поди различи их, какой они армии. Подошел к Редкову. Оглядел с головы до ног. Спохватился:
– Чуть не проморгал! Нельзя вам в валенках. Давайте-ка сменимся.
Сел на пень, стянул с ног желтые финские офицерские пьексы. Отдал Редкову в обмен на валенки.
– Пошли!..
Ночь выдалась мутная, беззвездная. Редкими хлопьями падал снег. Хорошо пригнанные и смазанные лыжи скользили ходко, почти бесшумно.
В который раз отправлялся взвод в ночную разведку, а опять все по-новому.
Миновали передний край своих. Снежные окопы между деревьями. Часовые в тени. Молчаливые замаскированные «максимы», застывшие темными пятнами между присыпанных снегом веток.
Кончился нахоженный, расчерченный лыжнями снег. Впереди – белая целинная простыня, рыхлая, неисхоженная. Лыжи головных глубоко уходили в рассыпчатую снеговую толщу. Тихо. Только где-то слева, далеко в лесу, потрескивали редкие винтовочные выстрелы.
Поднялись на высотку, густо заросшую молодым сосняком. Редков замедлил шаг, прошептал Александрову:
– Приготовиться надо. Сейчас спустимся под горку, и часовой будет…
На ходу вытянулись тремя цепочками, по отделениям. Редков вырвался вперед и широко зашагал под гору.
Достигли дна лесного оврага. Стали подниматься вверх. И вдруг над головами прозвучал хриплый, глухой окрик:
– Сейз!
Замерли, как пригвожденные к снегу. Сивков инстинктивно опустился на левое колено, прилаживая «Дегтярева» для стрельбы. Секундная пауза, и за деревьями знакомый голос Редкова негромко проговорил по-фински:
– Свои, свои, что ты орешь!..
– Руки вверх, подходи один, говори пропуск! – скомандовал часовой.
Александров слышал, как заскрипели лыжи Редкова, шурша на подъеме по черствому снегу.
Весь напряженный, как туго свернутая пружина, Редков шагал на голос часового. Ночная темень скрывала егеря. Не замедляя шага, стараясь быть совсем спокойным, Редков четко выговаривал пропуск.
– Подходи ближе! Кто? Откуда?
Только теперь стало приметно, что за толстым стволом сосны стоял коренастый, невысокого роста человек в белом халате с винтовкой наизготовку.
Самое томительное прошло. Наступило то нервное спокойствие, которое делает все ощущения особенно острыми и заставляет мозг работать четко и быстро. Не снимая пальца с гашетки автомата, Редков, стараясь держаться в тени соседней сосны, попытался взять инициативу в свои руки.
– Что это у тебя руки трясутся? Должно быть, первый раз в ночном карауле.
Спокойные интонации голоса обманули часового. Он опустил винтовку к ноге и уже менее тревожно спросил:
– Откуда? Какой ты части?
– Сержант лапуасского батальона Ярвинен. Ходил с ребятами на ту сторону москалей пощупать. Да сбились, видно, с дороги. Ты не наш будешь?
– Нет. Вам надо правее держать. Тут недалеко за горкой ваши.
– Значит, ты в куопийском служишь?
– Да нет. Я третьего егерского. Сменили мы куопийцев.
– Постой, постой, так третий егерский – наши соседи. Удача какая! – Редков стал рыться на груди под халатом. – У меня вашему командиру батальона пакет есть… Вот здорово. А я думал – до утра придется плутать, искать вас.
Редков приподнял марлю наличника. Спокойно и прямо поглядел в глаза часовому. Под его взглядом егерь как бы обмяк, стал доверчивее. Видать, не очень давно воюет.
– Штаб батальона нашего не очень далеко. Только дорога путаная, лесом. Не найдете вы его сами, господин сержант. Провожатого надо. А я не могу с поста уйти…
– Правильно, – покровительственным тоном, входя в роль, сказал Редков. – Пост для солдата – святое место. Стой, как вкопанный, и гляди в оба. А может быть, мы все-таки сами попытаемся пробраться. Как ты думаешь, парень?
