Карту не рассматривают. В карту погружаются. И глубина погружения равна глубине твоего опыта. Бог знает, какое сцепление и мешанина мыслей, интуиций, смутных воспоминаний об аналогиях; пересчёты английских саженей на метры, напряжённая попытка ощутить направление не по компасу, а мозжечком; зыбкие видения будущих реальностей за условными обозначениями, – и всё это без словесных формулировок. Какое-то сомнамбулическое состояние.
В. В. Конецкий. «Тихая жизнь»
…Ничто на свете не пропадает, и каждое дело и каждое слово, и каждая мысль вырастает, как древо; и многое доброе и злое, что как загадочное явление существует поныне в русской жизни, таит свои корни в глубоких и тёмных недрах минувшего.
А. К. Толстой. «Князь Серебряный»
Серия «Исторический контекст»
В оформлении обложки использовано изображение, предоставленное фотоагентством Shutterstock (№ 2412371385)
Автор карт С. А. Беляков
© Ольга Ерёмина, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Часть I
Осада
2 октября 1608 года[1]
Троице-Сергиева обитель
Слободы занялись враз. Затрещала солома, взвилась ошмётками в небо. Загорелись избы. Закрылись ворота монастыря, впустив поджигателей – удалого князя Ивана Григорьича со казаками. Волчицами взвыли бабы, но внезапно смолкли: на стены поднялся архимандрит Иоасаф в полном облачении. Самоцветы на золоте митры горели огнём. Задрав белую бороду, Иоасаф возгласил мощным басом:
– Господу помолимся!
И все: князь Долгоруков и сын его, чернецы и стрельцы, бояре и крестьяне, посадские и беглецы из иных городов, бабы, детишки… и сама царевна Ксения, сиречь инокиня Ольга, с безумными от застывшего в них ужаса глазами – все пали на колени, на бурый кирпич стенных прясел, крестились и молились.
Настоятель Троицкого монастыря оглядел паству – все стояли на коленях, лишь светло-русый отрок в сапогах, в рубахе тонкого полотна, синих портах и зелёном кафтане, который был ему явно маловат, стоял недвижим. Отрока, родича своего, привёз в обитель из Углича старец Авраамий Палицын – на выучку. Сам-то старец ныне на Москве пребывает, а Митрий здесь – стоит как не слышит. «Остолбенел, знать», – подумал архимандрит и возгласил вдругорядь:
– Господу помолимся!
Митрий наконец услышал, пал на колени, вслед за Иоасафом чёл молитву и чуял, как поднимается из глубины живота что-то мощное и злое, как застревают в горле слова, как страх прорывается слезами, а вслед за ними голос звучит освобождённо и вольно, и голова уже не клонится, а гордо поднимается вверх, и глаз не оторвать от высоких языков пламени, за которыми на Красной горе видны бунчуки всадников-чужеземцев.
– Да не страшимся супостатов! Надежда наша и упование, Святая Живоначальная Троица, Стена же наша и Заступление и Покров, Пренепорочная Владычица Богородица и Приснодева Мария, способники же нам и молитвенницы к Богу о нас, преподобные отцы наши велиции чудотворцы Сергий и Никон! – возгласил архимандрит. – Вместе на крест взойдём за веру православную!
Митрий замер, словно душа его на миг покинула тело, перелетела в родной Углич, затрепетала крылами над отчим домом, над Волгой, над маковками Спаса Преображения. А когда очнулся, вокруг не было никого. Огонь жадно пожирал дерево, но уже не взвивался высоко, а стлался по земле.
Стрельцы и мужики, едва спустившись со стен, повалились в сон. И немудрено.
Накануне на заре прибежали к воротам Троицы софринские людишки, крича:
– Ляхи идут!
Вскоре прискакал посыльный от воеводы князя Григория Ромодановского, подтвердил: сила несметная движется. Вор Тушинский, не знаючи, как прокормить разбойников да расплатиться с ними, послал их зорить землю русскую. Воеводы царя Василия Ивановича Шуйского встали перед ними на Троицкой дороге у села Рахманцева, оставив позади речку Талицу. И смяли наши воеводы польские полки, врубились в полк Яна Петра Сапеги, потеснили его, самого в лицо ранили, едва в плен не захватили – и почли дело сделанным. Но недаром лис вышит на знамени Сапеги – он сделал вид, что отступает в смятении, но вдруг в обход своего смятого полка послал на Ивана Шуйского, царского брата, две гусарские роты, прятавшиеся за леском на берегу Талицы.
Иван Шуйский с позором бежал в Москву. Григорий же Ромодановский, державшийся долее всех, успел отправить к Троице чёрного вестника.
Не скоро придёт помощь из Москвы.
Надо обители в затвор садиться.
Ладно, что келарь Авраамий, бывший некогда воеводой, обитель не только съестными припасами, но и пушками обеспечил, вдоль всех стен надолбы поставили – вкопали в землю брёвна, заострённые в сторону поля. Изначально монастырь наёмные казаки охраняли, но келарь решил, что того будет мало. Его же, Авраамия, радением присланы были из столицы восемь сотен дворян и детей боярских во главе с князем Григорием Борисовичем Долгоруковым. Шутка ли дело – окольничий! Значит, понимает царь Василий Иванович, сколь важно сохранить обитель. Позже, уже опосля Спаса, прибыла сотня стрельцов воеводы Голохвастого.
Князь Григорий Борисович тут же отправил казаков по всем дорогам в дозоры, велел засадно палить из пищалей, ввязываться в схватки и всячески задерживать тушинцев. Стрельцов да чернецов отрядил раскатывать крайние избы посада: слишком близко посад прижался к стене обительной. Слободские и посадские собирали самое ценное: одёжу, сбрую, топоры, горшки да съестное, заворачивали второпях в узлы: вали кулём, после разберём. Крестьянские лошади тащили в монастырь повозки с детьми и поклажей. Мужики впряглись помогать воеводским людям: выложили брёвнами дорогу к воротам, раскатывали избы, волокли бечевой брёвна вверх, в обитель, – там брёвна пригодятся. Митрий тоже таскал, упираясь босыми ногами в горячую землю, обливаясь потом. Дрожащими руками брал он у девушек кувшины с водой, пил, расплёскивая, и вновь впрягался в бечеву.
Крестьяне собирали в стада своих коней и коров, спешили угнать их подальше, в дремучие леса, надеясь переждать беду.
Работали всю ночь. Первый осенний холод помогал, остужал и взбадривал утомлённые тела. Когда забрезжило утро и вернулись все сторожи, подтверждая горькие вести, когда на горе за речкой Кончурой показались первые крылатые всадники, князь-воевода приказал своему сыну со товарищи поджечь слободы.
3 октября 1608 года
Зазвонили к обедне. Набившиеся в крепость потянулись к собору. Но служба на сей раз была короткой, не по уставу.
На площади перед собором стали наособицу – иноки в рясах, стрельцы в красных суконных кафтанах, в красных, отороченных мехом шапках, перепоясанные ремнями с подвешенными на них пороховницами, казаки в кафтанах серых и зелёных, с саблями на боку, зажиточные слуги монастырские во главе с даточным старшиной Василием Брёховым, да крестьяне – в льняных рубахах с красными опоясками, в синих, крашенных черникой портах, в коричневых армяках. Всех набралось не более трёх тысяч. Распоряжались князь Григорий Борисович Долгоруков по прозванию Роща и дворянин московский Алексей Голохвастый.
В иноках было до десятка бояр и дворян, постригшихся после многих лет военной службы. Их приветствовал Григорий Борисович, просил стать разрядными головами. Вывел сотников из стрельцов и казаков. Объявил громогласно, на всю площадь:
– Потребно, други, вас по разрядам поверстать. Который разряд для службы внутренней, стенной, над ним Алексей Голохвастый старшиною. Который для вылазок и для подкрепления там, где жарко будет, – над тем разрядом сын мой станет Иван Григорьев.
Иван Рощин сын, нарядный, весёлый, сам ходил по рядам, спрашивал охотников. Говорил:
– Мне храбрые воины нужны, трусы не надобны.
Назначенные сотенными головами дворяне Внуков и Ходырев первыми набрали себе людей – отвели на свою сторону ловких посадских, крепких монастырских крестьян. Чашник Нифонт Змиев, что в юности своей далёкой бился вместе с князем Воротынским под Молодями, отобрал себе в сотню чернецов, знавших и пищаль, и саблю. Всего же разрядили до тысячи, каждой сотне определили по голове и отправили всех чередою к ключнику – вооружаться.
Оставшихся на площади так же разделили на сотни, и князь Долгоруков назначил, кому где стоять: кому у ворот, кому на башнях, кто ведать будет подошвенным боем, кто на стенах сражаться.
В том, что сражение будет, не сомневались: к исходу дня уже не единичные всадники, а толпы народу обсели все горы кругом монастыря. В Терентьевой роще стучали топоры, падали деревья.
Вереница всадников объезжала обитель по горам, то приближаясь, то удаляясь. Дети боярские говорили, будто это сам гетман Ян Пётр Сапега, ближний человек Тушинского царька, и что в деле военном он смыслит.
4 октября 1608 года
Когда рассеялся утренний туман и проглянуло солнце, перед воротами затрубил рог, и бывшие на стенах у ворот увидели всадника в малиновом бархатном жупане, в собольей шапке с мясным суконным верхом. Он гарцевал на белом жеребце, призывая открыть ворота и размахивая свитком.
Митрий взбежал на Круглую башню и, глядя сквозь узкую щель стрельницы, узнал всадника: это был Бессон Руготин, сын боярский. На Москве он приходил за некоей надобностью к Авраамию, тогда и запомнил отрок это красивое дерзкое лицо, эти не по-русски торчащие усы. Митрий думал, что тотчас выскочит из ворот князь Долгоруков, рубанёт саблей – и упадёт наглый изменник. Но случилось иначе.
Роща, в кольчужной рубахе и шеломе, грузно шагая через площадь, сам подошёл к воротам в сопровождении сотни своего сына, велел открыть. Вскоре Бессон поскакал назад, к своим, а Роща, сосредоточенно морщась, прочитал развёрнутый свиток, а затем скорым шагом направился к палатам архимандрита. Митрий припустился за ним, протиснулся в сени.
Иоасаф принял грамоту, сведя густые седые брови, долго смотрел на неё свёрнутую, развернул, глядел, будто не видя, затем медленно протянул келейнику:
– Читай отсюда! – и перекрестился, будто хотел руки омыть.
– «А ты, святче Божий, старейшино мнихом, архимандрит Иоасаф, попомните жалование царя и Великого князя Ивана Васильевича всеа Руси, какову милость и ласку стяжал к Троицкому Сергиеву монастырю и к вам, мнихом, великое жалование. А вы, беззаконники, всё то презрели, забыли есте сына его государя Дмитриа Ивановича, а князю Василью Шуйскому доброхотствуете и учите во граде Троицком воинство и весь народ сопротив стояти государя царя Дмитриа Ивановича и его позорити и псовати неподобно, и царицу Марину Юрьевну, и нас. А мы тебе, святче архимандрит Иоасаф, засвидетельствуем и пишем словом царским: запрети попам и прочим мнихом, да не учат воинства не покорятися царю Димитрию, но молите за него Бога и за царицу Марину. А нам град отворите без всякиа крови. Аще ли не покоритеся и града не сдадите, и мы, зараз взяв замок ваш и вас, беззаконников, всех порубаем».
– Всех порубаем… – прошептал Митрий, и в глазах у него защипало.
Иоасаф размашисто осенил себя крестом. Резко очерченные ноздри его тонкого, с небольшой горбинкой носа трепетали.
– Законный государь на Москве сидит. Димитрий во гробе лежит.
Брови настоятеля совсем сошлись, глаза загорелись:
– Покорства захотели ляхи! Знать бы, кто это писал!.. С нами Пречистая Богородица и заступники. Не сдадимся!
Резко поднявшись, вышел на резное деревянное крыльцо, окинул взглядом пространство. С силой сжимал посох, успокаивая себя, вглядываясь во всеобщее движение.
Митрий тоже смотрел на монастырь сверху, с архиерейского крыльца.
Сотенные головы вновь собрали людей: те тащили на стены камни, готовили вёдра с водой, рубили брёвна на огонь. Баб и молодок, которые без малых ребятишек, поставили на всех хлебы месить, выделив муки из монастырских припасов.
