Часть 1. Намеченные пути
Пролог
Опаленное жаром небо отражалось в тревожных водах Лазурного моря. Пламенеющие облака выстроились стеной, отделяя завесу гари от свежей синевы наступающей ночи, и там, где алеющий диск соприкасался с морской гладью, горела линия горизонта. Волны шумели, разбиваясь об укрепления замка, и мало кто осмеливался выйти на широкую террасу, нависшую над пучиной.
Опершись на увитую лозой балюстраду, стояла женщина, затянутая в пышное черное платье с меховой оторочкой. Вопреки обыкновению, ее рыжие, точно покрытые ржавчиной крови, волосы были распущены. Она держала на ладони медальон, причудливо искрящийся в отблесках заката, и задумчиво скользила по нему взглядом.
– Что за краем земли? – она с горькой усмешкой хлопнула себя по корсету, отбивая знакомый ритм. – Бурьяны да ковыли. За пером соколиным тянется след, – каблук обрушился на вулканический камень. – То тень бесславных лет. В пустыне разлился кровавый рассвет. Нет. То рождение розы празднует свет.
Женщина рассмеялась, но очень скоро смех ее стал похож на рыдания, и на глаза набежали слезы. Хотя хозяйка Вороньего гнезда была уже немолода, в душе она все еще ощущала себя ребенком, и лишь в минуты слабости, когда воспоминания брали над ней верх и тянули в мир ее молодости, казавшийся тем ярче и чище, что все в нем было пропитано юношеской восторженностью и честолюбием, она чувствовала на плечах груз прожитых лет. В этот день она была старше своего возраста: взгляд, тянувшийся за горизонт, за завтра, за недели и за месяцы вперед, смотрел в никуда.
– Вчера у меня было все, – подумала она. – А сегодня – ничего. Вчера я была богата, хотя земли моего королевства ничтожно малы. Через год у меня будут все богатства мира, все земли Валмира падут передо мной, но я останусь нищей. Сердце мое отныне зола.
В этот день, когда будущее потеряло всякий смысл, умер ее друг.
Лежавшие у дверей красношерстные тигры зарычали, почуяв чужого. Советник застыл в дверях.
– Ваше величество, – не осмеливаясь выйти на террасу, где закипало море и угрожающе блестели янтарные тигриные глаза, придворный стал на колено, протягивая руки в приветственном жесте.
Хозяйка Вороньего гнезда прижала медальон к груди в ожидании его слов.
– Советник, – королева склонилась над балюстрадой, позволяя ветру хлестать ее по щекам и путать волосы. – Говори.
– Пожалуйста, ваше величество, вы стоите над самой водой…
– Так пусть пучина поглотит меня, – в ее единственном глазу отразился блеск молнии, когда она искоса бросила взгляд на коленопреклоненного мужчину. – Говори!
– Рой восстал, – он снова опустил глаза.
Падение империи, раздираемой противоречиями, не волновало королеву.
– Императорский замок?
– В огне.
Она глубоко вздохнула, и в воздухе ей почудился запах паленой плоти. Королева поджала губы, неотрывно глядя на горизонт, где уходящее под воду солнце вслед за собой тянуло небесное полотно, забирая грозовой фронт на север подальше от Центральных равнин, где разгорался пожар. Рука невольно сжалась крепче, и острые концы медальона впились в бледную кожу.
– …император?
– Мертв.
Море пенилось и грозно бурлило, взволнованное этой новостью. Веки королевы жгли закипающие слезы. Сердце, еще недавно сокрушавшееся об уходе из жизни алладийского царя, надрывалось от тяжести очередного удара. Она мечтала, чтобы камень в ее груди обрел молчание времени.
– Ваше величество, – мягко сказал советник, угадывая в ее фигуре скорбь и любовь, которая, увы, не умерла вместе с императором, – утрите слезы. Мы не можем спасти тех, кто не желает быть спасенным.
– Что с его семьей?.. – голос королевы дрогнул. Сквозь него на мгновение прорвался плач.
– Все, кто был во дворце…
– Хватит.
Прошло много лет, и она проводила всех, кто сопровождал ее на дороге к престолу. Отец, брат, муж, любовник, друг, – все они принесли свою жертву и все они стоили той памяти, что она хранила. Но вот ушел последний, и о нем скорбело Небо, о нем, бушуя, взметалось море, протягивая многочисленные руки к материку, где умер один из его детей, прося и требуя его тела, чтобы хотя бы после смерти вернуть его к родным берегам.
– Когда настанет мой час, не оплакивай меня, – попросил он в их последнюю встречу. – Нас было трое в этом мире, нас будет трое и в любом другом.
Но время, завещанное ей, было вечностью.
– Прощай. Прощай, прощай! – прошептала королева, отнимая руку от груди и в последний раз смотря на золотого сокола. – В следующий раз мы встретимся в мире, где наши друзья счастливы и наши любимые подле нас.
Медальон блеснул и, подхваченный пенистой волной, исчез в Лазурном море.
Королева подняла голову к небу, где кипела черная гроза. В свое время падение Вороньего гнезда принесло людям мир, но они его не оправдали. Его возрождение должно было вновь покрыть Валмир черной пеленой войны.
– Ваше величество?..
Она повернулась к советнику и, облокотившись на перила, запрокинула голову выше к назревающему дождю.
– Нас больше ничего не сдерживает, – сказала королева ровным голосом, сминая в ладони пышный бутон черного принца1. – Что в Алладио?
– Царевич Иоанн коронован.
– Хорошо, – грозовой воротник единым фронтом вышел из-за скал. – Тогда обойдите Алладио через Нортум и захватите Рой. Пусть он горит. Пусть Валмир знает, что пришли его последние дни.
Советник поклонился и скрылся в глубине замка.
Наследница Чернильных гор разжала руку, и осыпавшиеся золой лепестки подхватил ветер, унося вслед за солнечным светом.
– Сначала Рой, потом Алькаир… А затем и весь мир.
По закатному небу разливался огонь.
Глава 1. Позвольте мне начать сначала
На юге Роя, в Сордисе, где проходила граница между великой пустыней Сакра и Давидовыми рудниками, редко можно было увидеть птиц. Безветренные знойные дни сменяли холодные ночи, и от страшных пустынных ветров спасали лишь изрытые ходами скалы – золотые прииски. По ночам горы свистели и стенали. Звук этот разносился по всей долине – так дышала искалеченная земля. Иногда в этой местности случались землетрясения. Некоторые из них заставали рабов в пещерах, и их тела бросали под осыпавшимися лазами. И все же свет пробил путь и сюда.
Откуда на Давидовых рудниках появлялись люди, мало кого интересовало: кого-то покупали, кого-то проигрывали, кого-то ловили и продавали пираты. Все они как-то здесь появлялись, и как появилась в колонии эта девушка, никто не знал и никто не спрашивал. Это было своего рода табу для неприкасаемых. Получив клеймо, они больше не говорили о своих прошлых жизнях – таков был их немой договор.
– Зовите меня Розой, – попросила девушка, устраиваясь в шатре в первый день своего появления.
Та, что назвалась Розой, даже обряженная в грубую робу и испачканная в каменной пыли рудников, сохраняла во внешности теплую красоту осени: ее неровно обрезанные рыжие волосы, в лучшие годы достававшие до колен, огнем вспыхивали под пламенными лучами пустынного солнца и бросали блики на мягкую кожу, утратившую свою природную белизну за два удушливых лета, проведенных на юге империи, и чем теплее казался весь ее облик от всепрощающей улыбки до ласковых томных движений рук, тем сильнее поражали невольного наблюдателя полупрозрачные голубые глаза, тонкими лезвиями сверкавшие из-под кудрявых завитков челки. У нее были тонкие птичьи кости, но крепкое тело, поэтому в отличие от многих других женщин она несла свою долю с легкой рассеянной улыбкой и никогда не сетовала на судьбу, несмотря на обременение, которое было сложно скрыть на четвертом месяце.
У нее был замечательный голос, – такой, каким матери баюкают детей, – им же она пела песни по вечерам в шатре, когда вокруг нее садились невольники, чтобы согреться холодной ночью.
– Мне стыдно признаться, друзья,– говорила она смущенно, – но я не знаю ни радостных куплетов, ни веселых четверостиший.
Роза пела грустные песни, читала грустные стихи. По вечерам на ее глаза часто набегали слезы, которые она украдкой стирала под трели самодельных дудочек и губных гармошек.
– Принц Черный, принц юный, куда ты ушел?
Неужто прощенье для них ты нашел?
Неужто ты мог, сединою прибитый,
Не вспомнить им старой жестокой обиды?
С большой заботой к ней относилась и стража, некоторые даже намеренно искали ее общества, и, когда наступала ее очередь работать в прачечной, мужчины разговаривали с ней целый день, ловя каждое ее слово. Роза относилась к ним терпеливо и даже снисходительно. Немало было тех, кто по вечерам задавался со злобой, завистью или восхищением вопросом: «Откуда она пришла такая?» Одни угадывали в ней графиню с Драконьего залива, другие думали, что она похищенная или потерявшаяся двоюродная сестра аксенсоремского короля, кто-то не мог не предположить, что Роза – наложница алькаирского султана, впавшая в немилость. Но редко кто замечал в ее чертах присущую островным народам точеную остроту.
С приближением срока по мере того, как разрастался ее живот, Роза выглядела все хуже. Она недоедала, сильно осунулась и похудела. Жизнь потихоньку оставляла ее, и вскоре она уже не могла подняться. Местный лекарь подтвердил опасения: она умирала, как умирает старый дуб, все жизненные силы отдавая последнему желудю.
В ту ночь в шатрах не звучало песен, не играло дудочек. Все молча прислушивались к крикам из соседнего шатра, где уже несколько часов в агонии схваток билась Роза. Снаружи на кустах качались черные тени – это прилетели вороны, почуяв беду. В шатре роженицы суетились женщины и один несчастный лекарь. Схватки уже давно начались, но ребенок так и не показался. Лекарь, еще молодой и неопытный юноша, волей случая получивший распределение на Давидовы рудники, впервые принимал роды, но понимал, что спасти обоих не в его силах. Он не знал, что ему делать, и бесполезно метался по палатке.
Наконец, неспособный принять решение, он подошел к Розе, но прежде, чем он открыл рот, она схватила его за грудки и с нечеловеческой силой притянула к себе.
– Дети, – не своим от напряжения голосом прорычала женщина. – Спаси моих детей!
Роза держалась до последнего, пребывая в сознании даже тогда, когда лекарь вскрыл ее живот, пытаясь добраться до чрева. Никто точно не скажет, была ли то врачебная ошибка или плод изначально был мертвым, но только из живота Розы извлекли два мертвых синеватых тельца. Оба ребенка не дышали, и сколько их ни трясли, они так и не заплакали, не закричали. Роза тяжело дышала, в груди у нее клокотал звериный вой, а когда лекарь зашил ее живот, оставив на нем многочисленные кривые швы, она уже не дышала.
Юноша отошел в угол комнаты и прикрыл глаза. Удушливый запах крови лишил его обоняния, и он уже не слышал поднимавшегося с земли пряного запаха песка. Он пытался продышаться, высунув голову из прорези окна, но по-прежнему чувствовал лишь тошноту, подступившую к горлу. Лекарь был молод, и в душе он жалел несчастную женщину, чувствуя свою вину. Если бы он не резал наобум торопясь, ему бы удалось ее спасти. Но в результате он упустил жизнь трех человек.
К нему подошла сухая старуха и протянула чистое полотенце.
– Я ужасный врач, – сказал лекарь. – Я убил их.
– Здесь такое случается часто. Вы старались.
Это было то, что он хотел услышать, но вовсе не то, что он чувствовал.
На ветвях колючего куста качались тени воронов. Неожиданно один из них громко отрывисто крикнул. Голос старого ворона оглушил повисшую над долиной тишину, и следом за исчезающим эхом раздался детский плач.
Лекарь обернулся и увидел, как одна из рабынь поднимает кричащую девочку и прижимает к себе.
– Посмотрите, – улыбнулась старуха, – вы помогли этой девочке родиться.
Рабыня ополоснула ребенка и закутала в простыню. Она нежно прижала девочку к груди. На Давидовых рудниках редко рождались дети, но когда рождались, они приобретали матерей во всех женщинах колонии. О них заботились до первой болезни, которая либо уносила их жизнь, либо ставила их на ноги. Но были и дети, которых община бросала. Проклятые дети.
– Боже мой! Ее глаза!
Прежде чем женщина уронила младенца, лекарь подхватил его на руки. На бледном, чуть розоватом лице сияли разномастные глаза.
Вороны с громким криком взмыли вверх сообщить небесам о том, что у принцессы Фредерики родилась дочь.
***
Когда меня среди прочих выволокли наружу из душной полуразваленной хибары, где три дня отравлял воздух смрад разложения, солнце находилось в зените, и воздух плыл перед глазами от жара. Я не осмеливалась поднять лицо и чуть подслеповатыми глазами смотрела под ноги. Нас не кормили несколько дней. Кандалы тянули к земле, и я сгибалась под их тяжестью, подволакивая ноги. Стражники поторапливали к лобному месту, дергая за цепь на ошейнике, и я падала, тяжело превозмогая боль в опухших ступнях. Меня поднимали и заставляли идти. Больше чем больно было обидно, но я не плакала, не просила и не жаловалась.
Нас вывели перед помостом, где стояли приговоренные к наказанию плетьми бунтовщики. Все они были избиты, искалечены. Их руки были плотно стянуты веревкой, но даже без нее они, страдающие от внутренних кровотечений и переломов, не нашли бы в себе сил сопротивляться.
По обеим сторонам от нашей колонны встали крепкие стражники с мечами наперевес. Пока палачи набивали руку на сечи, мужчины вспотели, и по их раскрасневшимся лицам градом заструился пот. Молодой стражник рядом со мной достал флягу и сделал несколько глотков.
– Хочешь? – он украдкой протянул мне флягу.
Я отвернулась: на его плече была нашивка Гильдии работорговцев.
Сордис был тем, что называли «терриорией свободной торговли», подразумевая не только и не столько беспошлинную торговлю, сколько торговлю людьми и процветающее рабство. В других частях Роя – Долуме и Алладио – месторождения разрабатывались наемными рабочими и крестьянами. Право на торговлю на невольничьих рынках давно уже выкупила Гильдия работорговцев, куда входили богатые лорды, имевшие месторождения на юге Роя. По уставу гильдии, рабы, поднявшие бунт и убившие стражников, считались испорченными, как испорчен бывает одомашненный хищник, испивший крови. Всех бунтовщиков необходимо было умертвить, и тогда взамен истребленной колонии гильдия обязывалась помочь рабовладельцу с созданием новой.
Бунт на Давидовых рудниках был одним из самых жестоких за последние двадцать лет. В процессе его подавления многие были убиты, и из колонии в сто голов осталось не более пятнадцати человек, казнь над которыми собирались совершить прилюдно. Обычно гильдия не проверяла выполняемость своих правил, так как выполнение устава обеспечивало прежде всего безопасность самих лордов, но хозяин Давидовых рудников любил обставить свои дела так, чтобы о них знало как можно больше людей, и пригласил комиссию, которая должна была подтвердить при необходимости правомерность действий барона (он боялся огласки, потому что метил на высокий пост). Некоторые из членов комиссии привезли своих рабов, и теперь те стояли за нашими спинами, из уважения или отвращения отводя глаза в сторону от помоста, где избивали тех, кто не умер под ногами разъяренной толпы, когда началась давка в пещерах. Их изломанные и отекшие тела, онемевшие от боли, не могли снести и двух ударов. Они падали без сознания, но их продолжали сечь.
В жестокости нет ничего удивительного, она лишь способ поддержания дисциплины. Это не наказание взбунтовавшегося раба, а награда лорда, сумевшего его подавить.
Сечь закончилась. Наемники гильдии еще не успели унесли тела с помоста, как на нем уже возвели виселицы. Щелкнул замок ошейника, и на красную полосу, оставшуюся от горячего металла, накинули прохладную петлю. Палач услужливо спустил для меня веревку: я была слишком низкой.
За моей спиной возвышались изрытые дикие скалы – я чувствовала их присутствие по стону камней и свисту пещер. Годами они нависали надо мной, как непреодолимый рок, как гнетущее чувство страха, которым они напитались за годы существования колонии. Долгое время я боялась оказаться погребенной под завалом, и теперь, когда этот страх исчез, скалы Давидовых рудников казались даже родными: они были известны мне лучше, чем что-либо другое на земле. Теперь я видела, что они несуразны. Время и работы в рудниках изуродовали их, многочисленные обвалы прижали к земле. Они были уже не могучими скалами, а насыпями для добычи золота.
Упал первый стул.
Высоты платформы не хватало, чтобы отнестись к рабам гуманно, и вместо того, чтобы переломить им шею, палач оставлял их задыхаться в петле. Передо мной было пять осужденных, и я долго ждала своей очереди, слушая, как свистят судорожно сжимающиеся глотки. Когда рядом со мной упал последний стул, я закрыла глаза и отвернулась. Молодой раб гортанно хрипел, борясь за свою жизнь, трясущимися руками скреб веревку, сдирая кожу о грубое волокно, но петля лишь сильнее сдавливала его кадык.
Мимо пролетела бабочка. Наверное, кто-то случайно привез в карете.
– Девочка, – вдруг послышалось из толпы.
Я посмотрела вниз на крепко сложенного мужчину в красной рубашке. Он стоял, облокотившись на помост, когда все присутствующие, даже рабы, брезговали подходить слишком близко, точно боясь, что беда зацепится за полы их одежд. Встретив мой вопрошающий взгляд, он улыбнулся:
– У тебя красивые глаза.
Его насмешка показалась мне оплеухой. Если бы я родилась с обычными глазами, может, и жизнь моя сложилась иначе.
Наконец, юноша рядом со мной перестал дергаться, и крепкая нога палача уперлась в край моего табурета. Я с завистью подумала, что если бы мне было уготовано дожить до двадцати, то у меня обязательно были бы такие же крепкие ноги.
Табурет качнулся, и я невольно сделала шаг назад, встав на мыски. Сердце рвалось из груди, и вдруг стало так страшно, что я почти забыла, как дышать. Все тело напряглось и вытянулось вверх, пытаясь оттянуть страшный момент. Палач медлил. Даже если в тот момент он подумал о чем-то хорошем, – о своей дочери, жене, матери – моя судьба была предрешена, и его промедление только больше испугало меня.
Вдруг ступню свело судорогой, и пальцы ног заскользили по накренившемуся табурету, оставляя кровавые полосы.
– Я покупаю ее.
***
Табурет неуверенно встал обратно. Палач отступил, оглядываясь в сторону хозяина кровавого банкета. Глубокий вздох опалил легкие, и к сердцу подступило сладкое, тревожное чувство. Это была надежда.
– Герцог Вайрон, вы не можете, – голос был настолько мягким, что казался даже скользким. – Она приговорена к казни, и…
Что герцог делал в таком месте?
– Скажите цену, и я заплачу ее, – мужчина, стоявший у помоста, косо смотрел на меня. – В конце концов, она – рабыня и существует только для того, чтобы делать на ней деньги. Если вы откажетесь продавать ее, то вам придется ее убить. Если вы примете мое предложение, то она все равно исчезнет, но при этом принесет вам определенный доход. Комиссия ведь не будет против?
В Рое титул герцога мог принадлежать членам лишь двух семей: императора и человека, стоявшего во главе ордена Белой розы. Обоим отказать было одинаково непросто.
– Я думаю, – сказал богато одетый мужчина из толпы, – члены комиссии сойдутся со мной в том, что решение должен принять барон Штерн. Предложение герцога Вайрона никак не нарушает устав нашей гильдии.
Я смотрела вниз, вжав голову в плечи. Петля все еще щекотала мою кожу, но я ее не замечала. Табурет под ногами был таким же, как минутой ранее, и все же другим. Тогда он был ровным и крепким, сейчас я чувствовала, как он шатается и колется. Тело налилось болью, и все-таки оно было легким, как перышко. Природа изменившегося мира заключалась в одном слове. Надежда. Это жалкое, эгоистичное чувство, выпустило на волю отступившую на время боль, и голод, и жажду.
Меня, рабыню, не самую сильную и не самую красивую, хотел забрать герцог Вайрон – это было невозможно, но это было так. Этот был первый человек в государстве после императора. Разве я была достойна служить у него?
Но Вайрон упорно стоял на своем.
– Учтите, герцог, вам это дешево не обойдется, – прошипел Штерн.
– Не волнуйтесь, – герцог отмахнулся, – я верну все с процентами от нашей сделки. Договор ведь еще не подписан.
Штерн махнул рукой, и меня грубо сдернули с табурета. Я упала, не в силах стоять на ногах, и сильно ударилась головой. Перед глазами все пошло кувырком. Меня подвели к барону и вручили ему огрызок веревки.
– Что ж, герцог, вы правы, я погорячился, – уже другим тоном сказал Штерн. – Такая маленькая девочка… Какой вред она могла причинить моим людям? Примите ее в качестве подарка в честь нашей сделки.
– Буду очень рад, барон, сотрудничать с вами, – я слышала, что герцог улыбался, но веревки он не принял. Слуга, бывший рядом с ним все это время, учтиво протянул руку, чтобы забрать обрез у барона. Получив веревку, он взвалил меня на плечо и пошел за герцогом.
Неподалеку на сельской дороге стоял длинный кортеж из экипажей. Герцог сел в карету, оставив со мной своего слугу, и велел кучеру ехать. Слуга пропустил меня в крытую повозку и нырнул следом. Повозка тронулась.
Слуга герцога достал нож и срезал веревку с моей шеи.
– Не бойся, – прошептал он, несильно сжав мою руку. – Теперь все будет хорошо. Господин – достойный человек.
Пустые выжженные поля сменились лесами и реками. Мы проезжали мимо, подпрыгивая на ухабах, и даже сквозь поскрипывания коляски я слышала шепот реки и шелест дубравы у дома надзирателя. Все тело было точно обнаженный нерв и болезненно реагировало на каждый звук, который, гармонично сливаясь с другими, воскрешал в памяти красивые слова: дом, детство, родители, счастье.
Мой спутник протянул мне вяленое мясо. От запаха еды предательски разболелся живот.
– Возьми, поешь. Дорога неблизкая.
Я выхватила из его рук еду и забилась в угол, исподлобья рассматривая своего попутчика. Тот, кого я приняла за взрослого мужчину, был довольно молод, но крепок, как не бывают иные мужчины всю свою жизнь. По его мягкому довольному лицу можно было, как по книге, прочитать годы счастливой жизни: как он родился, как поступил на службу к герцогу, как никогда и ни в чем не нуждался. Его доброта ко мне была лицемерием.
Когда я доела, он протянул мне сверток. Это было дорожное платье.
– Переоденься. Я отвернусь.
Мы прибыли ближе к вечеру. Следуя за роскошной каретой герцога, повозка въехала в искрящиеся золотые ворота и, проехав вдоль фонтанов, остановилась перед мрачным домом. Они все были такие в этой полосе.
Юноша потянул меня наружу. Я оперлась на его руку и, свесив ноги с края повозки, спрыгнула. Новые башмачки оказались мне малы, и я воем упала, расшибив колени. Юноша щелкнул языком и подхватил меня на руки, отказываясь от помощи все прибывающей прислуги. Спустившись со мной вниз в купальню, он передал меня служанкам, и те утащили меня в термы, где большая каменная ванна дымилась, словно адский котел.
Женщины брезговали смотреть на меня, когда раздевали, и не видели открытых ран на моем теле. Они кинули меня горячую воду, и все тело от лунок ногтей до опухшей подвернутой ноги оказалось точно в огне. Я закричала и, вырвавшись из их рук, выпрыгнула из ванны. Одна из служанок перегородила выход, две другие принялись теснить меня в угол, где воздух был еще прохладен. Мольбами и уговорами я пыталась заставить их отпустить меня, но они лишь плотнее окружали меня. На крики прибежал слуга, привезший меня в поместье. Я испугалась, что он скрутит меня и вернет в ванну, и зарыдала.
– Пожалуйста, – кричала я, тщетно пытаясь разжалобить его. – Мне больно, пожалуйста, не надо. Очень больно!
Он схватил меня за запястье, и я вытянула вперед ногу, пытаясь выдернуть руку из его хватки.
– Неужели вы не видите, что у нее даже ногтей нет? – зло спросил юноша, показывая мою руку. – Остудите воду!
Ворча и скалясь, служанки натаскали холодной воды и снова толкнули меня в ванну. Мучимая жаждой, я глотала мыльную воду и не могла напиться. Натруженные руки вытянули меня наверх и, держа за плечи, стали растирать грубую кожу. Я по-прежнему хотела пить, но, сколько бы я ни наклонялась к воде, меня постоянно отдергивали назад. Я едва сдерживала досадные всхлипы, и, заметив, как куксится мое лицо, одна из женщин проворчала:
– Только и можешь, что ныть!
Она принялась распутывать мои волосы и вдруг с испугом вскочила.
– У нее вши! Какая мерзость!
Разгорелся спор, как отрезать волосы. Кто-то говорил, что герцогу может не понравиться такое самоуправство, ведь рабыня – это его собственность. Кто-то замечал, что налысо стричь все равно нельзя. Через какое-то время служанки нашли решение. Длинные волосы отрезали по плечи и натерли голову какой-то густой, дурнопахнущей смесью.
Щетками они счистили с меня грязь, быстро и аккуратно промыли царапины и раны. Два раза меняли воду. Отмыв меня до того, что кожа чуть не скрипела, а вода перестала мутнеть, стоило мне в нее опуститься, женщины принялись вскрывать гнойники и обрабатывать размягчившиеся в воде струпья.
Уже в предбаннике служанки придирчиво осмотрели волосы, провели по ним гребнем с узкими зубчиками и остались почти довольны. Костлявое тело с некоторой неприязнью обтерли маслом, поверх нацепили белье и длинный салатовый сарафан, ноги обули в туфли на невысоком каблуке, на голову нацепили яркий зеленый ободок и, не дав посмотреться в зеркало, вытолкнули вон.
Снаружи меня ждал дворецкий. Брезгливо осмотрев меня с ног до головы, он велел следовать за ним. Новые туфли были великоваты, и я спотыкалась, пытаясь поспеть за широким шагом дворецкого. Он так ни разу и не обернулся, только раздраженно сжал руки в кулаки, когда я задела столик в коридоре. Я была уверена, что он меня ударит, но он этого не сделал. И тогда я вспомнила, что я – собственность герцога. Они вели себя отчужденно не потому, что были жестоки, а потому что я была рабыней.
Дворецкий приоткрыл дверь, приглашая меня войти в столовую, откуда доносился сладкий запах еды. К тому времени небо почти совсем потемнело, сохранив лишь отголоски света, и за длинными ростовыми окнами догорал закат.
Герцог ждал меня за столом, о чем-то вполголоса разговаривая с привезшим меня юношей. Когда дверь отварилась и я вошла, герцог замолчал.
– Альфред, можешь идти, – сухо сказал Вайрон.
– Ваша светлость, – юноша поклонился и вышел.
Герцог указал мне на стул по правую руку от себя. Я села. Он позвонил в колокольчик, и внесли первую смену блюд.
– Ты давно не ела, поэтому сегодня съешь только бульон и немного овощей.
Мы ели в тишине. Сумерки быстро выцветали, и на тропинки сада, протискиваясь между пышными кустами, выползала таинственная темнота, боязливо огибавшая низкие каменные фонари, в которых, как светлячок, теплился огонь. В столовую вошли два лакея и зажгли свечи. В их тусклом ровном мерцании по-новому заиграло столовое золото. Окна, потеряв свою прозрачность, теперь казались матовыми и наполовину отражали наш тихий ужин. Только в тени тяжелых зеленых штор еще были видны полосы сумеречного неба.
На вторую смену принесли жареные овощи. Лакей предложил герцогу бокал вина. Вайрон жестом попросил принести такой же для меня.
– Выпей, – сказал он. – Быстрее вылечишься.
С детства у меня было тонкое обоняние, но цветочную эссенцию в вине, как бы знакома она мне ни была, я не смогла угадать. Заметив, что герцог смотрит на меня, я прекратила принюхиваться к вину и в несколько больших глотков осушила почти весь бокал.
Третьей смены не было. Как позже я узнала, герцог не был большим любителем застолий и ел очень мало, отдавая предпочтение вину, но не мясу.
На опустевший стол лакей поставил вазу с пышными белыми розами и вышел.
На кислых почвах Центральных равнин розы приживались плохо, и стоимость некоторых сортов была выше аксенсоремского жемчуга. Простолюдины, как правило, могли увидеть их лишь в те редкие дни, когда проходило открытое заседание парламента в Амбреке. Но я безошибочно узнавала их по сладкому запаху трупного разложения, которым пропах дом моей приемной семьи.
– Ты любишь цветы? – неожиданно спросил герцог, заметив мой взгляд.
Я смутилась и слабо качнула головой:
– Не знаю, – я видела много цветов, но мне не у кого было спросить их названия, и даже если бы я любила их, я бы не смогла их назвать. – Вряд ли.
– А розы?
Герцог протянул руку и вытянул один из бутонов. С его пальца на белоснежную скатерть упала капля крови. Пятно расползалось по ткани, съедая белые нити, вытягиваясь и расширяясь, пока не застыло неровной кляксой у локтя.
– Они пахнут кровью.
Розы были самыми дорогими цветами на континенте, и люди, имевшие страсть ко всему красивому и дорогому, приписывали им различный символизм. В Алькаире пустынная роза была символом любви, в Нортуме мраморные кусты цвели в крепких семьях, в Лапельоте жемчужно-розовыми лепестками украшали матерей и детские кроватки, в Рое бордовые бутоны означали богатство и власть. Этим знаком имели право украшать свои гербы только рыцари ордена Белой розы. Когда рыцарь умирал, право носить розу переходило его преемнику, который не обязательно состоял с ним в родстве. За этим строго следило Управление по вопросам преемственности и геральдики.
Сделав небольшой глоток вина, я запила его горький вкус водой.
– Ты знаешь, кто я?
– Вы глава одного из рыцарских орденов, – ответила я. – Двадцать пятый герцог Вайрон.
Он кивнул.
– Верно. А как зовут тебя?
Я пожала плечами.
– У меня нет имени.
Людям сложно понять, как можно жить без имени. Даже нищие и сироты цепляются за этот звук посреди торговой площади, надеясь на какой-то чудесный поворот судьбы. Рабам на чудеса надеяться не приходилось. Не тем, кто родился на рудниках.
– У всех есть имена, – ровным голосом сказал герцог, словно говоря и не со мной вовсе. – Ты не знаешь своего?
– Моя мать умерла при родах, и некому было меня назвать.
Даже позвать меня было некому. В тайне, которую я оберегала даже от себя, я мечтала о том, чтобы откликнуться на имя, которого не знала. Откликнуться на зов мягкого женского голоса, побежать за ним, преследуя его обладательницу, и упасть в ласковые объятия. Но эти прекрасные мечты разбивались о живые, пугающие воспоминания о действительности – о тех годах, что я прожила в приемной семье, – и мысли об имени исчезали, отбрасывались с решительной брезгливостью, заявлявшей миру: «Если я никому не нужна, то и мне никто не нужен».
– Как тогда к тебе обращались?
Я растерла о стенку бокала рубиновую каплю, оставив на стекле розоватый подтек.
– «Эй, ты», «рыжая», «дурной глаз». Когда выставляли на торги – называли любым женским именем.
Любой мог крикнуть что угодно, и я бы без сомнений узнала, что зовут меня, – так залюбленная собака отзывается на каждое слово хозяина, не зная его значения.
– Как ты оказалась там?
– Неужели вам неизвестно, как оказываются люди в кандалах? – я глубоко вздохнула. – Тогда позвольте мне начать сначала. Я родилась рабом.
Глава 2. Та, у которой не было имени
Первые годы своей жизни я не помню. Они существуют для меня, как история, запечатленная на страницах книги: я знаю сюжет и героев, но они для меня двухмерны. Я не помню лиц, я не знаю имен и, сшивая между собой разрозненные лоскуты памяти, пытаюсь понять, откуда я появилась. Самым ярким, «своим», воспоминанием для меня остается то, как в один момент неведомая сила выдернула меня из небытия и поставила на табурет в небольшой гостиной, где на диванах сидели женщины и с тупым восхищением в стеклянных глазах смотрели на меня.
– Покружись! Покружись еще! – радостно кричали они, хлопая в ладоши.
И я кружилась, позволяя им смотреть, как развеваются дутые юбки и прыгают рыжие букли под кукольным чепчиком. Одна из них подозвала меня к себе, потрепала за щеку, кладя в мешочек на поясе немного конфет, и воскликнула:
– Как много пудры и белил! Сара, это не повредит ее детской коже?
– Что ты! – отмахивалась моя приемная мать. – Это сделает ее только прелестнее!
Когда женщины вдоволь назабавились моим видом, горничная отвела меня наверх и переодела ко сну. В комнату вошел мой приемный отец – откуда-то я знала, что это он, человек, купивший меня на рабовладельческом рынке для своей жены, – и с жалостливой нежностью поцеловал мой лоб, пожелав спокойной ночи. Встав с кровати, он замялся в дверях, не зная, должен он выйти или остаться со мной подольше. Купр был из тех несчастных мужчин, которые никогда не знали точно, что им стоит сделать, и терялись без подсказок. Обычно такие мужчины становились игрушками в руках своих жен и дочерей. Купр не был исключением.
