© Григорьева К. В., перевод на русский язык, 2024
© Каравкина Д. Л., перевод на русский язык, наследники, 2024
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Вступление в будни
Глава первая
Одним вечером трое незнакомых друг другу человека приехали на одном и том же поезде и, стоя на перроне маленькой станции, одновременно ощутили приступ одиночества.
Реха огляделась по сторонам: на серой, обшарпанной станции почти не было света, мелкий дождь размыл очертания зданий. Девушка была разочарована, ведь представляла себе вход в этот молодой город по-другому, более величественным, более блестящим. Она взяла чемодан и, пройдя мимо вывески с выпуклыми буквами, направилась по залитой дождем платформе к выходу.
Немногочисленные приезжие уже разошлись, и вестибюль с его чисто выбеленными стенами и грязным кафелем опустел. Из-за двери ресторана доносились пьяные голоса. Реха вздрогнула и втянула плечи. «Какой прием на новой родине», – подумала она и уже через пять минут в чужом городе затосковала по доброй охране своей школы и «замку» с шумными коридорами. Она также скучала по белокурой Бетси и по толстому, молодому, любезному Крамеру, которые стояли сегодня утром у решетчатых ворот и махали ей вслед.
«Он меня предупреждал, – подумала Реха. – Он знал, что я сразу растеряюсь». Но тут же она вспомнила, что ответила ему и как вела себя перед ним, и ей стало стыдно, как будто в этот момент она снова оказалась перед столом Крамера, а он насмешливо смотрел на нее.
Реха подняла воротник и вышла на улицу. Она забыла о своем разочаровании, оказавшись на широкой площади, залитой белыми и разноцветными огнями, перед рядами новых домов с террасами, изящно переплетенными балконными решетками и веселыми неоновыми вывесками на фасадах. Это было похоже на картину, которую нарисовало ее живое воображение и краски которой не мог размыть даже непрекращающийся дождь. Затем она увидела двух парней, стоящих у подножия лестницы. По крайней мере один из них, великан в вельветовом костюме, возможно, плотник или каменщик, показался Рехе местным жителем, и она подошла к нему спросить дорогу.
Парень повернул маленькую узкую голову с коротко стриженными волосами и сказал то ли неприветливо, то ли смущенно:
– Без понятия. Я сам не отсюда.
– Я не ослышался? – спросил рядом стоящий парень. – Мне тоже в ту сторону. Позвольте проводить вас? – Он был ниже и стройнее, чем парень в вельветовом костюме, был аккуратнее одет и выглядел более подтянутым и уверенным в себе, а на его лице различалось трудноуловимое выражение хитрой расчетливости. – Я хорошо здесь ориентируюсь, – продолжил он. – Я приехал пару недель назад.
Он оценивающе оглядел худенькую черноволосую девушку, ее чемодан и бордовое летнее пальто (ради которого Реха не один месяц сортировала ягоды на консервном заводе) и спросил:
– На практику, да?
– Да, – сказала Реха.
– Значит, коллега. – Он протянул ей руку и слегка поклонился. – Курт Шелле, Шелле с двумя «л», – добавил он, он всегда упоминал эту двойную «л», добавлявшую немного блеска его простой фамилии.
– А я Реха Гейне, – представилась девушка.
– Реха… – повторил Курт, – Лессинг. «Натан Мудрый». – Он поморщился. – Этот Натан был моей темой на устном экзамене. «Проанализируйте пьесу» или что-то такое. Твой учитель по литературе тоже был таким же занудой?
Наконец третий, который все это время задумчиво и с отсутствующим видом стоял рядом, открыл рот и удивленно произнес:
– А мне тоже на эту же улицу. – Он заметил, как внезапно Курт насторожился, и поспешил объяснить, что тоже окончил среднюю школу в этом году и теперь хочет работать на комбинате и что он хотел бы присоединиться к ним.
– Значит, нас теперь трое, – заключил Курт и даже не потрудился скрыть свое беспокойство от присутствия этого третьего. – Надеюсь, ты не будешь идти так же медленно, как думаешь, иначе мы не доберемся до места и к завтрашнему утру.
Реха рассмеялась, а Курт, подбадриваемый ее смехом, продолжил подшучивать над неуклюжим парнем, который забыл представиться.