Сотни волокли на башни и к подошвенным бойницам пушки, расставляли, старшины разряжали людей.
Крестьяне определились со своим порядком: каждое село поставило телеги с добром кругом – варавинские, клементьевские, жёлтиковские, выпуковские, благовещенские; прибежали под защиту стен даже дальние воздвиженские и деулинские со своими помещиками. Внутри каждого круга очаг сотворили, питались миром. Матери ругали детей, чтобы не путались под ногами у людей воинских. Мычали коровы и телята. Вокруг недавно возведённой гробницы Годуновых квохтали куры, скребли лапами землю.
Слуги монастырские управляли владениями обители по всем русским землям. До нашествия жили они вольготно в сожжённой теперь Служней слободе супротив Святых ворот. Теперь же, потерявши спесь, понабились кто где, но все под крышей. Царевна Ксения распорядилась пустить в царские чертоги черниц, бежавших из Хотькова и Подсосенья.
Очередь вновь, как накануне, выстроилась к мосткам на пруду – за водой: всех напоить надо. Черпали с утра до ночи – а вода в пруду не иссякала. Митрий не удивлялся, он знал от старца Симеона, что вода в обитель идёт по глиняным трубам из Верхнего и Нагорного прудов, что от родников питаются. Сам прошлым летом нырял, когда сток от ила прочищали.
5 октября 1608 года
Ещё одна тревожная ночь. Едва она миновала, как началась служба в честь святого Сергия-чудотворца. И вновь после службы прибыл к воротам гонец от Сапеги, кричал: Сапега-де – православный, не порушит святынь ваших, склонял предаться царю Димитрию. Ему ворот не открыли, слушать не стали.
Несколько казаков, что были посланы разведать, чем занимаются супостаты, рассказывали, что Сапега за Клементьевским полем, на горе у Московской дороги, табор строит. Окапывают поле валом, снаружи ров, внутри палатки ставят и шатры.
Праздничную обедню служили на воздухе. Площадь от старого белокаменного собора с мощами Сергия до нового собора Успенского запрудилась людьми. Но хоть и втугую народу набилось, а давки не было.
Архимандрит Иоасаф в самом своём торжественном облачении говорил:
– Пан Сапега и пан Лисовский склоняют нас нарушить присягу, данную царю Василию Ивановичу, и предаться власти Тушинского вора. Да не изменим присяге, будем верно служить государю. Встанем дружно за святыню русскую, не дадим гроб чудотворца нашего на поругание иноверцев. Аминь!
– Аминь! – выдохнули все.
Вслед за царевной Ксенией, чьё круглое лицо было почти совсем скрыто чёрным платом, за воеводами все чинно входили в двери храма, кланялись гробу чудотворца, преподобного Сергия Радонежского, крест целовали. Иоасаф тяжёлой, в жилах, рукой благословлял каждого. Мерно двигалась вереница ополчённых крестьян, и немыслимый прежде огонь жертвенности возгорался в их глазах.
Митрий, в новом суконном зелёном кафтане с медными узорными пуговицами, подошёл под благословение одним из первых, сразу за Долгоруковым и его сыном. Накануне, когда отрок прибился было к сотне Рощина, князь Григорий Борисович самолично подозвал его к себе:
– Ты, вьюноша, резов, на посылках у меня будешь. Чтобы по все дни состоял при мне, без спросу не отлучался.
Теперь Митрий, прижавшись к стене, слушал согласное, успокаивающе привычное пение иноков. Невиданные испытания ожидали осаждённую обитель. Но ум человека короток, завтрашнего дня не чует он. Лишь Господь ведал о том, что уготовано.
После вечерни, наскоро отужинав, князь-воевода поднялся на Водяную башню, что против Красной горы. Митрий, как было велено, за ним.
Бурный день заканчивался тихим вечером, когда солнечный свет рассеивается в тёплом осеннем воздухе. Неснятые кочаны капусты на огороде, поздние яблоки в саду, летящая низко стая уток – всё говорило о мире и покое.
Но на Красной горе, на западе, за Кончурой, где расположился один из отрядов Сапеги, и на севере, за почти пересохшей Вондюгой, где стала рота поляков, было красно от костров. Доносились оттуда гомон и нестройные крики, запах палёной шерсти и жареного мяса: видать, супостаты напали на след одного из стад, спрятанных крестьянами в лесу, и теперь пировали.
В молчании прошли по стенам через Луковую башню к Круглой. Ночная стража, узнавая князь-воеводу, пропускала беспрепятственно. На Круглой к князю подошёл Влас Корсаков, послушник, искусный в горном деле.
– Здесь лисовчики обосновались, – показал он рукой в сторону Терентьевой рощи. – Тут место самое опасное: дорога к Святым воротам. Сюда-то они и тянут. Вечор всё вокруг мельницы скакали, наши из Подольного монастыря стрелы пущали. Отогнали лисовчиков. Теперь вот они валы насыпали, шатры поставили, дров наготовили. Знать, долго гостить собираются.
Князь-воевода нахмурился, угрюмо молчал, всматриваясь в тьму. Коротко приказал:
– Стражу к пороху поставь, Влас. Без пороху нам теперь как без сердца.
Махнул рукой, отпуская Власа, вновь поглядел на огни на опушке рощи. Потом обернулся в сторону царских чертогов, вздохнул едва слышно:
– Горемычная!
И, забыв про Митрия, подняв повыше светоч, озаривший его утомлённое лицо, направился вниз.
Митрий остался на башне.
Крупные звёзды ясно горели на таком близком небесном своде. Отрок нашёл Кол-звезду, мысленно двинулся на неё, через Нагорье, на Волгу. Там стоит родимый город Углич, там его дом, отец, мать и сестра-погодка Ульяна. Два с лишним года минуло, как он расстался с ними.
Тогда в Углич торжественно приехал митрополит Филарет, в миру бывший боярином Фёдором Никитичем Романовым. Приехал, дабы вскрыть могилу царевича Димитрия. Правда, тогда царевичем его никто не называл, все помнили, что Мария Нагая была не более чем наложницей у царя Ивана Васильевича.
Мало тогда болтали угличане, наученные жестокой расправой после смерти Димитрия. Шептались по кутам.
Филарет вскрыл гроб. Что он там увидел – бог весть, но объявил тело нетленным и повёз его в Москву.
Вместе с Филаретом в Углич тогда прибыл бывший воевода, а ныне троицкий старец Авраамий, из служилого рода Палицыных, которому мать Митрия приходилась роднёй. Отец упросил Авраамия взять тринадцатилетнего отрока с собой в Москву – ибо пора ему уже людей посмотреть. После Москвы Авраамий вернулся в Троицу, где он монашествовал, и взял смышлёного отрока с собой – пусть пообвыкнет. В Углич отправил грамоту: дескать, отрок под моим покровительством, учится дела вести. Когда же Авраамий стал келарем Троицы, отец Митрия и вовсе успокоился: с таким покровителем не пропадёшь, в люди выбьешься. В Угличе нонеча искать нечего: прежде город был богат и славен, а теперь все на него опалились.
За два года Митрий отъелся на монастырских хлебах, вытянулся, в плечах развернулся. Выполнял все поручения келаря, и монахи привыкли к его бойкой скороговорке и ловкости.
С нынешней весны собирался отрок в отчину – погостить, но неспокойно было на русской земле, по дорогам грабили да раздевали, а тут ляхи да литва под Москву подступили, в Тушине стали. Во главе у них – якобы царевич Димитрий, второй уже. Этого Авраамий иначе как вором и не называл.
На Спаса отъехал Авраамий в Москву, его стараниями царь Василий Шуйский отрядил в обитель полк окольничего князя Долгорукова и сотню стрельцов Голохвастого. Старец слал в обитель грамоты – дескать, скоро вернусь. Но вернуться не пришлось: Сапега перерезал Троицкую дорогу.
Теперь вот стоит Митрий на башне, смотрит на звёзды падающие – и загадывает мать с отцом увидеть. Да и на Ульяну взглянуть любопытно: он-то сам вон как изменился, верно, и она иной стала.
Но стоят теперь на Углицкой да на Переяславской дорогах роты пана Лисовского – ни орлом не перелететь, ни волком не прорыскать. И одна теперь забота – за князь-воеводой успевать, служить у него на посылках.
6 октября 1608 года
Новый день развернулся на редкость погожим. Из монастыря в небо поднялись около дюжины дымов: монахи, крестьяне, слободские – все варили еду.
Вокруг крепости тоже стали дымы: обильно – на Клементьевском поле, реже – у Терентьевой рощи и близ расходящихся веером дорог.
Царевна Ксения с мамкой вышли промяться. Но в обители было столь тесно, что Роща посоветовал им подняться на стены и сам решил сопровождать их. Митрий – за ними. С Круглой башни далеко видать. Вот со стороны Московской дороги, где Сапега окопал валами свой табор, на Волкуше-горе показались всадники. Ехали они не спеша, останавливаясь, что-то обсуждая.
– Митрий, у тебя глаза вострые, глянь-ка – не узнаёшь ли кого?
Митрий всматривался, но солнце светило прямо в глаза, и не разобрать было, кто там. Однако царевна вдруг охнула:
– Окаянные! Изменники! – и осела на руки мамки.
– Что с ней? – глупо глядя на Ксению, проговорил отрок.
– Чаю, узнала кого из охальников, – буркнул князь, торопливо скидывая свой зелёный кафтан. Бросил его на пол, подхватил царевну и опустил, прислонив спиной к зубцу забрала.
Митрий не отрываясь глядел на лицо царевны-инокини – чёрные брови, яркие губы, нежная белая кожа. Воистину красавица!
Мамка принялась осторожно похлопывать девицу по щекам. Ксения открыла глаза. Губы её дрожали, на глазах выступили слёзы.
– Бессон Руготин скачет! – воскликнул Митрий. – Тот, что первым грамоту привозил.
Бессон съехал с Волкуши вниз, к самой речке, обмелевшей без дождей, пустил коня в воду и очутился на троицком берегу, поскакал было вверх, на косогор, где высилась крепостная стена.
– Пугни-ка его, – приказал князь стрельцу, прильнувшему к стрельнице.
– На такого удальца пороху не жалко, – хмыкнул стрелец.
Грохот раскатился, и тут же в обители закудахтали куры, замычали коровы, вороны слетели с башен и закружились в небе.
– Сколько переполоху! – скривился стрелец, глядя, как Бессон, невредимый, скачет вдоль Кончуры к стене Подольного монастыря.
– Следи за ними, – велел князь отроку, а сам повёл Ксению вниз, в палаты.
Митрий глядел во все глаза, но всадники исчезли с Волкуши. Потом раздались возгласы на Сушильной башне, Митрий бросился туда – да, скачут. Округ Служней слободы, точнее, её пепелища. Теперь уже народу больше, видно, пан Лисовский примкнул к Сапеге.
Воевода Алексей Голохвастый, бывший на Сушильной, поспешил к северной башне, Житничной, тихо распорядившись:
– Всем оставаться на местах!
Но всадники пропали из виду – скрылись за холмом, за которым лежал Нагорный пруд.
Роща и Голохвастый сошлись в палатах игумена Иоасафа. Они были противоположны друг другу: ширококостный, чернобородый, черноглазый, с мясистым носом князь Долгоруков, ведший свой род от Рюрика, – и худой, подвижный, светловолосый, с острыми серыми глазами Алексей Иванович Голохвастый, охранявший монастырь с малым числом казаков до прихода из Москвы стрелецкого отряда Долгорукова.
– Что скажете, воеводы? – тихо и твёрдо спросил игумен.
– Думаю, будет приступ, – спокойно ответил князь. – После обедни жди беды.
– Это ты, князь, Сапеги не знаешь, – зло сказал Голохвастый, стукнув кулаком о бедро. – Он сказки поёт про рыцарей, а сам – вор-вором. Бьюсь об заклад, что он гадает, как подлее разбой учинить.
– И из Москвы никаких вестей, – едва вздохнул Иоасаф, положив правую ладонь на левую, упирающуюся о посох. Руки у него были широкие, крестьянские.
– Будем держать ухо востро, – постановил князь и велел Митрию оповестить всех старшин, чтобы прибыли перед обедней к настоятелевым палатам.