– Вы почитаете мне? – попросила я, зная, что он этого хочет.
– Конечно, милая.
Из приоткрытого окна доносился тонкий запах роз. Он пробирался в комнату вместе со свежим воздухом и кружился по комнате, цепляясь за стены, растворяясь в жидком воске.
Вот уже третий год я жила в доме купца и его супруги в качестве любимой дочери. Своих детей у них не было: его супруга не могла выносить здорового ребенка и страдала от психоза. Несчастный Купр любил свою жену и сочувствовал ей, поэтому через несколько месяцев после смерти их двухгодовалой малышки, заметив на рынке невольников симпатичную девочку, привез ее домой.
– Как зовут девочку? – спросил купец, забирая меня.
– Мария.
Забота, которой меня окружила «мама», была той стороной материнского инстинкта, о которой говорить не принято. Сара заботилась обо мне не хуже, чем о своих мертвых детях, и любила не меньше, но я была старше и стойко выносила силу ее чувств. Однако это была любовь не матери, а тиранши.
Сара любила все девичье: рюшки, ленты, бисер, плюшевые игрушки, куклы, коих в доме было огромное множество. Куклы хранились в специальной витрине в гостиной, их нельзя было трогать, с ними нельзя было играть. Они были красивыми, но неживыми, а живая кукла у Сары была только одна. И у нее тоже было свое место в гостиной.
Время от времени Сара устраивала званые вечера. Она наряжала меня в дорогие ткани, завивала волосы, обвешивала кружевами и лентами. Лицо, которое со временем перестало ей нравиться, она покрывало пудрой и рисовала заново. Сара превращала меня в куклу и не позволяла двигаться часами. Ей нравилось смотреть на то, как приходят в удивление ее гости, стоит мне по ее указанию ожить. Удивительно ли то, что по прошествии года или более все вокруг стало приобретать мрачные цвета: служанки больше не могли терпеть и начали шептаться, разнося слухи о болезни госпожи по всему городу, многочисленные гости Сары натянуто улыбались, но в лицах их читался ужас, те подруги, с которыми она проводила свои «нескучные вечера», боялись ее. И мне тоже было страшно.
– К черту эту работу! – шептались служанки на кухне. – Вы видели, что она делает с бедной девочкой? Этак она ее со свету сживет, как других своих приемышей.
Я была не первым таким ребенком Сары. Что с ними случилось? Никто не знал наверняка. Одни говорили, что хозяин вернул детей в сиротские дома, у других язык не поворачивался сказать то, что вертелось в уме. Концы этой истории уходили глубоко в почву под окнами Сары, где цвели несколько кустов красных роз. Они пахли мертвечиной.
Сара не была плохим человеком – только одиноким. Она подавала нищим, по воскресеньям ходила в церковь и со слезами на глазах отстаивала мессу, со слугами была строга не более, чем они того заслуживали. Но во всем, что касалось детей, у нее была странная мания. Сара имела строгое убеждение, что ее ребенок должен быть непременно лучше всех. В те годы у мещан труд и учение были не в особом почете, когда дело касалось воспитания девочки, но она, младшая дочь одного из мелких землевладельцев, силком тащила меня в сторону книг, порой слишком заумных для девочки восьми лет. Заботливая до эгоизма, Сара была приверженцем строгой дисциплины, и мне нередко приходилось терпеть побои. Она требовала рабского повиновения и прилежания, на которые не способен ни один ребенок. Испачканное платье, порванные гольфы, невыученный урок – за любым проступком следовало наказание. Любовь Сары ко мне была жестока, но поучительна, и когда после жестоких истязаний ее руки перебирали мои пряди с прежней лаской, мне становилось дурно, и лишь страх удерживал меня на месте.
Моя жизнь полнилась событиями, и в целом жизнь это была сносная, ведь в детстве мы часто прощаем и большие обиды. Однако случилось то, чего никто не мог предсказать. Сара забеременела. Я первой узнала об этом.
Проснувшись ночью от душной тревоги, я увидела в тусклом свете огарка свечи стеклянное, безжизненное лицо Сары. Ее безумные глаза, выхваченные из полумрака дрожащим огоньком, уставились прямо на меня. За окном шел дождь. Сильный ветер прибивал к окну тяжелые капли, и стекло тряслось, будто от страха.
– Ма-мама?
Вспыхнула молния. На мгновения комната озарилась, и в сплошном столбе света серебром сверкнул занесенный нож. Я не успела закричать – она закрыла мне рот.
В ту ночь меня спас купец. Наутро Сара ничего не помнила.
Мне шел десятый год, и я понимала даже больше, чем Купр, который всегда был чужим в собственном доме. Я украла один из его коллекционных кинжалов и с тех пор спала с ним вместо куклы. Этот кинжал отправился со мной обратно на рудники, когда живот Сары стал заметен.
Купр мог отправить меня куда угодно: в пансион, в прислуги, мог отселить меня в один из своих пустующих домов, – Сара бы никогда не вспомнила обо мне – но он отправил меня обратно на рудники, вернул, точно бракованную вещь! И все же я была благодарна. Я мечтала оказаться подальше от этого злосчастного дома.
При расставании купец грустно посмотрел на меня подслеповатыми от усердной работы глазами и вздохнул:
– Прощай, маленькая девочка… И прости.
В его глазах стояли слезы, когда он отворачивался от меня. И мне тоже было жаль проститься с ним. Я к нему привыкла. Сидеть у него на руках и рассматривать привезенные подарки – долгое время это было моим единственным утешением. Но даже будучи ребенком, я мало плакала. Не плакала я и тогда, когда на меня натянули робу и поставили клеймо.
Больше ни купца, ни его жену я не видела. Знаю только, что Сара родила здорового крепкого ребенка… который умер через год.
Я училась жить заново, по волчьим законам среди загнанных овец, уворачиваясь от плетки и минуя сечи. Я не сильно скучала по дому Сары, хотя что-то во мне, безусловно, мечтало оказаться на мягкой перине в чистой одежде.
Дела на Давидовых рудниках шли не очень хорошо с тех пор, как у них снова переменился хозяин. Пайки урезали, нормы выполнения работ оставили прежними. Когда терпеть стало уже совсем невмоготу, я начала пробираться в Государев оазис – так хозяин любил называть свой зеленый уголок близ рудников, блеклую тень от Государева оазиса в Алькаире. Кое-как я наловчилась сплетать из волокон молодых веток силки и приманивала птиц на хлебный мякиш. Я не разводила огонь, боясь оказаться пойманой, и ела воробьев сырыми. И все же меня заметили.
В месте, где я обычно ловила птиц, среди расстроенных ловушек сидела незнакомая девочка. Путаясь пальцами в волосах, она тихо напевала себе под нос:
– Там мрачный дух бродил впотьмах,
Сияньем бледным сея страх.
Всесильный властелин небес,
Теперь он кто? Трусливый бес.
Он жизни многих погубил,
Семью свою не защитил;
За все содеянное зло
Ответить должно все равно…
– Что ты такое поешь? – окликнула я.
Она подняла глаза и улыбнулась.
– Это баллада о Черном принце.
– И о чем она?
– Как, ты не знаешь?
Я не стала отвечать. Присев у испорченных силков, я попыталась починить те, которые, как я думала, могла исправить.
– Птицы переносят много заразы, – заметила девочка после недолгого молчания. – Не думаю, что тебе стоит их есть.
Она достала завернутый в салфетку кусок мяса и бросила мне. Желудок противно заурчал. К тому моменту я прожила на рудниках уже год и забыла, как выглядит человеческая пища, какие пряные специи могут в нее добавлять. Я проглотила его, едва почувствовав вкус, и, утершись робой, села под большим раскидистым дубом, подставляя солнцу огрубевшие подошвы ног.
– Это грустная история? – спросила я отстраненно. В то время я чувствовала себя неспособной различать эмоции, отличные от грусти, страха и злости.
Желудок тяготился плотным ужином, и по телу разливалось приятное тепло. Во рту недолго сохранялся привкус запеченной свинины, хорошо знакомый мне по жизни в купеческом доме, и я смаковала его до тех пор, пока он не исчез.
– Как знать, – девочка пожала плечами. – Черный принц сам виноват. Он покинул свою страну ради воинской славы, а вернувшись, оказался свергнут братом.
– Он был из рыцарей?
В Рое никогда не слагали легенд о рыцарях, как не слагают легенд о военных министрах, а в Аксенсореме они были неизменно пугающими. Рыцари были не просто военным сословием, существовавшим в качестве регулярной армии. В Рое это был еще один титул лордов, входивших в один из трех орденов, обладавших большой властью при дворе. Я знала о них по сказкам времен Великой войны.
Девочка усмехнулась. Лицо ее выражало какую-то странную смесь надменной иронии и высокомерия.
– Да, из рыцарей Солнца.
Я прочитала немало сказок, но о таком ордене слышала впервые.
– Это орден Дальних земель, – объяснила девочка. – После свержения принца всех членов ордена изгнали. Он был их предводителем.
– Почему же ты думаешь, что Черный принц был виноват? Его брат поступил бесчестно.
– Разве? – она придвинулась ко мне. – Разве король, поставивший себя выше королевства, достоин того, чтобы взойти на трон? Черный принц был наследником, старшим в роду, но его место занял сводный брат – сын любовницы короля. Из-за него величие Скалистого трона запятнала чужая кровь.
– Черный принц был, бесспорно, одарен, – продолжала она. – Умен, статен, смел, и потому честолюбив. Оседлав коня в тот день, он лишился короны прежде, чем покинул столицу. А после его объявили предателем. Всех его братьев и сестер изгнали, и все его успехи на войне обернулись против него.
И она снова запела:
«Изгнанник великий, живешь среди них ты не год и не два,
И люди уже забывают тебя.
Забудут тебя и в долине угрюмой, безмолвной,
Где радостный клекот отпугивал змея с короной.
Где ветров вой и крутость скал
Смущали ветхий пьедестал
Чарующими ласками свободы,
Которой чужда власть короны.
Кому нужна над миром власть – пусть забирает!
Отрады нету в том, что убивает
Всех птиц Вороньего гнезда».
– Но ведь было завещание, – я нахмурилась.
– Что есть бумага? Просто пыль.
И она продолжила петь. Прикрыв глаза, я слушала ее голос, не понимая слов, и, сама того не заметив, начала засыпать.
– Почему ты не ловишь птиц у себя? – вдруг спросила Марсель.
Я зевнула и потянулась. Ответ на этот вопрос знал всякий, кто хоть раз побывал на Давидовых рудниках.
– Потому что над нами не летают птицы.
– Почему? – она продолжала допытываться.
– Им там нечего есть.
– Значит, вы голодаете?
– Голодаем не мы. Голодает земля.
На песочных и каменистых почвах рудника ничего не всходило. Редкие растения пробивались сквозь трещины в скалах, протягивали кривые колючие ветви, дробя камень. В других колониях рабы могли возделывать землю или есть какие-нибудь ягоды, или хотя бы траву, когда их хозяин был так жесток, что отказывался их вдоволь кормить, но мы не могли. Единственное, на что мы могли рассчитывать, – это милость барона и обозы с продовольствием.
Прежде у нас была вода. Много воды. Подземный источник наполнял колодцы, и в питье нас не ограничивали. Но потом рудники отошли новому хозяину, и тот позволил перекопать источник и разделить его на два русла. В колодцах стало меньше воды. Со временем она исчезла вовсе.
– Ты знаешь, что если тебя здесь обнаружат, то накажут?
Я промолчала. Все знали, что после работ невольники должны находиться в своем загоне. В противном случае их серьезно наказывали.
– Но ты приходи! Только птиц не лови больше. Я найду, чем тебя угостить.
Глава 3. Бунт
Колониям в этих местах и прежде жилось нелегко, но с тех пор, как со стороны пустыни пришел дикий зверь и стал драть людей, помимо голода и работы, их стал подтачивать страх. Хозяин рудников велел усилить охрану, но люди продолжали пропадать. Иногда их тела находили. Как-то раз мне довелось мельком увидеть одно. Его пальцы, руки, ноги, шея – казалось, все кости были переломаны. Грудь проваливалась внутрь, и осколки ребер насквозь прошивали сухую, обескровленную кожу.
За нами строго следили, но все-таки мне удавалось сбежать из лагеря. Тогда я приходила под старый дуб, где впервые встретила Марсель. Она всегда ждала меня там.
Марсель любила детские истории и высокопарные стихи, какие любила Сара, отдавая дань моде, но не искусству. Я не понимала ее привязанности ко мне, но она меня кормила, и я возвращалась.
Марсель была единственным ребенком в семье и всю жизнь была сосредоточием всех чаяний домочадцев, заботы которых она старалась избежать, прячась со мной в своем парке. Она была странной. Мы были одного возраста, но она уже имела представление обо всем. Марсель задавала странные вопросы, вроде: «Какие перспективы развития торговых гильдий южных провинций?», и оставляла совершенно невинные замечания о каше, которую подали холодной, или о кукле, которую ей привез отец (кукла эта ей не нравилась, но сломать ее она не могла). Часто она впутывала меня в свои отвлеченные рассуждения, но я не могла ничего ответить: я не хотела и боялась ее обижать.
– Ты когда-нибудь видела горы? – выспрашивала она. – Зимой их вершины покрыты снегом, точно глазурью, а летом – зелены ото мха и густой травы. Их блестящие от солнца платиновые склоны спускаются вниз к пучинам морской бездны, где кипит и пенится вода, и на подножье скал лежит белый налет соли.
Я видела горы, но они были не такими. Их склоны не были круты, от их дыхания не дрожала земля. Одной стороной они спускались к раскаленным пескам Сакры, другую до самого основания обнажали рудники, и было неясно, где гора начиналась и где заканчивалась.
– Да разве это горы? – смеялась Марсель. – Настоящие горы есть только на севере! Мы должны обязательно туда попасть, слышишь? Обязательно!
Доходы с шахт сокращались. Золотые жилы иссякали, и было ясно, что через несколько лет это место придется забросить, поэтому хозяин рудников сокращал свои траты уже сейчас, перебрасывая средства на поиск и покупку новых земель. Зверя так и не поймали, да было и не нужно. Зверь забирал меньше людей, чем кайло.
Над нами не летали птицы, но вот на небе замаячили грифы. Они садились на скалистые выступы и присматривались к толпе невольников. С каждым днем они садились все ближе к пещерам. Когда я поднимала взгляд и видела черных истуканов, висящих над головой, мне чудилось, будто к их кривым клювам присохла человеческая плоть. Глаза редко обманывали меня.
Ближе к лету все покрылось вонью: жаром пах песок, металлической прохладой несло от камня, потом разило от рабов и стражников, запекался на солнце птичий помет и гнили трупы на свалке. Пряные от зноя потоки ветра из сада главного надзирателя, уносившие с собой запах цветочных клумб, мешались с запахом разлагающейся плоти. Казалось, что воздух закончился, и остались одни запахи.
Упадок рудника не сказался на умении Марсель клянчить у кухарок. Пока невольники дрались и слизывали крошки с земли, я набивала рот сластями из Алькаира и орехами из Бермунда. Я ела почти все то же, что любила есть в доме Сары.
Мы не обсуждали ничего из того, что происходило тогда. Она не говорила о делах своего отца, я не говорила о том, что творится на рудниках. Марсель приносила книги и карты, читала свои детские дневники, где на каждой странице возносились оды горным садам ее отца (которых у него, конечно же, не было). Она воображала сверх всякой меры и говорила о море и солнце так, словно жила где-то на краю света.
Марсель была разной: радостной и серьезной, ласковой и злой, она была ребенком с детскими проблемами и взрослой со зрелыми мыслями. Она была. И ее не было.
Я сидела под нашим дубом и, задрав голову, смотрела, как солнечные лучи играют в пышной кроне. Марсель разбрасывала крошки хлеба, приманивая птиц. Тяжелый звон цепей на моих ногах их отпугивал, поэтому мне нельзя было двигаться. Я могла только смотреть.
– Гляди, – Марсель упала на колени рядом со мной, протягивая ладони, сжимавшие синицу.
Я протянула руку, но синица нахохлилась и стала метаться, избегая прикосновения.
– Они не любят меня.
– Ты просто неаккуратна, – Марсель покачала головой. – Смотри.
Девочка нежно погладила птичью головку большим пальцем. Синица сонно зажмурила глаза и потерлась о ее ладонь.
– Видишь? Птицы боятся не тебя, а людей. Но при должном отношении и птица, и человек становятся покладистыми, – Марсель выразительно посмотрела на меня.
– Ты и ко мне относишься, точно к своим птицам.
– Но я никогда не запру тебя в клетке.
Я вздохнула и протянула руку еще раз. Птица не видела меня, но почувствовала, когда нежные пальцы Марсель сменились моими. Она повернула головку и посмотрела на меня черными блестящими бусинками. На мгновение мне показалось, что и я могу сладить с синицей, но она извернулась и клюнула ладонь. От неожиданности Марсель разжала руку, и птица поспешно улетела, качнув синим хвостом.
– Видишь, я им не нравлюсь,– я развела руками. Мне не было ни грустно, ни радостно. Мне было все равно.– Это синица?
– Да. Правда она милая? – улыбнулась юная госпожа.
Я запрокинула голову. Синица настороженно смотрела на меня со своей ветки, встретив мой взгляд, она расправила крылья и бросилась вниз. Пружинистый воздух подхватил ее, и птица плавно взмахнула крыльями, набирая высоту.
– Да, она очень красивая.
Я не вела счета дням и не знала, сколько времени провела в таком счастливом забытьи. То, что творилось на рудниках, не касалось места под дубом, и даже пресыщенная запахами вонь жары была здесь приятна.
– Смотри, смотри! – Марсель замахала рукой, издалека увидев меня. – Я принесла карты. И лампу!
Я села у расстеленных полотен. Прежде старик Купр учил меня звездному небу и географии, поэтому острова, страны и некоторые созвездия я находила с первого взгляда. Звездный архипелаг и крупный кусок материка у Млечного моря, Контениум, занимал Аксенсорем. От него по Заповедным лесам, мимо Алладио, шел торговый путь в страны Драконьего залива, где ковали лучшие мечи. От Заповедных лесов и до Сакры простирались территории Роя, а за пустыней лежали Сандинар и Бермунд.
Марсель села напротив меня и, нависнув над картами, ткнула пальцем в северные территории, находившиеся за Заповедными лесами. Там никто не жил.
– Вот тут родилась моя мама, – она провела пальцем по северной окраине материка, где раньше проходил морской торговый путь. – Здесь самые высокие горы на всем материке, а под ними огромная долина. В ней есть небольшое королевство. Вот там она и родилась.
Я привыкла к причудам Марсель: она много мечтала. Вместе с ней мечтала и я.
– А где она теперь?
– Умерла, – Марсель ответила просто, как если бы у нее спросили, что она хочет съесть на обед.
– Моя тоже.
– Ты ее помнишь?
– Нет. А ты?
– Помню. Я все помню, – она пожала плечами, словно это было неважно. – Знаешь, где находится Юй И?
– Что это?
Марсель кинула мне свернутую карту звездного неба.
– Раскладывай.
Я расстелила карту звездного неба и прижала ее края камешками. Марсель быстро провела пальцами несколько прямых линий и остановилась на их пересечении.
– Вот она! Юй И!
– Где? Эта?
–Да нет, правее Полярной!
Вечер уже давно наступил, и на небосводе показались первые звезды. Марсель возбужденно ткнула пальцем на самую яркую звезду, по-прежнему зажимая точку на карте.
– Вот она! Сама большая в Драконьем сердце!
Марсель встала на колени и провела пальцем по созвездию Дракона:
– Дракон огибает большую землю с запада на восток, Юй И соединяет небо и землю над Запретным островом. Существует легенда, что прежде чем вновь вознестись в ночное небо, Небесный дракон Аброхейм сражался с Морским драконом и в жуткой схватке, разбившей границы мира, перегрыз ему шею, из которой вытекли воды Мирового океана. Плоть Морского дракона иссохла и окаменела, став скалистыми Драконьими островами, и раны на его теле вспухли, обратившись в кровоточащие вулканы. И завещал Небесный дракон, что будет вечно на земле, что на небе.
Но когда вспыхнуло восстание, небо не раскололось и даже не потемнело.
Это случилось стихийно, и соломинкой, сломавшей позвоночник верблюда, стала очередная смерть. Один из стражников, поторапливая рабыню, грубо толкал ее вперед, пока она не упала, а упав, уже не поднялась. Он кричал на ее бездыханное тело, и с каждым новым ругательством напряжение в воздухе сгущалось, искрилось. И вдруг все взорвалось. Кто-то из толпы напал на охранника, и забил его киркой. В момент, когда пролилась кровь тиранов и угнетателей, каждый ощутил себя немного другим – готовым пустить кровь богу. В едином потоке рабы бросились бить надзирателей, но их смертей оказалось мало, и толпа повалила на улицу. Охранники, разморенные жарой и жаждой, оказались не готовы к сопротивлению.
В пещерах их было всего десять человек. Снаружи еще десять. Разъяренные рабы смели их, как волна, как цунами. Никто не стремился бежать с рудников – каждый жаждал убийства.
Я оказалась сдавленной в тисках бунта. Толпа поднялась и вынесла меня из пещер, но, оказавшись на улице, она не рассыпалась, а устремилась дальше. Многие из невольников были сильно измождены. Неспособность вынести высокий душевный подъем, который вывел всех на улицу, тянула их назад, кидала под ноги бегущим, и их затаптывали. Я почти ничего не видела. Цепляясь за руки и плечи окружавших меня людей, я вытягивала себя наверх, боясь, что жернова толпы перемелют и меня. В этом плотном потоке я бежала, не смотря под ноги, наступая на людей, ломая их и калеча наравне с другими.
Я не сразу заметила, как голую землю сменила трава. Воздух вдруг наполнился свежестью и прохладой, толпа распалась и выплюнула меня вон.
Я стояла на кирпичной брусчатке перед высокими воротами, за которыми виднелся фонтан и поместье. Это был дом Марсель.
Было тихо, так тихо, что по спине пробегал озноб. Затем со стороны дома послышались крики и лязг стали – это рабы накинулись на стражников. Я побежала в лес. Где искать Марсель – я не знала и бежала к старому дубу. Она всегда была там, когда я приходила.
Наш дуб стоял на небольшом пригорке, шапку его кроны можно было видеть отовсюду, но когда надо мной сомкнулись ветви леса, я потерялась. Не зная, куда бежать, я металась, кидаясь то в одну, то в другую сторону. Корни ловили звенья цепей и тащили меня назад, камни бросались под ноги, разбивая пальцы в кровь, ветви цепляли непослушные волосы. В конце концов, от долгого бега ноги ослабли и подвели меня – я поскользнулась и упала. Голень прошила резкая боль. Почти сразу лодыжка опухла. Я пыталась собраться с силами и подняться, когда почувствовала приближение людей.
Я заставила себя подняться и влезть на ближайшее дерево. Острая кора рассекла ладони, под обрывками ногтей пульсировали занозы. Крепко обняв ногами ветку, я прислонилась к стволу, переводя дыхание.
Здесь наверху мир раскалывался надвое. С одной стороны, будто спрятанный в кустах кукольный домик, мерцал стеклами башни особняк, и тысячи акров зелени уходили далеко за горизонт туда, где обрывается небо. А за моей спиной разевала пасть адская бездна. Прибывший эскадрон Гильдии безжалостно рубил безоружных восставших: тех, кто извивался на земле, и тех, кто, рыча, бросался им наперерез. Изнывающая от жажды земля, промятая истощенными скалами рудников, с жадностью глотала влагу, не отличая кровь от воды. Словно дождевые черви в солнечный день ползли по трещинам и умирали люди.
Кому молились они, не знавшие молитв?
О чем просили те, кто возвысился и был низвергнут?
Эта жизнь – кромешный ад, и боги нас здесь не услышат.
– Что ты там делаешь? – Марсель кинула в меня камешек, привлекая внимание, и он звонко ударился о плотную кору.
Я с облегчением смотрела на нее, упираясь лбом в могучий ствол. «Господи, – подумала я, размазывая скупые слезы грязной рукой, – спасибо. Спасибо!»
Но бог не верил моим слезам.
Все произошло внезапно. На тропинку вышли вооруженные стражники. Заметив их, я прижалась к стволу, подобрав под себя ноги. Они бы убили меня, если бы заметили, но не Марсель. Так я подумала. И я ошиблась.
***
Пока я говорила, свет за окном растворился в навалившейся ночи. Мерцание свечей блестело на черном стекле, бросало на белоснежную скатерть желтые блики. В зале стало ощутимо прохладнее, когда дневная жара отступила, и вместе с тем спокойнее, как бывает, когда долгая болезнь, покидает тебя. День, который должен был быть последним в моей жизни, закончился, и должен был наступить новый.
Герцог задумчиво стучал пальцами по столу, слушая меня. Несколько раз я прерывалась, чтобы выпить воды. Он меня не торопил и не прерывал. Я рассказала не все, но сказано было и без того слишком много.
– Ты знаешь что-нибудь про своего отца?
Я ничего не знала. Мужчины были для меня неведомыми всесильными существами: они продавали и покупали таких, как я, они били нас и отпускали сальные шуточки. Я никогда не видела женщин на невольничьих рынках среди покупателей, но их всегда было много среди товара. Мысль о том, что у меня должен быть отец, скорее пугала, чем обнадеживала. Я видела и слышала достаточно, чтобы не питать надежд встретиться с ним.
– Полагаю, – проговорил Вайрон себе под нос, – это скорее хорошо, чем плохо.
Герцог махнул рукой, и все слуги, которые были в зале, вышли вон. Дверь закрылась, и мы остались одни.
– В империи существуют три сословия, – начал герцог. – Дворянство, духовенство, народ. В каждом из них существуют свои социальные группы. Ты не относишься ни к одной из них. Ты – неприкасаемая. Считай, что тебя не существует. Но если ты неожиданно появишься, то кем ты будешь?
– Вы говорите очень сложно. Если я не существую, то как я могу появиться?
– Ты не существуешь, пока тебя не заметили. Но теперь, когда ты принадлежишь моему дому, тебя увидят и запомнят. Тебя будут знать. Но кем? Самая страшная и горячая мечта человека – не семья, не любовь, не счастье и не богатство. Душа стремится лишь к свободе, и на земле существует только один ее вид – свобода выбирать. В эту минуту ты заново рождаешься, но тебе дан выбор, кем родиться.
– Тогда я… Тогда бы я!.. Хотела родиться мужчиной!
Герцог рассмеялся.
– Хорошо. Очень хорошо! – он продолжал смеяться, заставляя меня краснеть. Не переставая посмеиваться, он спросил: – Тогда, возможно, ты захочешь родиться рыцарем?
Мне приходилось слышать о трех великих орденах Роя. В доме Сары часто привечали слуг Двенадцати рыцарей, что придавало ее салонам заманчивый блеск в глазах других горожан. Считалось, что именно благодаря усилиям Ленвана Вайрона и его сторонников удалось изгнать Черную чуму Мортема пятьсот лет назад. После окончания войны Ленван основал орден Белой розы, объединив ордена центральной империи, позже его примеру последовали Сордис и Алладио. Со временем легендарные победы Ленвана износились, – повторенные тысячи раз, они больше не вселяли священного трепета в сердца людей – однако дом Вайронов по-прежнему был непоколебим в своем величии.
– Это, нет… Как я могу? Я только рабыня…
– Больше нет.
Я потрясла головой. Мои руки – сплошь обваренное мясо, мои ноги – синяки да ссадины, а на плече у меня клеймо. Меня могут переодеть, переучить, но разве это меня изменит?
– Мне не следует об этом думать, – выдавила я.
– На сегодня это единственное, о чем тебе следует думать, и думать поскорее, ведь я предлагаю тебе место в одном из великих орденов.
Это была нелепая шутка, но посмеялась над ней только я.
Мне приходилось слышать о Вайроне, но я никогда бы не подумала, что глава крупнейшего ордена Долума мог быть таким сумасбродом.
– Я не знаю, чего можно желать больше, – выдавила я через силу, комкая в руках салфетку. Еще утром я знала, что не доживу до конца дня, а теперь мне предлагали имя и власть, предлагали жизнь, которую не могли получить даже богачи, на которую смотрели с завистью и не смели посягнуть. Этот человек был готов попрать все законы империи. – Вы просто хотите посмеяться надо мной! Будто можно говорить такие вещи серьезно!..
Вайрон слушал меня с легким налетом улыбки на лице. С трудом вытолкнутые из глотки слова отдавались громким восторженным эхом, и мне стало стыдно от того, как радостно звучал мой голос.
– Просто ответь.
– Да! – я подскочила со стула. – Тысячи раз да!
Герцог смотрел на мое раскрасневшееся лицо и, склонив голову набок, о чем-то размышлял. Глазами он велел мне сесть на место, и зал еще долго чуть слышно гудел от моего голоса.
– В любом случае, – вздохнула я чуть слышно, – рыцарями становятся только мужчины.
Герцог отмахнулся, будто это не имело значения.
– Разве я не сказал, что ты можешь быть кем угодно? Разве ты не ответила, что хочешь появиться мужчиной?
– Я…
– Природу не обмануть, а вот человека обвести вокруг пальца довольно просто.
– Но мои глаза…
– Оставь эти предрассудки. Нынче двор любит все необычное.
Я все еще сомневалась.
– Тебе нравится этот дом? Должно быть, он кажется тебе большим и богатым. Я могу оставить тебя здесь. Попрошу здешнего хозяина за тобой присмотреть.
– А разве это не ваш дом?
– Нет. Тяжело переношу южный климат, – герцог скривился, и я поняла, что вовсе не климат был тому виной. – Так что, останешься здесь? Как подрастешь, я, может, даже заберу тебя в главный дом. Будешь хорошей женой для кого-нибудь из обслуги.
Голова кружилась от милостей, которыми был готов одарить меня этот человек.
– Но в итоге все закончится тем, что ты будешь привязана или к дому, или к мужчине.
Чего я могла хотеть в ту минуту? Проснувшаяся утром рабыней, забывшей, как выглядит хлеб, чего я могла хотеть, кроме спокойствия и сытой жизни, которую дарует повиновение законам и человеческому порядку? Я имела лишь одно искреннее желание – родиться в богатой семье и быть любимым ребенком.
Не знаю, зачем, не знаю, почему, но я чувствовала, что голос герцога безошибочно ведет меня к единственному возможному варианту.
– Герцог, – я подняла на него глаза. – Разве я уже не ответил тысячи раз «да»?
Глава 4. Когда-то давно жил-был принц
Над Звездным архипелагом кружили ветры, и расползались по небосводу кровавые подтеки зари. Золотой город, забывшись беспокойным сном, по-прежнему спал, но свет уже играл на его крышах и заглядывал в окна, ложась на подушки спящих и, как нетерпеливый ребенок, дергал их то за нос, то за волосы, обнаруживая присутствие очередного дня. В эти минуты, когда рыжее солнце вставало из-за Хрустального замка, зажигая его и превращая в золотое пламя, в воздухе витало чувство, похожее на ностальгию, – это были отблески старого Аксенсорема, не знавшего войны.
Великий наставник стоял у мемориальной стены и, не отводя глаз от плиты с именем сына, перебирал в руках нефритовые четки. Камень не перенимал тепла его рук, и скользящий холод бусин обжигал, как близость стали. На плите с именем Ариса Фирра блестела золотая крошка, повторяя линии четырех детских ладоней, тянувшихся прикоснуться к тому, чья линия жизни, прервавшись, оказалась вдавлена в черный гранит. И было в этом много неправильного, и было в этом много трагичного.
Великий наставник несколько раз открывал рот, чтобы зачитать одну из своих речей, которыми не так давно заканчивал траур по ушедшим и призывал людей утешиться ради будущего своих детей, но губы никак не складывались в слова и голос срывался на шепот, в котором он не находил спокойствия.
Черная гранитная стена все тянулась и тянулась вверх, закрывая собой солнце, наваливаясь на Великого наставника тяжестью своего могильного груза, и, будто из небытия, из ее густой тени вырывался блеск золотых отпечатков детских пальчиков.
Годы залечат раны и отберут блеск серебряных имен, сменятся поколения, и с ними сотрется память о тех бойнях, где умирали аксенсоремцы по вине Роя, но камень не потускнеет, как никогда не рассеется и отбрасываемая им тень.
Тогда казалось, что между отторженным от материка Аксенсоремом и Валмиром раз и навсегда порваны все связи, что между неферу и людьми никогда больше не будет дружбы, но Наставник смотрел дальше. Он смотрел за реку пролитой крови, поверх бурного ее течения, в котором топились люди живые, жаждущие мести и неспособные ни смириться, ни утешиться, и видел, что многому суждено было забыться. Но в беспамятстве не обретается прощение.
Окинув долгим взглядом мемориальную стену в последний раз, Варло Фирр сошел со ступеней и двинулся в сторону Хрустального замка.
***
Паланкин, бодро миновав первые три яруса садов, с меньшим рвением преодолев оставшиеся три и тягуче медленно осилив последний ярус, позволив Великому наставнику вдоволь насладиться видом роскошных королевских птиц, пересек анфиладу фонтанов по длинному мосту и остановился перед Туманными вратами, ведущими в Хрустальный замок. К паланкину поторопился подойти Линос, его ученик. Юноша протянул руку Великому наставнику, чтобы тот мог на нее опереться.
– Что в замке? – спросил Наставник, сойдя с паланкина.