– Да что вам без толку плутать. Еще обстреляют, чего доброго. Вы тут подождите малость. Скоро должны караулы проверять…
Слева послышался шорох снега.
– Стой, кто идет?..
– Свои… Ты с кем тут, Лейпенен, разговариваешь?
Из-за деревьев вырисовывалась грузная фигура егеря,
– А-а, Тойво… Что тебя черт носит?
– Меня не черт носит… Я часовых проверяю. – Егерь заметил Редкова. – А это что за личность?
– Это не личность, а сержант Ярвинен, парень, – веско и сердито ответил Редков. – Что-то ты, парень, очень развязно держишься?
– Извиняюсь, господин сержант… Здесь ночью трудно отличить начальника от солдата…
– Ну то-то же!.. Ты проведешь меня с ребятами в штаб третьего егерского…
– Но, господин сержант…
– Никаких «но», Тойво… К вашему командиру у меня срочный оперативный пакет. Выполняй приказание. Потом доложишь, что выполнял мой приказ…
– Слушаю, господин сержант…
Решительный, суровый тон Редкова обескуражил егеря. Он просительно взглянул на своего приятеля, как бы спрашивая, что ему делать. Лейпенен молчал.
– Значит, пошли…
Не давая опомниться провожатому, Редков негромко подал стоящему поодаль взводу условные слова финской команды:
– Взвод, за мной, марш!
Заскрипели, зашуршали по снегу лыжи. Тремя цепочками, смыкаясь на ходу потеснее, разведчики, молчаливые, настороженные, прошли мимо часового. Весельчак Сивков, поравнявшись с часовым, нарочно поскользнулся и смачно проворчал знакомое ему финское ругательство:
– Саттана!..
Шли и запоминали каждый изгиб тропы, каждый холм, каждую прогалину. У выхода на маленькую лесную полянку егерь остановился.
– Вот видите – внизу две палатки. Слева – это штаб, а справа – командирская…
– Нет, ты уж до места доведи, а потом и возвращайся в роту.
– Слушаю, господин сержант…
Александров тихо тронул локтем идущего рядом Сивкова. Тот – следующего разведчика. Легкий толчок обошел весь взвод. Это значило: быть наготове, скоро начнется.
Маленькая колонна вслед за провожатым спустилась в ложбинку. Стали ясно различимы две небольшие палатки с черными печными трубами наружу, запорошенные снегом. Александров приметил: возле сосен стояло несколько пулеметных лодочек. Около палатки – тень часового.
– Стой! Пропуск!
Резкая серебряная трель свистка разрезала морозный воздух. Редков, быстро вскинув автомат, свалил выстрелом в упор провожатого. Александров короткой, в три выстрела, очередью хлестнул по часовому.
– Огонь!
Сначала беспорядочно, потом сливаясь в гулкие залпы, началась стрельба. Резко лопнула одна, другая, третья гранаты.
– Вались на палатки!
Бойцы первого отделения дружно навалились на палатки, подминая деревянные колышки, опрокидывая печки.
– Людей вяжи. Документы забирай!
Все делалось молниеносно, стремительно. Из-под прорванной парусины выволокли четырех воющих людей, связали, заткнули рты варежками, повалили на лодочки. Вытащили из палаток бумаги, карты, завернули в халат, снятый с мертвого часового.
– Все готово?
– Все!
– Теперь пошли пробиваться!
Возбужденный удачей Александров легко вырвался вперед.
– За мной, товарищи! Теперь все дело в быстроте. Не дать опомниться. Опомнятся – все ляжем здесь…
Лес уже гудел от беспорядочной стрельбы. Редков несся впереди взвода, рядом с командиром. Памятью старого лесовика он угадывал все повороты и петли путаной лесной тропы. Со всех сторон хлопали выстрелы. Длинной трелью залился один пулемет, другой, третий. Невдалеке провыла и разорвалась мина.