Во время обедни со стороны Клементьевского поля раздались выстрелы. Воинские люди бросились к стрельницам, думая – приступ. Но выстрелы были далеко, и словно хоровод разыгрался за Волкушей: там скакали, кричали, доносился звон сабель и дружные возгласы.
– Пируют! – ворчали стрельцы.
– Это они вчера Радонеж погубили, – говорили промеж себя монастырские слуги, которые всегда всё узнавали раньше других, – там добычу захватили, теперь похваляются.
На Клементьевском поле задудели дудки, замелькали хоругви. Всадники скакали уже по всем окрестным полям, знамёна и бунчуки реяли и над Красной горой, и за Сазановым оврагом. Блестели украшенные диковинными перьями шлемы и выпуклые кирасы.
Перед закатом дудки засвистели согласно, из окопанного табора уже не отдельные хмельные гусары выскочили, а стройные полки вышли в порядке, направляясь к Красной горе, обогнули Водяную башню и стали против Келарской и Плотничьей, вдоль Благовещенского оврага. Лисовский разряжал своих людей с противоположной стороны, в самом слабом месте монастыря – от Святых ворот и Терентьевой рощи до Сазанова оврага и дальше, к Переславской и Углицкой дорогам. За Воловьим двором, у Мишутина оврага, они сомкнулись. Лишь южная стена осталась свободной – её крепко защищал крутой откос к Кончуре и Келарский пруд.
Монастырь изготовился к бою. Сотни стояли доспешные и оружные, кони охотников под сёдлами. Дымились фитили пушкарей.
Но солнце садилось, и ничего не происходило.
Тёплый день таял, исчезал за Красной горой, за Дмитровской дорогой, за густыми лесами и топкими болотами.
На забрале и у подошвенных бойниц зажгли было светочи, но вскоре почти все погасили – пламя мешало всматриваться в ночь. Та, как нарочно, была густой, лишь за Сазановым оврагом, далеко, за Киржачом, куда удалился когда-то от обительных смут игумен Сергий, горели Стожары, одёсную от них сияла одна особенно яркая звезда.
Звезда эта заметно передвинулась к Московской дороге, когда ночь вдруг ожила. Заиграли многие трубы, послышался топот и сдержанные вскрики, и, не зажигая огней, поляки, литовцы и русские изменники устремились на приступ.
Митрию-вестовому чудилось, что грудь его разрывается от весёлого ужаса, а ноги сами несли его к Духовской церкви: князь Григорий Борисович велел звонарю раскачать всполошной колокол. Вместе со звонарём князь тянул верёвки, приводя в движение рычаги. Наконец колокол достиг языка, от резкого звона, казалось, содрогнулся воздух.
И почти разом с набатом рявкнули пушки, ахнули пищали и заплакали дети в крестьянских таборах, и с криками взвились в небо птицы.
Митрий, стоя на стене возле Конюшенных ворот, прячась за зубцом, высоко держал светоч, как приказал князь, и расширенными глазами смотрел на дьявольские тени, что тащили осадные лестницы и большие плетёные щиты. Щиты останавливались, из-за них летели в сторону стрельниц вспышки огня. И вот уже совсем близко послышались крики и топот, тупо грохнули о стену осадные лестницы, заскрипели под тяжестью тел ступени, бухнули вразнобой подошвенные тюфяки, взрявкнули пушки, засвистели редкие стрелы, забил в ворота таран.
– Врёшь, гад, не взойдёшь! – прорычал молодой клементьевский крестьянин Слота: упершись вилами в верхнюю ступеньку лестницы, он налёг на рукоятку, и лестница с четырьмя нападающими, тяжко заскрипев, отклонилась от стены, подломилась и завалилась набок, на бегущих слева. Справа приятель Слоты кузнец Никита Шилов принял на пику литвина. Тот заверещал тонким голосом, а могучий Никита, всё продолжая держать пику на весу, горячо зашептал, закрыв глаза:
– Господи, помилуй! Господи, помилуй мя грешнаго!
Митрий сам, забыв о том, что ему велено светить, ткнул светочем в чью-то бородатую харю, появившуюся в проёме меж зубцами, а потом ударил сверху, видно, по мисюрке. Светоч треснул и погас.
Ругань и хриплое дыхание слышались отовсюду, пищали уже не стреляли – не было времени их заряжать. Всё больше стонов и проклятий доносилось изо рва под стеной.
Но вот на Плотничьей башне победно затрубил рог Голохвастого – там отбились.
Перед Конюшенными воротами врагов становилось всё меньше. Они бежали, бросая осадные лестницы и щиты, исчезали в темноте, как тени в преисподней.
– Воры – они и есть воры, – раздался рядом суровый голос князь-воеводы, и Григорий Борисович крепко взял Митрия за плечо: – Беги на Келарскую, узнай, как там. Да не по стене, а двором – быстрее будет!
Отрок, будто проснувшись от страшного сна, помчался на Келарскую башню. И там ночной приступ был отбит.
Второго не случилось.
7 октября 1608 года
Святые ворота и Конюшенные отворились почти одновременно. Чередой из них выехали несколько Рощиных детей боярских, проскакали вдоль стен, стали вразрядку поодаль. За ними из ворот выбежали крестьяне: они собирали брошенные нападавшими осадные лестницы, щиты и иное, тащили в монастырь. Стрельцы обирали убитых и раненых, снося всё добро в единую мошну. В монастыре всё годное снаряжение приспособили для навесов над деревенскими таборами, иное порубили на дрова.
Когда сторожи убрались, показались супостаты. Шли кони, скрипели телеги. Поляки и литва грузили своих убитых и раненых. Со стен смотрели на сие действо крестьяне, поражаясь тому, что содеяли ночью своими руками. Дворяне и дети боярские досадовали на повеление игумена не трогать тех, кто приехал за телами, но ослушаться не смели.
После полудня реденькие серые тучи затянули небо, заморосил неслышный дождь, навевающий уныние. Это надолго, думали все. Ждали, что теперь сапежинцы отстанут, уберутся в Тушино.
В игуменских палатах Роща, сдвинув чёрные густые брови, сурово и веско говорил собравшимся сотникам:
– Сапега в Тушино не вернётся. А коли вернётся, то сам себя глодать почнёт. Войско царька жалованья требует, а у вора ничего нет. Обитель им нужна ради серебра и припасов – с людьми расчесться.
– Бог милостив… – изрек Иоасаф. – И в милости своей шлёт нам испытания.
– Их тысяч двадцать, может, и поболе, – сощурив правый глаз, резанул Голохвастый. – А нас тысяча.
Три десятка сотников зашевелились, но Голохвастому возражать не стали.
Князь-воевода сказал:
– Мыслю я, осады не избежать. Думать надо об устроении внутреннем.
– Отец Авраамий похлопочет на Москве, келарю не откажут, – тихо ответил игумен, скрестив пальцы рук. – Подождём подмоги.
Сапежинцы не ушли. В станах врагов всё шевелилось: копошились люди, двигались в разные стороны повозки, но смысла этих движений в монастыре пока не понимали. И только когда на вершине Красной горы, на самом видном месте, сапежинцы поставили огромные плетёные корзины и стали насыпать их землёй, делая туры, князь-воевода Григорий Борисович Долгоруков сказал вслух то, чему сам не хотел верить: осада!
На всех дорогах – не только тех, что вели от монастыря к городам, но и на тех, которые соединяли деревни, – Сапега приказал ставить острожки: окапывать заставы валом с плетнём наверху, чтобы обезопасить себя от внезапных набегов. Лазутчики показали, что враги копают и за Нагорным прудом, и на Княжьем поле, и на Углицкой дороге.
Потом приволокли плетёнки почти к самой стене, ровно на расстояние выстрела, стали их насыпать землёй.
Им кричали со стен с презрением:
– Эй вы, кроты, землеройки, убирайтесь прочь!
Тогда из стана Лисовского к крепости подскакивал какой-нибудь расфуфыренный лях с красным пером на шлеме и, вертясь на коне, лаял монахов словами непотребными, стрельцов ругал сыкунами и трусами. Со стен, не выдержав, палили, пока Алексей Голохвастый под страхом плетей не запретил стрельцам тратить заряды попусту.
А то подходили открыто, почти не таясь, и затевали с затинщиками разговоры о силе Тушинского царька, о том, что Москва уже вся ему присягнула, показывали на войско – вон как нас много! Сдавайтесь добровольно, тогда пощадим вас. А иначе-де мы вас всех четвертуем, и детей ваших на копья взденем, и девок по кругу пустим, а монасей оскопим.
В ответ со стен тоже ругались, но сомнения закрадывались в душу и от ужасных угроз, и от утверждений, что Москва взята и вся Русь присягнула царьку.
Тем временем, прячась за турами, поляки, литва и изменники рыли длинные окопы почти у самого подножия стены, чтобы можно было наблюдать за тем, что происходит в обители, беспрепятственно, и стрелять по тем, кто появится на стенах.
– Нас, как волка, обложили! – сощурив в струнку глаза, подняв светло-русую узкую бороду, говорил Голохвастов. – А мы, ровно девица в тереме, сидим. Вылазки надо устраивать, мешать им окапывать!
– Их в разы больше. Ну, перережут нас, как курей. Девки с бабами стены держать будут?.. В ворота ворвутся, – отвечал с досадой Долгоруков.
Голохвастый склонял голову, закусывал нижнюю губу.
Сапега с Лисовским будто понимали, как хочется осаждённым устроить вылазку. За стенами с разных сторон шумели, принимались скакать всадники, бежали пешцы с лестницами, палили из пищалей, и за завесой дождя или пороховым дымом, в сумраке утреннем или вечернем, казалось, что вот сейчас-то и будет второй приступ, что решается судьба обители. По стенам расставлялись защитники, всё приводилось в готовность, но шум постепенно утихал, и напряжение опадало раздражением и злобой.
В обитель начало закрадываться уныние. Люди из деревенских таборов из-под промокших навесов попрятались под полукружия стен с внутренней стороны, набились по клетям и кладовым. Плакали голодные дети, стонали заболевшие женщины. Никому не нужное добро кучами лежало на дворе.
Митрий доносил Григорию Борисовичу: ставят туры на Волкуше, и за прудом на Московской дороге, и в Терентьевой роще, и на горе против мельницы. Туры росли как грибы – вот уже за Копниной, против Водяной башни, насыпали, пошли по Красной горе в сторону Мишутина оврага, супротив каждой башни. Всего девять укреплений насчитал Митрий. Но самый страшный час был, когда узрел он меж турами на Красной горе жерло первой пушки.
– Стен им не разрушить, – говорил Роща. – У них же только лёгкие пушки, стенобитных им взять неоткуда. Да и ставят они выше стен. Что за затея?
– Как в обитель сверху ядра посыплются, мало не покажется. Отпусти, Григорий Борисович, на вылазку, – требовательно отвечал Голохвастый.
Тут вступал архимандрит:
– Не может Москва присягнуть царьку. И отец Авраамий нас не забудет. Вот соберёт народ – и пришлёт к нам на выручку.
– А ну как он не знает, что мы тут в осаде сидим? – вопрошал молодой Рощин, но Иоасаф презрительно смотрел на него: келарь не зря из рода Палицыных, старинных служилых людей, все воинские хитрости наперечёт знает.
Копошение не прекращалось: вот уже от одной батареи к другой, от самого Келарева пруда до Глиняного оврага, опоясывая всю обитель с запада, протянулся ров. Копая, землю вороги кидали на сторону монастыря, и так получились и ров, и вал. Вал местами оказался столь высокий, что за ним мог укрыться не только пеший, но и конный.
Митрий заметил, как по Московской дороге со стороны Клементьевского поля движутся лошади, запряжённые цугом. Они тащили что-то тяжёлое. Погонщики хлестали уставших лошадей, и те из последних сил свернули к мосту. На спуске подбежали лисовчики, окружили телегу, поддерживая её, чтобы не понеслась вниз, лошадей бы не покалечила. Так почти на руках дотащили телегу до Терентьевой рощи,
– Князь-воевода! – вскричал Митрий, вбегая в келарские палаты. – Беда!
– Что такое? – жёстко спросил Григорий Борисович.
– Пищаль великую притащили! Сам видел!
Роща живо встал:
– Пойдём глянем!
На горе Волкуше меж туров действительно было шумно. То и дело оттуда в сторону крепости выскакивали на конях некие люди, кричали:
– Держитесь теперь! Жахнет Трещера – ваши хвалёные стены в прах разнесёт.