Линос покачал головой. Его глаза имели тот стеклянный блеск, который яснее слов говорил Наставнику о его сокровенных мыслях.
– Принцесса Вейгела отказалась от твоего предложения?
– Она не хочет покидать семью, – ответил Линос ровным голосом, за которым, однако, чувствовалось негодование.
– Не печалься по ней. Ее волевая душа делает ей честь.
– Дети не должны быть такими! – резко ответил юноша. – Если бы не ее мягкотелый брат!..
Наставник строго посмотрел на Линоса, и тот покраснел.
– Какие бы чувства ты ни испытывал к принцессе, помни, что ты ученик Квортума. Мы и без того сделали ей на редкость щедрое предложение, пригласив присоединиться к нашей школе. А что касается кронпринца… Его доброта – предмет гордости для всей его семьи.
Линос кивнул, выражая тем скорее уважение к мнению Наставника, чем согласие. Юноша знал об исключительной способности Наставника быть правым во всем: он умел длинными рассуждениями, сложными аллегориями, обширными знаниями и весомостью своего авторитета привить оппоненту свое мнение как прививают ветви разных сортов одной яблоне. И даже если Великий наставник в самом деле был всегда прав, потому что руководствовался лишь разумной частью своей души, то разве говорит это о том, что были не правы те, кто доверял своим чувствам? Линос, пусть он и был учеником Квортума, был по-прежнему склонен во всех своих выводах хвататься за неразумное сердце. И он не хотел любить золотого мальчика именно потому, что его, как казалось Линосу, должны были любить все, – убеждение, которое вырастало именно из любви к кронпринцу.
Великий наставник, оставив Линоса у ворот, вошел в замок. Внутри царило запустение, и отрешенная тишина, как изголодавшееся животное, жадно кидалась под ноги Наставника, выхватывая из-под его ступней шаги и разнося их по коридорам. Прислушавшись к эху, какое выдавало его присутствие среди недвижимых стражников, как стены пещеры выдают присутствие дикого зверя, преумножая его вой и зубовный скрежет, Наставник остановился. Торопливость, которую тишина придала его шагу, обнаружила себя не сразу, и он уже успел сбить дыхание.
В последние дни медлительность, в которой Наставник прежде видел скорее достоинство, чем недостаток, тяготила его. В ней так явно, так болезненно ярко проступала жизнь, не кончившаяся со смертью его сына и произраставшая в каждом плоде, что давали сливы, в каждой волне, разбивавшейся у берега и возвращавшейся в море, чтобы разбиться об него вновь, что Наставник невольно старался отстраниться от всего, что прежде вселяло в него радость и восторг. Он стремился сузить свой мир до игольного ушка, до окуляра телескопа, сквозь который видны были лишь звезды, мертвые в бесконечности своего существования, пульсирующие и трепещущие не из-за таившейся в них жизни, а из-за преломления света в атмосфере.
Великий наставник повернул на лестницу и, пройдя несколько пролетов, остановился напротив большого парадного портрета королевской семьи. На него снова смотрел его сын. Еще недавно блестевший своим именем с траурной таблички, он, вытянувшись во всю свою стать, смотрел на Наставника сверху вниз, держа на руках златовласую дочь и прижимая к боку кудрявого мальчика, и улыбался, словно извиняясь за то, что судьба подарила ему так много счастья. Наставник смотрел на его восковое лицо и слышал будто наяву: «Это моя семья. Сбереги ее. Ради меня».
– Ты не знаешь, о чем просишь, – покачал головой Великий наставник, отворачиваясь.
Судьба многолика. С рождения у человека существует ровно столько возможностей, сколько заложено в нем талантов. И как не бесконечна Вселенная, так не бесконечны и дороги, по которым человек может пройти. Но бывает и такое, что дороги остаются не намеченными. Таким людям не предназначена жизнь, и они умирают в раннем возрасте.
Сколько ни старался, Великий наставник так и не смог увидеть судьбу королевских детей.
Наставник не успел сделать и шага, как снизу его окликнул знакомый голос.
– Великий наставник! – из-за широких перил показалась белокурая голова, украшенная жемчужными нитями. Глория легким шагом взлетела по лестнице, и вот уже большие серые глаза впивались в Наставника, как шипы, – не желая причинить вред, но не изменяя своей природе. – Вы наконец-то здесь!
– Принцесса, – Наставник коротко поклонился, и она, опомнившись, присела в ответном поклоне. – Вы как всегда энергичны. Что в Совете?
– Ничего хорошего! Совсем ничего! – в сердцах девушка топнула ногой, чуть не хватаясь за волосы. Наставник всегда удивлялся и радовался тому, какой Глория бывала нервной и бойкой. Радовался он и сейчас – стальные глаза, пусть и красные от слез, грозно поджатые губы, пусть и дрожащие, говорили ему о любви, страдании и возмездии, ибо Глория была буйного нрава и не прощала обид. – Они никак не могут выбрать короля, хотя решать нечего!
– А что наследная принцесса? Почему не распускает их?
– Ах, это еще хуже! – Глория всплеснула руками, и вслед за ее движением поднялись и плавно опустились длинные белые рукава. – Сестра ничего не делает, ничего не говорит! Она ушла в себя, ничего не слышит и не видит. Нянечки совсем не справляются с девочками, меня они не слушаются. Если бы не Вейгела, я не знаю, во что бы превратился наш замок! Это чудовищно! Чудовищно и безобразно!
Голос Глории сорвался, и она тихо заплакала.
– Мне страшно, Великий наставник, – призналась она, глуша в себе рыдания. – Люди потемнели от злобы, я вижу, как даже в самых лучших из них раскалываются и умирают души! И я не знаю, боюсь того, что будет дальше. Я не могу верить в то, что все будет хорошо. Как? Все так плохо! Так плохо! Девочки, мои прекрасные малютки, не перестают плакать, сестра затворилась и отказывается выходить, Королевский совет медлит с принятием решения, а народ!.. Ах, да вам ли не видеть!
Великий наставник видел. Он уже давно пережил свое Время, когда Небо лишает неферу дара, но ему оставили небольшое окошко, сквозь которое Наставник теперь видел бурю, искрившую в умах соотечественников.
– Дитя, успокойтесь. На все воля Неба.
– Наставник, – Глория бегло приложила к глазам платок, утирая слезы, – вы говорите с Небом: читаете по звездам и видите будущее. Скажите мне, что дальше нас ждет только хорошее.
– Мы лишь в преддверье великого горя. Но мужайтесь, ибо от вас будет зависеть счастье вашего народа.
– Вам ли не знать, что я не трусиха, – Глория поникла, но голос ее прозвучал твердо. – Личное горе для меня ничто. Но как же больно смотреть на горе других и не уметь им помочь!
Наставник смотрел за тем, как перемежались в Глории силы сердца и разума, и скорее видел, чем слышал ее слова. Глория была счастливым человеком, – к своим двадцати годам она так и не узнала глубокой привязанности – иногда казалось, что даже для своей семьи она чужая, – и ей не о ком было скорбеть: в войне она никого не потеряла. И все же она была чуткой: чужое горе лежало у ее сердца, она его лелеяла как свое и вместе со всеми хотела утешиться, и не находила утешения. Она глубоко переживала происходящее – не так глубоко, как иные, чья утрата была невосполнима, но ее страдание было другого характера: сопереживая всем и каждому, она в то же время ощущала свою отторженность от их горя, и от этого к ее сочувственному страданию примешивалась тень стыда, возбуждая совесть против нее.
– Где заседает Совет? – вдруг спросил Наставник.
– В Ажурном шатре. Вас провести?
– Не стоит. Я найду дорогу, – и Наставник повернул обратно.
Никогда Квортум не вмешивался в светские дела, предоставляя Советам заботу о благополучии людей, но дни траура подходили к концу, а имя нового короля так и не было названо. Это тревожило. Сейчас, когда быт, в котором люди привыкли находить спокойствие и уверенность, становился мукой, люди искали виновного, а промедление Совета бросало тень на королевскую семью. Местами в полисах вспыхивали злые революционные настроения и чем дольше медлили с избранием короля, тем крепче в умах людей заседала кем-то брошенная мысль: «В королевской семье лишь один мальчик, но раз Совет выбирает так долго, значит, с наследником что-то не так». И верно, с наследниками первой очереди было «что-то не так».
Минуя стражу, Наставник вошел в Ажурный шатер, старый круглый зал, где в старые времена устраивали шумные пиры и плели заговоры. Теперь здесь заседал Королевский совет – двадцать высокопоставленных чиновников, которые вместо порядка вносили в государство сумятицу и, беззастенчиво пользуясь состоянием старшей принцессы, игнорировали ограничения закона, предписывавшего распустить Совет в случае, если он неспособен вынести решение менее чем за две недели.
В зале присутствовали все члены Королевского совета. Обернувшись на шум, они никак не ожидали увидеть Великого наставника и растерялись. Одни устыдились, и их ауры загустели, другие разозлились, третьи испугались, и даже председатель Совета не сразу нашелся с тем, как реагировать на появление главы Квортума.
– Магистр Фирр, – натянуто поприветствовал Катсарос, поднимаясь со своего места. Вслед за ним потянулись остальные. – Как неожиданно видеть вас здесь. Неожиданно, но всегда приятно.
– Приятна была бы встреча в другом зале и при других обстоятельствах, председатель Катсарос, – обрубил Наставник. – Чтобы мое прибытие не стало неожиданностью в следующий раз, извольте не затягивать с решениями, от которых зависит судьба государства.
Великий наставник обвел глазами советников, и никто даже не попытался встретить его взгляд, напрасно опасаясь, что Наставник прочтет все по их лицам, – он уже все знал по их душам: знал, что они недовольны его появлением, как бывают недовольны люди, которых за злословием ловят посторонние, знал, что они стыдятся и боятся его, потому что они для него открыты, и злились они по той же причине.
– Именно потому, что от нас зависит судьба государства, мы тщательно взвешиваем каждое решение, – возразил Катсарос.
– И очень зря. Промедление убивает скорее, чем неверные решения. Упущенный день упущен навсегда, а к вашему решению можно приложить пояснения, объяснения, поправки, дополнения или что вы там обычно делаете?
Наставник не любил демагогии о вещах понятных и приземленных. Ему, насквозь видевшему людей, казалось нелепым и изнуряющим спорить с ними, видевшими лишь внешнюю сторону вещей. Но каждый человек склонен принимать свою правду за истину, и Великому наставнику не оставалось ничего, кроме как слушать и, не соглашаясь, искать слова, которые смогли бы объяснить хотя бы десятую долю того, что он считал очевидным. Однако в Совете он сталкивался с другими людьми – с политиканами, любившими свой внешний порядок и уделявшими слишком много времени и размышлений ненужным, второстепенным деталям. Их нельзя было обвинить в предательстве, потому как они делали свою работу, однако же и за безоговорочную преданность короне их похвалить было нельзя, ведь они лучше Великого наставника знали настроения народа и все, что ими делалось, делалось с умыслом. Вот и сейчас они начинали спор, имея равные исходные данные: народ взволнован, стране нужен правитель и им может быть лишь один человек, пока в королевском роду есть мальчик. Вот только за душой они имели разное.
– Время неумолимо, господа, – продолжил Наставник, чья грубость оглушила советников, – и оно пришло. Итак, вы готовы огласить решение народу?
– Мы не пришли к единому мнению, – ответил после недолгого молчания один из советников.
– В династии всего один наследник мужского пола. Не хотите короля, пусть будет королева, на женщин богат королевский род. Вы обсуждаете это почти месяц, но о чем здесь говорить?
– Принцесса Сол вот-вот тронется рассудком, а мальчик!.. Вы же знаете сами! Зачем вынуждаете нас говорить?
– Я знаю лишь то, что черные волосы, которые вас всех так смущают, – прямое наследие Войло Фэлкона, родоначальника династии, – строго ответил Великий наставник. – И здесь не может быть другого мнения.
– То есть вы признаете мальчишку своим внуком? – не выдержали в зале. Великий наставник почувствовал, что глаза всех присутствующих обращены к нему.
– С тех пор как я принял сан Великого наставника и отстранился от мирской суеты, все люди для меня одно, – отрезал Наставник. – Родство не имеет значения.
– Это все слова, преподобный Фирр. В сердце вы также неспокойны, как мы.
– Если я неспокоен, то лишь потому, что судьба целой страны зависит от двадцати гордецов, которые никак не могут смирить в себе ехидну и продолжают волновать граждан своим промедлением. Чего вы ждете, господа? Арис Фирр признал первенцев наследной принцессы своими законнорожденными детьми. А если бы и не признал – какое ваше дело до того? Королевская династия ведется не по Фиррам.
– Дело такое, что если Модест Фэлкон не по крови сын Ариса Фирра, то Совету хотелось бы знать, чья кровь взойдет на престол Золотого города.
– На престол Золотого города взойдет кровь Фэлконов, как всходила она веками до этого. Звездам угодно, чтобы мальчик сидел на престоле, так чего вы ждете, ответьте же!
Во вновь повисшей тишине послышался смешок.
– Мы не говорим со звездами, как вы, Великий наставник. Наша миссия скромнее – решать дела земные.
– Не зазнавайтесь! Ничего вы не решаете ни на небе, ни на земле. И время вы забираете только у жизней своих! Все уже случилось, все уже произошло, – Небо вынесло вердикт на Оленьей равнине. У вас нет иных наследников на престол Золотого города: или старшая принцесса, или один из близнецов. Так говорю вам!
– Проблема не в том, кого выбрать в короли, преподобный! Разговор о том, кто отправится в Рой заключать мирное соглашение. Мы бы пригласили вас в качестве советника, но, как нам помнится, вы отказались предсказать судьбу черноволосых близнецов и отстранились от Гелиона. Теперь же вы вышли из своего затворничества и призываете Совет к ответу, тогда как вам самому стоило бы дать ему ответ. Кто заключит мирное соглашение? Что о том говорит Небо?
Среди людей нет непогрешимых, и они всегда напоминают об этом друг другу в пылу ссоры. Так и сейчас, Наставнику, главе Квортума, чей авторитет был неприкосновенен, напомнили о том, что и он не всесилен. Великий наставник был одним из Трех магистров – независимых советников двора – и, будучи ответственным за воспитание и обучение членов королевской фамилии, традиционно имел близкие связи с Хрустальным замком. Только ему позволялось составлять для Фэлконов натальные карты. Но случилось непредвиденное – они родились сокрытыми от звезд под созвездием Хамелеона. Немногие рождались так, но всех их Наставник умел разгадать, и только королевские близнецы были сокрыты для его глаз. Оттого ли что они родились свободными от судьбы, оттого ли, что им предстояло умереть, не дожив до Времени, – это беспокоило Наставника, но не больше, чем загадка, разгадать которую он не мог. Тем не менее, это обстоятельство серьезно пошатнуло веру в него среди придворных, и даже сотни предсказаний не смогли этого исправить – само существование близнецов бросало тень на него и Квортум.
– Небо говорит, что Глория Фэлкон заключит мир, – ровно, словно не услышав насмешки, таившейся под словами советников, ответил Наставник.
Совет возмутился.
– Вторая принцесса? Вы шутите! У нее нет таких полномочий.
– Думаете, что я утратил или разум, или свое искусство? Так выбирайте быстрее и посмотрим, кто из нас более безумен!
Наставник почувствовал, что слов у него больше не осталось, и поторопился покинуть зал. Ему, привыкшему к спокойствию отдаленных островов Хвоста кометы, где лилово-синее небо грудью ложилось на землю, приближая звезды к его телескопу, становилось дурно от длительного пребывания в Гелионе, и тошнота уже кисла в горле. Люди были порознь, люди были злы, от их траура, как от компостной ямы, доносилось зловоние гнева, вдруг обретшего силу в ненависти к валмирцам и королевскому двору, который казался все менее прочным. Но любовь к королевской семье в народе все еще была сильна, и, пока в Хрустальном замке оставался хоть один Фэлкон, Аксенсорем продолжал жить, укрываясь под их большими крыльями.
Выйдя из Ажурного шатра, Наставник был до того раздражен, что не мог выбросить из головы разговор с советниками, раз за разом проигрывая его в голове и от этого раздражаясь все сильнее. Внезапное чувство тревоги – несформированная мысль, мазнувшая по нервам, – заставило Наставника остановиться. Раздражение угасло, едва пришло осознание. Они выбирали не короля, а посланника. Король не вернется, понял Наставник.
Под ногами среди радужного блеска хрусталя прыгало подернутое рябью бликов отражение парадного портрета.
– Арис, – задохнулся Наставник, спускаясь по стене и хватаясь за голову. Все-таки он был уже стар, и его возраст сообщал ему растерянность, которой он не знал в зрелые годы. – Я ничего не могу для них сделать. Ничего!
***
Детей Аксенсорема называли глазами Неба. До совершеннолетия, когда наступало их Время, они видели мир отлично от взрослых, и все то, что исследовали монахи Квортума, сочиняя свои философские, медицинские и научные трактаты, было открыто им, но в силу юного возраста они не могли ни объяснить этого, ни понять. Вейгела не знала, как выглядят люди, – она их никогда не видела – но она видела сосредоточие их сил и умела отличить живое от неживого, неферу от человека. Ее глаза не воспринимали солнечный свет, но мир ее не был темен: в нем были тысячи цветов – энергий и форм, которые принимала жизнь: скальные камни имели слабую прозрачную ауру, которой обозначался лишь контур их физического тела, драгоценности мерцали перламутровой пылью, растения были тусклыми и однотонными, животные и люди имели два круга энергии, а неферу – три. Наставник учил, что все народы неферу обладают тремя центрами: Домом идей – в мозговой коре, Домом мира – в сердце и крови и Домом жизни в лимбаге у аксенсоремцев, в солнечном ядре у дев с Драконьих островов или в голове у мортемцев (монахи так и не выяснили, где именно). Система Трех Домов, так называемый «триптих неферу», создавала ауру, по которой дети и редкие взрослые, утратившие внутреннее зрение лишь частично, узнавали друг друга. Вейгела не знала, что означает каждый цвет, как не знала она и того, видят ли другие дети то же, что видит она, и есть ли среди них совсем слепые, не способные видеть ни внутренней, ни внешней сути вещей, и видят ли они глазами или же все они слепы до совершеннолетия и смотрят на мир только душой. Но она точно знала одно – у редкого взрослого при всей стойкости и цельности организма, достигшего абсолютного здоровья, Дома сохраняют цвета. Они линяют, выцветают, умирают. Внешнее, невосприимчивое к навечно утерянному внутреннему, вытравливало их.
Вот и теперь, вышедшая к причалу толпа бурлила серой массой, создавая завесу дыма перед глазами Вейгелы. Она видела, как перекатывается в телах горожан и вельмож темная сущность, прячущаяся за безликой серостью, – это были злые, уродливые мысли, чернившие их внутренности многократным повторением. В этой толпе мигали робкие, теплые цвета, по которым Вейгела узнала маркизу Грёз, своих сестер и учеников Великого наставника.
Заиграли трубы. Играли они тот же марш, которым месяцами проводили аксенсоремские корабли в Контениум, где шла война. Теперь же, словно разыгрывая некую злую шутку, они провожали ее брата. Прежде раскатистое торжество трубного гласа воодушевляло народ, теперь же оно воскрешало страшные воспоминания, для каждого свои, и Вейгела почти наяву видела, как среди советников и стражи рядом с ее братом идут ее отец и венценосный дед.
«Неужели три поколения нашей семьи сгинет за морем?» – думала она, следя за шествием делегации.
Наконец, немного не дойдя до причала, где уже стояла королевская каравелла, своими очертаниями напоминавшая рисунок горы, процессия остановилась. Председатель Королевского совета, встав рядом с отделившимся от сопровождающих королем, вновь огласил решение о венчании Модеста Аксенсоремского и присовокупил к нему отрывок из старого манускрипта «О доблести королевской», предписывавшего всякому королю забыть о себе и быть верным своему народу. Высокопарные речи Катсароса, в которых он точно заранее обвинял ее брата в предательстве, и неприятный цвет его души, грязная смесь зеленого, прогорклого оранжевого и слабой бирюзы, почти заставили Вейгелу расплакаться от негодования. Все это было похоже на вынесение приговора, и Вейгела не могла отделаться от мысли, что едва корабль ее брата повернет за Северный луч, где станет уже невидим глазу, как его расстреляют из пушек.
Если бы Вейгела могла видеть глазами взрослых, она бы заметила, как болезненно бледен и истощен был ее брат. Модест внимательно слушал Председателя и с готовностью кивал всякий раз, когда тот бросал на него колючий взгляд, точно спрашивая: «Все ли вам понятно, ваше величество?» Он был опустошен и не чувствовал радости от предстоящей миссии. Его целиком поглощало неожиданно наступившее взросление, бывшее для него тем страшнее, что всю жизнь он был отцовским баловнем. Теперь же ему вдруг сказали, что он – новый король Звездного архипелага, хозяин Золотого города и хранитель Восьми ярусов Энтика. Чувства Модеста были сродни боли и печали молодого дерева, выдираемого из полюбившейся ему земли: оно цепляется длинными корнями, вязнет в глубоких недрах, рвет все жилы, удерживаясь за грунт, и все же ураганный ветер скидывает его со скалы. Но чувствовал Модест и то, что наконец-то вышел к солнцу из тени сестры, однако он не был этим ни горд, ни обрадован. Солнце было ему вредно – он не любил находиться на виду.
– У вас есть время, чтобы попрощаться, ваше величество, – бросил Катсарос повелительным тоном, и Модест вовремя отдернул себя, чтобы не поклониться, но по тому, как недобро ухмыльнулся Председатель, понял, что его интуитивное желание было разгадано. От этого ему стало мерзко и стыдно. Он хотел уже отказаться и сказать самодовольному вельможе, что он, как настоящий мужчина, закончил все свои дела до выхода на берег и оставил позади всякую нежность, которую ему обещали руки сестер и матери, но тут он увидел, как Вейгела в уверенном жесте протягивает ему руки, прося – повелевая – подойти.
В глазах защипало, и мальчик быстрым шагом подошел к сестре. Она не опускала рук и, когда Модест оказался рядом, ощутили на ладонях его сухую гладкую кожу.
– Нас будут ругать, – тихо сказал Модест, глядя на их сцепленные руки.
– Ты король, Модест. А я твоя царственная сестра, – возразила Вейгела. Она чувствовала осуждающие взгляды из толпы и лишь крепче сжимала руки брата, не позволяя ему малодушия. – Они не посмеют тебя обидеть. Никогда больше.
Модест коротко кивнул. Пусть он и не верил Вейгеле, он все же горячо и преданно любил воинственную решимость, с которой она спешила ему на помощь всякий раз, когда он по неосторожности нарушал строгие аксенсоремские правила. Но сейчас в ней что-то изменилось. Не было решимости, не было спокойствия. Она низко опустила голову, позволив густым черным волосам упасть на лицо, но Модест стоял слишком близко, чтобы не заметить, как изогнулись в неровной линии ее красивые полные губы.
Модест был, как говорили взрослые, слеп от рождения. Он не видел того, что видела Вейгела, зато знал, каким бывает море на рассвете или в период миграции ярких аолиевых рыб, раскрашивавших воду неоновым свечением, и не раз видел сине-сиреневое небо над Лапре, каким оно становилось в преддверии парада Падающих звезд. Он видел внешнюю сторону вещей, не разбирая внутреннего течения их жизненных сил, а потому не знал, как дрожит и пульсирует огонь внутри Вейгелы. Модест не мог знать, как тяжело ей проститься с ним.
– Матушка не пришла, – вдруг сказал Модест. Он искал ее статную тонкую фигуру все то время, что шел до причала, но не находил и искал все внимательнее, оглядываясь по сторонам слишком явно, натыкаясь на глаза и лица чужих людей.
– Она плохо себя чувствует, – с готовностью ответила Вейгела.
Модест кивнул.
– Конечно.
– Не злись на нее.
– Как можно?
Хоть они и говорили о своей матери, в их голосах не было ни любви, ни почтения. Модест знал о том, как болезненна королева-мать, но знал он и то, что даже неходячие, парализованные матери тянулись проститься со своими сыновьями, когда те отправлялись на материк.
– Ты не знаешь, как сильно она тебя любит.
– Что с дедушкой? – Модест не видел и его, хотя замечал среди малознакомых лиц его учеников – людей еще менее знакомых, но ярко сверкавших плоскими фибулами в форме луны.
– Модест… Я чувствую, что ты злишься.
– Разве это злость?
Вейгела покачала головой. То, что ее импульсивный, ранимый брат вдруг стал так холоден, было закономерностью и болезнью, истощавшей весь Аксенсорем.
– Береги себя.
– Приглядывай за матушкой и сестрами.
Они снова замолчали. Наконец, Модест потянул руки, и Вейгела не стала его удерживать. Взгляд мальчика упал на златовласых малышек, стоявших чуть в стороне, и сердце его дрогнуло. Он в упор посмотрел на удерживавшую их подле себя нянечку и уверенно сказал:
– Позвольте мне, – мальчик осекся. Теперь он был королем, он больше не должен был унижаться и просить. – Я хочу попрощаться с сестрами.
Нянечка обернулась к советнику, как бы прося разрешения, и тот нехотя кивнул. Он не мог повелевать новоиспеченным королем на глазах стольких людей.
Едва услышав, что брат просит их к себе, девочки выбежали из толпы. Модесту пришлось присесть на корточки, чтобы еще раз – теперь уже последний – обнять их.
– Не плачьте. Я быстро вернусь, – пообещал он, зная, что тоска их пройдет уже на следующий день, а если они и вспомнят о нем, то лишь потому, что услышат его имя, оброненное в разговоре между слуг, и вспомнят посреди своих детских игр, что у них есть брат.
Но сейчас они плакали. Плакали потому, что Вейгела была необычайно грустна, плакали потому, что рядом не было матери, плакали потому, что тяжелая атмосфера, в которой собравшиеся ждали отплытия флота, пугала их.
Модест обнимал их и как никогда прежде чувствовал с ними родство.
– Астра, Цинния, ваш брат, – он на мгновение задохнулся. – Ваш брат очень любит вас.
Он порывисто прижал их к груди, на одно короткое мгновение растворяясь в ощущении дома и уюта раннего утра, когда они врывались к нему в комнату, чтобы поиграть. Обычно Модест ненавидел такие дни, но сейчас он горько сожалел о том, что их было так мало.
– Вейгела, забери их.
Вейгела мягко потянула Астру и Циннию к себе, и те зарыдали еще громче. Нянечка, зная, как сложно их успокоить, поторопилась увести принцесс.
Модест повернулся к советникам, ожидавшим его у причала, где качался корабль со стягами синих парусов. Собравшись с духом, он сделал несколько шагов, но заметил у дорожки в первых рядах светло-голубое платье маркизы Грёз. Взгляд против воли поднялся к ее лицу, и на ее губах он увидел тот же излом, который видел у Вейгелы. Маркиза отвела светлые локоны и рассеянно улыбнулась ему. На ее ресницах, как жемчужины, застыли слезы.
– Грета…
– Ваше величество, – маркиза глубоко поклонилась и сияющими глазами, сквозь светлые прожилки которых пробивался серебристый блеск, кротко взглянула на Модеста.
Вейгела продолжала следить за ясным, но теперь уже далеким светом брата, крепя ноющее сердце мыслью, что он вот-вот уедет, потеряется за горизонтом и растает вместе с синими парусами Послесвета. Но чем больше он отходил от нее, тем тяжелее ей становилось. Она привыкла видеть себя глазами других: ей говорили, что она спокойна и по-королевски рассудительна, что она рано повзрослела и что в ней слишком много ума, и она верила этому. Теперь же Вейгела чувствовала себя обманутой. Она не была ни спокойной, ни рассудительной, ни взрослой – она просто заставляла себя казаться таковой, чтобы взрослые считались с ее мнением, давали ей право говорить и защищать Модеста. Теперь он покидал ее, и что-то в ней ломалось – скрипело, скоблило, искрило от напряжения, и все же гнулось, выворачивалось, разделялось.
Модест уходил, но никто как будто бы не вспоминал о церемониале – никто не хотел проститься с ним, как прощались с королем, и сколько бы Вейгела не всматривалась в толпу, она не замечала никого, кто мог бы прокричать прощальные слова.
Вейгела видела, как маркиза Грёз что-то достала из складок хитона и ее брат, чуть замешкавшись, нежно сжал ее руку. Он наклонился к ней и его губы коротко произнесли нечто такое, от чего нежное розовое сияние Греты дрогнуло и загустело.
«Так искренне», – подумала Вейгела с завистью. Она не помнила, когда в последний раз была искренна в своих желаниях и поступках. Сосредоточием всех ее мыслей и чувств был младший брат, ради него она умела умерить пыл, ради него же врала, разыгрывая кротость и наивное добросердечие. Но иногда ей так сильно – так сильно – хотелось раскричаться, затопать ногами, устроить большую истерику, чтобы придворные отныне и впредь боялись ее расстроить, чтобы ее мать знала, что с ней не все в порядке и прекратила искать в ней, маленькой девочке, поддержку своему взрослому горю, чтобы ее отец перестал говорить ей, что она взрослая, чтобы Великий наставник прекратил хвалить ее за терпение и журил ее гнев. Но вместо этого Вейгела оставалась подле матери, потому что ей было жаль ее болезненное тело, и смотрела сквозь толстые окна замка в сад, где Модест играл с Арисом и своими слугами.
Нет, Вейгела не завидовала своему брату, и ноша, которую она несла, не тяготила ее. Она сожалела лишь об одном – все то время, что она провела в компании безнадежно больной матери (потому что невозможно вылечить того, кто не желает выздороветь), она могла бы находиться рядом с братом. Она любила его, как часть себя, также естественно, как человек любит свою руку, делая все, что в его силах, чтобы вылечить ее, когда она больна, и отторжение этой руки было бы также болезненно и неудобно, как было для Вейгелы расставание с Модестом.
Модест отвернулся и пошел к кораблю. Шаг его был легче, чем прежде, – неясность больше на него не давила, и он попрощался со всеми, кто хотел с ним проститься. Ждать больше было нечего. Вдруг из толпы раздался до того громкий, что потерял свою нежную прелесть голос юной маркизы Грёз:
– Да не угаснет пламя твое!
С этими словами она пала на колени и вслед за ней, как подкошенные, рухнули все ее сопровождающие, грудью вжимаясь в брусчатку набережной. Вейгела обратилась к ней с восхищенным взглядом. Это были не церемониальные слова, которыми принято было провожать аксенсоремского монарха в дальнее странствие, но это был толчок, который она уже перестала ждать и оттого была ему так рада. Вейгела почувствовала, как толпа заволновалась, задрожала и в своем раздражении и растерянности обратилась взглядами к ней. Модест обернулся и также потерянно посмотрел на нее. Принцесса, старшая из присутствовавших особа королевской крови, опустилась на одно колено и отчетливо повторила:
– Да не угаснет пламя твое!
Вся огромная толпа, собравшаяся проводить юного короля, рухнула в один момент, сложилась, как карточный домик, и громко подхватила: «Да не угаснет пламя Твое!»
Так Вейгела продержала собравшихся до того момента, как нога короля оторвалась от аксенсоремской земли. Все это время Вейгела с тоской и насмешкой думала о том, что люди вокруг нее не понимают смысл повторенных ими слов. Они не видели, не знали, как ярко сияет ясный золотой пламень Модеста, как чист и ровен огонь его сердца, как не способны они были видеть дрожь и колебания нежной розовой ауры милой маркизы Грёз, как не способны они были видеть самих себя – серых, выцветших душ, вылинявших в интригах и зависти.
Модест поднялся, и за ним быстро убрали трап, отрезая его от берега. Члены делегации стали расходиться по другим кораблям, и очень скоро воздушный аксенсоремский флот отделился от берегов Гелиона. Вейгела провожала его взглядом до тех пор, пока каравелла, на которой находился ее брат, не скрылась за выступом мыса.
Точно также провожал ее и Модест. И даже когда Послесвет повернул, разрезая невидимую нить, по которой он надеялся найти дорогу обратно, и открылся вид на изрезанные берега Северного луча, Модест продолжал слепо смотреть поверх кораблей, тянущихся за ним, все еще видя перед глазами фигуру сестры, одиноко стоящую посреди площади.
– Вы хорошо держались, ваше величество, – рядом с ним встал капитан. Облокотившись на ограждение, он тепло смотрел на мальчика, словно понимал его горе и жалел его.
– Вы думаете, Пантазис? – голос Модеста предательски дрогнул.
– Да. Теперь можете плакать.
– Не могу, – он шмыгнул носом, удерживая слезы, и быстро-быстро завертел головой. – Нельзя.
– Даже мужчины плачут, когда покидают дом. Отчего же и королю не всплакнуть, когда он покидает свою страну? Плачьте. На этом корабле нет крыс. Все они плывут за нами.
Модест посмотрел в сторону, куда указывал моряк. Там клином выстраивались воздушные каравеллы аксенсоремского флота.
– Это мои советники.
– Это люди, продавшие вас.