– Все в порядке, Редков! Такая канитель началась, что только дурак не проскочит. Подтянуть людей надо, чтобы не растерялись в лесу.
В грохоте выстрелов, наполнившем ночной лес, взвод, безмолвный, готовый к любым неожиданностям, летел на северо-восток, за линию чужих часовых, к своим.
Знакомая горка. Сосна. Часовой. Приметив тени, он поднял винтовку.
– Ах, ты так!
Редков на ходу вскинул автомат. Выстрел. Часовой боком упал на землю, с воем закрутился в снегу.
– Вяжи и его с собой!
Александров быстро скользил по проторенной лыжне к переднему краю окопов полка, обгоняя передовой дозор. Бойцы, чуя близость своих, налегали на палки. Шуршали по снегу гладкие днища лодочек, нагруженные ошеломленными пленными и трофеями.
Кончился нехоженый снег. Темной стеной вырос впереди завал. Настороженный оклик часового. Разменялись пропусками. Миновав передовые посты, остановились, перевели дух. Озабоченный Александров обошел тяжело дышащих разведчиков.
– Все в порядке. Все налицо. Двое легко ранены. Теперь к полковнику будет не стыдно с рапортом явиться…
По ту сторону завалов, с юго-запада, гремела трескотня выстрелов. Рвались мины…
– Ну и кашу мы заварили, товарищ младший лейтенант, – потирая озябшие руки, озорно сказал пулеметчик Сивков.
– До утра палить будут. Верно я говорю, господин лапуасский сержант? – обернулся он к Редкову.
– А это вы вон у него спросите, – отозвался Редков, кивая в сторону лежащего в лодочке связанного финского майора…
Александр Твардовский
Двадцать два «языка»
В один из первых дней войны боец Саид Ага Файзулаевич Ибрагимов понес большую утрату. Пал в бою его друг и земляк из далекого Дербента – Борис Медиков. Они вместе росли, учились, вместе были призваны в Красную Армию. И вместе пошли воевать.
Много в стране краев, много республик, а родина – одна. Лезгин Саид Ибрагимов понимал, что, защищая украинскую землю, по которой впервые ступали его ноги, он защищает и свой далекий Дербент, где живут его родные и друзья, его жена и маленький сын Сабир.
Так же, наверное, думал и Меликов, земляк Ибрагимова.
Как ни тяжело быть вестником горя, Саид должен будет сообщить домой о смерти своего товарища. Умолчать нельзя. Но пока он не мог добавить в письмо, что отомстил за Бориса Меликова. Еще не выпало случая, чтобы поквитаться с врагом в поединке, с глазу на глаз.
Кто его знает, когда выпадет такой случай. Нужно покамест просто воевать, выполнять в точности любую задачу, а там видно будет.
Саид должен был произвести разведку села, лежавшего на пути следования части: пробраться через реку, войти задами в село, – там как будто никого нет, но нужно было проверить, прислушаться, присмотреться. Так приказал, посылая Ибрагимова в разведку, младший лейтенант Бакало.
А он человек строгий. Ему доложи: есть в селе хоть один немецкий солдат или нет ни одного солдата. И за свои слова отвечай. Нужно смотреть, слушать, угадывать, оставив все другие мысли: о себе, о Меликове, о жене и сыне. Ты сейчас идешь один, но вслед за тобой должно пройти много людей, твоих товарищей, и если ты чего-нибудь не доглядел, ты подведешь всех.
Саид перешел реку ниже полуразрушенного моста. Вода была в самом глубоком месте по грудь. Саид бережно нес над водой свой пистолет-пулемет. Оружие это он хорошо знал, владел им свободно и мастерски, и питал к нему чувство особого благоговейного уважения. «Машинка – лучше нет», – говорил он обычно и прищелкивал языком.
В селе было тихо, безлюдно. В теплой мягкой пыли копалась одинокая курица. Двери и окна многих домов были открыты. Похоже было, что жители ушли неподалеку и каждую минуту могут вернуться. Печки еще сохраняли остаток тепла. Только беспорядок, брошенные на полу вещи, стекло от разбитой посуды говорили о том, что жителей столкнули с насиженных мест большие и грозные события.