– Как бы не так, – бормотал Роща, вглядываясь в пушку, вставшую меж туров среди Терентьевой рощи. – Постельничий строить умел, спаси Господь его душу.
Митрий уже раскрыл рот, чтобы спросить, какой такой постельничий. Но вовремя вспомнил давний рассказ отца, что царь Борис Фёдорович Годунов поначалу служил в Постельном приказе.
7 октября 1608 года
Заполдень в стане Лисовского поднялся шум. Затопотали кони, задудели рога, к окопанному табору спешили со всех сторон ляхи и казаки, что рыли рвы у стены и рубили острожки на дорогах. Затем вся толпа повалила на Клементьевское поле, к Сапеге.
Митрий вновь влез на самую верхотуру башни, силясь понять, что там за суматоха.
В разрывы сероватых облаков проглядывало солнце, голубело небо, и день казался таким мирным, спокойным. И вот – опять тревога!
От толпы отделилась группа всадников, поскакала к крепости. Казаки! В них не стреляли – всем хотелось услышать весть. Оказавшись под самой стеной, они начали кричать. Дескать, покоритесь царю Димитрию! Вам же лучше будет. Вон из Переяславля гонцы прибежали – бьют челом, просят законного царя владеть городом. С ними из Александрова, из царской слободы, людишки – тоже кланяются, признаём, дескать.
Митрий побежал к Роще.
Князь уже знал о покорности Переяславля и Александровой слободы, раздражённо ходил перед Иоасафом, говорил:
– Гнездо древнейшее! Гнездо Александра Ярославича! Как могли они вору предаться!
– Так и Шуйский, коли присмотреться, – вор! – с вызовом сказал Голохвастый.
Иоасаф зыркнул на него так, что тот опустил голову, скрывая дерзкий блеск светлых глаз.
– Теперь Сапега должен туда людей послать – всех к присяге подвести. А мы что?
Рощу угнетало бездействие. Заутрени, обедни и вечерни шли чередом, но крестьяне так и жили таборами на дворе, и уж дров на приготовление пищи не хватало, и младенцы умирали от того, что у матерей кончалось молоко.
– Дело монашеское – молиться, дело воинское – к сражению готовиться, – тихо молвил архимандрит.
– Прав ты, отче, – сказал Григорий Иванович. – Сын мой умнее меня оказался, свои сотни к вылазкам готовит, крестьян обучает. И мы примемся.
– Что же ваш келарь? Почто Авраамий не хлопочет, почто из Москвы помощь не идёт? – с вызовом сказал Голохвастый. – Лисовчиков в таборе много меньше стало. Неспроста. Что-то они задумали.
– Гонца пошлём… – задумчиво ответил Иоасаф. – Пусть из Москвы на табор Сапеги ударят, тут и мы из ворот выйдем.
– Меня пошлите, дяденьки! – вдруг выскочил из угла Митрий. – Я здесь все тропки ведаю, и Москву знаю.
Иоасаф медленно повернулся к нему всем телом, опершись руками на тяжёлый жезл, вгляделся в карие, широко расставленные глаза под светлой чёлкой.
– Ты, вьюноша, келарев подручник. Авраамий, на Москву отбывая, тебя мне поручил. Указ тебе – я да князь-воевода. Надо будет – пошлём. А пока твоё дело – за Григорием Борисовичем следовать!
После обедни Иоасаф послал монахов к сотникам – обучаться уставу воинскому – в непогоду, под начавшимся дождём.
10 октября 1608 года
Заполночь открылся потайной ход возле Сушильной башни, и два казака, перекрестившись, вышли в ров. Тихо пробирались они вдоль пепелища Служней слободы в Служень овраг, к речке Корбушке. По Московской дороге ныне не пройти, но можно попробовать по Стромынке. На неё, правда, ещё выбраться надо – дорогами лесными да просёлочными. В Громкове, у брода через Ворю, можно коней купить – и доскакать до подворья монастырского, весть подать.
Но не вышло. Поутру, как развиднелось, дозор лисовчиков схватил гонцов. Перебежчики узнали казаков, отобрали грамоты.
11 октября 1608 года
В монастыре праздновали Покров и служили молебен, согласное пение раздавалось далеко в чистом холодном воздухе. И задумывалась москва в стане лисовчиков: с нами ныне удача, а с ними – Бог. Как быть-то?
13 октября 1608 года
С ночи холодный густой туман окутал холмы и овраги Троицы. В безветрии не хотел он рассеиваться, льнул к промокшей земле, а когда к полудню растаял, клёны, ещё вчера стоявшие зелёными, оказались жёлтыми.
Но защитникам обители недосуг было любоваться внезапной красой осени.
Враз зарявкали по холмам пушки. С перепугу заревела животина. Ядра – каменные и железные – полетели не в стены обители, а навесом, пробивали крыши келий и дворов, разбивали повозки. Разлеталось десятилетиями копимое добро, падало в грязь, смешивалось с прахом.
Общий страх развеял чашник Нифонт. Могучий, в просторной епанче, с кручёным поясом, подвязанным над круглым животом, с румяными щеками и весёлыми злыми глазами под белёсыми бровями, он появился на пороге своей кельи, собрав в кулак подол посконной рясы, громогласно провозгласил:
– Дивитесь, люди добрые, какими яйцами несутся ляшские куры! – Развернул подол, показал железное ядро. Коленом пихнул ядро – оно плюхнулось в лужу, зашипело. – У тех кур языки змеиные! Видите, как шипят! – И возвысил голос: – Не верьте посулам, не слушайте шипу змеиного. Не отдадим дома святого Сергия на поругание!
Не гром тряхнул небо, но будто своды небесные треснули – так громыхнула Трещера. Содрогнулось прясло – ядро, пролетев над Подольным монастырём, ударилось в стену, вошло в неё глубоко. Вздрогнули люди на стене.
Князь-воевода поднялся на Круглую башню, именуемою также Красной, – все пушкари и пищальники были уже здесь. Роща велел всем беречь ядра, лишь с башни Водяных ворот и с Круглой башни велел он пристреляться к самой страшной пищали – Трещере.
Целый день били по обители пушки.
Степенные монастырские крестьяне собирали остывшие ядра в плетёные корзины, в коих возят бельё полоскать, и носили в башни. Там смотрели, какой пушке какое ядро подходит. Носили в Круглую и Водяную башни, что против батарей. С башен послали на Красную гору лишь несколько ядер. Целились главным образом в осадную пушку.
К вечеру ещё раз рявкнула Трещера, рыгнула огнём, окуталась дымом. Вновь ядро глубоко вошло в стену, трещины пошли по кладке.
С тех пор каждый день Трещера била по стенам и башням – всего по два ядра могла она выпустить от рассвета до заката, но много бед натворили те ядра. Стена меж Круглой и Водяной башнями начала оседать, и не раз её приходилось укреплять изнутри. И было заделье всем осаждённым – ежедён стены чинить да крыши латать, да ощепье древесное и крошево каменное убирать.
14 октября 1608 года
Утренник. Изморозь на траве. Солнце, небо синее, леса вдали стоят жёлтые, праздничные, как облачение архимандрита. Жить бы да радоваться.
После заутрени – вновь наглая, яркая карусель у Святых ворот. Всадники гарцевали вдали, затем подскакивали к самой стене, издеваясь:
– Эй, вошь захребетная! Выползай из щелей! С нами порадуйся! Выпьем за царя Димитрия!
– Что случилось? – кричали со стены.
– Ваш Ростов нашему пану в ноги пал!
Прежние обитатели Служней слободы вновь знали всё раньше других. Говорили:
– Лисовский сам в Переяславль пришёл – присягу принимать, и потребовал от рыбоедов доказать верность присяге – тут же на Ростов повёл изгоном. Восемь сотен собрал – на митрополичьем дворе даже пикнуть не успели.
– В Ростове что добра, что припасов! На всех хватит!
Митрий упёрся головой в кирпич забрала, чтобы сдержать слёзы, брызнувшие из глаз. Ясно представилось ему дорога от Ростова до Углича – всего ничего. Через Борисоглеб на Улейму – и вот уже как выедешь из соснового бора, так за полями Алексеевский монастырь маячит. Обозные два дня идут, а верховые – с заутрени до обедни поспеют. Коли Ростов без боя пал, то и родной дом под угрозой.
Но вот ударила с Водяной башни пищаль, и Митрий вспомнил: моё место – подле князь-воеводы. Побежал не по-детски, вприпрыжку, как бегал ещё недавно, а словно ссутулившись.
Засуетились на Волкуше-горе поляки – и вновь рыгнула ядром Трещера. Вслед за ней затявкали по холмам пушки.
Воеводы повелели стрелять по литовским орудиям.
Влас Корсаков, старший над пушкарями, сам поднялся на Водяную башню, колдовал над орудиями. Били по Терентьевой роще и по Волкуше.
Ждали второго выстрела осадной пушки.
И когда отслужили обедню, вновь пальнули по турам, окружавшим Трещеру. Ждали, что будет, но выстрела всё не было.
Влас Корсаков перебежал на Круглую башню, оттуда палил по Терентьевой роще, повернув все орудия в одну сторону.
И грохот раздался, и пороховой дым окутал рощу. И кричали на Круглой башне, и благодарили Бога, и молились – замолчала страшная пищаль. После уже узнали, что, с Водяной башни бия, повредили ей пороховницу, а ядро с Круглой башни повредило устье.
Засуетились людишки на Волкуше. Запрягли несколько пар сытых крестьянских лошадей, и те потащили Трещеру на телеге с огромными колёсами в сторону Москвы. С Трещерой отъехало триста человек казаков – понадобились, вишь, люди царьку Тушинскому.
И решили поляки отомстить за великую пищаль и одновременно хозяйственный вопрос решить. Год выдался урожайный, зерна захвачено довольно, но из зерна хлеб не испечёшь. Мука нужна.
Мельница же – вот она, на Кончуре. И сейчас мелют там на монастырский обиход. Сидит там на стороже сотенный голова Внуков со своими ребятами, его голыми руками не возьмёшь. И в Подольном монастыре – из детей боярских Ходырев, опытный и храбрый старшина, с ним полсотни конных и полсотни стрельцов и дюжих крестьян.
16 октября 1608 года
Ещё один погожий день угасал, заря полыхала над Красной горой. Туда уходила Дмитровская дорога, оттуда по-прежнему прилетали в крепость гостинцы от Сапеги – не часто, но постоянно, и попадали они куда придётся – то в клеть, то в корову, то в поленницу. Раз угодило ядро, прости господи, в нужник – пришлось новую яму под это дело рыть.
Звёздное небо новолуния раскинулось над лесами, над пожнями и стернёй, над лугами и ловлями рыбными, над хмельниками и огородами. И везде-то люди трудились – что ни день, то новое заделье. И только осаждённые места себе не находили. Не привыкли они, особенно крестьяне, к строгому затвору, а тут – ни вестей, ни новостей.
Чу! Весть прилетела! На мельнице – из рушниц палят!
Митрий уже бежал к молодому князю Долгорукову, что занимал со своими молодцами половину трапезной: готовьтесь к вылазке!
Когда открылась калитка возле Святых ворот и выскочили из неё рощинцы, поскакали к мельнице, там уже вовсю кипел бой: подоспевший из Подольного монастыря Ходырев рубился с самим паном Лисовским. Оба были сильными, рослыми, ловкими, сабли так и ходили.
Молодой Долгоруков повернул свою сотню на стан лисовчиков. За ним из ворот бегом ринулась сотня во главе с чашником Нифонтом. Рясу Нифонт заправил в порты, чтобы не мешала бежать, поверх надел тегиляй, на голове мисюрка на войлочной подкладке, палаш в руке. Видать, недаром чашник ведал питием обительным, не зря бочки с медами и вином таскал – мощно рубился он, разбегались перед ним поляки.
Издали видно было, как съехались двое – мелькала высокая шапка Ходырева и белые перья на шлеме Лисовского. Сотенный голова достал пана клинком, полоснул по плечу. Выронил пан саблю, схватился ладонью за рану, развернул коня – за ним и поляки, и казаки.
В монастыре затрубили возвращение. Воины Рощина и Нифонта поворачивали неохотно: только во вкус вошли, руки поразмяли, и сразу назад. Но отступили.