***
Вейгела гуляла по саду на пятом ярусе, где бирюзовые воды реки Эллин, в нескольких направлениях вытекавшие из верхнего грота Хрустального замка, были почти недвижимы, и только невысокие искусственные пороги, направлявшие и разделявшие русло, заставляли воду двигаться вниз, закручивая спираль вокруг Энтика. У круглого пруда, очерченного зелеными мшистыми скатами, из-за которых вода принимала изумрудный оттенок, Вейгела остановилась. Ее остекленевший взгляд тонул в мелкой россыпи округлых молочных камешков, которыми было усыпано дно. Их круглые плоские бока, делавшие их похожими на монетки, перекатывались под силой внутреннего течения, и Вейгеле казалось, что она слышит их зыбучий звон, какой она слышала, погружаясь с головой в горные озера. На секунду ей показалось, что подол гимантия отяжелел от воды, а между пальцев забиваются мелкие ракушки и камешки с берегов Абеля. И как тогда шумит море, толкая волны к берегу, и поднимается в воздух запах соли и водорослей, выброшенных на сушу. Но вот перед глазами показался лебедь и разрушил чары воспоминаний, которым девочка позволила себя поймать. Вейгела с улыбкой сдерживаемой обиды подняла голову. В пруду плавали лебеди, и их царственная, выхоленная краса ничуть не была похожа на чаек, качавшихся на волнах залива Байлу, взметавшихся в небо и кричавших таким криком, который, разрушая мерную качку прибоя, все же напоминал о море больше, чем шелест волн.
Вейгела присела у ската, обняв колени, и, чуть наклонив голову, смотрела на лебедей застывших в воде, как нефритовые фигурки на стекле. Она скорее слышала, чем видела, как время от времени перепончатые, совсем утиные лапки птиц делают два-три движения под водой. Их движение возмущало глянец поверхности, и отраженные в воде густое синее небо и курчавые облака покрывались рябью. А после снова все застывало. Застывала вода, лебеди снова обретали недвижимость камня, видимость которой разрушало лишь их медленное, сонное дрожание век, и сад, казавшийся живым от неумолчного пения птиц и журчания воды, обретал покой. Только сердце Вейгелы не было покоя. Оно надрывалось и скулило от одиночества, и хотя разум Вейгелы был спокоен и холоден, как бывает он спокоен и холоден у людей, которые смирились со своей беспомощностью и, пожалуй, ничего уже не ждут, все же она не смирилась и все чего-то ждала
С кряхтением, показавшимся оглушительно громким на фоне стеклянной тишины, на островок в центре пруда выполз лебедь, отряхивая лапки от воды. Вейгела потянулась глазами к круглому остову и заметила стоявшую на нем фигуру, недвижимую и торжественную – настолько торжественную, насколько может себе позволить быть только мрамор, принявший не только форму и черты, но и несущий в себе частичку света великого человека. Со своего постамента, покорно склонив голову, на воду смотрел Войло Фэлкон.
Вейгела поторопилась встать и, отряхнувшись от приставших к одежде травинок, присела в приветственном жесте, в котором невольно отразилась вся ее королевская порода, веками складывавшаяся из новой и старой крови. В породе этой отразился и сам Войло.
– Дедушка, – тихо произнесла она, сопровождая свой жест поклоном, как бы извиняясь за невнимательность.
Известно было, что основатель династии был невысок и щупл, и в этой скульптуре автор явно польстил ему. И все же это была прекраснейшая из скульптур их прадеда. Он не был на коне, как часто было принято изображать великих полководцев, и в позе его не было ничего воинственного. Войло был изображен мягким, степенным юношей с лицом, достойным лика святого, без короны, без регалий, его высокий лоб пересекал венок из лавра с золотыми листьями, ярко сверкавшими даже в тусклых лучах заходящего солнца. Он держал на пальце бабочку, под его легким плащом, складками спускающимся к ногам, прятались нежные лилии, и лицо выражало смирение и прощение, которых, однако, удостоилось мало людей из числа его врагов.
Войло Фэлкон вошел в историю как великий стратег и справедливый король. Это был один из любимейших королей, с которого срисовывали немало книжных образов, и чья жизнь легла в основу многих сказок и притч. Он пришел в эпоху, когда Аксенсорем разлагался: когда было много убийств, интриг, разврата, алчности и грязи, а между людьми не было ни дружбы, ни согласия, лишь союзы, известные своей продажностью и недолговечностью. Войло взял столицу и сверг короля, и жесткой полновластной рукой обрубил ветви, дававшие плохие плоды, и привил к дереву их страны новые нравы, и было много горя, но и много плода. Степенность, грация, простота, строгость и искусность, которыми славился Аксенсорем, – все это основал юноша, на которого смотрела Вейгела, юноша с тонкой красотой и стальными нервами, с милосердной улыбкой и выражением глаз, похожим на взмах клинка. Весь Аксенсорем был его отражением.
«Дедушка, – мысленно обратилась к нему Вейгела, чувствуя, как ее глаза наполняются слезами, – тебя так не хватает нам».
Для детей большое горе видеть несправедливость, и Вейгела сильно переживала теперь, когда ее брат был так далеко. Без того, кого она всегда защищала, из-за кого рано повзрослела и слишком рано слишком много стала понимать, она чувствовала себя потерянной, словно была листком, болтающимся вместе с ветром.
Вейгела отошла от пруда и села на скамью у самой ограды, увитой лозами вьюнка. Она больше не была одна и невольно приняла позу, которую ей предписывал дворцовый этикет.
Утром краем уха она слышала от министров, посещавших королеву, что алладийские корабли с делегацией из Роя, которые должны были прибыть в Гелион, задержали на пропускном пункте у Пальстира. На корабле кто-то заболел. Министры потребовали королевскую подпись и за отсутствием короля обратились к королеве-регентше. Сол долго не решалась ставить свою подпись, но ее, в конце концов, переломили и через три дня алладийские корабли должны были пристать к Гелиону. Вейгела сходила с ума от того, как неправильно было все происходящее. После войны в общем горе поражения они должны были объединиться, но на деле лишь больше разобщились и назревший гнойник стал болезненно напоминать о себе, готовый прорваться.
– Вегла! Вегла!
Вейгела оправила юбку нервным движением, убеждаясь, что она не выглядит неряшливо. Это был один из редких жестов, который выдавал ее внутреннее смятение: в минуты слабости она всегда незаметно поправляла одежду, будто уверенность в безукоризненной чистоте и изящной прелести складок ее одежды придавала ей если не сил, то уверенности, делая ее больше в собственных глазах. Впрочем, так оно и было. Непритязательная грация, к которой относили при дворе неторопливость и скупую выверенность движений принцессы, ее открытый смелый взгляд и снисходительную, но все же очаровательную улыбку, приобретала в глазах людей вес тем более больший, что подчеркивалась она умением носить самые сложные монохромные наряды; это делало Вейгелу не ребенком, а особой королевской крови.
– Я здесь! – крикнула Вейгела, поднимаясь со своего места и складывая руки перед собой так же, как делала их мать.
Астра выбежала с тропинки, по которой не так давно спустилась Вейгела.
– Вот я! – закричала она, и старшая принцесса засмеялась от ее неряшливого, умилительного вида. Сложная прическа сбилась, маленькие косички свисали вдоль нежных, теплых щек и вся она была теплой и мягкой, как персиковый цвет, по которому Вейгела безошибочно узнавала сестру даже в густой толпе.
– А вот я! – вторя ей, крикнула Вейгела, раскрывая объятия. Астра кинулась к сестре, обнимая ее маленькими ручками, в которых по-прежнему сжимала книгу. – Что это у тебя?
На обложке золотыми буквами изгибалась знакомая надпись: "Сказания Подлунного царства".
– Сказки! – ответила Астра, показывая титульную страницу.
– Зачем же ты носишь их с собой?
– Я хотела, чтобы мама…
Тут Астра осеклась и надула губы. Она была капризной и имела привычку заканчивать предложение не словами, в которых была не сильна, а гримасой.
– Почему же ты искала меня? – мягко спросила Вейгела. – Хочешь, чтобы я тебе почитала?
Астра пожала плечами, напуская на себя безразличный вид и продолжая дуться. Она хотела, чтобы ей почитали, рассказали сказку, сказали, что все будет хорошо, потому что чувство тревоги в эти дни было частью жизни, той самой жизни, которой живут во сне, по утрам, в минуты опьяняющей радости, перед отходом ко сну. Везде было предчувствие беды, и люди жили с оглядкой на неясную тревогу. Для Астры, болезненной и слабой, было тяжело выносить угнетающую своим тяжелым ожиданием обстановку на Энтике.
– Хорошо, – Вейгела приняла книгу из рук сестры и вернулась на скамейку. – Какую сказку ты хочешь?
– «Белого сокола»!
– Разве твоя любимая не «Нить Халиаса»?
– Хочу «Белого сокола»!
– Хорошо. Иди сюда, – Астра подлезла под руку Вейгелы и прижалась к ее боку. – Итак. Когда-то давно жил-был принц…
Глава 5. Достойный сын
Мы покинули резиденцию лорда Вуччо, и через несколько дней перед нами открылись золотые ворота Монштура. Я в нетерпении высунулась из окна дилижанса.
– Какая красота! – воскликнула я, увидев вдалеке сверкающие фонтаны.
– Джек, сядь на место, – попросил герцог, – иначе тебя снова укачает.
Начиналась другая жизнь.
Вайрон оставался в Монштуре недолго. Отдав ряд распоряжений и пронаблюдав, как они выполняются, герцог уехал. Первый месяц моей новой жизни Вайрон не оставался надолго в усадьбе, давая мне свободу, узнавая меня по рассказам гувернера и слуг. Он верил в меня больше, чем я того заслуживала, и я старалась изо всех сил.
– Подойди сюда, дитя, – с холодной лаской говорил он, подзывая к себе. – Расскажи, что ты выучил за время, пока меня не было.
Когда погода была хорошей, мы сидели в саду среди плодовых деревьев, сладко пахнущих пряными яблоками и сливами, а когда шли дожди, мы оставались под навесом за домом. В такие дни я садилась рядом с герцогом, разложив на столе учебники и тетради. Вайрон много спрашивал и немало рассказывал сам. Он был строг, но не жесток, и его урок всегда был только уроком. Каждый его упрек был справедлив и каждая скупая похвала заслужена.
Человек быстро привыкает к хорошему, и через пару месяцев я привыкла ко всему: вкусной горячей еде, мягким матрасам, чистой одежде, своему положению. Единственным человеком, имевшим надо мной власть, был Вайрон, и, когда он покидал усадьбу, вместе с ним уезжали покорность и послушание.
С тех пор, как я поселилась в усадьбе, возросло количество дежурных, охранявших Монштур. Покидать особняк без разрешения герцога запрещалось, но тот, кто мог с цепями на ногах убежать от стражников, мог ускользнуть и от зоркого ока герцогских солдат. В самом дальнем углу сада за большой ротондой, окруженной густыми кустами сирени, я сделала подкоп и убегала в лес, чтобы побыть одной.
К несущейся с севера едва уловимой прохладе примешивался древесный запах коры и пышущей разнотравьем земли. В лесу было спокойно, и я не боялась попасться на глаза обитателям дома за чем-то, недостойным герцогского сына, о котором и сама мало что знала. Я не жаловалась на то, что получила, но порой чувствовала, что изменился лишь цвет прутьев на моей решетке, а свобода, к которой я стремилась, так и осталась недосягаемой. Иногда я думала о том, чтобы сбежать. Иногда я была уверена, что иного выхода у меня нет. Однако очень скоро местный егерь, повинуясь воле случая, который люди вольны называть судьбой, подстрелил меня в вечерних сумерках.
Узнав о моем ранении, Вайрон поторопился приехать. Он был необыкновенно зол, ругая слуг на первом этаже, и его слова, как тяжелые пощечины, заставляли щеки краснеть от стыда и бессильного раздражения. Когда громкий голос утих и за дверью послышался знакомый цокот его каблуков, я вскочила с кровати и припала к полу в нижайшем поклоне. Вайрон застыл на входе.
– Это моя вина, герцог! – воскликнула я. – Не наказывайте этих людей, это я сбежал!
После длительной паузы герцог вошел и закрыл за собой дверь.
– Почему же ты осмелился нарушить мой запрет? – с ледяным спокойствием спросил Вайрон. – Тебе здесь не нравится? Или усадьба так мала, что ты потерял к ней интерес?
Я испугалась, что он захочет меня выгнать, но не осмелилась сказать и слова в свою защиту. Разве могла я бесчестно оправдать эгоистичную прихоть?
– Я люблю это место, – тихо призналась я, чувствуя, как подкатывают слезы. – Не вините их, вините меня!
От того, что я уже долго стояла на коленях, раненая нога онемела и болезненно пульсировала, но я продолжала смотреть в пол, глотая боль сквозь стиснутые зубы.
Неожиданно на мою голову опустилась тяжелая рука. Герцог со смешком потрепал мои волосы и велел ложиться в кровать.
– Твоя рана пусть и несерьезная, но свежая. Не стоит так легкомысленно относиться к трудам местного лекаря, иначе в следующий раз он не захочет к тебе прийти.
После этого случая в моей жизни появился Альфред. Он никогда не разговаривал и на все мои слова отвечал лишь неоднозначным кивком головы. Но его молчание не тяготило меня. Мы понимали друг друга лучше, чем кто-либо еще: на моем плече был ожог от сведенного клейма, такой же след был на его ноге.
Он повсюду следовал за мной невидимой тенью, скользя в тенях колонн и деревьев. Иногда, устав от постоянной слежки, я пряталась в саду, но через некоторое время чувствовала, что меня нашли. Альфред был молод, по-крестьянски опрятен и молчалив. В минуты крайней скуки и тоски я могла позволить себе залезть к нему на колени, как к старшему брату, и долго изводить его пристальным взглядом. Он терпел все и всегда молчал.
Порой, отослав Альфреда, Вайрон лично давал мне уроки ботаники в саду. Он говорил, что это усадьба Монштур – единственное из его поместий, где приживается большая часть цветов и растений. Разложив на коленях большой альбом с плотными листами, я записывала в нижней строке названия цветов и их свойства, а потом вкладывала между страниц соцветия. Ссыхаясь, они становились похожи на крылья бабочки: такие же прозрачные и тонкие. По возвращении герцог, бывало, привозил какой-нибудь редкий цветок от хозяйки Вен-Аля. Мадам Ла Шер – как называл ее герцог – составляла букеты для императрицы и пользовалась у женщин особым расположением, которым не могла похвастаться обычная торговка цветами.
Пришла осень, и природа, полыхнув напоследок ярким пламенем листопада, угрюмо притаилась. То, как сочные лепестки постепенно истончались до пульсирующих жил, наводило на постыдные мысли о том, что мои и благодатные деньки иссохнут так же быстро. Бардовые, оранжевые и желтые цвета, едва только вспыхнув на кленах, догорали до черной гнили. Все реже я стала выходить на улицу, утопая в нудных книгах, которые давались тем тяжелее, чем меньше интереса я к ним питала. Прогресс в обучении замедлился, и необходимость переступать себя ввергала в большее уныние.
Прошел год, и наступил ноябрь. Земля покрылась густой смесью земли и дождей. В саду было мокро и грязно, меня накрыла хандра – о, теперь-то я могла себе позволить это слово! Лень и капризы подогревало и то, что герцог все не приезжал, чтобы поставить меня на место. Недели сливались в бесконечный день.
В один из таких дней к воротам подъехала карета герцога. К тому времени я уже проснулась, Альфред помог одеться и причесаться. Услышав поднявшуюся в доме суматоху, я выглянула в окно. Карета герцога въехала во двор. Я поспешила вниз, на ходу заправляя белую рубашку в штаны, полы которых за осень обнажили щиколотку. Я прыгнула в сапоги с длинным голенищем, наскоро затолкала штанины и распахнула двери.
– Господин, накиньте что-нибудь! Простудитесь! – крикнула служанка, но я уже унеслась прочь.
Притянутые сквозняком резные двери с грохотом захлопнулись. Просторный дормез с шестеркой крупных коней только успел остановиться перед заколоченными в преддверии зимы фонтанами. Следом за ним въехала пара менее примечательных карет. Слуга подбежал к дормезу и откинул подножку.
Мое сердце затрепетало при виде открывающейся двери с семейным гербом Вайронов. Ступив на подножку, герцог вышел из кареты с той элегантностью, которая предписывалась обществом второму человеку в империи. Вайрон едва сделал несколько шагов к дому, как я накинулась на него с объятьями, позабыв все правила этикета.
– Здравствуй, Джек! – он потрепал меня по голове. – Где твои холеные манеры, о которых я столько слышал?
Я растеряно подняла глаза, разжимая руки. Вайрон кинул быстрый взгляд в сторону двух экипажей, откуда вылезли два мальчика и столичные учителя. Я поняла его без слов и, отставив ногу назад, поклонилась, как было положено.
– Простите мое нетерпение, герцог, – торжественно сказала я. – Причина ему – долгое ваше отсутствие.
– Ты меня упрекаешь? – полушутя спросил герцог.
Он специально ставил меня в неловкое положение. Вайрон хотел показать меня приезжим со стороны, потому что эти люди были наставниками царствующей семьи. С их возвращением в столице должны были появиться новые слухи о третьем сыне герцога Вайрона – герцога, который так и не объявил своего наследника.
– Достойный сын не упрекает родителя ни в чем, кроме излишней любви, – лукаво ответила я.
Герцог едва заметно кивнул, я выпрямилась.
– Я привез кое-кого, – герцог похлопал меня по плечу и повернулся к стоящим позади него мальчикам. – Это твои братья. Надеюсь, вы подружитесь.
Я перевела растерянный взгляд на ребят. Один из них, грузный по фигуре и довольно простой на лицо, открыто улыбался, сильно щурясь. Другой же вытянулся во весь свой рост, стараясь держать лицо и невольно подражая герцогу. Это был тот, о котором зачастую нелестно перешептывались слуги. Младший Вайрон, как в юные годы, так и в зрелости, был вытянутым худощавым юношей с тонкими чертами и близко посаженными глазами. Аристократически высокомерное выражение лица мальчика никак не накладывалось на равнодушно-отстраненное лицо герцога, но что-то общее как будто проскальзывало в манере держать себя и оглядываться кругом. Наши взгляды пересеклись, и он вздернул брови, как будто вопрошая у меня, кто я и откуда взялась.
– Привет! – мальчик простоватой наружности стянул перчатку и с широкой улыбкой протянул руку. У него были большие руки, в которых удобно лежала бы рукоять топора или молота. – Ух ты, у тебя разноцветные глаза!
Я посмотрела на руку и растерянно взглянула на герцога. Он кивнул. Я неуверенно протянула обнаженную ладонь. Меня кольнула детская ревность при мысли о том, что герцог жил с этими детьми, оставляя меня в большом пустом доме.
– Я Берек, а ты…?
– …ек.
– Как? – он с улыбкой сжал сильнее мою руку.
– Меня зовут Джек, – повторила я, с напором отвечая на пожатие.
– Надо же, – вздохнул он. – У тебя такие маленькие руки…
Я выдернула ладонь, смутившись.
– …но сильные, – закончил Берек с растерянной, извиняющейся улыбкой, которую он носил на лице как броню, часто ощущая себя лишним в семье Вайрона.
Второй мальчик, заметив на себе внимание герцога, вымученно вздохнул и медленно, пощипывая пальцы, снял перчатку, словно делая одолжение. Он нехотя протянул руку жестом, чем-то схожим с тем, каким короли одаривают своим прикосновением.
– Я старший сын герцога, наследник его славного имени, Роберт Вайрон.
– Джек, – натужно выдавила я. – Рад встрече.
Рука Роберта была мягкой, холеной, совсем как выделанная кожа.
– Только лишь Джек? – лениво спросил он, пожимая мою руку с выражением брезгливости и высокомерия.
Была в затруднительном положении. Никогда прежде мне не приходилось представляться полным именем, с которым я так и не сжилась. Роберт смотрел на меня в упор, не отпуская моей руки и удерживая зрительный контакт, и до того он был противен мне в тот момент, что я насилу выдернула руку и неожиданно громко, привлекая внимание всех, находившихся во дворе, сказала:
– Джек Вайрон, наследник герцогского титула.
Роберт отшатнулся. В его глазах загорелась злость, но тут же сменилась снисходительной насмешкой. Он натянуто, искусственно рассмеялся:
– Ты должно быть шутишь! Лишь старший сын может быть наследником!
– Покажи мне, где это написано.
– Так всегда было!
– А теперь не будет! – заражаясь его пылом, воскликнула я, выдерживая давление, которому непременно подвергается невыдающийся в росте человек в споре с тем, кто смотрит на него сверху вниз.
Что я, что Роберт, оба ожидали вмешательства Вайрона: я – с опасением, он – с надеждой. Но ни герцог, ни учителя, ни слуги не вмешались. Возможно, они не вмешались бы и в том случае, если бы дело дошло до драки, к чему я уже была готова – до того сильно распалил меня этот самоуверенный мальчишка с мягкими ручками. Однако я тогда еще не знала, что Роберт был трусом. Он бы никогда не осмелился ударить ни меня, ни с Берека, потому что боялся, и боялся не столько боли, сколько унижения ходить с разбитым лицом, будучи наследником величайшего в Рое дома. Он не знал, что куда унизительнее – терпеть, когда тебя оскорбляют.
Герцог уехал утром на следующий день до того, как я проснулась. Он никому не сказал, куда едет и когда вернется, и шумные гости Монштура остались на моем попечении.
Роберт был настоящим бедствием. Он изводил слуг капризами и жалобами. Закрываясь в комнате, он требовал, чтобы его учили отдельно от нас, и отказывался спускаться к завтраку, если в столовой уже кто-то был. Подступиться к нему было невозможно: ни просьбы, ни мольбы не смягчали его вздорного характера.
Принципиально другим человеком был Берек Тонк – единственный сын южного лорда и давнего товарища герцога. Барон умер несколько лет назад, оставив после себя сына и долги, которые долгое время держал втайне от семьи. После его смерти все земли Тонков должны были быть распроданы в качестве погашения долгов, но Вайрон выкупил все расписки и забрал мальчика себе. Барон Тонк мечтал, чтобы его сын служил в кавалерии, и сам Берек верил, что всю жизнь мечтал о том же. После смерти отца перед Береком открылись все дороги. У него было будущее, имя, вотчина, надменный шепоток за спиной и чужая навязанная мечта.
С тех пор как я бросила ему вызов, Роберт всеми силами старался поставить меня на место, излишне усердно налегая на книги в надежде, что его труд оценят и выделят перед герцогом. И его ценили, и выделяли, но этого было недостаточно. Пусть Роберт и был старшим сыном Вайрона, герцог так и не назначил его своим преемником, и чем дольше ждали соответствующего заявления, тем яснее было, что Роберт, которого общество обхаживало с пеленок, не станет наследником. Герцог был фигурой одиозной. Обладая почти безграничной властью, он мог поступать, не спрашивая ни советов, ни разрешений. Не оставалось сомнений, что и в этот раз он поступит по-своему.
Вопрос о дальности моего родства с герцогом не поднимался благодаря Альфреду, принявшемуся охранять меня еще тщательнее. Он приклеился ко мне, тщательно следя за мальчиками. Доходило до того, что он засыпал на кушетке у моей двери, чтобы никто не прокрался в комнату ночью. Альфред берег мою тайну, как ревнивый отец бережет честь своей дочери. Ребята же считали Альфреда моим личной слугой, и Роберт локти кусал от зависти. В его распоряжении были все слуги поместья, но ему было мало, и он бы, пожалуй, ограничился меньшим, если бы это меньшее было отобрано у меня.
С тех пор как герцог привез своих сыновей, он больше не появлялся. Однажды я спросила об этом у Роберта, на что тот ответил со знанием дела:
– В столице неспокойно. Отец там нужнее, чем здесь.
Было нетрудно заметить, что Роберту неприятно обсуждать герцога со мной. Он ничего не знал обо мне, и, я уверена, это донимало его даже перед сном.
Роберт был человеком сложным. Они с Береком были старше меня на пару лет и уже вошли в тот возраст, когда ломается голос и характер. Жажда внимания, тесно переплетавшаяся в Вайроне младшем с чванством, приводили к недопониманию, и напускное равнодушие часто воспринималось за чрезмерную гордость – гордость, для которой не было причин. Но вопреки своему раздутому эго, Роберт был чрезвычайно неуверен в себе. Он предпочитал отмолчаться в тех местах, где нужно было проявить смекалку, и не вступать в полемику там, где вопрос становился ребром. Зато мечтал Роберт с размахом, свойственным нарциссам, выращенным среди неординарных людей. Он часто рисовал в голове кровопролитные бои и головокружительные победы, которым не суждено было случиться. Он мечтал о возвращении демонов севера и героической победе над теми, кого чудом удалось подавить сотни лет назад. Невольно войдя в раж, он изводил нас с Береком своей болтовней и часто обижался, когда его перебивали. Только лишь благодаря нашему необыкновенному везению он всегда находил причину простить нас.
– И были то воины великие, воины могучие. Беспросветной тьмой надвигались они с севера, подчиняя себе все земли Нижнего мира. И возглавлял их войско Фреодэрик I Венценосный. И был нрав его беспощаден, а дух непокорен. Вел он за собой несокрушимую армию, беды и горести, которых еще не видывал мир.
Грудной голос Шейла, гувернантки, учившей нас чистописанию, отскакивал эхом от стен пустой залы. Мы сидели, прижавшись друг к другу над утопающим в воске фитилем. Шторы были плотно закрыты. По полу растекался холодный воздух, прибитый шторами. Вместе с ним в комнату проникал таинственный шелест леса. Где-то завыл голодный волк, и рядом трусливо дернулся Роберт. Был поздний вечер – прекрасное время для сказок о демонах Дальних земель.
– Ерунда это все! – вдруг выпалил Роберт. Часто он, пытаясь спрятать от других свой страх, начинал много и бессмысленно говорить, не догадываясь, что тем самым лишь выдает себя.
– Тс! – замахали мы. – Дальше, дальше!
Я сбросила обувь и поджала под себя ноги, кутаясь в плед. В комнате было тепло – топила печь, но несущийся по полу сквозняк холодил ноги.
– Война охватила север и кровью оросила его безбрежные поля и долы. Густой волной нахлынула бесовская армия и расщепила под собой сотни культур и народов, но, не пройдя и половины материка, встретила отпор. Три великих королевства объединились под властью одного. И имя ему было – Рой.
– И дали они отпор демонам севера, и стали жить-поживать да добра наживать! Вот и сказочке конец…
– Роберт! – возмутилась я.
– Что? Ты веришь в эту чушь, Джек? Все это сказочки простолюдин из Алладио! Можно подумать, будто бы люди могли отразить атаку такой армии, – Роберт состроил кислую мину. – Все это глупости. Не было никаких демонов, Рой всего лишь завоевал более слабые королевства, а заодно разгромил Мортем, вот и все. Поверить не могу, сколько ерунды напридумывали за несколько столетий! Я иду спать!
Роберт поднялся с дивана, сунул ноги в туфли, заломив задники, и широкими шагами вышел из гостиной. Он был редкостным снобом. Все, что не входило в рамки его понимания реальности, было ложью. Все, что не поддавалось осмыслению, – выдумкой. Но если вы хоть на секунду усомнились в его чисто метафорической любви к сказкам, то вы мало о нем поняли. Он верил в них. Верил больше, чем в науку. Но наука была ему ясна и преподнесена наставниками на блюде с каемкой, а все волшебное и необычное как будто избегало его. Как и всякого ребенка, верящего в свою исключительность, это доводило его до исступления.
Одной из причин, почему Роберт не любил обсуждать герцога, заключалась в том, что, нарочно или нет, люди сравнивали отца и сына и не хуже его самого понимали: кровное родство – это еще не все. Роберт был непропорционально мечтательным: он возводил воздушные замки, будучи человеком трусоватым. Он боялся боли, оружие держал в руках с затаенной опаской, и уверенность в мелочах была для него важнее, чем уверенность в самом себе. Роберт был добрым (в глубине души) и честным, но покрывал эти редкие качества несоизмеримой гордыней. В душе он был обычным ребенком. Не герцогом и не аристократом, обычным человеком, которому в будущем уготовано было место среди серой прослойки, негласно разделяющей блистательное общество знати, имевшей власть и таланты, и так называемое «приличное общество» тех из них, кто власти и талантов не имел, и где оседали добившиеся успеха мещане, чтобы быть всегда порицаемыми за простую фамилию. А меж тем Роберт хотел вершить судьбы, верховодить армиями…
Порой, смотря на него, мне становилось жаль его горячо лелеемые мечты, но он был их недостоин.
– Он не хотел вас обидеть, – сказала я бонне.
– Да, – присоединился Берек, – он просто слишком… Слишком…
– Прагматичен, – подсказала я.
– Точно! Совсем из головы вылетело!
Шейла, молодая женщина лет двадцати восьми, украдкой строившая глазки Альфреду, когда думала, что их никто не видит, все-таки была мне очень приятна. У нее был чудесный глубокий голос и темные глаза, впитывавшие всякий отблеск пламени и потому казавшиеся бездонными и загадочными, и по вечерам столкнуться с ней в полумраке коридора было по-настоящему страшно. Она была совсем как ведьма.
Кругом были расставлены свечи, уютно потрескивал камин, отбрасывая на красный ковер живой оранжевый свет. Мягкие интонации Шейла были похожи на морскую качку. Ее голос становился то тише, то громче, накатывая и убывая, как пенящиеся волны. Рядом затаил дыхание Берек. Качка продолжалась, веки тяжелели. Темнота рассеивалась, и перед глазами вставали сцены завоеваний принца Фреодэрика в Нортуме: разрушение замка Монтегоро, горящие деревни, взятие Фёрна, тысячи черных солдат.
– Джек, ты спишь?
– Нет, – живо ответила я, продирая глаза.
Шейла мне не поверила, но прогонять не стала.
– Хорошо, тогда я продолжаю. И тогда Черный принц покинул Мортем. Долго он скитался по выжженной войной пустоши, и сердце его обливалось кровью, видя деревни, лишенные жизни. Было ему мучительно больно за то, что он сотворил с землей, и он мучился тем, что нигде не находил радости и прощения, – по памяти читала Шейла. История была уже близка к своему завершению. – Черный принц уже не был похож на себя прежнего. Он исхудал и постарел, одежда на нем износилась, и был он весь точно старик. Он был все равно что мертв, а между тем вокруг него закипала новая жизнь, отгоняя тень убывающего горя. Природа вновь поднимала колосья, и люди снова жали хлеб, и среди их нарождающейся с детьми радости он был злобой, беспутным демоном, носившим с собой дыхание войны и позор клеветы. Но жизнь нашла и его, прячущегося в тени. Она пришла к нему ребенком и сказала: «Разве ты не знаешь, что прошлого не существует?» Она оставила ему красную розу. И долго смотрел на нее Черный принц, и все отдавались в его голове слова: «Прошлого не существует. Не существует». И понял он, что нет вины, когда ты прощен, как не бывает настоящего, когда ты скорбишь о прошлом, а есть жизнь, и она продолжается, и она бесконечна. И будут люди на земле, покуда будет на земле добро. По мере того, как в Черном принце просыпалось солнце, в которое верили его братья, лепестки розы темнели, пока не стали пепельно-черными. Такой была его душа: почерневшая от скорби, она блестела от невыплаканных слез. Ее отвергло оздоровившееся тело, как отвергает растение пораженный росток. Так Черный принц лишился души, но у него по-прежнему оставалось сердце.
Слова ее зависли в воздухе, укрывая нас приятной сладостью, какой обладают притчи о раскаянии и прощении, и множество невысказанных смыслов пестрели вне нашего понимания, дразня мнимой близостью разгадки.
– Разве можно лишиться души и сохранить сердце? – тихо спросила я, стараясь не потерять уютное тепло ее заколдованного голоса. – Душа, она не в сердце?
– У человека, у валмирца, – да, – также тихо ответила Шейла. – Но неферу другие. Если пронзить их сердце, им будет больно, но они не умрут. Это потому, что их душа пребывает в другом месте.
– Тогда как они любят? Не сердцем?
– Как и все живые существа, – она несколько раз провела рукой по моим волосам. – Любовь соединяется в сердце с согласия разума и души.
– А если разлад? – спросил Берек.
– Тогда это не любовь, а влечение, – Шейла щелкнула его по носу и отправила нас спать.
В середине декабря выпал первый снег. Был урок естествознания, один из тех, где история, география и правоведение сплетаются в один ком, и сложно понять, где заканчивается одно и начинается другое. Берек бросил в меня скомканный листок и указал на окно. Я оглянулась и впервые в жизни увидела, как небо рассыпается белым пухом. Снег в этих краях был редким явлением.
– Итак, подведем итог сегодняшнего занятия. Территориально-административное деление империи совпадает с территориальными границами трех крупных автономий, – гувернер обвел указкой центр на карте. – Долум – центральная империя, административный центр империи, здесь живет император и большинство самых влиятельных семей Роя. На юге находится Сордис со своими рабовладельческими колониями и богатыми рудниками. Здесь, в северном княжестве Алладио, сосредоточена военная мощь империи. Территориальные границы также проводят границы экономические. Север является главным экспортером пушнины и мяса, на добыче полезных ископаемых на юге держится почти весь товарообмен с соседними странами. Центр – политически важная составляющая, которая контролирует жизнь всей страны. Главная резиденция Его Императорского Величества находится в столице Роя, Витэе.
Мужчина продолжал водил указкой по карте, занятый собой больше, чем нами.
– Учитель, какой вообще смысл в императоре, если у нас сословно-представительская монархия? – протянул Роберт.
– О, в этих словах сразу слышно герцогского сына! – мужчина обернулся и увидел, что на месте сидел один Роберт – мы с Береком припали к окну, высматривая липнущие к стеклу снежинки. – Джек, Берек! Что за поведение, сядьте на место!