– А имя у тебя, великан, не тайна?
– Нет, – простодушно ответил он. – Николаус Шпаршу. – Он настороженно взглянул на новых знакомых, казалось, он ждал, что они вслух посмеются над его старомодным именем. – Николаус с одной «л», – добавил он.
– Ха-ха, – засмеялся Курт. – А ты смешной.
– Шекспир, «Гамлет», – невозмутимо продолжил Николаус, и Курт, который теперь чувствовал, что его здесь неприлично пародируют, перекинул через плечо свою походную сумку и скомандовал:
– Пошли!
Николаус молча взял чемодан Рехи и последовал за Куртом на небольшом расстоянии. Реха указала на черную папку, которую Николаус привязал к своему чемодану.
– Ты рисуешь?
– Немного, – ответил он. – Просто хобби. – Он скрыл, что давно мечтал о поступлении в художественную академию.
– И что тебе нравится рисовать больше всего? – спросила Реха в попытке поддержать разговор.
– Все подряд, – пробормотал Николаус, и на этом тема была исчерпана. Они молча пошли друг за другом, чувствуя себя неуютно под проливным дождем. У следующего фонаря Курт остановился и подождал их, его настроение снова стало таким же беззаботным.
В голубоватом свете Реха разглядела его лицо, загорелое, красивое. «Даже слишком красивое и гладкое», – подумала она, но ей понравился этот активный, дерзкий, хорошо одетый мальчик. На шее у него висела серебряная цепочка, и Реха начала гадать, что там – медаль или, может, медальон с фотографией какой-нибудь девушки.
До общежития было не слишком далеко, и Курт воспользовался этим временем, чтобы выяснить у них, откуда они родом; он сообщил, что сам он из Д., а его отец – директор текстильной фабрики.
– Мой старик мог бы привезти меня сюда на машине, – сказал он. – У него «Вартбург», а «Вартбург» – самая лучшая машина на сегодняшний день. В июне я сдал на права, но вы думаете, он дал мне покататься? У него и капли бензина не выпросишь…
– У меня нет родителей, – буднично сказала Реха.
Курт наконец понял, что эта показуха, рассчитанная на простодушных, здесь ни к месту. Он рассмеялся и сказал с неподдельной искренностью:
– Ты права, я просто пытаюсь впечатлить тебя. – Курт мог проявить обезоруживающее обаяние, когда хотел (а чаще всего он хотел), и теперь он поднял свои дерзкие зеленые глаза на Реху и сказал: – Но я очень рад, что поехал поездом. Иначе я бы не встретил такую прекрасную незнакомку…
«Боже, какой дешевый спектакль», – подумал Николаус, и ему хотелось, чтобы девушка отнеслась к этому парню и его одежде так же легкомысленно, как тот того заслуживал. Он предпринял робкую попытку отвлечь Реху от парня и спросил, в какую школу она ходила.
– Я жила в интернате Х, – сказала Реха. – Еще несколько лет назад люди прозвали нашу школу «Красный замок». Это должно было быть оскорблением, и сначала нас это раздражало, но потом мы привыкли к нему, и, наконец, мы сами стали называть ее «замком». На самом деле это просто странный маленький замок, но нам он казался красивым, мы были там как дома, знаешь… – Ей вдруг захотелось рассказать этому молчаливому, неуклюжему Николаусу о Крамере и Бетси, об оранжерее, парке и всегда полутемной библиотеке с характерным запахом пыли и кожи и чернил от новых книг и газет. Весь его вид говорил Рехе, что он умел слушать.
Однако Курт, который терпеть не мог не быть в центре внимания, шуткой разорвал слабую нить едва возникшего взаимопонимания между Николаусом и девушкой. Он придвинулся ближе к Рехе и стал рассказывать, жестикулировать, высмеивать своих учителей; у него был острый язык, и он любил злобно, карикатурно критиковать слабости других людей.
Даже Николаус засмеялся – что-то в этом Шелле с двумя «л» ему понравилось. Сам неуклюжий до грубости, он восхищался парнями своего возраста, которые могли непринужденно развлекать и располагать к себе девушек. Он хотел бы привлечь внимание большеглазой темноволосой Рехи; ее лицо с узким, выступающим носом напоминало ему образ женщины, имя которой он не мог сейчас вспомнить. Конечно, он прекрасно понимал, что не сравнится с веселым Куртом, поэтому молча шел рядом с ним и только однажды, когда его спросили напрямую, сказал:
– Я живу в М. Мой отец работает в типографии.