Саид услыхал негромкий ноющий звук, – он так подходил ко всей обстановке покинутого села, что Саид не стал к нему прислушиваться. Скрипела где-нибудь ставня или качался, свесившись, лист кровельного железа.
Подбористый, гибкий и сильный, Саид легко и бесшумно перелезал через плетни, пригибался у палисадников, полз по канавам. Одежда на нем успела обсохнуть. Движения его были ловки и расчетливы. Если нужно было притаиться, он при своем довольно высоком росте без труда помещался в какой-нибудь ямке; он умел так приникать к стволу дерева, к стене, к углу строения, что был совершенно невидим. Страха Саид не испытывал. Он знал, что сейчас, в разведке, не ему пугаться, а он, Саид Ибрагимов, невидимый и зоркий, – самое страшное для врага, которого окружают чужие поля и укрывают чужие стены.
Ноющий звук послышался ближе. Теперь он что-то смутно напоминал Саиду. Боец насторожился и вскоре понял, что звук доносился из небольшого сарайчика, который стоял за одним из домов, в саду. Саид невольно улыбнулся, лежа в картофельной борозде. Это было сонное однообразное нытье свиньи. Похоже было, что кто-то успокаивал ее, почесывая спину…
Саид приблизился к сарайчику. Запор снаружи был откинут. Боец оглянулся вокруг, взял свою «машину» в правую руку, а левой быстро рванул дверь…
Может быть, тем и хорошо получилось, что у Саида не было времени раздумывать и соразмерять силы. В сарае на соломе тесно сидели и лежали человек двадцать немецких солдат. Саид успел еще различить макинтош офицера с черным воротником. Очередь из пистолета-пулемета застала всех на месте. Саид мог их всех перестрелять до единого, но увидел, что они и так в его руках. Онемев, немцы в ужасе глядели в дуло его «машины». Саид встал у двери поудобнее и приказал:
– Выходи по одному. Становись тут…
По движению его головы они поняли, чего он требует, и, поднимая руки, стали выходить наружу. Подняться и выйти без посторонней помощи смогли почти все. Сосчитал их Саид Ибрагимов только по дороге в штаб.
Всего было двадцать солдат и два офицера. Восьмерых Саид ранил с первой очереди, остальные сдались без единой царапины. Не успели они сложить в кучу оружие, как подоспели наши бойцы, – должно быть, услышали стрельбу, – и группа пленных под надежным конвоем направилась к штабу.
Саид Ибрагимов не очень четко доложил все, что полагается, но командир ободряюще кивнул ему головой.
– Задержал? Один? Двадцать два человека? Спасибо. Молодец!
Когда Ибрагимов вышел из штаба, кажется, первая мысль, пришедшая ему в голову, была о том, что теперь легче будет сообщить в письме о гибели земляка Меликова.
Вадим Кожевников
Гвардейский гарнизон дома № 24
Из окна комендатуры застучали станковые пулеметы. Очередь прошла сначала над головами бешено скачущих лошадей, потом расщепила оглоблю, и пули, глухо шлепая, пробили брюхо коня и его по-птичьи вытянутую шею.
Вторая упряжка свернула на тротуар и помчалась дальше. Став на колени, Горшков метнул в окно комендатуры гранату. Савкин, лежа в санях, бил вдоль улицы из ручного пулемета. Кустов, намотав на левую руку вожжи, сбросив с правой рукавицу, свистел. Это был зловещий свист, полный удали и отваги.
Чугунная тумба попала под сани. Бойцов вышибло из разбитых саней, и лошади, волоча обломки, ускакали.
Улегшись в канаве, Савкин отстреливался от голубо-мундирных жандармов, уцелевших в комендатуре. Горшков вскочил в раскрытые двери ближайшего дома, через секунду он выбежал наружу и, прислонясь к косяку, метнул внутрь гранату. Взрывом вырвало стекла вместе с рамами.