Мелкие и блестящие, как серебряная пыль, снежинки скользили по ветру и прибивались к теплому стеклу. Они обращались в воду прежде, чем мы успевали их рассмотреть, и крошечными каплями стели к раме.
На следующий день мы вместе с астрономом запускали метеорологический зонд, чтобы узнать погоду на ближайшую неделю. Сняв показания, он с добродушной усмешкой объявил, что к концу недели будет сильный снегопад, и мы стали ждать. Для Берека и Роберта это была не более чем простая забава, но я ждала с таким нетерпением, что не могла заснуть.
Белое одеяло накрыло землю за одну ночь. Едва открыв глаза, я услышала, как жалостливо скребется в окно тонкая ветка груши, придавленная слоем снега. Накинув первое, что попалось под руку, я выбежала во двор и уже на пороге увязла по самую голень. Земля, кусты, деревья – все красоты летних деньков были покрыты толстым слоем снега, серебрящимся в ослепительном свете. Завораживающая красота стеклянного мира, будто на века застывшего во времени, разлетелась вдребезги от мальчишеских голосов. Сложив ладонь козырьком, я попыталась разобрать очертания двух фигур, возившихся в искрящемся снегу.
– Эй, Джек! – Берек заметил меня и замахал рукой. – Ну и долго же ты спал!
– Вы могли бы меня разбудить! – крикнула я в ответ, просовывая руку в рукав полушубка.
Берек зачерпнул рукой снег и мощным броском кинул в мою сторону. Я отпрыгнула, и снежок разбился о ступеньку.
– Мы пытались, но нас Альфред развернул, – Роберт запустил в меня еще один снежок, и тот упал у порога лестницы.
Я улыбнулась и сбежала вниз. Снег радужно блестел и переливался. Рыхлый покров скрипнул под тяжестью сапога, и едва я сделала второй шаг, как в меня полетели снежки. Я спряталась за лысыми ветвистыми кустами и ответила не менее яростно. Уже через десять минут вся площадка перед домом была притоптана следами детских ног, и кое-где валялись обломанные сухие ветки. Я смеялась еще громче, когда Берек, целясь в меня, промахнулся и попал Роберту в лицо. Жестокая ругань, сменившаяся бессильной обидой, быстро погасила упоительный восторг. Роберт, гневно топча снег, собрался уходить, но заметив, что никто не торопится его останавливать, остался в стороне, портя своим видом веселую игру. Скоро он снова присоединился к нам. Мы не дразнили его. Таким уж он был человеком.
Потом, распаренные и уставшие, мы лежали на снегу голова к голове. Груди тяжело вздымались, и лица горели румянцем. Я чувствовала, как подкладку шапки, которую едва ли не насильно натянули на меня служанки, пропитывает горячий пот. Снова пошел снег. Он оседал на разгоряченных щеках и каплями стекал за воротник. Мы упоенно о чем-то говорили, перебивая друг друга и захлебываясь словами, над чем-то смеялись до сбитого дыхания и боли в животе, пока не вышел Альфред и не загнал нас в дом.
В начале февраля стало известно о скором возвращении герцога. Дом снова пришел в движение: чистились дорожки, вытряхивалась пыль, полировались столовые приборы. Горничные по третьему кругу проходились с тряпками по верхним створкам рам и щетками драили ванные чаши. Дворецкий проверял запасы продовольствия и чистоту посуды. На семейном ужине, накрытом на четырех человек с небывалой, избыточной роскошью, герцог рассказывал нам о своем путешествии в Контениум, которое ему пришлось предпринять после восстания на Партиците принца Гарольда, дяди действующего императора. Не так давно Рой выиграл кровопролитную войну, и выдвинул такие контрибуции, что Аксенсорем был вынужден отдать в жены императору принцессу. Это было унижение величия Звездного архипелага, и от него жители Роя приходили в восторг.
Вайрон был талантливым рассказчиком: его сильный голос увлекал за собой, делая истории захватывающими и динамичными, но все же больше он шутил, как шутит человек, не желающий рассказывать слишком много правды. За весь вечер он единожды взглянул мне в глаза. Черты его вмиг стали суровыми, и он отвернулся, отвлекшись на расспросы сыновей.
Тем же вечером Вайрон пришел ко мне в комнату.
– Ты никогда не думала, почему у тебя рыжие волосы?
Я вздрогнула, услышав непривычное обращение. Герцог отошел к окну и отвернулся, скрыв лицо. Мне вдруг представилось, как припухшие от недосыпа веки прикрывают его глаза, и Вайрон трет переносицу, стараясь не заснуть тут же у оконной рамы.
Альфред выкрашивал мои волосы в черный, едва становились чуть видны рыжие корни. Я всегда думала об этом скорее, как о блажи герцога, нежели как о необходимости: так мы больше были похожи друг на друга.
– Это… Странный вопрос, – я оторвалась от подушек и села на кровати. – Люди рождаются с черными и русыми волосами. Почему бы мне не родиться с рыжими?
Герцог не стал отвечать. На улице стояла темная ночь, и все, что было видно, – это отражение Вайрона. Я в упор смотрела на герцога, стараясь понять, о чем он думает, когда снова прозвучал вопрос:
– Ты совсем ничего не помнишь о матери? Ведь тебе что-то рассказывали?
Я пожала плечами.
– Меня считали проклятым ребенком. Со мной никто не говорил. Если бы с рождения меня не воспитывали в Цветочном павильоне вместе с иностранными невольницами, я бы и говорить не научилась.
Женщины в Цветочном павильоне были на редкость красивы и хорошо образованы. Они единственные относились ко мне так, как положено относиться к маленькой девочке: играли со мной в куклы, ухаживали за мной, учили, никогда не обижали. Но сейчас воспоминания были слишком размыты, чтобы горевать.
– Ты помнишь кого-нибудь из них?
– Из Цветочного павильона? – уточнила я. – Да, помню. Была одна рабыня – рыжеволосая, как я. Ее продали в Лапельоту.
Она меня очень любила, и я, кажется, проплакала не одну ночь, вспоминая о ней. Но могло статься, что я это выдумала. Со мной бывало такое – временами я вспоминала какие-то вещи, которых никогда со мной не приключалось и приключиться не могло. Наверное, это были сны – такие, после которых не сразу просыпаешься.
– Прости, что заставил тебя вспомнить, – герцог обернулся, ободряя меня улыбкой.
– Я никогда не забывала.
Вайрон присел на кровать у моих ног, долгим непонятным взглядом рассматривая меня.
– Хочешь послушать про Аксенсорем?
– Хочу.
Это была уже не та история, которую с открытым ртом мы слушали накануне. Своим отяжелевшим голосом герцог говорил о той крови, что проливали по его приказу в боях у границы Контениума, и о тех людях, что он потерял. Слова, будто огромные валуны, летящие с обрыва, крошили в пыль светлую историю о его путешествии, рассказанную за столом. Скупые фразы Вайрона, без прикрас обнажавшие всю неприглядность того, чему он не раз становился свидетелем, под конец рассказа уже пугали. Углубившись в воспоминания, Вайрон рассказал и про то, как во время Войны под венцом его солдаты сваливали в братскую могилу тела, путая своих и чужих, насыпая курганы из мертвецов.
– Тогда погибло слишком много людей, чтобы кто-то бросился их считать, хотя сейчас находятся и такие, – вздохнул герцог. – Многие деревни в Алладио были сожжены и разграблены. За что тогда боролись – кто его разберет, но мертвых оплакивают и поныне. А теперь еще и это… Столько неферу погибло после войны, а они все никак не успокоятся.
– Неферу – это аксенсоремцы, да?
– Не только. Это народы северного побережья. На северо-западе это аксенсоремцы, на севере это мортемцы, на северо-востоке… Впрочем, они, должно быть, уже выродились. У тебя есть карта?
Я вытащила ворох карт и атлас и расстелила на столе.
– Оставь одну, – герцог кивнул на карту материка. – Вот здесь, чуть выше Нортума в Море тонущих кораблей раньше находились Драконьи острова. Согласно одной из легенд, поверженный Морской дракон упал в этом месте, и его плоть обратилась в скалистый остров, испещренный горами и вулканами, которые не прекращали бередить землю сотни лет. Во время последнего, самого сильного извержения, остров распался на три крупных части. Одна из них – небольшой остров Яхли, вот тут, между северной и южной землей. По поверью, под этим островом находится спящее сердце дракона. Как думаешь, могут ли долго прожить люди на такой пороховой бочке?
Я поспешно покачала головой.
– Нет, наверное. Острова даже на карте не отмечены.
Герцог усмехнулся, но промолчал.
– Я тоже так думаю, – все же кивнул он, почувствовав, что пауза затянулась. – Им обязательно пришлось бы искать место, куда они могли бы переселиться, и вариантов у них было не так много. В любом случае, уже поздно, и тебе пора спать.
Я залезла под одеяло, и герцог уменьшил огонек керосиновой лампы.
– Герцог, – прошептала я, когда Вайрон направился к выходу. – Вы не выносите войны?
Он усмехнулся.
– Любить ее мне уж точно не за что.
– Но разве не она принесла вам славу, власть, богатство и почет?
Вайрон дернул плечами, будто говоря, что ничего из этого не было ему нужно.
– Ты ошибаешься, если думаешь, что деньги и имя – предел мечтаний.
Я зябко поежилась и плотнее закуталась в одеяло.
– Для человека, у которого нет ничего, сойдет и это.
– Сойдет, – его голос был полон добродушной иронии, – но хватит ли?
Герцог, чуть повернув ручку, приоткрыл дверь. Тусклый луч света заглянул внутрь и с щелчком замка исчез.
Глава 6. Один умирает…
Над Жемчужным морем расстилалась ледяная голубизна неба. Длинный шпиль Хрустального замка разрывал плотный заслон облаков. Его обрывки расползались и, подхваченные холодным ветром, таяли над Гелионом. Во всем ощущалась свежесть и ясность утра. Вдалеке шумели водопады. С балкона их голос казался еще менее разборчивым, чем вблизи, где они грозно кричали на языке, которого Вейгела не знала.
Накинув на плечи теплую мантию, Вейгела стояла на террасе, соединявшей ее комнату с комнатой брата. Прежде, обращая свой внутренний взор на эти двери, она видела за ними солнечный вихрь. Он был до того ярким, что все остальные предметы на какое-то мгновение теряли форму и цвет. Теперь, когда в комнату никто не заходил, в этих стенах, пустых и угрюмых, не сохранивших даже отпечатка своего хозяина, поселился мрак. Порой по ночам реальность, пробуждавшаяся в ее снах, создавала кошмары, где она искала брата и не находила. Тогда, с трудом вырвавшись из мутных глубин сознания, лишенного ясности, Вейгела придвигалась к спинке кровати и немигающим взглядом долго всматривалась в стену, за которой находилась комната Модеста, и чем дольше она на нее глядела, тем меньше видела: темнота соседней комнаты вдруг становилась осязаемой, неудержимой, она ширилась и проламывала стену, отрезая Вейгелу от мира, внушая ее телу чувство той же пустоты, какой была полна комната напротив ее кровати.
Иногда принцесса искренне верила, что рано наступившие холода вызваны не антициклоном, принесшим с Мортема жуткие колючие ветры, а отъездом ее брата, лишившим их землю второго солнца, и доказательством этого служила ее неспособность согреться: сколько бы она ни куталась в меховые мантии и плащи, сколько бы ни натягивала на себя одеял, она продолжала мерзнуть, словно холод таился не в воздухе, а в ее остывшем сердце. Теперь, когда ее реальность слилась с кошмаром, Вейгела, даже ощущая на пальцах прикосновение солнца и лижущие языки пламени, чувствовала себя так, словно проснулась глубокой ночью и хочет, и не может заснуть.
Вейгела стояла у самой балюстрады, и в лицо ей бил упругий ветер, взбивая волосы, уложенные в сложную косу. У подножья Хрустального замка и дальше, покуда видели глаза, разливалась густая белая гуашь: лилии стояли в полном цвету. Их спокойная энергия, свист ветра, доносивший с утесов жалобы моря и кипение пены, крапинки звезд, невидимые валмирцу днем, но всегда заметные для глаза неферу, успокаивали Вейгелу, но не облегчали груза у нее на душе. Она была песчинкой в этом бесконечно живом и возобновляющемся мире. Она ничего для него не значила, но горе ее было так велико, что лишись оно оков ее тела, мир погрузился бы в непроглядный мрак.
Девочка сделала короткий вдох. В морозном воздухе она различила освежающую сладость Жемчужного моря, и это живо напомнило ей о мире, который существовал до войны, – о том, где светлые ночи Лапре, темнея в преддверии Парада звезд, разрывал широкий мазок лазурно-пурпурного цвета, выбрасывая сноп искр вдоль кромки неба, где к теплому побережью Алиота приставали корабли с Ноксора, устраивая пышные ярмарки и цирковые представления, где валарские мечи существовали лишь как поясное украшение, – так часто красивые вещи утрачивают связь со своим предназначением лишь потому, что они красивы. Тот мир был огромен. Он был огромен и теперь, когда был отрезан от Вейгелы, но она об этом не знала. Гелион объяла алладийская чума, и принцесса, став заложницей Энтика, обречена была дрейфовать в вечном мареве облаков вдали от земли и людей. Порой казалось, что мир за Пятью мостами – это только выдумка, но скудость ее воображения, неспособного в точности воссоздать ни красоту аксенсоремских пейзажей, ни чувств, которые она пробуждала, доказывала его реальность: никогда бы Вейгела не сумела так ярко вообразить ни песчаных берегов, ни шума прибоя, ни корабельной качки.
Вейгела продолжала стоять на холоде, а зуд, который показался ей случайным, все не прекращался, и на ранках уже проступила липкая сукровица.
– Извини, Марсельеза, – с усмешкой сказала Вейгела ветру, скребя шею. – Кажется, я заразилась.
Утершись платком, девочка обернула вокруг шеи тонкий газовый шарф и вернулась в комнату. Уже несколько дней она ощущала слабость в теле и настойчиво связывала ее с несчастьями, постигшими Аксенсорем. Теперь же, когда она не могла больше себе врать, но, предчувствуя, сколько горя причинит своей болезнью королеве-регентше, продолжала утаивать свое печальное состояние.
В ее комнате никогда не было шумно – сестры побаивались ее, хотя Вейгела старалась быть терпеливой и доброй, и уходили мучить брата, который шумно и весело бранился, заставляя их гоготать и возвращаться к нему. Да, она привыкла к степенной тишине, но то спокойствие, которое окружало ее теперь, было спокойствием склепа, и иногда, когда терпеть становилось совсем невозможно (одиночество съедало ее), Вейгела тянулась к брату.
– Модест? – позвала она, обращаясь внутрь себя.
Говорят, что связь, которая их объединяла, прежде не была редкостью, и ей обладали все неферу. Мортемцы называли ее узами крови, аксенсоремцы – общей пуповиной, девы с Драконьих островов – красной нитью, и хотя эти связи были не похожи, кое-что для них оставалось общим: чем крепче была связь, тем больше была взаимозависимость связанных ей людей.
Первое время – когда принцесса еще могла справляться с хаосом, накрывшим столицу, веруя в покровительство Неба, дарованное королевской семье, – Вейгела сохраняла верность слову, взятому придворным лекарем, и не касалась их связи. Затем, когда ветряная оспа из Алладио приобрела масштабы эпидемии, общая пуповина вдруг обрела свою гравитацию и оборачивала вокруг себя все ее мысли, не давая отвлечься от искушения воспользоваться связью и услышать Модеста. Оставаясь одна все чаще, лишенная всех своих молодых прислужниц, Вейгела алчно тянулась к потаенному месту в своем сознании, где ощущала чужое присутствие, лаская мысль о том, что на другом ее конце она всегда найдет брата, и чем больше она отказывала себе в удовольствии услышать его голос, тем больше места в ее голове занимали мечты о нем. Она металась, не находя себе места, придумывая причины, почему услышать Модеста может быть важно не для нее, а для него, оправдывая свои желания его желаниями, о которых совсем ничего не знала именно потому, что не могла с ним поговорить. Приближаясь к самому краю, за которым желание вот-вот должно было воплотиться в жизнь, Вейгела, пересиливая себя, садилась за письменный стол и бралась за бумагу, чтобы написать все то, что хотела сказать, – все, что было важно для нее, а значит и для него. Однако, пачками марая бумагу, она так и не нашла ничего, чем хотела бы с ним поделиться. Ее окружали лишь несчастья, но делиться их невыносимым грузом означало расстраивать Модеста, вспыльчивого, капризного, ранимого, слишком юного для той роли, исполнять которую он был рожден. Тем временем дым Авроры – огня, в котором сжигали тела умерших, – пачкал горизонт все чаще, и Вейгеле казалось, будто частицы золы, которая, остыв, шла на удобрения, забивают ноздри, оседают у нее на языке, оставляя во рту горький, терпкий привкус смерти.
В конце концов, она уступила и каждый раз, обращаясь к их связи, шла на сделку с совестью, позволяя себе думать, что их связь неопасна, если пользоваться ей недолго, но, если первые их разговоры и правда были короткими, то последующие становились все длиннее. Наконец, Вейгела начала пользоваться связью всякий раз, когда ей становилось грустно. А грустно ей было почти всегда.
– Вейгела, – ответил на ее оклик Модест. Ей потребовалось время, чтобы привыкнуть к новым неуловимым интонациям в его голосе, происхождение которых оставалось неясным, но Вейгела утешалась тем, что в общей своей мелодичности его голос, приобретя оттенок снисходительности, оставался все таким же теплым. – Что ты ела сегодня на ужин?
Вейгела тихо засмеялась и взяла со стола яблоко. Теперь, когда Модест был там, а она здесь, и между ними пролегали два моря, Вейгела чувствовала себя слабой, неполноценной. Ее зависимость приобрела такую силу над ее волей, что, не ощущая присутствия брата, она теряла аппетит и способность двигаться. Только его голос и ощущение приятного тепла их связи толкали ее в новый день – так ожидание приносит нам радость и надежду, потому что всегда связано с мечтами, которые множат возможные реальности и переносят нас в другие миры, отодвигая волнения и тревоги, отдаляя связь с невыносимым миром нашей жизни.
– Сейчас только утро, – ответила Вейгела, улыбаясь в пустоту. Присутствие брата, пусть и мнимое, грело ей душу.
– Ты столько ночей проводишь без сна, что я не удивился бы, узнав, что ты вывернула свой день наизнанку.
– Не правда! Я уже начала легче засыпать.
– Я рад.
– У тебя все хорошо? – повременив, спросила Вейгела.
– Да, – голос его на мгновение затих. – Все отлично.
– Значит, ты скоро вернешься?
Модест ничего не ответил. Таким он был человеком – врать не умел, а попадаться на лжи не любил: ему становилось слишком стыдно, стыдно до того, что он покрывался красными пятнами, и неделями переживал об этом, как о глубочайшем позоре.
Модест не позволял ей спрашивать о том, чем он занимается в Рое так долго. Вейгела была уверена, что ему не поручат ничего серьезного, – советники проведут переговоры, проверят бумаги и укажут ему, где поставить подпись и королевскую печать, – но он все не возвращался.
– Не знаю, – наконец ответил Модест. – А как ваши дела? Как сестры, как Гелион?
– Все хорошо.
Они лгали друг другу ежедневно. Модест не знал, что в столице буйствует ветряная оспа, но и Вейгела позволяла себя обмануть, заглушая голос, говоривший ей, что где бы ни был Модест, ему не «хорошо» и никак не «отлично».
– Скажи Астре, что я привезу для нее накидку из шахтуша из Ноксора, – попросил Модест. – Она укутается и не будет больше болеть.
Астра умерла одной из первых после отплытия Чумных кораблей. Она была слабой. Жизнь в Хрустальном замке, с самого рождения сказывавшаяся на ее здоровье, была трудна для нее, и поэтому большую часть своей короткой жизни она провела у теплых берегов Арты. Не будь Арта так близка к материку, Астра могла бы остаться там и никогда не попасть в эпидемию Гелиона.
– А для Циннии, – продолжал Модест, – привезу сладостей из Алькаира. Как она их называла?..
– Кхари.
– Будь здорова.
– Не паясничай!
Довольный своей шуткой, Модест рассмеялся, и Вейгела почувствовала на сердце тепло напополам с грустью. Как тающий ледник, оно обливалось слезами, но все-таки благодарило за шутку, за радость, за смех.
– Не привози ей ничего, – ласково сказала Вейгела. – Она обжора.
Две недели назад королевский двор сжег тело Циннии вместе с другими погибшими детьми. Вейгела, оставаясь под строгим запретом покидать комнату, видела дым от костра из своей спальни. Через небольшую подзорную трубу, привезенную Пантазисом из странствий по морю, она смотрела, как детские трупы, на которых еще оседали песчинки жизни, – отголосок потухшего костра – сносят к открытому алтарю неферу, чья внутренняя энергия окрашивалась в голубой, заставлявший ее горевать вместе с ними, и красный, почти бордовый, заставлявший ее ненавидеть вместе с ними. Среди этих людей она узнала фигуру матери. Наполненная белым светом, скорее мертвая, чем живая, она ни разу не подошла к телу дочери, сколько бы ее ни просили.
Вейгела знала, что люди переживают горе по-разному и не порицала мать, хотя в душе не понимала ее так же, как не понимал Модест, с той лишь разницей, что Вейгела все еще тянулась к ней, а в сердце Модеста она была похоронена так глубоко, как только можно похоронить любимого человека, заколотив его в гроб и запретив напоминать о себе, потому что каждое воспоминание – это незаживающая рана.
– А что привезти тебе, моя любимая сестра?
– Не знаю, – вздохнула Вейгела, раздумывая. Это был элемент их игры: делая вид, что все хорошо, они размышляли о миссии Модеста, как об увеселительном путешествии, которое раньше предпринимали аксенсоремские принцы и принцессы, чтобы повидать мир. – А что там в Рое есть?
Модест замялся.
– Розы, – приободрившись, ответил он. – В императорской резиденции много роз.
– Не хочу роз. Может, у них есть красивые ткани?
– Все их ткани сделаны не ими.
– Может, красивые украшения?
– Самые красивые камни, что у них есть, – камни с наших рудников.
– Тогда у них могут быть красивые картины?
– Самые красивые картины они забрали из наших галерей в Контениуме.
Сам о том не догадываясь, делая это непредумышленно, Модест давил на самые болезненные раны аксенсоремского общества. Их земли были непревзойденно богаты, их люди не знали ни голода, ни нищеты, и простолюдин мог позволить себе покупать то же, что покупал граф, потому что никто из них не стремился к пресыщению. В их обществе существовала единственная ценность – талант. Богатые и независимые, неферу в большинстве своем не цеплялись за материальные ценности, чтобы подчеркнуть свое достоинство, – зачем, когда они ходили по золоту босыми ногами? – но предметы искусства и ремесла, изысканно, бессловесно подчеркивавшие превосходство неферу над людьми с материка, были частью их национальной гордости. Мягкие ткани, за тонкостью которых не угадывалась их плотность, искусная огранка камней, повторить которую тщетно пытались мастера Валмира, и, наконец, картины, исполненные подвижности и света, видимого и взрослому, и ребенку, – это было своего рода таинство, перед которым преклонялись люди с материка, и теперь великолепные образцы, хранившиеся в музеях и галереях Контениума, были утрачены, разграблены и присвоены. И не столько удручала их потеря (ведь искусство продолжает жить, непривязанное ни к человеку, ни к стране), сколько жаль было их красоты, глубина которой останется для варварского народа Роя непостижимой.
«Что ж, – говорили неферу, утешая друг друга, – валмирцы хотя бы не смогут украсть нашу культуру. Они ее просто не поймут».
– Что бы ты ни привез, – покорно произнесла Вейгела, – я буду счастлива тем одним, что ты привезешь себя. Возвращайся скорее.
– Я мечтаю об этом не меньше твоего.
Вейгела почувствовала, как задрожала их связь.
– Извини, мне нужно идти, – поторопился сказать Модест так тихо, словно их могли услышать. – Поговори со мной… Позже.
– Береги себя.
Она отпустила пуповину, и связь разорвалась. Вейгела взяла в руки остывшую чашку, но так и не успела поднести ее ко рту. Сильная дрожь, неожиданно стянувшая ее руки, выдернула чашку, и та, упав обратно на стол, треснула. Вдоль фарфора, нарушая золотой узор, потянулась длинная черная царапина. Вейгела с удивлением посмотрела на свои руки и с запозданием ощутила, как в сознании разливается тревога и страх, разбивающие ее выматывающую, тусклую скуку.
За последнее время такое случалось не единожды. Вейгела не знала природы этих чувств, как не знала и их направленности: в один момент они появлялись, в другой – безвозвратно исчезали, но в промежутке, где они существовали, они обладали такой интенсивностью, что разум Вейгелы мутился, и она не могла ничего ни видеть, ни слышать, целиком захваченная этими чувствами.
В дверь постучали.
– Ваше высочество, вы позволите войти?
Вейгела сделала над собой усилие. Утерев испарину и поправив шарф, она поднялась и, по-прежнему почти ничего не видя, позвала:
– Заходи, Леда.
До эпидемии слугами Вейгелы были молодые девушки, не достигшие совершеннолетия. Все они, не знавшие, за что другие люди недолюбливают королевских близнецов, видящие лишь внутренним зрением, были ее подругами, и Вейгела, не имей она других забот, несомненно, приняла бы более живое участие в их судьбе. Она достаточно знала о них и сейчас: все они содержались в изоляции, некоторые заболели, одна умерла, еще одна, Лорен, ослепла. Только взрослые аксенсоремцы, отличавшиеся крепким здоровьем и не подверженные никаким заболеваниям, были свободны ходить по замку. Именно на них легла забота о принцессе.
– Вы мерзнете, ваше высочество? – спросила Леда, покосившись на шарф Вейгелы. – Если вы того желаете, я растоплю еще и печку.
– Не стоит.
– В таком случае, снимите шарф. Неприлично находиться в верхней одежде в помещении.
Вейгела застыла, и Леда, почувствовав, что сказала лишнее, торопливо опустила глаза, позабыв, что этого движения принцесса не увидит, и вжала голову в плечи.
– Подними лицо, Леда, – велела Вейгела и, смотря сквозь нее, холодно, отбивая каждое слово, проговорила: – Этот шарф – подарок моего царственного брата. Я буду его носить везде, где посчитаю нужным. А что неприлично, так это указывать наследникам Хрустального замка как вести себя во дворце.
– Простите меня, – с этого момента Леда не решалась поднимать головы.
Взрослые, некогда тоже бывшие детьми, пережив свое Время, как будто бы забывали о том мире, который видели внутренним зрением. Они думали, что если Вейгела не разбирает их лиц, то она все равно что слепая. Но внешний мир, который до поры скрывался от нее, был лишь ширмой для того, что видели ее глаза. Эмоции, чувства, жизненные силы, энергия, воля – силовые линии, испещрившие весь мир, все они были ей открыты. И холодное презрение, которое невольно зарождалось в людях, останавливавших на ней взгляд, она тоже видела. Вейгела знала, что это каким-то образом связано с ее волосами, и, кое-что понимая в человеческих душах, старалась их прощать так, как прощал Модест. Но всякое старание связано с усилием, и усилие, требовавшееся Вейгеле, чтобы проявлять милость к тем, кто стыдился ее, натягивало все жилы, и от постоянного напряжения ее одолевали усталость и раздражение, которые она прятала с большим успехом и меньшим желанием.
– Чем занят Линос? – все тем же строгим голосом, так сильно похожим на голос королевы Сол, спросила принцесса.
– Они с Великим наставником всю ночь трудились над изготовлением лекарств для горожан и сегодня утром отбыли в Гелион.
– Когда он появится, передай, что я его жду.
– Ваше высочество, с дороги Линос будет…
– Снова начинаешь мне перечить?
Вейгела прежде никогда не испытывала такого раздражения и не проявляла столько властности, как теперь, когда Модест покинул Аксенсорем. Все отвратительные черты ее характера выходили из-под контроля, и она больше не была гордостью своей матери. В глазах двора – того, что от него осталось, – степенная, ласковая, кроткая Вейгела с каждым днем становилась все больше похожа на своего капризного брата. Но никто не понимал, что капризен и обидчив был не Модест. Их энергии – его радостный всепрощающий свет и ее осторожная, подозрительная тень – смешивались из-за общей пуповины даже в раннем детстве. И сейчас, когда сердце Модеста было в смятении, а сознание Вейгелы с каждым днем все глубже погружалось в бессильную тоску, они наконец-то уравновесили друг друга, но не в лучшем качестве.
Когда Леда ушла, Вейгела пробралась в комнату Модеста и оставалась там до самого вечера, разбирая старых поломанных солдатиков. В свое время, когда принцу их только подарили, это была великолепная коллекция. Каждый солдатик обладал индивидуальностью, выраженной в искусно подобранных материалах, окрашивавших кукол в несколько цветов, имитировавших триптих неферу. Мастера не учли, что юный принц был слеп, и лишенные лиц солдатики так его испугали, что первое время он даже не прикасался к ним. Только потом, когда Арис велел скульпторам вырезать куклам лица, такие же неповторимые и непохожие, как их ауры, Модест их полюбил.
Теперь эта коллекция представляла собой печальное зрелище: потасканные, поломанные, солдатики были рассыпаны по дну сундука вперемешку с лошадками, деревянными мечами и колесницами. Вейгела разобрала старые игрушки и выставила перед собой роту покалеченных вояк. Хоть многие из них потеряли руки и ноги, мелкие драгоценные камни, благородное дерево и металлы, неотторжимые от кукол, продолжали сиять. Вейгела смотрела на них, и в ее памяти воскресали многочисленные роты, покидавшие Ларгус с королевским благословением под торжественный марш. В первые месяцы, мало что понимая в происходящем, принцесса выбегала на причал и махала отплывающим кораблям вместе с другими детьми, и все они, возбужденные музыкой и мерцанием, какое создавали собравшиеся на палубах люди, бурно радовались отплытию воздушного флота, видя в том, как поднимается вверх к Северному лучу клин каравелл, лишь красивое зрелище.
Вейгела помнила день, когда впервые за несколько месяцев корабли вернулись обратно. Люди, покидавшие их, были совсем как эти солдатики: побитые, потрепанные, поломанные. И хотя их дух не был сломлен и, будто почувствовав под ногами родную землю, стал наливаться цветом, что-то в них все-таки изменилось. Вейгела не могла сказать, что именно.
Девочка подобрала одного из солдатиков, узнавая в его зелено-золотом свечении, похожем на листья, по которым скатываются солнечные капли, благородную ауру своего отца.
Арис Фирр, в котором лесная зелень разрасталась так буйно, что закрывала от глаз глубинные цвета, был необыкновенно, пугающе добр. В ее памяти он навсегда остался самым близким и великодушным человеком из всех, кого знала Вейгела. Это был один из немногих людей, которые искренне, безоглядно любили королевских близнецов, и один из совершенно ничтожного числа тех, кто любил Модеста. Из-за различий пола – а вернее всего из-за слепоты Модеста – они воспитывались и учились раздельно, и с детских лет Вейгела привыкла наблюдать за отцом и братом из широкого окна классной комнаты. Арис был во всех играх ее брата, во всех его занятиях, в каждой минуте его жизни, и даже тогда, когда Ариса не было рядом, он незримо присутствовал в рассказах и смехе Модеста, в его жестах, в его желаниях и склонностях. Модест любил оружие, потому что Арис собирал коллекцию и не пропускал ни одного приезда торговцев с Драконьего залива, Модест интересовался звездным небом, потому что Арис много о нем знал, Модест любил только несколько сказок, потому что Арис, ограниченно усвоивший артистизм своей матери, хорошо читал только их, в конце концов, Модест был добр и всепрощающ, потому что таким был его отец. По мере того, как королевский род полнился девочками, которых Арис тоже любил, но любил осторожно, видя в них хрупкие создания и признавая главенство женской половины в вопросе их воспитания, привязанность к единственному сыну, наследнику, все больше росла, портя характер мальчика. Модест был любимым ребенком Ариса, и ему позволялось куда больше, чем принцессам, пожалуй, даже слишком много. Вейгела понимала причину этой любви. Модест был единственным мальчиком в их семье, и Арис, чья душа с юных лет не постарела ни на день, обрел в нем друга и жаждал поделиться всем, что умел и любил, – всем тем, чем делиться с девочками было не принято. Можно только представить, каким сильным потрясением стала для Модеста весть о его смерти.
В тумбе в нижнем ящике Вейгела нашла тайник с двойным дном. Внутри лежал кортик – подарок Ариса на десятилетие мальчика. В замок, где действовали сотни запретов, рачительно охраняемых взрослыми, одним из самых строжайших был запрет на пронос оружия, – обычно оно хранилось в складах на седьмом ярусе, где была королевская оружейная, – и, найди этот кортик кто-то из слуг, Модест подвергся бы серьезному наказанию. И все же Вейгела с улыбкой подумала, что Арис знал об этом тайнике.
Девочка повертела кортик в руках, пальцами ощупывая прямой, обоюдоострый клинок, и, так и не поняв страсти отца и брата к оружию, вернула обратно. Она едва успела вернуться к себе, как в дверь постучали. Принцесса накинула платок на шею и позвала гостя войти.
В комнату вошел Линос. Он не казался уставшим, – его ничуть не обременяла помощь другим – но в потухших глазах были беспокойство и страдание, которые Вейгела читала в источаемой им водянистой ауре.