– Вот и всё их хвалёное рыцарство! – рычал от ярости князь-воевода, встречая возвращавшихся с вылазки сидельцев. – Только по ночам и нападают, как тати. Теперь ещё жалиться будут, скажут – луна слишком ярко светила, вот и отбились троицкие ратники.
17 октября 1608 года
Утром на большом совете всем стало ясно, что напади на мельницу не один Лисовский с охотниками, а всё войско, ратникам не устоять. Стены Подольной обители деревянные, вспыхнут как ощепье, и людей потеряем, и запасы зерна и уже смолотой муки. А Лисовский это дело так не оставит, мстить почнёт.
С Красной и Сушильной башен палили пищали и тюфяки – по окопам лисовчиков. До стана не доставали, но мешали изрядно. Из Красных ворот вышли в порядке несколько сотен – под их прикрытием свезли в Троицу с мельницы муку и зерно, перебрались и остававшиеся в Подольном монахи со своим скарбом, вернулись Внуков и Ходырев.
Деревянные башни и стены Подольного зажгли, мельницу повредили. Думали: вот минули уже почитай три недели осады, а помощь из Москвы нейдёт. Переяславль, Александрова слобода и Ростов – кто вольно, кто невольно, а присягнули Тушинскому царьку. Что теперь?
А в монастыре стало ещё теснее.
Не стало возможности гонять коней и скотину на Келарский пруд – воды напиться. Остались только пруды, ближайшие к Конюшенным воротам. Без них пропадёшь.
Ждали ответа из Москвы, но его не было. Думали: не послать ли гонцов вновь?
Но как пройти?
На дорогах бьют туры – корзины большие плетёные землёй набивают, дабы прятаться за них. Везде сторожи стоят окопанные. Если так и дальше пойдёт – из обители и мышь не выскочит.
18 октября 1608 года
– Крысы трусливые! Будете ужо лапти глодать.
– Курвы москальские!
– Ярославль ныне наш! И Углич присягнул! Скоро вся Волга под нами ляжет! А вы сгниёте в каменном мешке, в своём дерьме захлебнётесь!
Паны гарцевали перед Святыми воротами, где наёмные ратники уже рыли длинный окоп от пепелища и остатков обугленных стен Подольного монастыря. Выкрикивали похвальбы и угрозы. В душах осаждённых закипала злая обида. Хотели было палить по ним из рушниц, но приказ воеводы был строг: не тратить пороху даром.
– Ей, мужики, – подскакав под самые стены, продолжали задирать паны, – как там монаси поживают? Всех ли ваших баб перещупали, пока вы на стенах торчите? Что молчите, мухоблуды?
Вспыльчивый Слота, клементьевский крестьянин, не стерпел: поднял над головой камень, швырнул в ляха. Камень тяжко бухнулся меж всадников. Лицо Слоты в рытвинках оспин полыхало от возмущения.
– Камни-то поберегите! – кричали снизу. – Скоро пригодятся – грызть будете!
Тут издалека, со стороны Конюшенных ворот, раздался зычный глас Ходырева. Слов было не разобрать, но все поняли – неладно!
Когда Митрий взбежал на Житничную башню, увидал, как Ходырев и Нифонт со своими людьми спускаются со стены по верёвкам. Ходырев, ловко перехватывая руками в кожаных рукавицах толстую верёвку, широко расставив ноги, упирался ими в кирпич, будто пятился. Нифонт Змиев сползал по верёвке тяжело, прожигая пеньковые рукавицы.
Несколько дворян с саблями уже бежали по плотине Верхнего пруда в сторону огорода, где литва только что деловито срезала капусту. Митрий заметил, как огнём мелькнула среди грядок рыжая голова Гараньки-каменотёса – и этот туда же, да без шелома!
Но уже не до капусты стало – обида и горечь ожидания гнали на огород воинов и крестьян, зажигая в них ярость. Лязгнуло железо – скрестились клинки.
Митрий скатился по ступенькам башни, что есть духу помчался к келарским палатам, где жил Долгоруков, отворил, задыхаясь, дверь:
– Там, там! Наших бьют!
– Что?
– В капусте! Бьются!
– Кто? Кто позволил?
– Литовские люди нашу капусту воровали, мужики обиды не стерпели.
– Бей тревогу! – коротко велел воевода сыну, с помощью слуги надевая панцирь.
Звякнул всполошной колокол, набирая голос. Раздались крики сотников, ратники спешно облачались для боя, бежали к Конюшенным воротам. Стремянные седлали коней, подводили сотникам.
– Отец! – подскакал Иван Григорьич. – Брушевский со своей ротой на подмогу литве спешит. Надо ворота открывать, пропадёт Ходырев ни за грош.
– Сам виноват! Капусту пожалел!
– Так ведь еда…
– Молчи! – прикрикнул отец. – Твоё дело во главе сотни! Открыть Конюшенные ворота! Сотни Рощина и Внукова – бой!
Среди налившихся соком белых кочанов, оскальзываясь на взрыхленной земле, рубились рота Брушевского и сотни Рощина и Внукова.
В воротах, сияя панцирем, встал во главе войска сам князь-воевода.
Литва и люди Брушевского, увидев это, побежали, оставив на поле боя двух лошадей с впряжёнными в них телегами, уже нагруженными капустой. Меж гряд стонали раненые.
Сотни построились, оставив огород в тылу. Выехали из ворот телеги для раненых. Ратники бережно поднимали своих. Крестьяне спешно рубили оставшуюся капусту, подобрали с земли всё, даже изорванный лист. Наскоро выкопали хрен. Телеги въехали внутрь, сотни под взглядами изготовившихся к бою врагов, соблюдая порядок, вернулись в крепость, и ворота закрылись.
Вечером Иоасаф позвал к себе воевод – Долгорукова и Голохвастого. Сказал, пытливо глядя на них:
– Новость у меня дурная. Василий Брёхов, старшина даточный, сообщил, что Оська Селевин сбежал. Слуга монастырский. Вместе с братом Данилой они в Осташковской слободе ловлями рыбными ведали. Говорят, видели со стен, как ляхи его поимали. Или сам предался?
– Одна стерва сбежала – велика ли беда? – дёрнул плечом Алексей Голохвастый.
– У этой стервы уши есть и глаза. И язык длинный. Всё выболтает, – укоризненно произнёс игумен, с досадой покачав головой.
– Чего мы ждём? – загоревшись, спросил Голохвастый. – Лисовский ранен, о Сапеге уже несколько дён не слыхать. Нас совсем к стенам прижали. Дрова кончаются, мяса нет. Из пищи только зерна да муки вдоволь. Холода грянут – что тогда? Вылазку надо! Мочи нет без дела сидеть, пока нас хуже волка обкладывают!
– Не гони, Алексей Иваныч, – осадил Долгоруков.
– Они думают, что мы испугались. Самое время ударить! Стрельцы недовольны, что сидим без дела.
– Ну, с Богом! – решился Долгоруков. – Собирай сотников.
Вечерню в Успенском соборе служил сам архимандрит. Пели согласно, и в лицах была видна печаль и решимость. Василий Брёхов, возвышаясь над всеми на полголовы, пристально и неотрывно глядел на образ Троицы. Губы сами собой повторяли молитву.
Впереди, ближе к аналою, стояли старшины, за ними сгрудились люди, стеснились к алтарю, к свечам и образам. Ждали.
После вечерни те, кого разрядили на стены, заняли свои места – на Красной и Водяной башне, обапол ворот. Стрельцы зарядили рушницы. Сотня Ходырева, желая отомстить за погибших и раненых товарищей, стала у Конюшенных ворот. За ними – сотня Внукова.
Сам князь-воевода поднялся на Красную башню. Иван Григорьевич с двумя сотнями конных и сотней пеших изготовился у Святых.
Неожиданно тёплый день сменился мягкой ночью. Сквозь тонкую пелену облаков было видно пятно месяца.
Затрубил в темноте рог, отворились ворота, и сотня Ходырева поскакала по плотине Верхнего пруда, мимо капустного огорода, к Служней слободе. За ней – Внуков на Княжее поле, на токарню, за Конюшенный двор. Молодой князь Рощин поскакал по Московской дороге, свернув на Красную гору, к турам. Пешие устремились туда же напрямик, через низину, перебегали речку по узким мосткам.
Митрий стоял подле князя Григория Борисовича, досадуя, что не может бежать вместе с ратниками, и одновременно страшась этого. На миг словно наяву увидел он давешнюю волосатую харю, появившуюся над забралом, ту самую, в которую ткнул светочем, услышал пронзительный вопль падающего.
Затрубили трубы у ляхов и литвы, вспыхнули огни. Тьма ожила, зашевелилась, чудовищные тени заметались окрест, и месяц высунулся из облаков, чтобы взглянуть на людские распри.
За Служней слободой и на Княжьем поле всадники много шатров порушили, литву и ляхов порубили, трёх коров в монастырь пригнали. На Красной же горе, у туров, вороги успели одеться к битве. Ударили рушницы стрельцов. Здесь сеча была стремительной и яростной. Многие испили смертную чашу.
Пробудился табор Сапеги на Клементьевском поле. Послышался топот. И сотни начали возвращаться в монастырь. Казаки везли своих убитых и раненых, стрельцы – своих. Монастырские слуги и даточные люди на плаще втащили в закрывающиеся ворота Василия Брёхова, положили на солому. Он был ещё жив, но страшная рана на боку показывала, что осталось ему недолго. Рядом с ним на коленях стоял, склонив русую голову, Данила Селевин.
– Князя! Князя позовите! – прошептал Брёхов.
Подбежал Митрий:
– Князь-воевода идёт, дяденька.
– Слушай ты. За Господа нашего и Троицу смерть я принял. Скажи князю, дочь ему свою поручаю. Не оставит… Спаси, Господи!
– Тятенька, тятенька! – пала на колени перед старшиной девица, схватила за охладевающую руку, вскричала: – Господи! На кого ты меня оставил?!
Слёзы градом хлынули из её глаз.
Ворота лязгнули, затворились.
20 октября 1608 года
Страшен был Митин сон. Беспокоен, прерывист. Виделся ему Каменной ручей, где он пускал по весне кораблики, вырезанные из толстой сосновой коры. Виделась Волга, освобождённая ото льда, с множеством купецких насадов и рыбацких челнов. Стены и башни над водой. Потом видел он сестру свою Ульяну – гуляла она средь яблонь, увешанных спелыми яблоками, и звала её издалека матушка. И где-то за матерью – большой – виделся отец. Суров он был, ожесточён, говорил Митрию: пошто вору крест целовал?
Митя вскочил на лавке, озираясь кругом. В горнице никого не было. В слюдяные окошки заглядывал пасмурный день. И тут до Митрия дошла мысль, которую он незаметно для себя отодвигал вчера: Углич присягнул Тушинскому царьку! Значит, и отец его, и мать крест целовали? И Ульяна? Не может быть. Как же так? Что же теперь делать?
С улицы донеслось согласное пение: за алтарём Успенского собора хоронили защитников крепости. Панихиду служил игумен Иоасаф.
Раненых перенесли в царские палаты, часть которых освободила царевна Ксения, ныне инока Ольга.
Григорий Борисович бил ей челом, просил взять под покровительства Марию Брёхову, дочь убиенного Василия из Служней слободы. Ибо нет у неё матери, а теперь и отца, и дом их в слободе в пепел обратился. После похорон надела Мария одежду послушницы и принялась ухаживать за ранеными. Омывала им раны, кормила, переворачивала, закрывала умершим глаза.
В палатах келаря, где стоял воевода, вновь собрались сотники. Речь держал Иоасаф.
– Други мои! Тяжко стоять нам в одиночку. Видно, не дошла наша весть до столицы. Надо ещё раз попытаться до кремля добиться!
– Надо под шумок, как Оська сбежал, – сказал Алексей Голохвастый. – Ещё раз вылазку устроим.
– По Московской дороге не пройти, – проворчал сотник Внуков.
– Я про Московскую и не заикаюсь, – грубо ответил Голохвастый. – Надо мимо Служней оврагами, минуя Воздвиженское, к Воре, там чёлн взять – и на Мизиново.
– Из слуг монастырских кого послать, – рассуждал вслух задумавшийся Внуков, – они здесь каждую собаку знают.
– То-то и оно. Не только они каждую собаку, но и собака – их. Но выхода нет, – продолжал Голохвастый. – Одного слугу. Да я стрельца одного дам смышлёного. Авось проскочат.