«Все остальное, – подумал он, – их не касается. По крайней мере, пока».
Наконец они дошли до общежития.
Перед тем, как попрощаться и отправиться на поиски своих комнат, Курт сказал:
– Мы же можем встретиться утром и вместе поехать на комбинат. – Разумеется, это предложение касалось только Рехи. Она взглянула на Николауса, который стоял чуть в стороне, очень высокий, немного полноватый в своем потертом вельветовом костюме, и ей стало жаль его.
– Ты же поедешь с нами? – спросила она.
Николаус кивнул. Он хотел бы сказать девушке что-нибудь дружелюбное, но, заметив, как беспокойно и испуганно она оглядывает темные фасады домов, вместо этого попытался успокоить ее:
– Тебе не стоит так много думать о доме, по крайней мере, в первую ночь. Знаешь, в первую ночь больше всего хочется домой, но потом быстро привыкаешь…
– Старый добрый дядюшка, – растрогался Курт.
В комнате, где предстояло поселиться Рехе, жила коренастая девушка лет двадцати с небольшим, работающая строителем подземных сооружений. Когда Реха вошла, она сидела на своей кровати и штопала чулки; на ней была только розовая ночная рубашка, и Реха смущенно пробормотала:
– Простите, что я так поздно…
– Ничего, – перебила ее девушка, голос у нее был почти мужской, такой же низкий и хриплый. Она невозмутимо оглядела Реху с головы до ног, затем протянула ей широкую, как лопата, руку со сломанными ногтями и добавила: – Располагайся! Твой шкаф левый. Думаю, мы поладим.
– Надеюсь, – сказала Реха. Она спросила, где можно помыться, избегая говорить девушке напрямую, потому что не была уверена, что ей тоже можно обращаться на «ты». Любезный Крамер строго следил за тем, чтобы, несмотря на тесную совместную жизнь в интернате, между учениками и взрослыми не возникало неуместной фамильярности.
Она сняла пальто и села на кровать, и в этот момент поняла, как устала и хотела спать. Но ей было стыдно переодеваться перед незнакомой девушкой: это была не Бетси, ее пухлая белокурая подруга Бетси, от которой у нее не было тайн и с которой она, шестнадцатилетняя, по вечерам стояла перед зеркалом… «Мы стояли так и, наслаждаясь, решали каждую субботу, кто кого любит, у кого грудь была больше, у Бетси всегда было на несколько дюймов больше, чем у меня».
– Куда пойдешь работать? В лабораторию, да? – спросила девушка.
– На земляные работы, скорее всего, – смело сказала Реха.
– Земляные работы? – насмешливо переспросила девушка. – С такими-то пальцами? Да и не только пальцами. Вон какая худая, я могу пришибить тебя одной рукой.
Реха покосилась на могучие мускулы собеседницы и поверила в эти слова. Несмотря на это, нахлынувшая изнутри волна скептической снисходительности побудила ее возразить. Она сказала дерзко, как тогда, перед столом Крамера: «То, что могут другие, могу и я. Конечно, поначалу будет непросто. Но ко всему можно привыкнуть, а когда овладеешь техникой…»
– Техникой! Вот где надо иметь технику, – сказала девушка, продемонстрировав свои мускулы.
– Глупости! Техника здесь, – горячо возразила Реха и постучала пальцем по лбу.
– Там только ветер, – воскликнула девушка, и ее голос прозвучал еще грубее. – Ты только из школы? И пришла рассказывать мне про технику… Я и так все знаю о подземных работах. – Она посмотрела на встревоженное лицо Рехи и добавила более дружелюбно: – Тебе еще много предстоит узнать, малышка.
Реха кивнула, она уже пожалела, что в первый же вечер начала спорить с девушкой, с которой ей придется жить еще несколько месяцев. Спустя некоторое время она сказала:
– Отвернитесь на секунду, пожалуйста. Я хочу переодеться.