– Ваше высочество хотели меня видеть? – спросил он, коротко поклонившись.
– Линос! – поприветствовала Вейгела, протягивая ему руки и наперед зная, что он их не возьмет. – Как твои дела?
– Как и прежде, хорошо, ваше высочество, – он снова поклонился, как бы извиняясь за то, что не подаст ей руки. – Спасибо, что вспоминаете обо мне.
– Спасибо, что пришел. Леда сказала, что вы с Великим наставником всю ночь готовили лекарства.
– Верно.
Вейгела сцепила руки за спиной и, напустив на себя отстраненный вид, заставивший Линоса напрячься в ожидании ее слов, поинтересовалась:
– У вас… осталось еще что-то?
– Зачем вам? Ваше высочество, вы?..
– Я только хотела узнать. Вдруг…
– Принцесса, – перебил юноша, – я ваш давний друг, вы помните об этом?
Линос был одним из ее старших слуг, самым близким из них. Именно ему доверяли сопровождать ее на улицах Гелиона и во всех поездках на отдаленные острова, а потом он вырос и оставил замок.
– Да. Я помню, – Вейгела, сделав над собой усилие, – в последнее время ей все давалось через усилие – стянула с шеи шарф и запрокинула голову. – Ты видишь. Скажи мне, что это не то, о чем я думаю.
Линос повернул ее к окну и осмотрел шею. Не было никакого смысла в той внимательности, с которой он смотрел на бледно-розовые пятна, поразившие ее кожу, но он все смотрел и смотрел, будто желая лишиться зрения и не видеть их, и все же смотрел, убеждаясь, что это не последствия зуда и не чесотка.
Какое-то время Линос не мог произнести ни слова, боясь, что с его губ сорвется болезненный стон отчаяния, которое заполнило его разум в тот момент, когда Вейгела стянула шарф. Всякий раз, покидая больных или недавно заразившихся детей и испытывая жалость, непохожую на мучения, с которым он провожал первых погибших, он думал, что приобрел привычку, которая, покрыв его сердце плотным и грубым слоем кожи, как если бы это было не сердце, а пятка, делает его нечувствительным к трагедиям, разыгрывающимся в Гелионе. Теперь же Линос смотрел на белую кожу принцессы и в только нарождавшихся пятнах видел язвы и волдыри, которыми они непременно станут позже, и горько страдал.
Лицо Вейгелы – красивое, нежное лицо, удерживающее в чертах остроту скал и торжественное спокойствие штиля, – побледнело в ответ на долгое молчание и дрожащий, тускнеющий свет Линоса.
– Я… Сделаю еще лекарство.
– Оно поможет?
Линос покачал головой.
– Не знаю, – признался он и добавил, стараясь придать своему голосу больше обнадеживающего оптимизма, от чего тот прозвучал натянуто весело: – Но от него вам будет легче.
– Мне… не плохо, – Вейгела накинула шарф и расправила на груди мягкие складки. – Я хорошо себя чувствую!
– Первые пять-семь дней, – невольно заметил Линос.
Вейгела тяжело вздохнула, отворачиваясь от юноши. Мучительнее всего была не новость о неизбежной смерти в бреду, вызванном жаром и удушьем, а необходимость смотреть за тем, как страдают от жалости и любви такие, как Линос: горячо и искренне привязанные к ней ничем не обязывающими чувствами, которые оказывались тем сильнее, что были лишены принуждения и существовали лишь по велению сердца.
– Не говори королеве, – сухо попросила Вейгела.
– Рано или поздно она все равно узнает.
Если бы страдание измерялось в цифрах и глубина горя зависела бы не от силы чувств, а от количества потерь, королева Сол могла бы считаться самой несчастной женщиной из живущих. Она теряла рассудок с каждым ударом судьбы, и теперь, когда, казалось, был нанесен последний, мало кто нашел бы в себе смелость обратить на него внимание и сказать, что среди множества колотых ран она не заметила еще одной.
– О таких вещах лучше сообщать как можно позже, – решила Вейгела. – Ее горе меня не вылечит, а наблюдать его уже невмоготу.
– Что сказать вашему дедушке?
– Наставнику Фирру? – удивилась принцесса. Они не были близки, и свет, что излучал Наставник, был холодным, хотя голос его всегда был мягок и приветлив. – Скажи, что считаешь нужным, Линос.
– Зря вы так. Великий наставник любит вас.
– Великий наставник любит всех. А тот, кто любит всех, не любит никого.
***
Вейгела стояла перед зеркалом с оголенным плечом, горящим от зуда, и пыталась рассмотреть болезнь в своем теле. Обещанные пять дней прошли, но оспа все еще была слабой – она отбрасывала лишь слабую тень на Дома Вейгелы. И все же ошибки быть не могло – она заразилась, теперь она и сама это видела.
Тщетно размышляя о своих чувствах в отношении скорой смерти и странным образом не находя среди них ни страха, ни горечи, ни обиды, Вейгела вдруг услышала торопливые шаги в коридоре. Все в ней застыло в каком-то инородном безразличии, поэтому, когда двери в ее покои резко распахнулись, принцесса даже не постаралась прикрыть плечо.
Минувшие дни, как и прежде, не были обременены усердной работой мысли или тяжким трудом, в котором можно было забыться, и поэтому Вейгела постоянно возвращалась к поиску нужных слов для матери, многократно проигрывая в голове всевозможные сюжеты, ведущие к одной и той же развязке: она причиняет душевно искалеченной матери еще большую боль. Чувствуя себя ответственной за горе, которое принесет королеве новость о ее заболевании, Вейгела все откладывала неминуемую сцену и отгородилась от этой проблемы, как если бы именно она была источником эпидемии. Теперь же, когда ее рывком дернули за плечи, она ощутила даже облегчение – Сол узнала не от нее.
Они стояли лицом к лицу всего мгновение, а затем глаза Сол безошибочно узнали в небольших язвах на ее теле первые признаки укоренившегося заболевания. Их омерзительный вид, вызывавший у аксенсоремцев дурноту напополам с брезгливостью, будто опалил ей глаза, и слезы, переполнив веки, как крупные капли дождя, срывались с ресниц и падали к ногам Вейгелы. Девочка почувствовала дрожь материнских рук и попыталась удержать ее за локти, но ватные ноги королевы подкосились, и она сползла на пол, громко рыдая.
– Дитя, – прорывалось из ее задушенного хрипами голоса. – Мое дитя!
Вейгела никогда не видела мать такой разбитой и жалкой. Всякий раз, когда она кого-то теряла, Сол предпочитала спрятаться в своих покоях. Ей было проще переживать горе в одиночестве, когда никто не видел, что оно делает с ней, какие душевные муки ей причиняет. Потеря отца и потеря супруга, слившиеся воедино и неотличимые одна от другой, хотя в основе их лежали очень разные чувства, были восприняты ей как неотвратимость. Пусть горькая, пусть болезненная, она представлялась Сол частью моря, за которым скрылись корабли, и как море было одним из явлений природы, так и смерть бережно оберегавших ее мужчин была лишь частью жизненного цикла. Но не ее дети.
Сол во всем была медлительна и степенна, – в юные годы из-за склонности к созерцательной меланхолии, в старшем возрасте, после рождения близнецов, из-за укоренившейся слабости тела – и в ее голове никогда не существовало и тени понимания темпа движения времени, хотя немало часов было посвящено размышлению над ним. А теперь жизнь, с таким трудом затянутая на крутую гору, вопреки предательству, стыду, позору и болезням, построенная на ее же плоти, катилась с обрыва так стремительно, что Сол оставалось только смотреть за ее падением и с замершим сердцем спрашивать себя: «Почему?»
Сол терпела, когда узнала о смерти супруга, она сжимала зубы так, что под кожей угадывались желваки, но терпела, когда Совет признал Модеста королем и отправил в Рой вместо нее, она закрывалась в комнате, прячась от мира, когда умерла Астра, и не нашла в себе сил подойти к костру, в котором сжигали тело Циннии. Сол Фэлкон не была сильной женщиной, но она боролась, как могла. И вот она сломалась.
– Не плачьте, матушка, – Вейгела, не зная, как себя повести, дерзнула прикоснуться к ее волосам, нежным, легким жестом проводя рукой по голове матери. – Я хорошо себя чувствую.
В комнату заглянули придворные, привлеченные шумом, и тут же спрятались, стоило Вейгеле поднять глаза. Они боялись ее. Многим старшая принцесса казалась жуткой просто потому, что в ней было слишком мало от ребенка. Но и брат ее, будучи ребенком до мозга костей, не снискал среди них любви. Возможно, любовь вовсе не нужно заслуживать, и жалуется она не за хорошее поведение, прилежность и образцовое послушание, а существует вне них и даже вопреки. Вейгела всегда желала любви, но никогда ее не чувствовала, хотя разумом понимала, что окружающие питают к ней определенную долю симпатии. Но вот теперь Сол тряслась у ее ног, и Вейгела не знала из-за любви к ней или из-за жалости к себе ее мать плакала так безутешно. Разбитая, не знавшая сна, увядающая, как цветок, распадающаяся на воспоминания и теряющая с ними цельность, королева Сол представляла собой жалкое зрелище. Она, с ее болезненным, слишком молодым телом не успевала оправиться от ран, которые наносил ей каждый новый день. От ее большой семьи остался лишь один человек. Любимейшая Вейгела. И ей тоже предстояло умереть.
В комнату почтительно заглянул лекарь. Он остановился на пороге, не смея пройти дальше без приглашения. Вейгела подала ему знак, прося войти и увести королеву. Она хотела немного подумать в одиночестве – щедром богатстве, на которое не давал права титул принцессы, но которым обеспечивала болезнь.
Дверь закрылась. В комнате стало тихо, и волнение, поднимавшееся в ответ на слезы королевы, улеглось. Вейгела подошла к окну и, смотря на простирающиеся внизу сахарные сады белых лилий, плавающие в клубах легкой энергии, какой подсвечивает жизнь каждое свое создание, мысленно потянулась к общей пуповине.
– Модест? Модест, очнись. Уже утро.
Ей пришлось позвать его несколько раз прежде, чем он наконец-то ответил.
– Утро? – тихо спросил мальчик. – Ты ведь знаешь: в домах, что строят люди, утро никогда не наступает.
– К счастью, наш мир строили не люди. Как ты чувствуешь себя?
– Все хорошо.
Он лгал. Он, неспособный даже на самую маленькую ложь и знавший об этом, пытался ее обмануть. Вейгела находила это милым, и от предчувствия расставания ей становилось горько. Она хотела бы перебить эту горечь, обманувшись, но не могла – слишком незамысловата была его ложь.
– Расскажи что-нибудь, – попросила принцесса.
– Лучше ты.
– Здесь ничего не изменилось с тех пор, как ты уплыл, – солгала Вейгела. В отличие от Модеста, в ком честность была возведена в абсолют, она легко и много обманывала, и порой, после особенно удачной лжи, ей было приятно тешить себя мыслью, что даже самый опытный лжец не смог бы узнать в ней своего собрата. – Как тебе Рой? Подружился с кем-нибудь?
– С кем бы я мог подружиться? – фыркнул Модест.
– При дворе нет детей? – удивилась девочка. В Хрустальном замке всегда было много детей. Они выполняли разную нетрудную работу, где требовались их глаза, но в большинстве своем состояли при королевской семье: кто-то служил компаньоном королю, оберегая его от обмана и клеветы, кто-то был товарищем в детских играх принца и принцесс, ребята постарше становились их сопровождающими в дальних поездках.
– Даже если бы и были, вряд ли мы смогли бы найти общий язык. Война закончилась, но мы все еще враги.
– Взрослые игры не должны разъединять детей. Именно нам строить лучший мир, верно?
– Лучший мир? – переспросил Модест с горькой насмешкой. – Ты в него веришь?
– Все проходит, Модест. Я верю, что войны, как засухи и болезни, – явление сезонное, стихийное, никак от нас не зависящее. И вот сегодня мы плачем и готовы разорвать глотки нашим врагам, но завтра нам придется снова пожать им руку.
– Хотел бы я быть таким же рассудительным, как ты.
– Рассудительность – это все, что я имею. Ты же куда богаче меня, Модест. Ты добр.
– Я больше не чувствую себя добрым.
– Не беда. Я тоже не всегда чувствую себя рассудительной, но разве меньше становится у меня ума? – пошутила Вейгела, улыбаясь изо всех сил так, словно он мог увидеть ее лицо. – Расскажи мне лучше про замок. Какой он, этот Амбрек?
Вейгела вышла на балкон и, сев на лавочку, откинулась на подушки. Она прикрыла глаза, вслед за голосом брата воссоздавая образ Белого замка. Вейгела никогда не видела иностранных замков иначе, как на картинках, которые не задерживались в ее памяти, и потому Амбрек, который выстраивал Модест в ее уме, по форме напоминал вытянутую фигуру Замка-на-Энтике. Мысленно она дорисовала ему золотые башни, похожие на узкие стрелы башен Абеля, строгие капители – чуть более мягкие в своей строгости, чем были у настоящего Белого замка, зато точно такие, какие были у поместья Великого наставника. Вейгела представила, как идет вместе с Модестом вдоль высоких анфилад, поддерживаемых тяжеловесными, роскошными арками, мимо парадной галереи императоров в сопровождении советников, и как их делегация блестит золотом волос и мрамором кожи в серых стенах того, что Рой называл «белоснежным».
– А все-таки стоило их всех вырезать, – подумала Вейгела, забыв о связи. – Выпустить Аврору, и даже хоронить бы никого не пришлось.
Вейгела запоздало испугалась собственной жестокости, но испуг этот был искусственно привит воспитанием, обязывающим ее быть милосердной. В сердце же она оставалась холодна к Рою, и если бы сейчас в ее комнату вошел Линос и сказал бы, что в столице на материке случилось страшное землетрясение, унесшее жизни тысяч мирных жителей, Вейгела бы всплеснула руками и воскликнула, как должно: «Какое несчастье!», а внутри радовалась бы и восторгалась. И так сделал бы каждый аксенсоремец, потому что не было среди них никого, кто желал бы Рою счастья и процветания.
– Может, и стоило, – едва слышно вздохнул Модест. – А все же хорошо, что мы этого не сделали. Кем бы мы стали тогда?
Вейгела открыла глаза, и свет неожиданно сильно ударил по глазам. Она приложила ладони к закрытым векам, но под ними все равно было светло.
– Здесь кто-нибудь есть? – спросила принцесса, не понимая, откуда взялся свет. Никто не отозвался, и она осторожно приоткрыла глаза.
Высокое голубое небо разливало свои густые воды над Энтиком, и наползающие на него единым фронтом облака царапались о Башню Зари и распадались на пышные лоскуты, повторяя воздушный узор, какой вышивали на перьевых подушках. Хоть солнце еще и не зашло, над Северным лучом уже бледнела неполная луна, своим призрачным контуром напоминавшая газовый тюль, вырывавшийся наружу из дверного проема. Среди облачной ваты плыла тяжелая, тучная гора облаков. Верхняя ее часть вытягивалась вверх, острыми, мерцающими в золотом свете пиками, угрожая небу, а светло-серая тень, отбрасываемая вздыбленными боками, закладывала вертикальные складки, очерчивая ровные полосы капителей.
– Амбрек, вот он! – воскликнула Вейгела, мыслями возвращаясь к брату. – Представляешь, только что увидела, как в небе прямо надо мной проплывает облако, в точности похожее на замок, который ты описывал!
– Ты увидела что? – переспросил Модест.
– Я…
Вейгела опустила глаза на подушку, впервые видя, как в ложбинках между ее длинными белыми пальцами собираются мягкие нити золотой бахромы. Сквозняк выдувал серебристый тюль из комнаты, и тот парил над землей, расстилаясь волнами в воздухе. Вейгела почувствовала слабость в ногах и потянулась, чтобы опереться на спинку лавки, но ее рука легла на холодный хрусталь и соскользнула. Ладонь обожгла боль, и Вейгела, укачивая кровоточащую руку, оглянулась на холодную стену замка. Толстый хрусталь, преломляя свет в своих острых гранях и царапинах, отразил светлую тень ее испуганного лица.
Она потеряла глаза Неба.
***
Линос покорно ожидал в коридоре, пока его позовут обратно в комнату принцессы. С первого дня, как он узнал о ее болезни, юноша почти не покидал ее комнаты, напрасно желая ободрить ее своим присутствием: оно было обременительно для Вейгелы, читавшей в его душе то, что скрывало его лицо. Тем не менее, она не прогоняла его, и Линос продолжал приходить, проводя у нее те часы, которые были свободны от работы с Великим наставником и осмотра больных. В эти дни он почти не спал, но усталости не чувствовал: каждое утро – несколько часов, что он проводил в кровати, потому что лекарство должно было настояться и остыть, – он просыпался бодрым в предчувствии наслаждения, которое ему доставит общество принцессы, – наслаждения, похожего на то, какое он испытывал в юности, издалека угадывая ее по глубокому синему сиянию и, боясь показаться навязчивым, нетерпеливо ожидая, когда она его позовет. Но сегодня, войдя в комнату Вейгелы и почувствовав на лице ее осознанный взгляд, вдруг лишившийся проницательности и остановившийся на поверхности кожи, он понял, что произошло прежде, чем она сказала, и испугался. Бывали дни, когда Линосу казалось, что принцесса здорова, бывали дни, когда он верил, что она одолеет болезнь, не выдававшую свое присутствие ничем, кроме мелких язв на теле, но потеря внутреннего зрения отобрала у него надежду. Медленно – медленнее, чем другие дети, но также неотвратимо, – принцесса умирала.
Служанка вышла из комнаты и пригласила его войти.
– Случай поразительный, – объявил придворный лекарь. – Скажите еще раз, как вы поняли, что ваше зрение изменилось?
– Я лежала на подушках на балконе, смотрела на небо, – повторила Вейгела, раздраженно отводя взгляд от зеркала. – А потом вдруг поняла, что вижу облака.
– И не было полной слепоты? – продолжал допытываться Лусцио, упиваясь загадкой, какую ему подкинуло состояние принцессы. – Такого, что вы не видели совсем ничего?
– Я же уже сказала, что нет. Я только закрыла глаза ненадолго.
– Поразительно, просто поразительно! – лекарь обернулся к Линосу, и на лице его, всегда веселом, читался неуместный восторг. – Можно с уверенностью сказать, что болезнь странным образом не прогрессирует. Лимбаг в пассивной фазе, так что не случилось ничего необратимого. Время принцессы по-прежнему далеко.
– Однако же ее глаза, – неуверенно начал Линос. Утрата глаз Неба испугала его даже больше, чем новость о том, что принцесса заразилась алладийской чумой. Отчасти потому, что у Вейгелы не было ни шанса избежать заражения после того, как заболела Астра, и Линос готовил себя к этому, отчасти еще потому, что глаза Неба имели сакральное значение для неферу.
– Ну что тут можно сказать? Принцесса стала немного старше, – Лусцио ободряюще улыбнулся Вейгеле. – Ваше высочество держится бодрячком. Прошло уже столько дней с момента заражения, а вы все еще в прекрасной форме! Пока у вас нет озноба и ничего не болит, можно считать, что вы все равно что здоровы.
Вейгела поблагодарила лекаря, хотя по лицу было ясно, что она его почти не слушала. Девочка не выпускала зеркало из рук и, даже отвечая Лусцио, краем глаза продолжала следить за своим отражением. Линос понимал ее интерес. Он и сам долгое время не мог привыкнуть к тому, какое оно – его лицо. Светлое, с золотистыми волосами и рыжеватыми ресницами, – как позже оказалось, совершенно обычное для аксенсоремца, разве что бледные веснушки сообщали его скулам некую оригинальность, – это было лицо, которое ему предстояло показывать всякому встречному, и любой незнакомец знал бы о нем больше, чем сам Линос. Увидев его впервые, Линос был очарован. Прожив с ним какое-то время при дворе, он оказался разочарован до глубины души. Если свой цвет – хотя бы Дом Идей – можно было изменить путем длительного труда, то лицо, его обычное, непримечательное лицо, изменить было нельзя. Другое дело лицо принцессы. Ее большие глаза, подобно водовороту, затаскивающие в темную глубь морской синевы, сияли изнутри, будто источая поглощенный свет, темные, длинные стрелы бровей, проглядывавшие из-под черных кудрей, делали ее восковую кожу еще белее, от чего полные губы казались испачканными в крови. Это была жуткая, но обворожительная, пленяющая красота, которая обещала стать еще богаче и ярче, когда с щек сойдет детская округлость и кожа натянет высокие скулы.
Вейгела долго рассматривала свое лицо. Без сомнений, она видела, что прекрасна, но, не зная общей мерки, не торопилась с этим себя поздравлять, находя много странного в своей непохожести на других. Линос был светел и круглолиц, служанка, подменявшая Леду, прятала за платком золотые локоны, и даже Лусцио, имевший привычку тянуть руки к голове каждый раз, когда те оказывались свободны, путался пальцами именно в светлых прядях, а лицо, пусть и вытянутое, очертаниями напоминало ровный овал. Вейгела пощипывала кожу на щеках, пытаясь убрать едва заметную угловатость, но, сколько бы она ни проминала ее пальцами, сколько бы ни растягивала щеки, ее лицо по-прежнему было красиво и не похоже на других.
– Линос, – позвала она.
– Да, ваше высочество.
– Скажи мне, мы с братом, наши лица, они похожи?
Линос мягко улыбнулся, пряча в уголках губ упрек и сожаление. Именно поэтому они не обвенчались – не потому, что он был низкого ранга, и не потому, что принцесса была слишком молода, – они не обвенчались из-за параноидальной любви к брату. Тот был аномалией. Горячий и яркий, как солнце, которое пробивается даже сквозь закрытые веки и оставляет на внутренней стороне отпечаток своей тени, он обладал какой-то отрицательной гравитацией, отталкивая от себя почти всех, кто не был вынужден ему прислуживать. Его вполне можно было любить на расстоянии, но вблизи он был невыносим из-за своего раздражающе яркого света. Однако Вейгела всегда жила на его орбите, воспринимая брата как-то иначе, чем другие, любя тех, кто любил его, и презирая тех, кто его презирал. Бороться с его влиянием было невозможно, и Линос ушел к монахам, мечтая забыть о блистательном принце, существование которого он обвинял в гибели своей любви и своего будущего.
В конце концов, Линос кивнул.
– Как две капли воды.
«Могу ли я назвать это лицо красивым? Но мне оно так нравится. Не может быть, чтобы на земле существовал человек, которому бы не навилось это лицо, – думала Вейгела, разминая щеки перед зеркалом. – У моего брата такое же, точно такое! Нет, наверное, губы немного другие, он же мужчина. Вот бы посмотреть на него. Наверняка он скоро вернется. Не останется же он там навсегда!» Все эти мысли Линос читал по ее открытому лицу, не умевшему пока еще таиться и подменять одну эмоцию другой. Возможно, любовь в нем уже остыла и зачерствела, но все же не умерла, и беззаботная искренность, с которой Вейгела радовалась сходству с братом, оставляла зарубки на его сердце.
– Слышно что-нибудь о нашей делегации в Рое? – ожидаемо спросила принцесса, косо смотря в зеркале, как изгибается контур ее профиля, когда она говорит.
– Я слышал, что председатель Катсарос прислал во дворец депешу, – неуверенно ответил Линос. – Кажется, посланники возвращаются.
Вейгела продолжила смотреть в зеркало, следя за тем, как загораются ее глаза и тут же гаснут – это разум снова возобладал над чувствами. Принцесса погрузилась в размышления, не забывая при этом смотреть в зеркало. Она думала, и вслед за течением мысли менялось ее лицо: губы то вытягивались, то поджимались, глаза щурились, бегали по золотому ободу рамы, по-прежнему косо, с подозрением отслеживая изменения в выражении лица. Вейгела обдумывала, насколько она может доверить свою радость новости, содержащей в себе такие неоднозначные фигуры речи, как «я слышал», «кажется» и «председатель Катсарос», и приходила к тому, что радоваться еще рано.
Линос же, уйдя глубоко в себя, с болью наблюдал за тем, как принцесса любуется своим отражением в зеркале. Теперь, когда она узнала, что красива, она будто утратила ореол, которым окружил ее Линос, и в каждом движении ему мерещилось выражение самодовольства, свойственного тщеславным женщинам. В его брезгливом недовольстве говорила уязвленная гордость, потому что юноша, даже если он и отказывался думать об этом, все же надеялся, что его близость каким-то образом расположит к нему Вейгелу. Теперь же, когда она утратила дар Неба и обратила свой взгляд во внешний мир, она не могла не заметить, как он прост и невзрачен, и по мере знакомства с двором, со всеми этими яркими, красивыми лицами, таящими в себе обман и подлог, Вейгела бы все больше отдалялась от него.
Однако последнее, что волновало Вейгелу, это придворные. Впечатления, которые она вынесла с детства, рассматривая мутную пленку презрения и злой насмешки, налипавшую на их души вернее, чем на лица, искоренили в ней всякую любовь и уважение к этим людям. Если бы сейчас она узнала, что они, имевшие против ее семьи так много предубеждения, обладают располагающей внешностью, способной тронуть ее сердце и усомниться в ясности собственного ума, Вейгела расцарапала бы себе глаза, лишь бы их не видеть.
– На этого патлатого нельзя положиться, – решила принцесса, отбрасывая зеркало. Она всем телом повернулась к Линосу и заискивающим тоном спросила: – Линос, ты ведь мне друг?
Юноша улыбнулся. То, как быстро Вейгела училась пользоваться своим лицом, было достойно похвалы.
– Приказывайте, ваше высочество.
– Узнай как можно больше о возвращении Совета.
Линос удивился, и на его лице, бывшем на удивление тонкокожим для аксенсоремца, недоумение проступило так четко, что даже Вейгела сумела его правильно распознать.
– Я думал, вы будете рады узнать, что…
– Я рада, – перебила девочка, – но сердце неспокойно. Не могу радоваться от всей души. Хочу, но не могу, понимаешь?
Принцесса всегда была осторожна и осмотрительна, и пусть это убивало всякую радость и всякую тоску, делая ее почти равнодушной, предусмотрительность, с которой она относилась к жизни, содержала в себе великую мудрость.
– Я сделаю все, что в моих силах, – Линос поклонился и вышел.
Ему не пришлось выдумывать никаких хитроумных планов, хотя очень хотелось из простого поручения сотворить целую историю, чтобы почувствовать свою значительность в деле, с которым мог справиться каждый, но которое было поручено именно ему. Во дворце все только и говорили о возвращении воздушного флота. Последней новостью, обсуждаемой с такой же страстью, была болезнь старшей принцессы, но к этим разговорам Линоса не подпускали, замолкая, едва заметив его присутствие. Но теперь, когда тема не была столь болезненна, все говорили свободно, делясь своими переживаниями и надеждами.
Весть о возвращении воздушного флота облетела весь замок за считанные минуты и затем только обрастала подробностями, так что уже было почти невозможно отделить содержание депеши от домыслов и спрессованных в лаконичные фразы, свойственные стилю Катсароса, размышлений. Эта новость, ожидавшаяся так долго и связанная в умах обывателей с концом злоключений Аксенсорема, заставила многих слуг побросать свои дела и схватиться за ручку, чтобы написать хотя бы пару ободряющих строк родственникам. Встретившись в коридорах, люди горячо жали друг другу руки и поздравляли, еще не зная с чем, но растроганные до глубины души. Линос, относившийся к возвращению воздушного флота с инстинктивным недоверием, которое усвоил за безрадостные годы войны, вылившиеся в эпидемию ветряной оспы, обошел замок и, в конце концов, вернулся к принцессе, переняв радостное настроение дворца.
– Советники уже в пути и пристанут к берегам Пальстира через несколько дней, – поделился он. – Там они неделю пробудут на карантине, а после прибудут в Гелион. По приезде советники…
– Это все замечательно, – перебила Вейгела. – Что с моим братом?
Всем казалось до того очевидным, что Модест вернется вместе с делегацией, что никому, кроме Вейгелы, не пришло в голову поинтересоваться судьбой короля.
– Принцесса, – голос Линоса смягчился, – разве могут советники вернуться ко двору без короля?
– Так Модест возвращается? – воскликнула она, подскакивая. Линос не успел увернуться, она схватила его за запястья и, заглядывая в лицо, засмеялась: – Это же здорово! Просто замечательно! Спасибо, Линос! Спасибо!
Пробыв еще недолго у принцессы, чувствуя себя приобщенным к ее радости не столько из-за повода, сколько из-за принятого в ней участия, Линос попрощался. К восьми часам он должен был быть у Великого наставника. Он как раз переходил по длинному виадуку, когда увидел королеву. Она стояла, закинув голову к небу, в своем белом развевающемся платье похожая на призрак невесты, и, сжимая руки на груди, что-то торопливо нашептывала.
Сол выглядела хуже прежнего.
– Ваше величество, – громко поприветствовал Линос.
Женщина с лицом девицы замерла и, спрятав что-то в корсаже, помедлив, обернулась. На ее лицо пала тень облегчения, как если бы она, ожидая встретить врага, увидела старого друга.
– Ах, это ты, Линос, – Сол без толку пыталась зачесать волосы назад. На ее голове не было ни венца, ни короны, и ветер беспрепятственно трепал ее волосы, набрасывая золотую паутину на лицо. – Добрый вечер.
– Вы выглядите грустной, – заметил Линос, избегая смотреть в ее потускневшие глаза. – А ведь день такой радостный. Вам нездоровится?
Лицо Сол выразило растерянность.
– Радостный день? – переспросила она. – Что же в нем радостного?
– Как же? – Линос был очень рад, что ему представилась возможность первым сообщить королеве новость о прибытии воздушного флота. – Возвращаются советники и с ними король – разве это не радость?
Сол затравленно посмотрела на него, в ее глазах промелькнула обида, все ее существо будто спрашивало с осуждением: «За что ты меня так не любишь? Зачем обижаешь меня?» Но в простом лице Линоса не было ни следа насмешки – он искренне хотел ободрить королеву и изводил ее лишь по незнанию.
– С чего ты взял, что король возвращается? – спросила Сол, заглядывая за каменное ограждение, где светлые опоры моста терялись в туманных сумерках, укрывавших землю и делавших обрыв бесконечным.
– Ну как же? Разве могут советники вернуться без него? – Линос рассмеялся, призывая королеву посмеяться вместе с ним, но за белокурыми локонами губы Сол задрожали.
Сол вцепилась в перила. С ее зажмуренных глаз катились крупные слезы. Линос видел, как дрожат ее плечи, и держался наготове, чтобы в случае необходимости схватить королеву за руку и отдернуть от края. Но в этом не было необходимости. Королева Сол вдруг осела на каменную кладку, сжимаясь, становясь совсем маленькой от силы душащего ее горя, и схватилась за голову, закрывая уши от голосов, которые Линос не слышал.
– Король, – вдруг догадался Линос, – не вернется, верно?
Королева ничего не ответила. Она переживала один из своих коротких, но с каждым днем все более изнуряющих приступов паники, вызванных чувством бессилия и отчаяния, сопровождавшим ее даже во снах. То, как быстро все менялось, как каждый день таил в своем свете нож, готовый вонзиться ей в спину, и как беззащитна она была перед каждым ударом судьбы, лишало ее ощущения контроля над своей жизнью. Да и вообще, был ли у нее этот контроль хоть когда-то?
– Проводи меня до королевских покоев, – попросила Сол, чувствуя, как сердечный ритм приходит в норму и ей становится легче дышать. – Я чувствую себя неспособной идти.
Линос, все это время не знавший, куда себя деть, и стыдившийся того, что своим присутствием ставил королеву в неловкое положение, охотно протянул ей свое плечо. Сол взяла его под руку и, вяло переставляя ноги, двинулась обратно в замок. Хоть она и была на целую голову выше Линоса, юноша почти не чувствовал ее веса. За последние месяцы королева похудела до того сильно, что стала почти прозрачной, и всю дорогу Линос думал лишь о том, что врачам нужно уделять ей больше внимания, иначе Аксенсорем потеряет династию.
Они молча дошли до восточной части замка, и уже у самых дверей Сол опустила его руку.
– Ваше величество, я… Могу я позвать кого-нибудь для вас?
– Нет. Нет, не хочу, – ее манера сопровождать движением головы свое согласие или отказ, так живо напомнили юных принцесс, что Линос на секунду почувствовал и на себе тень тяжелой, невосполнимой утраты, которую отбрасывала королева. В его груди разрослось и тут же опало, не успев укорениться, холодное, мерзкое чувство беспомощности и страха перед грядущим.
Они попрощались. Линос был уже в конце коридора, когда королева вдруг окликнула его.
– Линос! Главное – ни слова. Ни слова Вейгеле!
Но Вейгеле не нужны были чужие слова.
Когда Линос наконец-то ушел и принцесса почувствовала себя более свободной в выражении чувств, она долго кружилась по комнате, не в силах удержать энергию, которой напитывала радость каждую ее клетку. Пританцовывая, перепрыгивая с места на место летящим шагом и кружась на носках, Вейгела представляла, как воссоединится с братом, и ее радость – столь бурная и искренняя – причиняла ей боль, но не проходила. Как корни иных растений, пережив долгую засуху и неожиданно попав в водную среду, захлебываются в воде, лопаются и загнивают, так и сердце Вейгелы, привыкшее к несчастьям, укоренившееся в них, вдруг стало болезненно тяжелым от ликования, разбухло и давило на грудину. От восторга было трудно дышать, но она продолжала носиться по комнате, не замечая, как до крови расчесывает руку. Уже потом, сбежав от духоты комнаты на балкон, Вейгела заметила порванную кожу и крупные красные пятна на руках. Радость осела, хоть и не схлынула до конца.