Митрий уже не заикался о том, чтобы послали его. Знал: он нужен здесь. И сам от себя скрывал, как потрясли его слёзы Маши Брёховой.
К ночи вновь изготовились. Из калитки подле Святых ворот бросились на стан лисовчиков, рубились в ночи, не давая врагам одеться. Тем временем два лазутчика проскользнули в Служний овраг.
Сидельцы вернулись в крепость почти без потерь, прихватив с собой двух языков. Но языки оказались малосведущими пахолками – слугами-оруженосцами панов. Они знали лишь то, что у осаждавших тоже туго с кормами. Ради этого на Белоозеро Сапега отправил московитов Тимофея Битюкова и Николая Уездовского с отрядами – пройти туда стало просто через присягнувший вору Ярославль.
В палатах Иоасафа натоплено. Воеводы и старшины рассупонились, лица красные от ветра. Думали.
– Как бы не так! С кормами у Сапеги туго! Пся крев! Ради этого, само собой, на Белоозеро послать надо! Оттуда как раз к Филиппову посту рыбки привезут! – ругался Голохвастый.
– Не кипятись, воевода, – устало молвил архимандрит. – Все мы знаем, какие на Белоозере корма готовят.
Замолчали, слушая, как полуночник швыряет в окно сорванные листья.
– Два отряда Сапега за порохом послал, – веско сказал Григорий Борисович – будто бы сам себе. – Один, видать, на Белоозеро, другой – на Кириллову обитель. Стало быть, не только для пушек…
– Неужто подкоп роют? – вырвалось у Митрия. И сразу вспомнились рассказы отца, как копали под стены и башни Казани.
– Пока молчи, – строго приказал Иоасаф, опустив голову так, что белая борода прижалась к груди. – Зря людей не полоши. Посмотрим.
Пахолков-пленников Роща распорядился посадить к ручным жерновам – молоть зерно.
22 октября 1608 года
Митрий дремал у печки, наевшись в обед кулеша с говядиной, когда воевода позвал его:
– Поди проведай, что там стряслось!
Митрий выбежал под моросящий дождь и, перескакивая через лужи, потрусил к Круглой башне. На верхней её площадке уже стоял воевода Голохвастый.
– Снова празднуют! – пробормотал он, заметив Митрия. – Только вот что – не пойму. Ну, скоро сами проговорятся.
И точно: под Святыми воротами появились сапежинцы. И стало ясно: Суздаль – сам богатый древний Суздаль – и гордый Юрьев-Польской с его великокняжеским собором готовы целовать крест Тушинскому царьку.
Конец октября 1608 года
Принимать присягу в Суздаль отправился сам Лисовский. Вместе с суздальцами, желавшими или вынужденными доказать свою верность, он захватил сначала Шую, а затем и Кинешму.
В монастыре заметили отсутствие Лисовского с гусарами, но выйти из ворот было невозможно: вдоль всей восточной стены с утра до ночи двигались людишки – рыли широкий окоп. Рыть продолжили и на севере, от Глиняного оврага.
Воеводы чуяли недоброе. Однако новых вылазок пока не предпринимали – ждали ответа из Москвы. И чем дольше ждали, тем яснее становилось: ответа не будет. И помощи – тоже.
На сторону Тушинского царька уже перешли обильный монастырями Переяславль и архиепископский Ростов, тороватый Ярославль и изломанный судьбою Углич, крутоярая Кинешма и бойкая Шуя. Что-то грядёт…
Начало ноября 1608 года
Владимир, Вологда, Галич, Муром, Арзамас… Вести приходили со всех сторон. Города и веси присягали царю Димитрию, и более всего хвастались этим под стенами обители русские перемёты – бранили сидельцев, лаяли словами непотребными, восхваляли щедрость Тушинского вора. А кои города супротив вставали, от тех лишь пепел по ветру летел. Так погибли Стародуб, Вышгород, Радонеж.
В монастыре время от времени среди набившихся в крепость крестьян и богомольцев затевались разговоры – не открыть ли ворота, не покориться ли царьку Тушинскому, не спешит ведь Шуйский-царь послать подмогу, да и что там, на Москве, – есть ли тот царь? Но архимандрит наказал строго блюсти себя, шатость не оказывать, пригрозил карой небесной – и не только небесной. Шептуны смолкли.
Чашник Нифонт, которого за мощь и бесстрашие особенно слушались все крестьяне, уважали стрельцы и дворяне, выходя к деревенским таборам в тегиляе, так вещал:
– Царь на Москве – воля Господня. Ляхи – латинство, нехристи, веру православную предали. Господь велит нам за него сражаться. Господь наш – Свет истинный. Или ты славишь Свет, или станешь тьмой. Сиречь дьяволу душу предашь.
– Как славить-то? – с наивной верой спрашивали мужики.
– Пока мы в осаде – славить оружием лихим. Храбростью и верностью.
3 ноября 1608 года
Ни свет ни заря устроили воеводы малую вылазку к Верхнему пруду. По огородам Служней слободы и близ Конюшенного двора оставалась в земле морковь и репа, ещё торчала кочанами капуста.
Крестьяне с заступами и мотыгами в сопровождении дворян верхами выбежали из Конюшенных ворот, собрали в корзины всё, что осталось, втянулись назад. Запасы тщательно сочли и сдали на поварню. Все понимали: мало. Страшно мало.
Зерна-то в амбарах довольно, года на два хватит, а вот овоща – увы. Туго. Надобно разрешать узел, так жёстко затянувшийся вокруг обители. Но как, как?
5 ноября 1608 года
На Димитрия Солунского всё обительное братство молилось с особой истовостью, просило покровительства христолюбивым воинам. Иоасаф говорил: молил-де Димитрий Иванович князь воспоможествовать в битве против злокозненного Мамая на реце Непрядве. Святая Богородица с великомучеником Димитрием благодатью одарили: устояли полки Димитрия в битве, изгнали татар с русской земли. Помоги и нам, как Димитрию Ивановичу, как правнуку его князю Ивану Васильевичу, что стоял полками крепко на реце на Угре супротив Ахмата. Пронзи врагов русских своим копьём, очами не видимым, но духом чуемым.
Народу набилось так, что трудно было класть земные поклоны. Пели соборно, стройно, и далеко за пределы обители разносилось согласное пение.
Отслужив, вышел на паперть сам Иоасаф. Шитый золотом саккос, митра и панагия камнями так и сверкают, глаза горят, белая борода сияет в солнечном луче, что пробился-таки из-за туч. Рек:
– Братья и сестры! Шатость в обители нашей объявилась. Неужто мы бессильны во Христе, дабы супостатам покоряться? – Возвысил глас, обвёл взглядом и монахов, и воинство, и паству. – Кто сомневается в вере Исусовой? Тот волне подобен, ветром поднимаемой и развеваемой. Волна мы текучая али твердь духовная? Плоть распадётся, железо изоржавеет, – дух не погаснет, аки пламя. Во имя апостола Иакова, брата Господня, ополчимся на ворогов! Аминь!
Как одна, поднялись ко лбам все руки в соборе.
Митрий крестился, не замечая, как текут по щекам слёзы. Матушка, родной Углич, твердыня духа – всё слилось в единый огонь.
После молебна строились у Конюшенных ворот – князь Григорий Борисович с конными дворянами и детьми боярскими и воевода Алексей Голохвастый – тоже с конными. Первым назначено Княжее поле, где стояли заставы ротмистра Брушевского, вторым – Мишутин овраг и атаман Сума с товарищами. На башнях в готовности стояли пушкари, но пока оговорено было – не палить, чтобы в других вражьих станах, особенно у лисовчиков, не сразу проведали о вылазке, не выслали бы скорую подмогу.
Митрию князь наказал быть в воротах, принимая вестников. На вылазку не пустил.
Заскрипели тяжёлые петли – вырвался из ворот чалый конь Голохвастого. Воевода с молодцами намётом помчались через Глиняный к Мишутину оврагу, оставляя о правую руку Воловий двор. С Плотничьей башни, вынесенной на отлёт от стен, зорко следили за всадниками десятки глаз. На холме за оврагом, где виднелись валы ротмистровой заставы, вдруг заметили, всполошились, заметались.
Долгоруков уже скакал на Княжее поле мимо Верхнего и Нагорного прудов, отрезая ротмистра Ивана Брушевского от стана в Терентьевой роще. Другой отряд обходил Брушевского со стороны Конюшенного двора, не давая ему соединиться с Сумой.
Голохвастый жаждал схватки. Его истомило сидение взаперти, угнетала тревога за оставшуюся на Москве жену с детьми, тянула жилы неизвестность: когда же всё это кончится? И ядовитым червем точило понимание безнадёжности. Он хотел скакать, рубить, отсекать поднятые для удара руки и головы.
Не вышло. Люди Сумы, не успевая облачиться для боя, впопыхах седлали коней, вскакивали и мчались наугад – лишь бы подальше от вырвавшегося из монастырских ворот гневного потока. Один запнулся о кочку, упал – конь Алексея проскакал по спине поверженного, ломая хребет. Так топтали Сумину роту до Благовещенского оврага.
На Княжьем поле, на словно присыпанной порохом стерне, бился ротмистр Герасим Сума. Его паны и пахолки не успели сесть на коней. За спинами их лежало просторное поле – не убежать, не скрыться. Молодой князь Иван срубил ротмистра, ляхи один за другим падали, иные сдались.
Григорий Борисович услышал выстрелы с заставы – поляки успели пальнуть, чтобы дать знак своим, – взлетел на своём вороном коне на пригорок и остановился, оглядываясь. Окружённая четырьмя валами застава Брушевского кипела. Полуодетые, рубились ляхи, как кабаны, со всех сторон обложенные волками. Жолнёры и пахолки падали под натиском, иные бросали оружие, сдавались, а паны сгрудились в середине заставы, отбивались. Долгоруков приказал направить на них рушницы. Замерли ляхи, Брушевский, не мигая, смотрел на подъезжавшего Долгорукова, задрав голову без шапки. Потом тряхнул волосами, склонил главу. На двух руках протянул князю саблю.
Пленных погнали к воротам пешком. Воины спешно грузили на коней всё съестное, что могли увезли с собой.
Со стороны пепелища Служней слободы уже слышался топот: скакали вояки Лисовского. Монастырское войско спешно, однако соблюдая порядок, втянулось в ворота города. По молитвам все вернулись невредимыми. Митрий, помогая закрывать ворота, ликовал.
Едва успев перекусить, князь Долгоруков приказал привести Брушевского. Спрашивал терпеливо. О количестве людей. О присягнувших Тушинскому царьку городах. О том, где сейчас Сапега. О подкопе! Это было самым важным.
Ротмистр молчал, усмехаясь криво, презрительно. Углы губ его нервно подёргивались.
Князь внезапно устал, накатило безразличие. Позвал Митрия:
– Скажи страже, пусть в погреб под келарскими палатами отведут. Пытошные орудия приготовят.
Брушевский дрогнул, молвил тихо:
– Не надо пыток. Я скажу.
Вызнали: да, ведётся подкоп, и не один. А вот в которых местах – якобы сам Брушевский не знает. Потом всё же пытали, но ротмистр рта не разжал, места не указал.
Ввечеру архимандрит и весь священный собор, облачившись в праздничные одежды, отпели благодарственный молебен со звоном – славя Господа за дарованную победу.
Долгим был этот день, долгой и ночь.
Звёзды протыкали чёрный небесный свод, царапали лучами душу. Митрий-вестовой бегал по обители, скликая старшин на срочный совет. Потом замер подле дверей, слушая стук своего сердца. Представлял то, что, может быть, только в конце света бывает: взлетает на воздух башня – тысячи кирпичей, раствор, камни основания. Взлетает и рушится на землю с грохотом, треском, устрашая всех – и осаждённых, и осаждающих. Экая должна быть силища в порохе, этом сухом зернистом порошке, чтобы громаду вверх поднять! Мимо замершего вестового прошёл архимандрит Иоасаф – борода серебрилась на чёрном одеянии, взглянул в остановившиеся глаза отрока, перекрестил его. Митрий вздрогнул.
– Ты на заступника своего надейся, на воина Димитрия Солунского, ему молись, – тихо сказал Иоасаф – и прошёл в келарские покои.