– Я и так не обращаю на тебя внимания, – проворчала девушка, но все же отвернулась. Глядя на стену, она добавила: – Здесь все обращаются друг к другу на «ты». Можешь звать меня Лизой, если ты, конечно, не слишком важная.
Через некоторое время Лиза вышла из комнаты. Реха лежала в постели, скрестив руки за головой, смотрела в потолок и думала: «Комната отвратительная, совершенно не сравнится с замком. Здесь нельзя жить, здесь можно только ночевать». Голые стены с бледным узором угнетали ее, скудная мебель и ярко-белый, ничего не скрывающий колокольчик из матового стекла под потолком.
Потом вернулась Лиза, достала из шкафчика хлеб, колбасу и масло и приготовила себе нарезку на следующее утро. Потом она бросила через плечо:
– Плачешь, малышка?
– Нет, – прошептала Реха.
– Впервые так далеко от мамы?
– У меня нет мамы.
– Вот оно что, – сказала Лиза и повернулась к ней. – Умерла?
– В газовой камере, – сказал Реха громко и с такой ненавистью в голосе, что Лиза испугалась.
– Вот оно что, – повторила она. – Я не хотела… А отец-то у тебя есть? Я просто хочу сказать… ты так шикарно одета, должно быть, кто-то заплатил за это…
– Отец? Не знаю. Скорее всего, есть, – ответила Реха злобным тоном и подумала так, как она всегда думала об этом неизвестном отце, – в тех грубых выражениях, которые обычно не входили в ее лексикон: – Сбежал. Испарился. Надеюсь, погиб на фронте. Надеюсь, умер этот ариец.
Любопытная Лиза попыталась задать еще один осторожный вопрос, но Реха лежала с закрытыми глазами, с холодным и безразличным выражением лица и больше не отвечала. Лиза выключила свет и босиком подошла к кровати. Некоторое время она прислушивалась к дыханию своей соседки. В ушах у нее все еще звучал этот резкий, полный ненависти голос, и она ощутила что-то вроде отвращения к странной незнакомке с ее темным происхождением.
Лиза происходила из рабочей семьи, где было семеро детей; ее отец вернулся с войны целым и невредимым – война и фашизм не уничтожили ни одного близкого ей человека, а о страданиях других она знала только по книгам и рассказам. «В газовой камере, – подумала она. – Скорее всего, есть». Она не улавливала связи, не могла составить из кратких намеков историю, которая осветила бы ей обстоятельства жизни новой соседки, но это лишило ее сна (мой крепкий сон, и завтра в четыре утра ночь для меня закончится).
Наконец она произнесла в темноту:
– Эй, малышка… У тебя есть с собой еда?
– Нет, – удивленно ответила Реха.
– Раз так, то можешь взять у меня в шкафчике.
Она неуверенно засмеялась.
– Колбасу и мясо я ем в больших количествах.
– Спасибо большое, – поблагодарила Реха. – Это очень мило с твоей стороны. – Она догадывалась, что происходит с Лизой. Она достаточно часто замечала, как смущались другие люди, как неловко и скованно они вдруг начинали вести себя, когда слышали о матери Рехи, как будто все они чувствовали себя частично ответственными за то, что когда-то в Германии газовые камеры были построены для евреев.
– Я задела тебя, да? Не обижайся на меня, – через некоторое время сказала Реха, но ответа не получила, и она не была уверена, услышала ли ее Лиза.
Отец Рехи был архитектором, он развелся со своей женой-еврейкой через полгода после рождения дочери. Жить с неарийкой еще в 1941 году было опасно – большинство смешанных браков было расторгнуто за много лет до этого. Его репутация и положение были поставлены под угрозу, после преследований и принуждения он в конце концов подчинился.
Реха так и не простила его и, кроме того, возложила вину за смерть своей матери на человека, чье имя она даже не произносила вслух. Дебора Гейне была доставлена в Равенсбрюк, а маленькую полукровку поместили в национал-социалистический исправительный дом. Хотя Реха и не помнила того времени, оно оставило в ней следы, и все послевоенные годы добрая забота ее учителей и воспитателей не могла стереть этих следов.
Несмотря на страх и застенчивость, Реха была вспыльчива и иногда представляла, что скажет и сделает с этим человеком, если однажды им придется столкнуться лицом к лицу. Она не знала, как выглядела ее мать, какие у нее были волосы и глаза, но была уверена, что похожа на нее.