– Как он может сюда приехать? – спросила себя Вейгела, смотря, как желто-красная сукровица растекается вокруг болячек. – Гелион ведь заражен. Может, Линос имел в виду, что Модест вернется в Аксенсорем, но не в Гелион? А если его обманом завезут сюда, и он заболеет?
Вейгела мысленно потянулась к их связи.
– Модест, – вздохнула она, почувствовав отголосок на той стороне. – Мне сказали, что вы с советниками возвращаетесь в Аксенсорем. Где вы сейчас?
– Советники? – голос Модеста дрогнул, а затем Вейгела почувствовала засасывающую тоску и ярость. Сила, с которой на нее обрушились чужие эмоции, ударила в солнечное сплетение и выбила из ее тела весь воздух. Она схватилась за сердце, словно могла нащупать и вырвать эту боль.
– Модест? Модест, ты не с ними?
– Я… Нет. Я остался.
– Почему?
– Я, – Вейгела почувствовала слезы в его голосе. – Не заставляй меня… Говорить.
– Модест…
– Прошу, не надо! Ты разрываешь мне сердце! Со мной все хорошо, я только прошу тебя – умоляю! – позаботься о себе и наших сестрах. А я тут… Как-нибудь сам.
Как бы Вейгела ни пыталась его разговорить, Модест продолжал молчать, и вместо него говорила связь, все больше раскачиваясь от пугающей смеси страха, грусти, одиночества и глубокой обиды. Наконец, Вейгела пережала: Модест не выдержал и разрыдался. Девочка вдруг ощутила страх и темную скорбь, почти лишившую ее зрения. Слезы горячим потоком лились с распахнутых глаз, и она не могла с ними бороться.
– Модест, – позвала Вейгела в последний раз. – Не говори ничего, хорошо, это не важно. Только одно скажи. Ответь честно всего на один вопрос. Пожалуйста. Мне важно знать. Скажи, с тобой все хорошо?
Модест долго молчал, и Вейгела уже хотела его отпустить, когда услышала тихое:
– Я… заболел.
– Заболел? – переспросила Вейгела, чувствуя подкрадывающийся к ней ужас, но еще не в полной мере осознавая его.
– Это ерунда, я… Немного… Простыл, и, – слова давались Модесту тяжело. Он и сам не понимал, что с ним происходит, или же понимал, но, как и Вейгела, не осознавал в полной мере, отказываясь принять очевидное, потому что это означало бы признать ужасное.
Мысль, не сформированную в слова, еще можно отогнать, но от нее уже нельзя избавиться. Она бьется на задворках сознания, как птенец бьется о скорлупу, стремится проломить барьеры и сквозь образовавшуюся брешь внести весь свой багаж – цепочку умозаключений, которые родятся от одного лишь ее света.
– Кажется, я не вижу, – наконец признался Модест, и мысль, которую он отгонял, стала еще более ясной и приобрела форму.
– Ничего не видишь?
– Почти ничего. Только свои руки. Вернее, я знаю, что это мои руки, но они…
– Какие они?
– Они… Они как будто светятся.
Сердце Вейгелы ухнуло вниз и пропало. Она больше не ощущала его биения, не чувствовала его привычной тяжести в груди.
– Что еще ты видишь?
– Мои ноги. Они тоже… светятся.
– Что еще? – давила Вейгела. – Ты видишь что-нибудь, кроме себя?
– Нет. Я ослеп?
Модест принял бы свою слепоту с большим смирением, чем то, что происходило на самом деле, и невольно подводил Вейгелу к тому, чтобы она ему соврала, подбрасывая объяснения, в которые он бы с удовольствием поверил и которые были настолько зыбкие, что в них должен был поверить кто-то еще. Но Вейгела, оглушенная его откровением, осталась глуха к его мольбе.
– Модест, где ты? Прошу, умоляю, скажи мне! Не может быть такого, чтобы ты ничего не видел!
– Я просто немного приболел, – он пошел на попятный, испугавшись отчаяния, бившегося в отяжелевшем голосе Вейгелы. – Тебе не стоит переживать.
– Модест, у тебя есть язвы на теле? Кожа чешется?
– Да, но откуда?.. Ты узнаешь через связь?
Вейгела опустила глаза на свои покрытые красными волдырями руки.
– Да.
Это была ее вина.
***
Редкая птица летала так высоко в облаках, но люди продолжали жить в Хрустальном замке и любоваться расстилающимися под ним землями. Погода здесь была непостоянной, и тучи часто изливались мокрым снегом с дождем, не доходя до Гелиона. Вот и сегодня Вейгела чувствовала во влажных порывах ветра назревающий дождь, но по-прежнему не двигалась с места. Стоя у балюстрады, она смотрела через подзорную трубу, как первые корабли воздушного флота выходят из-за Северного луча. Они неотвратимо приближались к берегу, как судьба, как злой рок.
– Как скоро патлатый будет здесь? – спросила Вейгела, услышав шорох за спиной. – Я хочу с ним говорить.
– Ваше высочество, – вздохнул Линос, подавая ей плед, – прекратите так называть Председателя. Имейте уважение если не к нему, то хотя бы к его сану.
– Мой брат – король, моя мать – королева-регентша, мой дед – Великий наставник, а мой прадед – Войло Фэлкон, сделавший эту страну. В моих венах течет кровь одного из священных семейств Мортема. Кто такой этот патлатый, чтобы я имела к нему уважение?
– У вас и правда впечатляющая родословная. Но Катсарос – человек, который защищает страну сейчас.
– Чью страну он защищает? – резко воскликнула Вейгела. – Посмотри на улицу, Линос! В столице эпидемия! В столице чума! Это он, с его разрешения впустили алладийские корабли! Сколько детей умирает ежедневно, Линос? Вот цена его дипломатии, вот она!
– Ваше высочество, корабли принимали министры, – напомнил юноша. – Катсарос тут ни при чем.
– Да мне плевать! Пусть их детей тоже завезут на Гелион, может, это заставит их взяться за голову!
Линос сочувственным взглядом проводил Вейгелу до дверей в ее покои и пошел следом. По мере того, как болезнь укоренялась в организме, принцесса становилась все более злой и жестокой. Линос был готов к тому, что она станет капризной и плаксивой, какими становились все неизлечимо больные и страдающие, но она, всеми силами восстававшая против смерти, жила и дышала ненавистью. Она задыхалась в ней, и Линос искренне жалел ее. Детям трудно видеть несправедливость, и разве то, что королевская семья захлебывалась в крови, а люди, ставшие этому причиной, не испытывали неудобств иных, чем муки совести, которые становятся не так уж и мучительны, когда посреди ужаса болезней, удается сохранить свой мирный уголок, – разве это было справедливо?
Вейгелу ломало. Ее выворачивал зуд, раздражал запах лекарств, поселившийся в ее комнате, но больше всего ее выводило непонимание. Почему она должна была страдать так сильно в одиночестве? Если бы можно было собрать несчастья Гелиона и разделить между всеми неферу и валмирцами, то несчастья превратились бы в досадные недоразумения и никто не был бы обижен. Но ни счастье, ни горесть человеческая от человека неотделима, и не справедливостью руководствуется судьба, размечая дороги.
Многим жертвам алладийской чумы, когда они достигали акме, тело предлагало утешительное забвение. Дети погружались в беспамятство, и, укачанные среди неясных сюрреалистичных миражей собственного сознания, путавшего для них воспоминания о жизни и о мечтах, хранившихся отдельно от мира и часто вопреки ему, они чаще всего уходили во сне. Со страхом и опасливой надеждой – верой в то, что забытье избавит ее от чувств, ставших слишком тяжелой ношей теперь, когда к ее внутренним переживаниям прибавилось физическое недомогание, разъедавшее кожу до самой кости, – Вейгела ждала и для себя такой участи, видя в ней высшую форму милосердия. Она малодушно признавала свое поражение перед роком судьбы, через силу смиряясь с тем, что ожидание бессмысленно и торжественного воссоединения не случится, и желала, чтобы все скорее прекратилось.
Вейгела вспоминала слова Лусцио о ее здоровье и чувствовала себя обманутой и преданной. Она стала заложницей своего тела: температура не поднималась, но большая часть ее кожи оказалась под бинтами, пропитанными лекарствами, обладавшими свойством на недолгое время смягчать зуд, вгрызавшийся в кости. От непрекращающегося страдания она становилась зла, и как гнилая вода не может наполнять питьевой родник, так и силы, которые придавала эта злость, не могли питать ее добродетели. У Вейгелы было достаточно сил, чтобы спорить и ругаться, но меньше необходимого, чтобы прощать и смиряться.
– Что ж, – вздохнул Линос. – Так или иначе, вам придется с ним говорить. Королева нездорова.
– У нее снова припадки? – холодно спросила принцесса. Она уже перешла ту черту, когда могла жалеть кого-то, кроме себя, и ее раздражало то, как здоровая женщина губит себя из-за бесполезного страдания. Ее неспособность выполнять свои обязанности, связанная не с физическим недугом, а только с припадками, до которых она настойчиво доводила себя, ложилась на плечи Вейгелы, мысленно подводившей итог своей жизни и готовившейся к лихорадке, которая должна была окончательно уложить ее в постель, а следом забить последний гвоздь в крышку ее гроба.
– Небольшое недомогание, – поправил юноша.
– Позови Леду, – отмахнулась Вейгела вяло. Обсуждать состояние матери она не собиралась. – Пускай оденет и причешет меня. Передай патла… Председателю Катсаросу, что я буду ждать его и членов делегации в тронном зале.
Вейгела терпеливо ждала, пока ее соберут, и все время злилась. Возвращение советников теперь, когда она знала, что ее брат не с ними, казалось ей верхом бесчестия, которым Совет бросал вызов королевской династии. Но делать было нечего – они возвращались. Возвращались без разрешения, возвращались в столицу, где иссыхала королевская кровь, и всего более затем, чтобы залить водой дотлевающие угли, оставшиеся на месте ее семьи. Модест был оставлен в Рое – скорее всего, он был пленником, – младшие принцессы погибли, матушка была на грани помешательства, сама Вейгела была заражена, а тетушка была на Абеле и не могла руководить оттуда, не имея на то решения Королевского совета или хотя бы полномочий, одобренных Советом министров. Страна распадалась, и весть об этом нес аксенсоремский воздушный флот – по-прежнему непобедимый, но своей славой уходивший в прошлое, казавшееся невыносимо далеким.
– Готово! – объявила Леда.
Вейгела, два часа истязавшаяся собственным туалетом, подняла взгляд на свое отражение. Ей бросилась в глаза крупная золотая заколка в форме бабочки. Прежде она любила эту заколку, тянулась руками, лишь бы коснуться ее объемных боков и гладкости камней, оставлявших на коже ощущение света, сравнимое лишь с тем тактильным удовольствием, какое вызывает неровность багета, сросшегося с полотном великого гения и впитавшего его тончайшее искусство настолько, что можно было угадать по одному обломку, чей талант он оформлял. Теперь же, когда ее глазам стала недоступна разноцветная перламутровая пыль энергии драгоценностей и они стали только камнями, Вейгела ощутила отвращение к детской безделушке: золото под синей эмалью было слишком тяжеловесно, разноразмерные камни – громоздки, да и в целом внешний вид заколки ничуть не напоминал звенящую легкость бабочки. Крупная форма заколки была Вейгеле противна именно потому, что копировала природу, а не воссоздавала ее.
Вейгела знала, что чувство единения с миром, которое ей дарили глаза Неба, исчезло безвозвратно, но все еще не привыкла питаться суррогатом, который ей предлагали под видом «реального» мира.
Девочка снова посмотрела в зеркало, находя в нем отражение служанок. Златовласые, с округлыми, мягкими лицами, они, сохраняя общность черт, отличались друг от друга целым комплексом привычек и предпочтений, делавших их непохожими лишь потому, что усвоены они были в разных пропорциях. Они были одинаково одеты, одинаково накрашены и даже улыбались как будто одинаково, однако же у одной на рукаве была длинная складка («Неряха», – подумала Вейгела), у второй на туфлях осталась дорожная пыль, третья, пусть и сохранила внешнюю опрятность, улыбалась так плотоядно, что Вейгеле становилось не по себе. Они ждали похвалы, то жадно рассматривая ее со спины, то заглядывая в зеркало, и, будто только что заметив ее настороженный взгляд, улыбались, приглашая рассмотреть их внимательнее, давая своими нелестными, ироничными улыбками понять, что принимают ее любопытство. Они давали Вейгеле смотреть на себя, видя в ее беде пробуждение к той жизни, которую считали единственно верной, и с предвкушением ожидали, что она будет смотреть вокруг и всему удивляться, что будет неспособна понять, как устроена их жизнь, и, превозмогая гордыню, будет просить их помощи, оказывать которую всегда приятнее, чем получать.
Но старшая принцесса, заметив в их лицах что-то мерзкое, название чему она еще не знала (это было самодовольство), почувствовала еще большее негодование.
– Что за детство? – воскликнула она, выдергивая заколку и бросая ее на туалетный столик. – Я иду к Совету, а не в кукольный театр! Уберите мне волосы так, как убирают моей матери. И где мой венец? Пусть принесут Гало.
Девушки встрепенулись.
– Нам вряд ли дадут Гало, ваше высочество. Это ведь церемониальный венец.
Их волнение было понятно. Гало был старейшей реликвией в королевской сокровищнице. Им короновали аксенсоремских монархов еще с Панмирика IV, учредившего Квортумскую академию, задолго до рождения основателя правящей ныне династии, в нем же встречали высокопоставленных послов с Валмира и проводили все важные церемониальные обряды.
– Я что, разрешения спрашивала? Вы говорите так, словно церемониймейстер или Хранитель сокровищницы все еще в замке, – возмутилась принцесса, невольно выдавая свое недовольство еще и тем, что все высокие чины покинули замок, бросив его и свои посты на младших помощников.
– Но ведь это королевская корона…
– Я встречаюсь с советниками от лица королевы-регентши и короля. Считайте, что, отказывая мне, вы отказываете им. Это преступление!
Через полчаса Вейгеле принесли Гало. В полной тишине оплели ее волосами основание, пряча его за ободом косы, и закрепили клипсами на ушах верхний обруч. В молчании, с которым служанки работали, явственно проступало негодование, граничившее с глубокой обидой, но пока их руки оставались ласковы, Вейгеле было все равно. Она почти слышала, как церемониймейстер, узнав о ее поступке, огорченно качает головой и восклицает свое неизменное: «Беспорядок! Кругом сплошной беспорядок!», и это забавляло ее, как если бы он в ее присутствии ругал могильный камень за то, что тот носит имя человека, который принес на королевский прием не тот венец.
– Найдите Линоса, – Вейгела взмахнула рукой, отпуская служанок. – Пусть проведет меня в тронный зал.
Вейгела прошла несколько раз мимо зеркала, так и этак рассматривая свой внешний вид. С тех пор, как она потеряла дар Неба, ей перестали приносить хитоны и начали учить носить новую, неудобную, сковывающую одежду, покрывавшую тканями все ее тело. В ней она казалась выше и взрослее, особенно теперь, когда вокруг головы поднимался золотой обруч Гало, и ей приходилось держать голову высоко поднятой, чтобы корона не покачнулась и, запутавшись в ее волосах, не съехала набок. Она была горда тем, как была красива, находя свой облик царственным, недостижимым, видя в глазах спокойствие, которым она, обманувшись, окрестила глухое, ни на что не направленное раздражение, а на лице – строгость и уверенность, которые на самом деле были частными проявлениями усталости. Но вдруг ее губы задрожали, и она беззвучно расплакалась.
«Повзрослела! Повзрослела! – повторяла Вейгела про себя. – Как не вовремя! Как рано!» Это был один из немногих приступов жалости к себе, которые, вырвавшись из-под контроля разума, затопляли все ее существо чувством отчаяния, тоски, гнева, пустоты – одиночества. В такие моменты она уже не помнила никого и ничего, и вся прошедшая жизнь обретала серые, промозглые цвета, а воспоминания о светлых днях, которые она призывала из омута памяти в утешение, казались до того нереальными, что вгоняли лишь в большее уныние. Не было и не могло быть в этих острых приступах жалости ни нежно любимых сестер, ни смешного в своей детскости Наставника, ни лелеющего ее отца, ни трогательной матери, ни бесконечно любимого брата, покинувшего ее. Было только грандиозное отчаяние и золотые – золотые! – волосы.
К тому времени, как за ней зашел Линос, Вейгела привела себя в порядок, и если ее глаза и сохранили намек на недавний срыв, то трактовать его следы можно было по-разному. С легкой улыбкой она взяла Линоса под руку, и вместе они неспешно двинулись к тронному залу.
– Линос.
– Да, ваше высочество.
– Почему у тебя на щеках есть крапинки, а у меня нет? – теплым голосом спросила Вейгела. – Я нахожу их очень милыми.
К удовольствию принцессы Линос густо покраснел. Пролепетав что-то невнятное, он перевел разговор на обсуждение достоинств гобеленов, чтобы скрыть неловкость, избегая встречаться взглядом с принцессой, но чувствуя, что она рассматривает его.
На самом деле, Вейгеле не сильно нравились веснушки, но она вживалась во внешний мир очень быстро, усваивая его главное правило – людям, особенно невыдающимся, нравится, когда хвалят их внешность; не одежду, не вкус, не талант, а внешность: кожу, волосы, лицо – то сокровенное, чем им приходилось делиться с миром не по своей воле, и над чем они не имеют власти. Проверив свою догадку, Вейгела потеряла всякий интерес к юноше и всю дорогу подбирала приветственные слова, которые усыпят разум советников колыбельной похвалы, а после разобьют их обвинениями, которые она собиралась тут же обрушить на их головы. Однако чем больше она думала над этим, тем больше раздражения испытывала. Вейгела боялась, что не сможет долго разливаться в льстивых речах и уже с порога потребует от них ответа, – на это не хватило бы ни душевных, ни физических сил ее матери, зато с избытком накопилось у нее за время заточения в замке.
Первое, что увидела Вейгела, когда перед ней распахнулись двери тронного зала, – это благодушные лица людей, пребывающих в хорошем настроении. Советники, оборачиваясь к ней, натягивали на лица невозмутимые маски умудренных жизнью старцев, но те тут уже трескались, – они заметили Гало на голове принцессы – венец, в котором они отказали ее брату, сославшись на какие-то нелепые затруднения и спешку, в которой проходила коронация.
«Надеюсь, мое лицо хотя бы вполовину так похоже на лицо моего брата, как сказал Линос, – подумала Вейгела, высоко поднимая голову, и оглядывая советников. Их бледные лица, неспособные принять никакого другого выражения, кроме растерянности и испуга, в котором выразился страх обличенного лжеца, говорили громче всех слов, которыми они собирались ее обманывать. Вейгела была тронута. В конце концов, в этот момент они были откровеннее всего. – Надо же, мы и правда так сильно похожи».
Вейгела прошла в тронный зал, не удостоив взглядом ни одного из кланявшихся ей людей, и заняла свое место – небольшое кресло по левую руку от королевского трона. Позади, пройдя через заднюю дверь, встал Линос.
– Председатель Катсарос, советники, – поприветствовала она холодно, с удовольствием видя растерянность на их лицах. – Вас должны были предупредить о том, что королева-регентша сегодня не сможет вас принять. Однако, имея уважение к вашему сану и вашей миссии и желая поскорее отпустить вас к вашим семьям, королева была так добра, что передала мне свои полномочия на эту встречу. Для меня великое удовольствие встретиться с вами. Члены Королевского совета издавна славятся своей мудростью, а уважение и почет, которым они пользуются в обществе, неизмеримы. Расскажите мне об успехах вашей дипломатии, чтобы я лично уверила в вас и ваше могущество.
Хотя голос Вейгелы звучал ровно, все присутствующие уловили в нем тонкую насмешку, но не поверили ей, по-прежнему видя перед собой ребенка, росшего на их глазах.
– Что же вы молчите? – поторопилась сказать Вейгела, видя, что Катсарос готовится взять слово. – Расскажите, почему вы самовольно вернулись без разрешения Хрустального дворца? Кто вас отозвал?
– Принцесса, мы услышали, что в Аксенсореме беда, и что вы…
– Вы медики? Лекари среди вас есть? – давила Вейгела. – Алхимию вы практикуете? Больного от здорового отличить можете? Чем же вы хотите помогать Гелиону?
– Ваше высочество правы, мы всего лишь государственные мужи и практической помощи болеющим не окажем, но все-таки мы имеем некоторый опыт в управлении государством. Он будет неоценим для вас.
– Так же, как неоценим был ваш опыт для моего брата? Кстати, где он?
Советники разом упали на колени, не выдержав напряжения, искрившего в воздухе. Только Председатель остался стоять.
– Принцесса, прошу вас выслушать, – попросил Катсарос.
– Ты тоже.
– Что тоже?
– На колени, – велела Вейгела. Катсарос продолжил стоять, растеряно оглядываясь на членов Совета, и только скрежет стали, с которым железные наручи одного из стражей проехались по нагруднику, вернул его голове ясность, но он все также отказывался подчиниться. Тогда Вейгела поднялась с трона и громко крикнула: – Старшая принцесса велит тебе встать на колени!
Ее голос, вознесшись к сводам потолка, разбился, и осколки крика со звоном осыпались вниз. Катсарос снова услышал, как позади него скрипит и требует подчиниться сталь. Перебарывая себя, он опустился на колени. Волнение стражников утихло.
– Говори так, – продолжила властным голосом Вейгела, возвращаясь на место. Теперь, когда она удостоверилась в верности стражей, зачарованных на крови Фэлконов, когда своими глазами увидела, как они, истуканы, всегда казавшиеся ей пустой скорлупой воинских доспехов, отходят от стен и сдвигаются вокруг Катсароса, ожидая ее приказа, она почувствовала уверенность и силу. Совет мог предать королевскую семью, но пока за ее спиной стояла армия, никто из них не осмелился бы ослушаться.
– Ваше высочество, вы!.. – Катсарос покраснел от унижения. За двадцать лет службы в Совете его еще никто не опускал так низко. Стыдно было не столько стоять на коленях, сколько быть опущенным на них ребенком. Но исправить положение Катсарос мог, лишь начав говорить. – Мы прибыли в Рой с королем, но на приеме у императора случился инцидент, и короля забрали.
– Что за инцидент?
– Небольшая ссора между королем и императором. Вы знаете вашего брата, он еще совсем юн и так вспыльчив. Вы не в пример рассудительнее его…
– Что они потребовали? – перебила Вейгела, прерывая начавшиеся мадригалы, в которых так преуспели аксенсоремские дипломаты.
– Они хотят, – здесь уже Катсарос сам себя оборвал.
– Ну? Говори!
– Они… Император хотел породниться с королевской семьей Аксенсорема.
– Династический брак? – удивилась Вейгела. Это предложение было столько абсурдно, что даже позабавило ее. – Мне предлагают супруга?
– Нет, ваше высочество. Требование императора обладало более точной формулировкой.
– Какой?
– Император хотел взять в жены… вашу мать.
– Исключено! – воскликнула Вейгела, ни секунды не раздумывая. – По его приказу убили королевского супруга! Это все равно, как если бы Август убил его сам! Будь у этого человека понятие о чести, он бы и думать об этом не смел!
– Мы ответили резким отказом, ваше высочество, и продолжили вести переговоры, – возможно, отказ Катсароса был менее резким, чем он о том говорил, но все-таки это был отказ. – Но на наше счастье император Август вскоре скончался. Долгие месяцы мы…
– Что предложил новый? – обрубила Вейгела. Ей было хорошо известно, как красиво и долго могут рассказывать дипломаты и советники о своей работе, – все детство она провела в тронном зале подле матери, встречавшей гостей, – и как после этого рассказа наступает быстропроходящее чувство насыщения, которое, отступив, оставляет ощущение пустоты и обмана.
Вейгела махнула рукой, и советники поднялись. Она указала на дверь. Все вышли, оставив в тронном зале лишь ее, Катсароса и Линоса, державшегося позади трона.
– Император Эмир хочет жениться на вашей тетушке, герцогине Песчаных дюн, принцессе Глории.
Вейгела прикрыла глаза. Уже давно неферу не брали себе в спутники людей с западных берегов Валмира и на то были основания, казавшиеся им довольно серьезными. Во-первых, все они были воинственны, жестоки и хитры – три качества, которые вместе с порохом закладывают в бочку политики. Во-вторых, они были совершенно различны по менталитету: красота, чистота и гармония, в достижении которых аксенсоремцы видели высочайшее предназначение человека, резко отличалась от жадности и продажной алчности, пропитавших все помыслы валмирцев. В-третьи, неферу не любили Рой, занимавший большую часть западных берегов, за его агрессивную политику и дипломатические махинации. Аксенсоремцы были предельно честны и просты в своих межгосударственных договоренностях, тогда как Рой всегда мудрил, используя двузначные устаревшие фразы, не имевшие в словарях ни точности, ни конкретики. Теперь же, после войны, нелюбовь превратилась в ненависть, и вступить в брак с кем-то из них было все равно что оскорбить память жертв войны, своих собственных родителей, всего своего рода!
– Они хотят примирить наши народы таким способом? – Вейгела брезгливо поморщилась. – Неужели они не понимают, что это невозможно? Кровь на клинках еще не остыла, а они хотят, чтобы наши женщины носили их детей! Что за наглость! Аксенсорем не пойдет на такое! Никогда!
Катсарос качнул головой.
– Ваше высочество, я разделяю ваше негодование, но на кону стоит не одна лишь честь королевской семьи. Мы должны выжить, понимаете? – он смотрел на нее проникновенно, почти умоляя. – Выжить такими, какие мы есть, не обращаясь в животных и не устраивая кровопролития сверх меры. Мы дети мира.
– Вы обращались к тетушке до того, как прибыть сюда?
– Мы прибыли лишь затем, чтобы сказать, что она отправляется с нами.
Вейгела кивнула. Она с неясной тоской, предчувствующей предательство, когда оно уже совершено, но еще нераскрыто, выделила для себя две вещи: первое – если бы сегодня эту новость услышала ее мать, она бы уже не оклемалась, второе – Совет на это и рассчитывал. Когда эти две истины обрели форму и плоть, налившись всеми подробностями той жизни, которую принцесса вела последний год, Вейгела почувствовала себя очень больной, и от того ее ненависть, не имевшая ни выхода, ни направленности, вдруг обрела цель.
– Это все хорошо, Катсарос, – похолодевшим голосом сказала Вейгела. Ее начинало лихорадить, и от этого усиливался зуд. – Но вы мне так и не ответили: по какому праву вы вернулись без короля?
– Ваше высочество, ведь я ответил, что…
– Нет, не ответили! Делегацию может отозвать только король или регент, решив, что миссия провалена! Кто вам разрешил вернуться без короля? Скажи, где мой брат! Что вы с ним сделали?
Катсарос видел, что Вейгеле становится плохо: ее лицо раскраснелось, она все чаще, все более явно лезла руками под широкие рукава, и на белой ткани платья уже появились первые капли рубиновой крови.
– Ваше высочество, вы больны…
– Скажите, что вы хотя бы знаете, где он!
Катсарос не знал. Последнее, что он помнил, – это как Август раздавил королевский венец и велел увести мальчика в темницу. Тогда он так испугался, что его язык онемел, а после, сколько он ни спрашивал о короле, ему прямо с насмешкой отвечали одно и то же: «В темнице». Но Катсарос никогда не принимал этот ответ, потому что ни одно цивилизованное государство не стало бы бросать короля другой страны в темницу. Это бы стало точкой невозврата. Можно воевать, можно шпионить, можно подкупать население и вести закулисные игры, но никогда нельзя оскорблять официальных посланников, тем более – короля. Король – это не просто член королевской семьи, это символ – символ воли нации, символ ее доверия, ее истории, ее веры, это государство в человеке. Короля нельзя попрать.
– Скоты! – закричала Вейгела. – Трусы! Вы бросили его! Вы бросили своего короля и вернулись!
Возможно, только сейчас Катсарос понял, что ему говорила принцесса, в чем его обвиняла, и только здесь, в тронном зале, на восьмом ярусе Энтика, перед его глазами разошлась пелена, и он понял. Они бросили короля. Бросили во вражеском государстве и вернулись.
– Мы выполняли свой долг, – понуро ответил Катсарос, хватаясь за фразу, которая прежде оправдывала все неудачи, прикреплялась ко всем победам, как символ доблести, подчеркнутой скромности. Прошлый король любил эти слова. Их звучание приносило ему удовольствие, и Катсарос, привыкнув преподносить их в форме извинения, по привычке попытался спрятаться за них.
– Но не выполнили! – закричала Вейгела, теряя терпение. – Вы губите королевскую семью! Вы губите мою семью! Специально! Вы стоите здесь и говорите мне ужасы, за которые ждете… Чего, похвалы? Это ваша дипломатия – уничтожить королевский род?
Принцессу трясло и тошнило. Ее состояние ухудшалось на глазах, и Линос вышел из-за трона, чтобы поддержать ее под руку.
– Ненавижу! Ненавижу тебя, Катсарос! Всей душой презираю и плюю на тебя! Да будешь ты во веки веков проклят в страдании десятикратно худшем, чем мое! За сим есть Слово…
От лица Катсароса отлила краска, и он побледнел, чувствуя сильную дрожь в конечностях. Но заветные слова так и не были произнесены. Линос подхватил Вейгелу и зажал ей ладонью рот. Принцесса вырывалась и кусалась, но после недолгого сопротивления она выдохлась, бессильно обвиснув у него на руках, и громко разрыдалась. Болезнь брала свое.
В тот день Катсарос выбежал из тронного зала с седой головой. И хотя после он много раз блистал золотыми кудрями при дворе, многие из тех, кто видел, как он спешно покидает замок, были уверены, что он густо красится позолотой.
***
В конце концов, Вейгела слегла. После приступа в тронном зале, лихорадка быстро отступила, но небольшой жар остался. На ушах стоял весь дворец, и королева Сол от нее почти не отходила, чем в изрядной степени докучала.
– Лусцио, скажите, – попросила Вейгела во время очередного осмотра, – вы помните про ту связь, которую назвали общей пуповиной?
– Между вами и королем? Отчего же не помнить? Явление редкое в наши дни и опасное. Хотя я слышал, что у мортемцев подобные узы сохранились по сей день.
– Может быть такое, что через эту связь ему передается моя болезнь?
Лусцио отнял трубку от ее тела и задумчиво возвел глаза к потолку. Он несколько минут молчал, а потом вдруг махнул рукой.
– Исключено. Конечно, если бы вы часто пользовались пуповиной и позволили ей окрепнуть, то в какой-то момент вы могли бы достичь такого единения с вашим братом, что физические увечья одного непременно отражались бы на теле другого. Но вы же обещали мне никогда не использовать эту связь. Очень уж она опасная. А так нет – через неактивную связь Его Величество никак не сможет заразиться от вас, будьте спокойны.
– А если бы связь была активная?
– Тогда бы он заразился и умер. И скорее всего даже быстрее вас.
– Почему?
– Вы как два сосуда, – Лусцио показал две ладони и одну поднял чуть выше. – Вот здесь вы, а Его Величество, ваш младший брат, он ниже, вот здесь. Если допустить, что ваши беды – это жидкость, то вся она стечет в сосуд, который располагается ниже.
– Почему вы решили, что мы занимаем именно такое положение по отношению друг к другу?
– Но ведь связь односторонняя. Только вы можете ее использовать. Соответственно, и передача идет преимущественно от вас, по вашему желанию или без него.
– А если бы у нас была активная связь, и я бы умерла? Модест бы тоже умер?
Лусцио снова задумался.
– Нет, я думаю, нет. Он бы испытал огромное потрясение, но вы все-таки два отдельных организма, поэтому его тело – которое, кстати, сильнее вашего, потому что менее зависимо от состояния разума, – в определенный момент просто купировало бы связь. Простой пример: если бы при активной связи вы поцарапали ладонь и у вас остался рубец во всю ширину, то шрам Его Величества был бы значительно меньше. Соответственно, если бы вас смертельно ранили, то рана Его Величества оказалась бы менее опасной. Хотя если бы вы умерли мгновенно, то тут… Сложно сказать, связями давно уже никто не занимается, да и все это мы обсуждаем гипотетически, конечно же, да?
– Да, – быстро кивнула Вейгела, не успев подумать, что, возможно, признаться сейчас было бы лучшим решением. – А что, если вы ошибаетесь? Если на самом деле Модест – это главное звено? Ведь если переполнить нижний сосуд, он по каналу передаст излишек выше.
– Но связь односторонняя…
– Так ли важно, кому принадлежит связующая трубка?
– Но вы старшая…
– Но телом он сильнее!
Лусцио был очень, очень стар, и, хотя в Аксенсореме понимание старости было размыто, – лишенная морщин, она не обладала и флером мудрости, – лекарь чувствовал себя уязвленным необходимостью спорить с ребенком о высоких материях.
– Ваше высочество, – сквозь мягкий голос лекаря прорывалось раздражение, – вы использовали связь?
– Нет.