Старшины и прочие люди чина воинского выслушали весть о признании Брушевского хмуро. Что делать? Смотрели на Долгорукова.
Князь, уже обдумавший новость, огладил чёрную бороду, сказал сурово:
– Копать надо. Слухи устраивать. И под башнями, и под стенами.
Иоасаф обвёл взглядом собравшихся. Свечи горели неровно, тени шевелились на стенах, и не каждого было легко разобрать.
– Влас-то Корсаков где? – спросил Иоасаф.
– Так ведь не по чину, – ответил кто-то уклончиво.
– Чин у нас сейчас един. Все за Господа стоим. Корсаков – слуга монастырский, окромя него кто из вас под Казанью с Иваном Васильевичем был? Митрий, Корсакова Власа покличь!
Митрий побежал. А в покоях все враз зашумели.
Влас взошёл, перекрестившись, поклонился на иконы, веско изрёк:
– Слухи – сделаю. Медные листы есть ли?
– Найдём, – ответил Иоасаф.
– Хорошо бы ещё ров.
– Где? – спросил Долгоруков.
– Вне города. Меж Служней слободой и стеной. Место там самое опасное, гладкое, как девичья щёчка. Задумают там подкоп рыть – в ров уткнутся. Обнаружат себя.
– Так ведь там ляхи нарыли!
– А мы близ крепости проведём.
– Людей завтра поутру разрядим, – решил было князь.
Корсаков возразил:
– Не можно нам и часа терять. Чем раньше начнём, тем вернее смерти страшной избегнем.
И совещались ещё долго, решая, как людей разрядить да кого поставить ров наружный копать.
До утра Митрий не мог заснуть, слушал дождь и слышал слова акафиста: «Радуйся, святый Димитрий, славный великомучениче и чудотворче!» Чему радоваться? Тому, что был предан смерти? Нет, тому, что нёс людям заповеди Христовы, первая из которых – «не убий». Но он же с мечом в руках, и меч тот готов поднять ради защиты людей. Ради защиты…
Чуял себя Митрий огромным, сильным: входит в бой – пушки умолкают, ляхи и литва сабли и рушницы бросают, плеча кажут.
Защищать от пришельцев… Кого? Тех, кто сам города сдаёт, присягу на верность приносит? Они же Христа предали, а их защищать? А защищать надо. Сам Димитрий на иконе со щитом. За-щита… За щитом… Укрыть… Но ведь они сами крест врагам целовали…
Путалась утомлённая мысль отрока, не доискивалась выхода, утягивала в забытьё.
6 ноября 1608 года
Сразу после заутрени вновь открылись Конюшенные ворота. Люди Голохвастова выехали на конях, цепью стали вдоль стены по направлению к Служней слободе. Из ворот во множестве вышли крестьяне с кирками и заступами. Пушкари на Житничной и Сушильной башнях нацелили пушки в сторону слободского пепелища. Стрельцы утвердились на стенах.
Заставы Брушевского и Сумы оставались брошенными, и с их стороны нападения можно было пока не ожидать. Со стороны Красной горы – коли и увидят, так не сразу доберутся: пока через овраги перелезут! Но сравнительно недалеко стояли лисовчики. Сам Лисовский, сказывали пленные, в отъезде, но его людишки держат ухо востро.
Ров был намечен, началась работа. Крестьяне копали, спеша и часто оглядываясь, не видя со всех сторон уже привычных спасительных стен. Ров в два аршина шириной быстро рос, удлинялся и углублялся. Земля ещё не успела промёрзнуть и поддавалась легко.
Со стороны Терентьевой рощи и с застав на Ростовской дороге скакали воры – разузнать, что за шевеление возле крепости. Разведчики покрутились вокруг, поскакали назад – жди от них подарка.
Митрий сбежал с Житничной башни – кубарем, рванул к воротам – там краснел верх отороченной соболем шапки Долгорукова-Рощи:
– Скоро ждать!
Воевода приказал сыну строить свою сотню. Встали наизготовку.
Митрий вернулся на башню. Долго вглядывался – ничего не видно. Но вот из-за Терентьевой рощи, в обход её, показались несколько быстро несущихся повозок: на каждой по полдюжины человек. Подскакав близко ко рву, лошади остановились, и люди – по одёже литовцы – скочили на землю, спешно выстроились и взяли пищали на изготовку. Крестьяне с заступами растерялись – лишь Слота успел спихнуть двух ближних людей в ров, – и залп многих бросил на землю: кто упал от страха, кто – получив смертельную рану.
– Прозевали! – ахнул на башне от обиды Митрий. – Не догадались!
Но загремели пушки, нацеленные на место за рвом, а вслед за ними воздух разорвали пищальные выстрелы. Впряжённые в телеги лошади, испуганные и раненые, встали на дыбы, понесли, и литовцы уже не могли вскочить на телеги и укатить.
Зазвенело железо. За пороховым дымом Митрий не сразу заметил, что скачет от Верхнего пруда сотня молодого князя, отрезая литве путь к бегству. Как мальчишка, запрыгал он от радости, разглядев стяг с ликом Святого Спаса, крутнулся вокруг себя – и резко остановился, заметив узкое строгое лицо. Чуть в стороне, у бойницы, стояла та самая девушка, у которой убили отца, – Маша Брёхова. Она прижимала к груди крынку с водой – принесла стрельцам попить. Белое лицо в чёрном платке казалось иконописным, синие глаза взглянули на юношу сурово и печально – и вновь обратились туда, где средь дыма сверкали сабли.
Около десятка литовцев были захвачены в плен. Их тут же отвели к воеводе. Остальные бежали. Их не преследовали.
Крестьяне продолжили копать и вернулись в город лишь тогда, когда наступили ранние осенние сумерки.
Двое из пленных пали в ноги Григорию Борисовичу и сами сказали, что желают перед Господом душу очистить, дескать, они православные и каются за грехи, что-де точного числа осаждающих никто не знает, ибо многие сейчас разъехались – у покоряющихся городов присягу принимают. Иные отправились трясти с людишек корма на прожиток: сапежинцы выговорили себе богатые дворцовые волости Владимирского уезда, полк Лисовского – Суздальские волости, полк Микулинского – земли Юрьев-Польского уезда, полк Вилямовского – Переяславль.
Третьи засели пока в Тушине – требовать с царька жалованье серебром.
Однако по повелению Сапеги ведётся подкоп. Куда – вот это неизвестно, всё держится втайне. Порох-де ещё не подвезли, ждут со дня на день.
Других пытали, но точного места подкопа так никто и не указал. Видать, верно, что втайне держат.
До поздней ночи монастырский слуга Влас Корсаков ходил по обители от башни к башне, задумчиво шевеля губами, прикидывая, в каких местах под стенами рыть слухи и сколько человек на то понадобится.
7 ноября 1608 года
Едва отворились в утреннем тумане ворота и скотина вышла на водопой, как раздалась за стеной пальба. Коровы, сталкиваясь и мыча, неохотно поворачивали обратно, упрямо не понимая, почему им приходится менять обычный свой путь. Подал голос всполошной колокол. Люди бросились к воротам, сталкиваясь с конями и скотиной.
Не сразу разобрались, в чём дело. Оказалось, что воровские люди залегли по прудовым плотинам и по ямам, решив окончательно запереть монастырь: не взяли приступом, так уморим иначе.
У огороженной части пруда, откуда черпали воду, выстроилась очередь: стояли вперемежку и монахи, и крестьяне, и монастырские работники, и слуги, а по загонам ревела непоенная скотина. Трёх коров недосчитались. Гадали: неужто теперь так ежедён будет?
Чашник Нифонт, заправив большие пальцы за пояс, взирал свысока на собравшихся вокруг него крестьян, гудел:
– А вы как думали? По головке вас гладить будут? Нехристи – они и есть нехристи. Ежели же глянуть на это дело иначе… Вот вы бы город осаждали – чего бы хотели? Быстрее бы взять его. А как взять быстрее? Требуется так учинить, чтобы осаждённым невмоготу стало. Вот они и стараются. Мученический венец нам готовят. Что же тужить? Стоять надо!
При упоминании о мученическом венце взвыли было бабы, но мужики так прищучили их, что те проглотили вой. Далее воду разносили в деловитой тишине.
Переполох не помешал Корсакову начать работу. Первым делом ископали люди, приданные Власу, частые слухи от Круглой – через Сушильную – до Житничной башни. Кузнец по велению Власа перековал несколько медных блюд в тонкие пластины с дырочками в углах, и Корсаков со всем тщанием закрепил их в слухах, на перекладинах. Щёлкнул по каждой ногтем, проверил, звонко ли поют.
Старшины разрядили людей – кому в каком слухе сидеть и как меняться. Влас всем объяснил, что нельзя рядом со слухами топать и шуметь и как надо слушать пластины – ежели зазвенят тихонько, значит, отзываются они на подземный шум. Стало быть, беги и срочно сообщай.
Ещё неделя потребовалась, чтобы учинить слухи под всеми башнями и стенами обители. Ежедневно Корсаков сам обходил все камеры, подолгу сидя в каждой, прислушиваясь. Воины с непривычки засыпали в темноте. Тогда Влас убедил Иоасафа отряжать в слухи монахов – они к бдению привычные, не подведут.
11 ноября 1608 года
– Мне к воеводе!
Юный пономарь Иринарх упрямо склонил голову, показывая, что не отступится от своего. Долгие русые волосы висели вдоль округлых, ещё детских щёк.
Митрий развёл руками:
– Да как же я тебя пущу, коли воевода почивать лёг! Полночи на стене провёл.
Иринарх вздохнул, развернулся и отправился по белому, припорошенному первым снегом двору к палатам архимандрита. Там ему пришлось долго ждать, и он совсем отчаялся и уже сам, казалось, не верил своему видению. Однако, забывшись на минуту в тепле сеней, вновь узрел ясно: святой Сергий, такой, как пишут его на иконах, только не в блестящей парче, а в серой дерюге, ласково смотрел на Иринарха и повторял:
– Упреди, голубчик, упреди.
Иоасаф, приказав впустить пономаря, слушал его и недоверчиво, и ликуя одновременно. Подался вперёд:
– Говоришь, сам Сергий ходил и святой водой кропил?
Иринарх кивнул, сглотнув от волнения:
– Сказывал, к Пивному двору приступ будет. Чтобы дерзали с надеждою, а я, дескать, вас не оставлю.
Отрок перекрестился.
Иоасаф почти упёрся подбородком в грудь, тяжело размышлял: неужто не ему, старцу, убелённому сединами, радетелю монастыря, а юноше, почти ребёнку, видение было? Стало быть, он сам не заслужил… Охохонюшки, гордыня-гордыня… – укорил себя. Ведь именно дитя ближе к Господу, чище, меньше грехов накопило. Чему же удивляться?
Ладно, время покажет. Может, всё это так, примерещилось.
Однако послал келейника к воеводам, велел быть наготове.
Острог у Пивного двора был за пределами крепостных стен. Обнесённый частоколом, защищённый пушками, он казался надёжным. За частоколом склон круто обрывался – внизу текла Кончура. Если ляхам удастся его захватить, то они поставят под угрозу ежедневную жизнь обители, будут нависать над воротами Погребной башни. Наверняка они знают, что здесь внутрь монастыря хода нет: за воротами лестница наверх, и уровень земли внутри обители аршин на десять выше подошвы. Ворота же для того, чтобы закатывать с Пивного двора тяжёлые бочки, устанавливать их на площадки и поднимать воротом наверх, в ледники и погреба внутри толщи тяжкой четвероугольной башни.
Ждали до вечера. Следили с Водяной, Погребной и Келарской башен за Красной горой. Там стучали топоры. Видно, распробовав русских холодов, ляхи запасались – рубили дрова. К ночи ветер, поднявшийся было днём, стих, снег подтаял, потеплело и, казалось, успокоилось.
Архимандрит ощущал противоположное. С одной стороны – разочарование: видение Сергия оказалось обманным; с другой стороны – облегчение: нового приступа не случилось. Привычно сотворив на ночь молитву, он устроился спать.
Но сон не шёл. Архимандрит лежал, глядя открытыми глазами в темноту, и не удивился, когда внезапно грохнули пушки.
– Слава тебе, святой Сергий! – прошептал он сдавленным голосом, слёзы потекли из глаз. Иоасаф поднялся на ноги, спешно одеваясь.