Поднявшись с земли, Горшков крикнул:
– Сюда, ребята!
Кустов вошел в наполненное дымом здание. За спиной у него миномет, два железных ящика с минами висели по бокам. В руках он держал за веревочные петли ящик с патронами.
Продолжая отстреливаться, вполз Савкин. Не оглядываясь, он поспешно приладил на подоконнике пулемет и продолжал бить короткими очередями.
С пола, шатаясь, поднялся фашистский офицер. Кустов, руки которого были заняты, растерялся. Потом высоко поднял ящик с патронами и с силой обрушил на голову врага.
Ящик треснул от удара – и пачки патронов посыпались на пол.
Пули с визгом ударялись в стены, крошили известку. Протирая слезящиеся от известковой пыли глаза, Савкин, меняя огневую позицию, перебегал от одного окна к другому.
Поставив стол, на него табуретку, взобравшись на это сооружение, Горшков стрелял из автомата в круглое отверстие в стене, пробитое для вентилятора.
Вражеские солдаты вытащили на крышу соседнего здания тяжелый станковый пулемет. Пули, ударяясь о каменную стену, высекали длинные синие искры. Но прибежал взволнованный офицер и приказал солдатам прекратить стрельбу.
Дело в том, что немецкий гарнизон, оставшийся в хорошо укрепленном городе, должен был прикрывать отступление основных своих сил. Обеспокоившись наступившей тишиной, угрюмо заговорил Горшков:
– Что же такое, ребята, получается: приехали три советских гвардейца, а фашисты, выходит, на них внимания не обращают?
Савкин, зажав в коленях диск, закладывая патроны, огорченно добавил:
– А командиру чего обещали? Не получилось паники.
– Получится, – сказал глухо Кустов и, взвалив на спину миномет, полез по разбитой лестнице на чердак.
Скоро здание начало мерно вздрагивать. Это Кустов уже работал у своего миномета. Прорезав кровлю и выставив ствол наружу, он вел огонь по немецким окопам, опоясавшим город.
И немцы не выдержали. Они открыли яростный огонь по дому, в котором засели гвардейцы.
Горшков, прижавшись к стене, радостно кричал:
– Вот это запаниковали, вот это да!
Серый дым полз с чердачного люка, обдавая угарным теплом.
Командир батальона сказал:
– Бойцы, вы слышите эти выстрелы? Это дерутся наши люди. Тысячи пуль, которые обрушились на них, могли посыпаться на нас. Пусть имя каждого из них будет жечь ваши сердца. Вперед, товарищи!
Батальонный любил говорить красиво. Но в бою он не знал страха. И если б в атаку можно было ходить с развевающимся знаменем в руках, он держал бы это знамя.
Бойцы пошли в атаку.
А с крыши дома № 24 уже валил черный дым, и яркое пламя шевелилось на кровле, дорываясь взлететь в небо.
Спустившись с чердака в тлеющей одежде, Кустов прилаживал к амбразуре окна миномет.
Фашисты пытались взять дом штурмом. Взрывом гранаты вышибло дверь. Ударом доски Кустова бросило на пол. Нашарив в дымном мраке автомат, прижав приклад к животу, он дал длинную очередь в пустую дверную нишу, и четыре вражеских солдата растянулись на пороге.
Тогда гитлеровцы выкатили пушку.
Савкин гордо сказал:
– До последней точки дошли! Сейчас их пушки шуметь будут.
Горшков добавил:
– Выходит, ребята, мы задание перевыполнили.
Кустов, глядя на свои раненые ноги, тихо произнес:
– Уходить даже неохота: до чего здорово получилось.
В грохоте взрывов тяжелые осколки битого кирпича вырывало из шатающейся стены…
Батальон ворвался в город и после короткой схватки занял его.
Командир батальона, выстроив бойцов перед развалинами разбитого дома, произносил речь в память трех павших гвардейцев.