– Тогда к чему это обсуждение? Я уже обратил ваше внимание на тот очевидный факт, что о связях нам ничего достоверно не известно. Скажу лишь одно: Его Величество не мог бы перенять от вас болезнь, но вполне мог бы проявлять ваши симптомы, и лечить его было бы бессмысленно. Он смог бы вылечиться, только если бы источник болезни исчез.
Лусцио молча собрал свой чемоданчик. Его лицо прыгало, перекатывая из стороны в сторону выражение возмущения и злости, заставлявшее его черты напрягаться, стягиваясь к центру, но руки были по-прежнему бережны и медлительны, и ему понадобилось время, чтобы уложить свои вещи. Поэтому, когда он сделал первые шаги к двери, он уже не был так зол и, по привычке быть внимательным не только в осмотре, но и в общении, оставил Вейгеле несколько теплых слов.
– А все-таки хорошо было бы, если бы вы родились одна, – задумчиво произнес Лусцио в дверях, не столько обращаясь к Вейгеле, сколько отвечая собственным мыслям. – Стольких несчастий удалось бы избежать.
Вейгела не обратила внимания на его слова. Скоро в ее комнату снова зашла Сол. В шуршании ее юбок – нарочито тихом, осторожном, скрывающем крадущиеся шаги, с которыми в дом входит несчастье, – притаилась угроза – твердое, рациональное, взвешенное предложение взрослого, лишенное всяческого чувства, зато надушенное логикой. Королева еще ничего не сказала, но Вейгеле уже хотелось ответить отказом.
Сол присела на самый край стула и в том, сколько благородства и мягкости было в жесте, каким она протянула руку Вейгеле, девочка почувствовала присутствие матери, которую она знала до войны: упрямую, резкую, строгую, не терпящую отказа, и все-таки глубоко больную. Королева смотрела на нее с состраданием, через которое, словно через плетеную паутинку, проглядывало неясное упрямство, придававшее в сущности жалкому, наполненному сожалением чувству жестокость. Вейгеле захотелось выдернуть руку и обтереть, но усилия, которые ей требовалось приложить, оказались бы неоправданно тяжелыми, поэтому она продолжила лежать.
– Вейгела, – вздохнула Сол сочувственно, но при этом как-то радостно. – Мы поговорили с лекарем Лусцио. Он говорит, что единственная возможность выздороветь, это…
– Матушка, если я запущу Время, то стану уродом.
– Что ты такое говоришь? Ты всегда будешь краси…
– Вы знаете, о чем я говорю.
Уродство, красота – все это не имеет ничего общего с внешним миром, все это жизнь разума. Для Вейгелы ее мать, женщина с прекрасными синими глазами, волосами цвета насыщенного золота, стройная, как молодая яблоня, была уродлива, потому что она была болезненной и надломленной, ее Дом мира кровоточил от неистраченной любви, ее ум был в смятении последние несколько лет, а лимбаг совсем выцвел. И все они – эти люди, нарушившие природу своего тела и запустившие Время прежде срока, – были такими.
– Зато ты будешь жить, – резко сказала Сол.
– Не переоценивайте жизнь, – Вейгела смотрела в окно мимо матери и думала, усердно думала о словах Лусцио, невольно выдавая свои мысли. – Может, я и не хочу жить. Может, с самого начала не хотела, а вы заставили меня. Родили на этот свет и заставили с ним бороться, как будто бы была возможность победить.
«Если я умру, – думала она, – я заберу болезнь с собой, и Модест будет жить. Но зачем? Ах, но я так хочу, чтобы он жил!» Как многие дети, попавшись на приманку золотого света, источаемого ее братом, становились калеками, чувствуя свою ничтожность перед светом жизни, радости и богатства, поселяя в сердцах черную зависть к блистательному принцу, умалявшему их одним своим существованием, как эти самые дети, ослепленные и обиженные, Вейгела никогда не чувствовала, что живет. Она, оставаясь аномалией разума, не была способна к иррациональным чувствам и знала о существовании бездумного счастья, безоглядного добра и сострадания, спонтанных приступах нежности только потому, что их сосредоточием был ее брат.
Смотря в молочное небо, покрытое мутной пленкой, Вейгела с теплотой вспоминала, как юный принц нашел в саду у скалистого обрыва первого яруса разоренное гнездо высокогорной ласточки. Вечером до этого был сильный ураганный ветер с дождем, и гнездо унесло. Чудом уцелело только одно яйцо. В тот день Модест в слезах вернулся в замок. Не решившись тревожить взрослых такой ерундой, он сидел у себя в комнате и рыдал от беспомощности, в которой слились и страх, и жалость, и надежда.
Та ласточка давно улетела. Они выпустили ее в Гелионе и никогда больше не видели, но иногда Модест, заметив птицу в небе над Энтиком, вспоминал о ней, и его яркий свет становился умиротворяюще мягким. В этой спирали между ласкающей безмятежностью и вихрем стремления Вейгела видела жизнь, которую не могла ощутить, и сейчас, вспоминая и невольно приукрашивая то, что она наблюдала годами, она верила, что из них двоих только Модест может быть счастливым.
– Помните, матушка, доктор Лусцио говорил, что у нас с Модестом одна пуповина?
– Ты о вашей связи? – оживилась Сол.
– Да. Мне было так грустно и одиноко после смерти сестер, а теперь, – ее глаза наполнились слезами, и голос сорвался на всхлип. – Модест умирает. Это моя болезнь, не его. Только потому что он с ней борется, я так долго держусь.
– Тогда пусть умрет! – вдруг воскликнула Сол, смотря на нее бешеными глазами. – Умрет он – ты ведь останешься, да?
Вейгеле почудилось, что она оглохла, – так неожиданно и твердо было ликование королевы, что оно было сравни тяжелому удару по голове. Принцесса выдернула руку.
– Что вы такое говорите, матушка? – прошептала она. – Вы не в своем уме. Горе вас доконало.
– Он все равно потерян для нас! – Сол подскочила с места и проникновенно, с нажимом посмотрела на дочь, пытаясь вдавить в ее голову пугающую, но очевидную мысль. – Рой будет только шантажировать нас и никогда его не вернет! Так к чему же?.. К чему это все?
– Уходите, – неожиданно твердо потребовала Вейгела. – Мой царственный брат будет жить. Таково решение мое и Неба!
***
Приступы болезни сменялись абсолютной ясностью ума. Первое время Вейгела пыталась себя устыдиться того, как выгнала королеву, теперь же ей было все равно. Все, что она делала, что говорила, шло из души, из тех ее недр, куда аксенсоремцы старались не заглядывать, гордясь своим происхождением и своей сдержанностью, обманываясь навязанными идеалами светлого, прекрасного и гуманного чувства, в котором не было искренности.
«Чего бы я хотела?» – спрашивала себя Вейгела, просыпаясь по утрам, и неизменно натыкалась на пробудившуюся в ней кровожадность. Она бы хотела, чтобы люди, обижавшие их, ее и Модеста, умерли, чтобы те, кто повинен в эпидемии алладийской чумы, страдали в муках, чтобы советники, бросившие ее брата, были раздавлены в подземных камерах Энтика. Она не хотела выздороветь, она не хотела мира для людей, она желала лишь того, чтобы все полыхало в огне и чтобы вернулся ее царственный брат.
– Модест, как твои глаза?
– Начинаю различать цвета.
– Правда? Что видишь?
– За золотым появилось синее свечение.
Это был ее цвет. Цвет морской пучины, цвет неба в предрассветных сумерках – цвет королевского сапфира.
– Это ведь хорошо?
«Я умираю. Теперь уже точно», – подумала Вейгела с холодной отстраненностью неизлечимо больного.
Днем к ней как всегда зашла Сол. Шаги ее были осторожны, едва слышимы, – так заходят в клетку к дикому животному, и как на дикое животное она смотрела на принцессу, боясь случайно задеть ее больную, вспухшую душу. С той ссоры они больше не разговаривали. Сол не могла найти слов, чтобы извиниться за то, что в сущности была права, Вейгела же не испытывала в этом нужды. Она даже не желала смотреть на мать, но сегодня вдруг проявила редкую в эти дни любезность.
– Матушка, – позвала она и сама испугалась того, как слабо прозвучал ее голос.
– Да, моя луна, – с радостью откликнулась Сол.
– Однажды к нашему двору пожалует девушка с разномастными глазами. Не пускайте ее. От нее будет много горя.
Вейгела провела уже много дней, то впадая в забытье, то выныривая из него, и в пограничном состоянии она часто бредила.
Сол просидела дольше обычного, но к тому времени, как она, наконец, поднялась и ушла, Вейгела так и не проронила ни слова. Уставившись в потолок стеклянным взглядом, она лежала, точно кукла, недвижимая, равнодушная, совсем как живая и уже почти что мертвая. Это был тот самый случай, когда на лице еще живого человека появляется печать смерти. Вейгела достала из-под матраса кортик.
Она приняла решение.
Жизнь – это проклятие, на которое родители обрекают своих детей; это выраженная в бесконечном биологическом цикле страсть и нужда; это неразумное обременение души. Вейгела осознавала, что приближается к могиле и, стоя перед ее разинутым зевом, спрашивала себя: «Зачем?» Зачем было все это? Зачем все это еще будет? Люди рождаются и умирают, люди любят и теряют, люди стремятся и разочаровываются, и даже те из них, что становятся великими, потому что в какой-то период их рукой управляла судьба, обречены лечь в ту же землю, где лежат миллионы, не стоившие их.
«Жизнь была коротка, – подумала Вейгела. – А все-таки прекрасна. И проститься с ней мне жаль». Она чувствовала, что близость к смерти – неизбежная, и потому обесценившаяся, – дает ей много мудрости и понемногу вместе с жизнью забирает из памяти плохие дни. И вот уже она ничего не ждет и ни о чем не мечтает, и вся любовь, и все амбиции покидают ее тело, оставляя лишь одну мысль: ее простая жизнь была прекрасна. Она уже не помнила одиночества и не знала вкуса горечи, потому что забыла о питавшей ее чувства любви, и время от времени тяжело вздыхала, потому что не могла дышать свободно в сковавших ее бинтах.
Она мысленно дотронулась до их связи, не взывая к ней, но лелея и лаская то, что приносило ей много горя и радости. «Один умирает,– подумала Вейгела, – чтобы жил другой».
– Матушка должна понять, – Вейгела провела пальцем по острому лезвию, никогда не знавшему крови. – Но если не поймет… То не все ли равно?
– Но сделаю ли? – продолжала думать Вейгела. – Хватит ли мне духу? Я так хочу жить, я так люблю жить! И этот свет, и это небо, и эти лилии, и матушку, и отца, и сестер…
Вейгела осеклась. Это были не ее чувства, они были тем, что она забирала у Модеста через связующую их пуповину.
– Модест.
– Да?
– Ты привезешь мне ирисы из Вен-Аля?
– Зачем тебе ирисы? Рой известен своими розами.
– Я читала, что в одном местечке, в Блэкстоке, растут ирисы удивительной красоты.
– Я привезу тебе все, что захочешь, – пообещал Модест. – Когда вернусь.
– Пусть это будут белые ирисы.
Вейгела приставила острие кортика к толстой артерии. Кончик лезвия уколол кожу, и она почувствовала, как по шее одна за другой побежали липкие дорожки крови.
«Себя не жаль, себя не жаль, себя не жаль! – твердила она сквозь накатывающие слезы. – Но жаль эту потерявшуюся, бесконечно страдающую женщину, и жаль это солнце, и жаль людей, которые будут плакать по мне и болеть за меня. Так пусть в этой боли они обретут силу.
Смотри, Аксенсорем, за тебя умирает принцесса крови, принцесса Вороньего гнезда!»
– …За сим есть Слово Великое мое!
Глава 7. …чтобы жил другой
От окраины до центра столицы вела длинная аллея – непрерывающаяся змейка вечнозеленых деревьев, ползущая через серые промозглые окраины, густонаселенные лавочниками, торгашами, ворами и проститутками, терявшаяся летом в общей зелени парков и выныривающая у Ордалии, чтобы, минуя Академию художеств, дойти до самого Партицита – главной площади столицы, печально известной многочисленными восстаниями и все еще наводящей некоторое оцепенение на впечатлительные натуры, чьи отцы и мужья стали жертвами недавних событий. Небольшой кирпичный коридор, который строили как одно из укреплений (впрочем, так и не достроили), упирался в Золотые ворота Амбрека, огромнейшей императорской резиденции, чьи замки стояли с мая и до самого октября на розовой подушке необозримого сада; в буйстве его красок Белый замок, обозначенный золотом башен на небосклоне, возвышался, подобно могучему атланту. А в его недрах, под тяжестью чужой земли и каменной кладки, полное тревог, обезумевшее от горя, умирало дитя. С самого своего появления в темнице мальчик был тихим и молчаливым, и потому временами о нем забывала даже пара охранников, перекидывавшихся в карты за тяжелой железной дверью. Однако сегодня вечером пленник доставлял много беспокойства.
Стражники время от времени вставали из-за стола, когда слушать доносившийся из камеры рев становилось невыносимо, и кричали, ударяя по двери грозными кулаками:
– Заткнись, щенок!
Мальчик не слышал их. Его разум был полон боли. Не помня себя от донимающего зуда, который резал его горло изнутри, он драл шею кровоточащими пальцами. Он никак не мог избавиться от изводящей его чесотки и кидался на стены. Кратковременные вспышки физической боли, более осознанной, связывающей его с реальностью камеры, отвлекали его от мучений, ненадолго проясняя голову. Но эти просветы были подобны рассеянному свету в пасмурный день, когда солнца не видно за серым небом, но все знают, что оно уже взошло: Модест знал причину своего огромного горя, но затянувшееся сознание не давало назвать ее, и он, истошно воя и рыча, скоблил полы и кожу, срывая ногти, проводя кровавые полосы по шее, лицу и рукам. Для него, заточенного столько месяцев в одиночной камере, где каждый звук был невыносимо громким, собственный рев казался оглушительным. Он не мог успокоиться, его снедала ненависть и безмерный голод, рожденный с ней.
– Сволочь какая, а! – ругался мужчина по ту сторону двери. – Орет так, что аж здесь слышно!
– Оставь его, – ответил второй. – Поорет и перестанет.
– Откуда только силы берутся! Кормить что ли лучше стали?
Стражник рассмеялся.
– Моя собака питается лучше, чем он.
Но звезды и небо любили этого ребенка. Потеряв тысячи других своих детей в войне и эпидемии, они искали его, сокрытого в недрах земли, и, найдя, даровали ему удачу.
Залязгали двери, и на лестнице послышались неторопливые грузные шаги. В темницу спустился начальник императорской охраны вместе с часовыми, дежурившими наверху, и императорским лекарем. Несколько дней назад новоиспеченный император, будто только что вспомнив о заключенном, вызвал к себе начальника стражи справиться о состоянии мальчика. Ни для кого не было тайной, что императорская семья по каким-то своим соображениям желает ему смерти, и потому капитан выложил все, как на духу: мальчик истощен, мало говорит, почти не ест. Император выслушал доклад равнодушно и отпустил капитана, но сегодня в приступе какой-то неясной паники велел сопроводить своего личного доктора к пленнику, чтобы тот посмотрел на его состояние, и вот они были здесь.
Стражники побросали карты и вскочили из-за стола. Капитан лениво скользнул взглядом по темнице.
– Как служба? – холодно поинтересовался он.
– Все спокойно, капитан!
Вдруг из-за двери камеры снова раздался вой, и дверь вздрогнула от удара.
– Кто это кричит? – спросил Борель Луки, личный врач императорской семьи.
– Известно кто! – ответил ему один из стражников. – Здесь лишь один заключенный.
– Мальчик? – лекарь был удивлен. Он ожидал застать пленника неспособным даже двигаться, но крик, протяжный и душераздирающий, не мог принадлежать изможденному человеку. Это был рев зверя. – Почему же он кричит?
– Черт его знает, – развел руками стражник. – Сегодня ни с того ни с сего начинал орать и биться об стены. Мы ему говорили заткнуться, но он не слышит совсем. Будто вовсе оглох.
– Как давно это продолжается? – строго спросил капитан, но скорее для вида, чем по доброте души. Карьеру он начинал с самых низов и многое видел, а потому сердце его, возможно, бывшее в юности мягким и восприимчивым, очерствело и стало недоступным для жалости, и все добрые слова, которые ему доводилось воспроизводить в разговорах с дамами, шли не от сердца.
– Ну час-два, может. Прежде тихий был, а сейчас как прорвало.
– Откройте камеру, – поторопил Борель.
Многим ли доводилось видеть дикое животное в клетке? Не здоровое и сытое, а по-настоящему дикое, злое, которое за бока кусают блохи, а за желудок – голод? Которому все ненавистно до кровавой пены? Когда дверь со страшным скрежетом отворилась и луч света выхватил из полумрака лицо мальчика, он выглядел именно так. Он был явно нездоров. Сверкавшие из темноты огромные подслеповатые глаза, смотрели на свет и не видели его. Мальчик дрожал, челюсть его ходила ходуном, он стирал зубы и почти срывал кожу с красного опухшего горла. При виде грязного, похожего на нищего, ребенка, с тощего тела которого свисали богатые аксенсоремские ткани, изорванные, впитавшие в себя застоявшуюся влагу и сырость камеры, не имевшей даже щели, сквозь которую мог бы пробиться хотя бы хилый луч света, сердце Бореля сжалось. С головы до пят мальчик походил на бездомных безумцев, каких немало содержалось в дольгаузах Вастульца, где практиковал Борель в юности. Воспоминания о том времени были в нем так живы, что на мгновение почувствовал не жалость, а отвращение к ребенку, и тут же устыдился себя.
«Это мы, – подумал он. – Мы сделали это с ним».
Вдруг мальчик вскочил на ноги и, разбежавшись, насколько позволяла камера, врезался в стену.
– Да что это? – удивился дежурный, прошедший в камеру вслед за капитаном. – С ума он, что ли, сошел?
– Держите его, – скомандовал капитан. – Дайте доктору его осмотреть.
Стражники обступили мальчика. Тот лежал на полу и смотрел перед собой. Аксенсоремское зрение, которое вернулось к нему со смертью сестры, указало на рукоятку спрятанного в сапоге ножа. Стражник наклонился, чтобы поднять мальчика за шиворот, но аксенсоремец вдруг рванулся, выхватывая из-за голенища тонкий ножик.
– Заберите его! – закричал капитан. – Сейчас же!
Но они не успели. Мальчик не колебался ни минуты. Только в последний момент рука его дрогнула, и порез вышел неглубоким, однако же нанесен он был ровно над артерией, и кровь тонкой пульсирующей струей стала быстро заливать его шею. Едва нанеся себе увечье, мальчик вдруг успокоился и обмяк. И без того мертвенно бледное лицо его стало сереть, а из глаз, не прекращаясь, лились слезы. Он все что-то шептал, но никто не мог разобрать ни слова в поднявшейся суете.
– Несессер, живо!
– Быстрее! Бинты!
– Дык если этот щенок умрет, – вдруг раздался спокойный голос дежурного, – и не мы виноватые, оно как бы и к лучшему, разве нет?
– Тупоголовый жестокий идиот! – закричал Борель, прижимая к ране рулон бинта и оборачивая другой вокруг шеи мальчика. – Замолчи! Немедленно доложите, что я забираю мальчика наверх!
– Без разрешения нельзя, – нахмурился капитан.
– Немедленно!
Борель Луки, в прошлом личный врач Августа II, известного своим жестоким нравом, многое претерпел за годы своей службы, и потому, привыкший каждый день класть голову в пасть тигру, не боялся недовольства нового императора, Эмира I. Ему многое дозволялось. По слухам, это было потому, что он был посвящен во многие тайны императорской семьи, на деле же только потому, что он хорошо знал правила дворца, о которых многие забывали. В частности, Борель один из немногих знал, что имеет право забрать заключённого и без разрешения императора, если жизни того угрожает опасность. Это правило распространялось только на политических заключенных, содержавшихся в императорской темнице, куда не посадили даже принца Гарольда после недавнего восстания на Партиците, но где заперли несчастного ребенка. Возможно, умом Борель понимал причины такого решения, пусть Август и вынес его, будучи уже далеко не в здравом уме, однако же сердцем старый лекарь противился и бунтовал.
– Ты! – Борель держал руки на горле мальчика, пережимая артерию так, чтобы тот по-прежнему мог дышать. – Носилки сюда!
Кровь продолжала просачиваться сквозь давление его пальцев все то время, пока они поднимались из темницы наверх, и Борель, видя, как проступают на свежих бинтах кровавые пятна, молился и верил только одному – известная жизнестойкость тела неферу не даст мальчику умереть.
– Ваше величество, ваше величество, – шептал Борель, не помня себя от страха. – Пожалуйста, держитесь!
***
Для человека нет ничего более загадочного, чем собственное сознание и порожденные им сны. Мало что можно сказать о том, как формируются сновидения, но часть из них, являясь все-таки частью нашего сознательного «я», рождается из обрывков воспоминаний. Образы, лица, впечатления – все это пробуждается и оживает в нас, едва мы закрываем глаза, и предстает в виде сумятицы, неясного калейдоскопа событий. Но бывает и так, что сознание – особенно воспаленное насильственно призываемыми воспоминаниями – привносит в сон тревоги и волнения реального мира. Эти неделимые воспоминания до того яркие и чаще всего постыдные, что они, мучая нас наяву, являются и во снах.
– Щенок!
Модест не помнил лиц людей, присутствовавших в тот день в тронном зале. Он не запомнил ни аксенсоремских послов, которые ничем ему не помогли, ни придворных императора Августа, ни стражников, тащивших его в темницу. Все эти люди в его воспоминаниях сливались в молочно-белый туман, и оставались лишь Август и он, вернее его чувства: боль, страх и унижение.
Модест почувствовал неожиданно, – точно так же, как это было тогда, – как его щеку обожгла пощечина. Модест был довольно слаб и изможден последними месяцами горя, которое объяло его народ в едином неумолимом плаче и которое восприимчивое ко всему сердце впитывало, как губка, лишая его сна. Из-за этой своей слабости, граничившей с болезнью, от удара мальчик упал навзничь. Глаза защипало от слез. Прежде никто не поднимал на него руку, это было никому не дозволено.
Звон покатившегося по полу венца потерялся среди общего шума. Грозная фигура Августа, этого темного, страшного в своей жестокости человека, которого боялись собственные придворные, нависла над ним внушительной тенью. Модест попытался встать, искренне веря, что в этот раз хотя бы в своем сне у него получится встать. Но в своих воспоминаниях и снах мальчик так и оставался лежать на полу, со страхом и ужасом смотря на человека, посмевшего поднять на него руку. На него! На принца Хрустального замка, неприкосновенного даже для отца и матери!
В сотый, в тысячный раз приходило к нему это воспоминание и ведь зачем-то же оно приходило! Так зачем же если не для того, чтобы он смог хотя бы в своем воображении что-то изменить? Неужели эти сны существовали лишь затем, чтобы его мучить?
Август приближался к нему неотвратимо, как цунами, как тектонический сдвиг. «Где Венец Семилуния?» – кричал он внутри, пытаясь заставить себя опустить глаза на пол в поисках венца и проигрывая своему прошлому.
Август схватил его за челюсть, и желваки свело от силы его рук. Модест столько раз видел эту сцену, что знал каждую линию на лице императора, дрожавшем от ярости. Август хотел сказать что-то злое, резкое, что-то невыносимо порочащее королеву Аксенсорема, его лицо дрожало от гнева, от волнения, от желчи и даже светлые глаза как будто налились кровью с натуги, потому что если он и жаждал высказаться, что-то внутри удерживало его, не давая открыть рта. Август с бешенством собаки рыскал по лицу Модеста, и чем сильнее в нем бились две полярные силы, тем сильнее он сжимал челюсть мальчика. Вдруг на лице его что-то дрогнуло. Император смотрел прямо ему в глаза, и на мгновение Модесту показалось, что Август вот-вот расплачется сам. Его рука смягчилась, и, не бойся мальчик его в ту минуту так сильно, он бы непременно различил в его прикосновении робость.
– Модест…
«Не смей обращаться ко мне по имени! Я не разрешал тебе!» – кричал мальчик своему видению. Но вместо крика, он в который раз вывернулся и вцепился в руку Августа, как настоящий зверек, до крови прокусив местечко между большим и указательным пальцами. Август взвыл и отдернул руку. Проблеснувшая на миг растерянность сменилась огненной яростью.
– Раз ты кусаешься, как зверь, то и в клетке будешь сидеть, как зверь! В темницу его!
Стража обступила мальчика, хватая за плечи. Модест вывернулся и, все так же смотря вслед отвернувшемуся императору, крикнул:
– Не смеете! Я король!
Август отвернулся от обступивших его придворных медиков. Его взгляд зажегся новой злостью. «Венец! Возьми его! Возьми!» – чуть не рыдал мальчик, уголком глаза заметив блеснувший на полу хрусталь в золотой оправе. Но это было лишь воспоминание. Он не мог его изменить.
Сделав несколько шагов к мальчику, Август вдруг заметил мерцавшую в стороне корону. Занеся ногу над золотом и жемчугами, он с силой обрушил ее на тонкий хрусталь. Венец хрустнул. Жемчуг, слетев с креплений, запрыгал по паркету тронного зала.
– Что ты скажешь теперь, Король без короны?
***
Первым, что заметил Модест, открыв глаза, была яркая крапивница. Из приоткрытого окна дул мягкий ветерок, и бабочка качалась, подрагивая бархатными крыльями, вслед за дрожанием крупных лепестков. Водя по цветку длинным хоботком, крапивница осторожно подбиралась все ближе к липкому пестику. Когда Модест был маленьким, он очень не любил этих бабочек. Они были не такими красивыми, как эндемики Аксенсорема, их короткие землистые крылья напоминали жухлые осенние листы, голую пустую землю и навевали скуку, но сейчас это нечаянное появление бабочки растрогало его. Модест протянул руку к лилии, и бабочка поторопилась оторваться от цветка. Мальчик смотрел, как ее силуэт кружится по комнате, не решаясь вернуться к облюбованному цветку, и тихо радовался тому, что за время его заключения мир остался таким же светлым, каким он его помнил. Теперь он видел, как серебрится воздух от мельчайших пылинок, слышал, как шумят на улице розовые кусты, источая сладкое благоухание, и чувствовал, будто все его волнения в камере были лишь об одном, – чтобы эта доступная всем радость пережила его.
Бабочка вдруг села ему на скулу и тут же вспорхнула, ударив по щеке мягкими крыльями и сбив тонкую прядь волос. Это было до боли знакомое прикосновение. Одно из таких, которым одаривала его Вейгела, – ласковое и лёгкое, как пёрышко, – одно из тех, что, получив однажды, никогда не забудешь; тонкая игла, пронзающая сердце любовью.
Рыдания подкатили к горлу удушающей волной, и чем больше он пытался их сдержать, тем сильнее болел свежий шрам. Сделав глубокий вдох, Модест, несколько раз всхлипнув, заплакал в голос. Дежурившие за дверью помощницы Бореля, вышедшие незадолго до того, как Модест открыл глаза, заскребли ключами в замочной скважине, но мальчик не слышал их копошения. Его сердце, еще минуту назад такое спокойное и сонное, вдруг сошло с ума и начало рваться вон из груди. Жилы в его теле вдруг разом высохли и загорелись от нехватки крови, все продолжавшей наполнять его сердце. Шрам на шее начал болезненно пульсировать.
«Вейгела! Сестра! Умерла, умерла!» – стучало у него в голове, в то время как женщинам едва хватало сил удерживать его от того, чтобы окончательно разорвать повязки. Наконец, в комнату зашел один из стражников и скрутил мальчика. Ему насильно разжали зубы и влили в глотку успокоительное.
Когда Модест проснулся в следующий раз, был уже вечер. Синева неба успокоилась и потемнела. На столе в вазе по-прежнему стояли три ветки крупных белых лилий.
– Кто принес цветы? – сипло, очень тихо спросил Модест.
Ему не ответили, но по взглядам, которыми обменялись женщины, мальчик понял, что они осуждают этого человека, пусть и не решаются сказать прямо.
– Я, ваше величество.
В комнату вошёл Борель. С тех пор, как он забрал Модеста из темницы, его не оставляли в покое. После долгой и опасной операции, которую мальчик пережил лишь благодаря своей необычной крови, Бореля вызвал император и коротко – потому как был уже поздний вечер, а император любил ложиться спать не позже одиннадцати, – отчитал за самоуправство, забросав врача такими угрозами, что тот не мог заснуть всю ночь и долго перечитывал придворные законы. Когда же он следующим утром снова был приглашен на аудиенцию к императору и, вооружившись всеми своими книгами, вошел в приемную залу, Эмир I, совершенно преобразившись, стал расточать ему комплименты, и их маслянистый поток не заканчивался до самого обеда. Когда же ему доложили, что мальчик проснулся, но снова был вынужденно усыплен из-за своего буйства, Борель, осмотрев его (в таком щепетильном деле как забота об аксенсоремском короле он никому не мог довериться) и перевязав рану заново, ненадолго уснул в своем кабинете. Отрывистый сон лишь ухудшил его самочувствие, и теперь достопочтенный лекарь страдал от головной боли, к которой присоединялась жуткая резь в глазах. И все же он был очень рад, когда застал мальчика в сознании.
– Благодарю, – просипел Модест. Слова давались ему тяжело, через боль. – Они очень… красивые.
На глаза Модеста снова набежали слезы, и за их пеленой в игре света ему привиделась знакомая фигура его блистательного златовласого отца, простирающего к нему руки. Он горестно всхлипнул, пару раз моргнул, но больше не издал ни звука. «Никогда уже не увижу, – подумал Модест. – Ни Гелион, ни отца, ни сестру».
Борель знаком попросил своих помощниц выйти и, придвинув стул поближе, сел у кровати больного.
– Как вы себя чувствуете, ваше ве…
– Пожалуйста, – сдавленно проговорил Модест, – не называйте меня так.
Борель кивнул, принимая эту просьбу за блажь больного. Он просидел рядом с Модестом некоторое время, прислушиваясь к его рваному дыханию (мальчик все это время беззвучно плакал), и, собираясь уходить, протянул руку с гасильником к свечам.
– Оставьте, пожалуйста, – дрожащим голосом попросил мальчик. – Пусть горит.
– Вы боитесь темноты?
Модест не ответил.
Прошло несколько дней. Модест быстро шел на поправку, и Борель, настояв на том, что мальчик нуждается в его постоянном внимании, перевел его в трехэтажный флигель, служивший медицинским корпусом для Академии придворных наук. Здесь мальчику отвели угловую комнату – самую светлую из всех – с ростовыми окнами, ловившими первые солнечные лучи. В одно из своих посещений Борель вместо жидкой каши или пюре принес яблоки – мальчик начинал переходить на жесткую пищу.
– Позвольте, я вам помогу, – Борель настойчиво взял из рук Модеста столовый нож. – Не могу видеть нож в ваших руках.
Модест легко прожевал мягкое яблоко, но проглотил через силу. Горло по-прежнему болело, и глотать было не столько больно, сколько страшно (несколько раз швы расходились, и приходилось перешивать заново).
– Таковы последствия ранений горла, – нравоучительно заметил Борель, видя, как кривится лицо аксенсоремца. – Что случилось, расскажете?
Борель задавал этот вопрос не единожды, но мальчик только отводил глаза и ничего не говорил. Он не ожидал услышать ответа и теперь, но почему-то Модест передумал молчать.
– Умерла моя царственная сестра.
– И вы впали в безумие, – кивнул Борель. – Это то, что называется узами крови?
Борель был не только врачом, но и ученым мужем, и наибольший интерес в нем вызывало уникальное тело неферу, по строению отличавшееся от человеческого всего одной железой, но хранящее множество тайн в геноме. Бледнокожие, златовласые, они имели один грех, и за него люди их ненавидели, – западные неферу прекращали стареть в пределах тридцати лет. Как? Почему? Объяснения, имевшиеся у людей с материка, вызывали лишь больше вопросов. Кроме того, существовала тайна еще более великая – узы крови. Кровь, текшая в их жилах, обладала поразительной силой связывать семьи на неком метафизическом уровне. Те из аксенсоремских мудрецов, кто умел управлять своими узами крови, могли предсказывать смерти и болезни близких, для остальных узы крови были известным обременением: уход из жизни одного из родственников тяжело подкашивал целые семейства, оставляя их мучиться от вполне физического чувства утраты.
– Нет. Не совсем, – ответил Модест, погодя. – Это то, что называется общей пуповиной.
– Одной пуповиной? Так это?.. Она была вашим близнецом?
– Не просто близнецом. У нас было вроде… одного сознания.
– Вот оно что! Удивительно!
– Прошу, не говорите ни с кем об этом! – спохватился Модест, заметив, как зажглись глаза Бореля. – Я… я сказал это в минуту слабости.
Несмотря на то, что Модест о многом не сказал, – ни о том, что в их едином сознании сестра была лидирующим элементом, ни о том, почему он попытался перерезать горло (в этом он не мог признаться даже себе; едва его мысли сворачивали в эту сторону, как в голове навязчиво стучало одно слово: «Ужасно!»), – он все равно сказал валмирцу, чужаку, больше, чем следовало.
– Не переживайте, – с готовностью ответил Борель. – Я понимаю особенности вашей закрытой культуры.
– Пообещайте мне!
– Я клянусь, ваше…
– Нет, нет! Не называйте меня… не так! Не королем! И принцем не надо.
– Но как же…
– Модест. Зовите меня по имени, я разрешаю, разрешаю вам. Но только вам!