Митрий тоже не спал. Веря Иринарху, он вместе с ним, кутаясь в ветхую шубу, взятую в келаревых покоях, сторожил на Погребной башне. Он услышал шум на Красной горе, увидел множество загоревшихся огней и успел разбудить Рощу до первого пушечного залпа.
С Красной горы скатывались, бежали со светочами литовцы. Они тащили пуки соломы, хворосту, смолу и бересту, прятались за частокол Пивного двора, стремясь поджечь срубы. Сквозь крики донеслись удары топоров – видно, литва хотела подсечь острог. Что-то вспыхнуло, пламя поднялось высоко – и стало видно, что вся гора покрыта ратниками.
Стрельцы сбежались в Погребную башню. Палили и оттуда, и из соседних башен, из ворот выбежали на вылазку, секли саблями и бердышами. Митрий, сам не поняв как, уже толкался возле частокола, отнимая у дюжего казака топор, и зарубил бы его казак, если бы не Иринарх, ударивший того со спины бердышом. Казак отпрянул, развернулся к пономарю – и осел на землю.
А после уже Митя останавливал Иринарха, дикого, яростного, помчавшегося на Красную гору вслед отступающим. Юный пономарь один бежал во тьму, готовый рвать врагов руками, и вестовой закричал отчаянно вслед:
– Сергий зовёт! Назад!
И перекрестил спину товарища.
Тогда только Иринарх остановился и зашатался, внезапно обессилев. Вместе они добрели до Пивного двора, где монахи уже сбили огонь, вошли в ворота башни, сели у стены и, остро почувствовав жажду, протянули руки навстречу Маше Брёховой с крынкой воды.
13 ноября 1608 года
– Звенит! Звенит! – часто повторял Иринарх, стоя перед Власом Корсаковым.
Пономаря отрядили слушать в Круглой башне. И ночью, когда крепость уснула, он, борясь с дремотой, отчётливо уловил тонкий звон медной пластинки. Даже огонёк в плошке задрожал от звона.
Иринарх вылез наверх. Шёл дождь, нещадный ветер пронизывал до костей. Юноша нашёл Власа, разбудил, теребя за плечо, и теперь стоял, борясь с внезапной трясовицей.
Влас быстро встал с топчана, натянул высокие и гладкие осташковские сапоги и пошёл к Круглой башне. Сидели вдвоём, слушали. Верно – поёт! Вздрагивает! Копают.
– Не иначе как святой Сергий тебе помогает, отрок, – тихо произнёс Влас. – Надо вылазку делать, языка брать.
14 ноября 1608 года
На вылазку отправились до рассвета. Старшина Борис Зубов с монастырским слугой Ананием Селевиным, да ещё десяток казаков. Вышли из Святых ворот – к сгоревшему Подольному монастырю, хотели тихо, без шума напасть на заставу. Не вышло. Там стояли тульские изменники, казаки, они успели вскочить и поднять шум. Завязалась драка, Борис Зубов ранил одного, но и сам пропустил удар, могучий Ананий кинул языка себе на плечо и бегом понёс в гору. Едва успели уйти. В обители оказалось, что ранен ещё Фёдор Карцов – лихой сотник, тот, что со свёрнутым на сторону носом.
Раненый казак из Дедилова был столь дерзок, что не признавал себя изменником: дескать, изменники – это те, кто присягнули, а потом изменили. А он не присягал Шуйскому! Все его сотоварищи: и дедиловцы, и венёвцы, и комаринцы, и все севрюки да казаки – никто не присягал!
Дедиловца почти сразу отвели в пытошную. Голохвастый допрашивал самолично – и выведал, что действительно подкопы заканчивают. Порох же хотят заложить на Михайлов день. Стало быть, меньше недели осталась.
Два воеводы водили пленника по стене – и тот в точности указал все места, где ведутся подкопы. При этом ухмылялся: гляньте, дескать, что за свита у меня! Целый князь да дворянин! Дедиловца отвели в холодную, бросили ему охапку соломы.
В келарских палатах, у князя Григория Борисовича, опять совещались. Влас Корсаков говорил, что надо вести встречный подкоп, а там обрушить готовый подкоп взрывом пороха. Иные утверждали, что это опасно: по встречному подкопу, ежели в схватке не мы, а враг одолеет, изменники и ляхи могут проникнуть в монастырь. Предлагали сильную вылазку сделать – но открывать Святые ворота! Враг на плечах может ворваться.
– Сушильная, – тихо сказал Иоасаф, щёлкнув сердоликом чёток. – Не будем открывать Святые ворота. Есть ход у Сушильной башни. Расчистим его.
В тот же день два монастырских каменотёса – Шушель Шпаников и подручный его Гаранька – разыскали у подножия Сушильной башни старый лаз, очистили его от земли и навесили три железные двери. Лаз в левом торце выводил в ров, и внешнюю дверь снаружи замазали глиной, чтобы не бросалась в глаза.
Не менее известия о подкопе взволновала Иоасафа странная новость. Сказывал дедиловский казак, что Филарет Романов прибыл к Тушинскому вору, из его рук патриарший сан принял. Смутился ум Иоасафа. Спервоначалу, при живом Ионе, патриархом провозгласили Гермогена. Потом Шуйский нарёк патриархом Филарета, да сразу же его и согнал с патриаршего места, в Ростов на архиерейский двор отправил. Теперь, при живом Гермогене, что сидит на Москве, вор именует патриархом Филарета! Что ж теперь – два царя, два двора да ещё и два патриарха?
Коему верить?
И людям не сказать нельзя: всё одно вызнают, зашатаются.
Иоасаф довольно знавал Филарета, чтобы понимать, насколько внезапные качания Шуйского оскорбили властного боярина Михаила Романова, бывшего племянником самого царя Ивана Васильевича. Что задумал Романов? На Москве сесть? Как красная рыба в горном ручье – надеется удержаться на стремнине против течения?
Токмо на Господа нашего уповать! Перемелется – мука будет.
Себя раздумьями не смущать.
Вот что ныне первейшее? Подкоп обнаружить.
Этим и будем заниматься.
В обители было неспокойно. Который день скотина стояла в загонах, за водой выстраивались длинные очереди, и люди громко обсуждали и осуждали бездействие воевод. Заканчивались припасы, нечем становилось кормить скотину, люди мёрзли без дров, невмоготу было всем – и крестьянам, и слугам, и самим монахам. Только царевна Ксения спокойно сидела в своём царском тереме – видно, до неё беды пока не добрались. По воскресным дням она приходила на службу в собор, и все видели, как она истово крестилась, поднимая к образу Богородицы полные слёз глаза. Да ведь слезами горю не поможешь!
Вот ведь погнали давешней ночью супостатов! Почему же назад втянулись? Почему не разбили батареи на Красной горе! Ведь могли же.
Чего ждать-то? Пошто воеводы сидят, как квочки на яйцах? Отколь у них такой страх бабий? Неча зваться воеводами с такой трусостью!
Кому крепость, а кому и мешок каменный.
Из Москвы вестей нет. Может, и самой Москвы уже нет, и царь Шуйский – только призрак? А вот зима – не призрак, она приближается, холода идут лютые. Вон сколько рябины на ветках! Правда, ту, что в обители, давно оборвали.
Время, видать, кончается. Последние времена грядут. Всё в едином – и плод, и завязь, и цвет. Троица.
Предаться? Вон дедиловского казака в плен взяли. Не латинянин, такой же православный, как и мы. Может, присягнуть этому царьку – да и на волю? Все города вокруг уже присягнули. И архиерейский Ростов, и Переяславль с его полудюжиной монастырей, и богатый Ярославль. А мы чем хуже?
16 ноября 1608 года
Размокшая от долгого дождя земля плохо поддавалась заступам. Но полсотни крестьян под охраной конных ратников упорно ковыряли глину в месте, указанном Власом Корсаковым. Пищальники стояли по кругу, не подпуская никого, и работа шла от рассвета до заката.
Подкоп ни нащупать, ни тем паче перекопать не удалось. Но в стане Сапеги встревожились не на шутку. После обедни заметили, как по Ростовской дороге на рысях проскакал десяток всадников. Видать, с вестью посланы.
Отчего же десяток? Гадали. Видно, небезопасно стало гостям по Руси разъезжать.
На другой день выйти из ворот ради копания уже не удалось: сапежинцы обложили со всех сторон, скрываясь за турами, палили из пищалей. Вновь повисло тревожное ожидание.
О полдень со стороны Ростова в табор на Клементьевском поле протащился длинный обоз.
– Ужо будут вам гостинцы! – насмешливо кричали под стенами. – Своими яйцами срать будете!
Видать, не съестное доставили.
Митрия будто тошнило: тяжко оказалось ждать неведомо чего. Под вечер он нашёл Иринарха: тихий круглощёкий пономарь, позаимствовав у боярского сына палаш, упражнялся на площадке Круглой башни.
18 ноября 1608 года
Едва колокол возвестил обедню, как гром потряс небо и землю: разом пальнули пушки всех девяти батарей на Волкуше и на Красной горе. Народ, чинно собиравшийся на службу, заметался. Звериный, отчаянный рёв потряс обитель. Бросились к церкви Святой Троицы – на пути к ней лежал клирик Корнилий, кровь хлестала из оторванной по колено ноги. Нижнюю часть в сношенном башмаке отбросило в сторону, её чуть не затоптали в суматохе. Подбежавшие отшатнулись, потрясённые. Только Маша Брёхова, сорвав с головы платок, опустилась на колени и туго перевязывала ногу. Митрий остановившимся взором смотрел на быстрые Машины руки, на упавшую через плечо русую косу.
– Подержи! – коротко велела она, приподняв обрубок ноги. Корнилий не пошевелился.
«Неужто и меня так может?» – с ужасом подумал вестовой. Но опомнился, подхватил клирика под плечи, кто-то взял его под целую ногу – поволокли в церковные сени. Положив страдальца у стены, Митрий бросился – найти Машу. Но не смог.
Всполошенный двор огласился ещё одним воплем – кричали хотьковские черницы. Старица лежала на ступенях Успенской церкви – ядро оторвало ей правую руку вместе с плечом. Она не мучилась – умерла сразу.
Наконец Шушель Шпаников, старичок-каменотёс, сообразил, что стреляют навесом, закричал невесть откуда взявшимся у него громовым голосом:
– Под стены!
Подмастерье его, рыжий шустрый Гаранька, принялся хватать баб, подталкивая их к стенам.
– А ну, резвушки, беги!
Девки, бабы, дети бросились с визгом и рёвом – прижаться к стенам и башням. Старшины громко сзывали свои сотни на определённые им участки: за обстрелом может начаться приступ.
Но своим чередом торжественно началась обедня, и юный пономарь Иринарх с каждым новым залпом всё выше поднимал гордую голову. Когда запели псалмы, жалобно-треснуто звякнул колокол, его звук слился со звоном разбитого стекла, грохотом, и тут же закричал раненый священник. Иринарх увидел, как треснула, словно протыкаемая шилом кожа, железная дверь, и в церковь влетело ещё одно ядро – ударилось в образ чудотворца Николая – с левого плеча, подле венца – и отскочило невесть куда.
Не прервалась служба, не остановилось чтение псалмов.
После проследили, как металось по церкви первое ядро: от большого колокола влетело в окно церковное, пробило доску в Деисусе подле архистратига Михаила, отскочило в столп, вскользь по нему чиркнуло – шарахнулось о стену – разбило насвечник пред образом Святой Троицы, задело священника – и на полу в левом клиросе развалилось.
Обстрел прекратился, приступа за ним не случилось. Старшины сами, без особой вести, сошлись к князю Григорию Борисовичу.
Воеводы ярились: знать, обоз давешний был с Белоозера да из Устюжны Железнопольской. Стало быть, оттуда и ядра железные, и порох подвезли. Пленные сказывали, что Сапега посылал ещё в Ярославль по иные припасы: смолу для светочей, пруты железные для прочистки пищальных стволов, серу да свинец – пули лить. Стало быть, охота Сапеге и его панам зиму в тёплых царских хоромах да кельях провести. Старшины шумели. Решено было завтра идти на подкопный ров и на вылазку. Разряжались деловито, будто определяли, кто на каком лугу будет сено косить. Явились старцы Троицкие, сказались: с каждым отрядом пойдут по несколько старцев – Господа ради биться.