В это время из подвального окна разбитого дома вылез человек в черной, дымящейся одежде, за ним другой, третьего они подняли и новели под руки. Став в строй, один из них сипло осведомился у соседа: «Что тут происходит?» И когда боец объяснил, Савкин сердито сказал: «Значит, хороните! Фашисты похоронить не смогли, а вы хороните…» – и хотел доложить командиру о выполнении задания.
Но Кустов остановил его: «После доложим. Интересно послушать все-таки, что тут о нас скажут такого».
Командир говорил пламенную речь, полную гордых и великолепных слов.
А три гвардейца стояли в последней шеренге крайними слева с вытянутыми по швам руками и не замечали, как по их утомленным, закопченным лицам катились слезы умиления и восторженной скорби.
Когда командир увидел их и стал упрекать за то, что не доложили о себе, три гвардейца никак не могли произнести слова, так они были взволнованы.
Махнув рукой, командир сказал:
– Ладно, ступайте в санбат. – И спросил: – Теперь, небось, загордитесь.
– Что вы, товарищ командир! – горячо заявил Горшков. – Ведь это же все по недоразумению сказано.
Константин Финн
Подвиг Петра Игнатьева
Красноармеец Петр Игнатьев был ранен в ногу, когда шел в разведку. Он упал.
Невдалеке от него полз Тимоша Корень. Игнатьев крикнул:
– Тимоша! Я ранен.
Но Тимоша не слышал. Игнатьев крикнул еще раз. Тимоша опять ничего не услыхал, хотя был теперь в каких-нибудь трех шагах от Игнатьева. Петр закричал что было мочи:
– Тимоша! Тимошка!
Но голос свой слышал только он сам: ни Тимоша Корень и никто другой слыхать его не могли, потому что уже минут двадцать Игнатьев в полубеспамятстве лежал на снегу. Ему только казалось, что он кричит. Пуля немецкого часового подстерегла его близ деревни, куда они вместе с Тимошей пошли в разведку, и Тимоша думал, что Игнатьев убит.
Петр Игнатьев очнулся в крестьянской избе. Он лежал на печке. Перед глазами – маленькое оконце. За оконцем – тусклый день. Игнатьев прошептал:
– Кто тут есть?
Никто не ответил.
Он захотел встать с лежанки. Ничего не вышло. Правая нога, казалось, больше не была частью его тела, она как бы стала теперь частью кирпичной лежанки.
Петр пошевелил левой ногой – она была легкая, живая. Он пошевелил руками, помотал головой – все жило. Ободрившись, он попытался оторвать правую ногу от кирпичей, и опять ничего не вышло.
Он закричал:
– Кто ж тут есть?
В избу из сеней вошел старик. Клубы морозного пара ворвались в дверь. Старик был высокий, широкоплечий, костистый. Он подошел к лежанке легкой походкой молодого человека. Ладный старик, из тех, которые живут не хворая и не жалуясь, сохраняя силу свою очень долго, и умирают в одночасье.
– Ну, вот, видишь, – сказал он Петру. – Вот ты живой.
Подойдя к лежанке вплотную, он привычным жестом поправил тулуп, которым боец был укрыт.
– Сколько я здесь дней? – спросил Игнатьев.
– Шесть.
– А нога моя?
– Пухнет, – ответил старик.
– Товарищ мой – где же?
– За ним немцы погнались. Да я слышал – не поймали: тебя я подобрал. Далеко же вы забрались. Тут кругом немцы.
– Ну, еще что про меня скажешь? – спросил Петр.
– Что ж тебе сказать? Винтовку твою я спрятал.
– А немцы не накроют тут меня?
– Лежи, лежи спокойно. Храним тебя пока, слава богу.
Еще десять дней пролежал Игнатьев на кирпичной лежанке. Правая нога становилась тоньше и легче. Она ожила к концу третьей недели. Петр встал с лежанки. Нога заболела страшно, и ему пришлось вернуться на лежанку. Вползая на нее при помощи старика, он первый раз за всю жизнь заплакал. Пролежал еще пять дней и встал. Еще через три дня он откопал винтовку и ушел в лес. Ему хотелось пробраться в какой-нибудь партизанский отряд, но старик, приютивший его, ничего не мог сказать ему путного об отряде. Он только слыхал, что недалеко в лесу есть партизаны. Местность эту Игнатьев не знал. Он вошел в лес ночью.
Дул ветер. Шумели ели. Лес был огромный. Петр шел наугад. Старик дал ему мешок с хлебом, лопату. Шел часа полтора, а может быть, два. Не встретив никого, он решил пока здесь остановиться. Выбрал место для землянки и стал долбить землю лопатой. Это был нечеловеческий труд. Земля, скованная морозом, не поддавалась.
– Мы все можем, – говорил себе Игнатьев, обливаясь потом, ударяя изо всех сил железной лопатой по мерзлой земле. – Черта с два нас запугаешь.
Он работал два дня. Землянка была выкопана. Замаскировал ее снаружи, утеплил изнутри. Сложил из камней нечто вроде камина, проделал отверстие для выхода дыма. Затопил.
Игнатьев устал и заснул крепко на еловых ветках. Спал много часов. Когда проснулся, было утро. Он вышел из землянки. Лес сейчас был тихим, спокойным, почти беззвучным. Ели в тех местах росли очень высокие. Игнатьевым овладело торжественное состояние. Он умылся снегом, съел кусок хлеба и стал чистить винтовку. Вынул затвор, смазал. Он чистил винтовку тщательно, как чистил ее в части, и думал о Тимоше.
Когда винтовка была вычищена, Игнатьев пошел в лес. Лесная дорога проходила, оказывается, километрах в четырех от землянки. На снегу были видны следы автомобильных покрышек. Петр отыскал удобное место для засады. Тут росли кусты, можно было хорошо замаскироваться. Он тщательно разгреб снег между кустами, надрубил ствол соседней ели и повалил ее на то место, где собирался лечь. Со стороны казалось, что ель надломилась сама.
Петр лежал в засаде часа два. Послышался шум мотора. По дороге шел мотоциклет. Это был, очевидно, связной. Петр Игнатьев подпустил его близко и выстрелил.
Несколько минут еще трещала и билась мотоциклетка на земле.
– Нечего тебе, фашист, на свете жить! – сказал Петр Игнатьев, снимая с убитого немца автомат и сумку. – Тебя сюда не звали.
Он оттащил немца и мотоциклет подальше в лес, а сам снова залег на свое место. Уже к вечеру он опять услышал шум мотора. На этот раз показалась грузовая машина. Смеркалось. Петр не разглядел, сколько в ней было людей. Он дал по машине короткую очередь из автомата – берег патроны.
В машине оказалось трое. Шофер и унтер-офицер сидели в кабине, другой унтер-офицер – в кузове. Первые двое были убиты наповал. Мотор заглох. Машина дернулась и остановилась. Унтер-офицер, тот, что стоял в кузове, выстрелил.
– Плохо стреляешь, – сказал Игнатьев и выстрелил в унтер-офицера.
У этого унтер-офицера оказался парабеллум с тремя обоймами, полными патронов. Патроны подходили к автомату, добытому днем у мотоциклиста. Это обрадовало Петра.
В полной темноте добрался он до своей землянки. Зажег костерок, поел. Спать ему не хотелось. Он совсем не чувствовал усталости. Достал из немецкой полевой сумки блокнот и карандаш и стал при свете горящих веток писать письмо Наде.
Это хорошая девушка. Конечно, каждый парень хвалит свою девушку. Это известно. Но тут же вполне объективно: какая у нее улыбка, голос. А то, что она предпочла его, Петра Игнатьева, небольшого роста паренька, белобрысого с приплюснутым носом, красивому Коле Терентьеву, весьма пустому человеку, что это означает? Значит, девушка прекрасно разбирается в людях, и ее не проведешь. Вот такие нам нужны.