Полячка, которая когда-то посетила интернат, сказала ей, что ее темные глаза и тонкий с горбинкой нос напоминают ей молодую Розу Люксембург, и Реха, прочитав ее замечательные тюремные письма, стала гордиться этим сходством.
Когда глаза привыкли к темноте, она снова различила очертания мебели и светлый прямоугольник двери. Бледная полоска света падала сквозь щель в оконных занавесках. «Нужно прибраться, – подумала она, – привнести в обстановку что-нибудь цветистое: несколько картин, цветы, скатерть поверх отвратительной клеенки… Лизе, кажется, все равно, поэтому она продолжает жить среди голых стен в квартире, которая и не заслуживает такого названия. Как только я получу первую зарплату…»
Но пока она строила планы, прикидывала, высчитывала – а она знала, что на самом деле делает это только для того, чтобы отвлечься и обмануть свою тоску по дому, – ее мысли уже блуждали, возвращаясь в парк с его клумбами, заросшими львиным зевом, астрами и поздними розами, обратно к «замку», и она снова увидела извилистые коридоры и мрачные лестницы и свою комнату, в которую завтра или послезавтра войдут две незнакомые девушки. Два года назад ученики устроили соревнование: они сами расписывали свою комнату – с усердием, любовью и не очень умело. В итоге они с Бетси заняли третье место, но были уверены в том, что Крамер несправедлив или, по крайней мере, что у него нет вкуса.
Она думала и о Бетси, которая вчера рано уехала в Росток, в университет, и в сотый раз спрашивала себя, не было бы разумнее и удобнее поехать в тот же Росток или в Берлин, а не сюда, на комбинат, в незнакомую и захватывающую область. «Так точно было бы легче», – подумала она.
Она хорошо помнила тот июньский день, когда Крамер позвал ее к себе. Было очень жарко, несколько недель не было дождя, небо было светло-голубым, а земля серой и потрескавшейся от засухи. Они только что пришли с поля, грязные и потные, от их одежды все еще исходил запах сена и диких трав.
Крамер сидел за своим столом, толстый, светловолосый, еще молодой, его насмешливые серые глаза были спрятаны за очками. Он словно никак не изнывал от жары, и Реха улыбнулась про себя: «Он слишком вежлив, что даже не потеет в присутствии других».
– Садитесь, фрейлейн Гейне, – сказал он. – Итак, что вы решили?
– Да, – ответила Реха. – Я бы хотела поработать год на производстве, если вы не против.
– И каком же?
– «Шварце Пумпе».
– Вы могли бы поработать где-то поблизости, например, в «Персиле» в Г. Зачем ехать так далеко, фрейлейн Гейне? Почему выбор пал на «Шварце Пумпе»?
Она минуту поколебалась, а затем, смущенно улыбаясь, произнесла:
– Потому что звучит романтично.
– Романтично, о боже… После восьми часов земляных работ вам будет не до романтики.
– …И еще потому, что он далеко, – закончила Реха.
Крамер внимательно посмотрел на нее.
– Так, значит, вы хотите стать самостоятельной?
– Называйте, как пожелаете, – вспылила Реха.
Спустя мгновение Крамер продолжил:
– Я считаю правильным и полезным, когда ученики после окончания школы год работают на производстве. Но вам, дорогая Реха, вам это не подходит, простите, что я так прямолинеен. – Он потянулся за пачкой сигарет, но снова опустил руку. Он старался не курить при своих учениках (хотя, как и любой другой учитель, был членом «Общества курильщиков»). – Боюсь, вы сдадитесь, если все пойдет не так гладко или романтично, как вы себе это представляете.
– Я не сдамся, – резко возразила Реха. – Я достаточно смелая и в полях работаю не хуже других. Конечно, я хочу стать самостоятельней, и я не хочу вечно бояться чужих людей… – Она замялась, пытаясь подобрать слова, чтобы объяснить причины своего решения.
– Вы знаете, вас никто не заставляет, – добавил Крамер.
– Я не хочу, чтобы ко мне вечно относились как к жертве нацистского режима, – сказала Реха тихо, но решительно. – Я не хочу, чтобы меня вечно жалели, лелеяли и выделяли.
– Хорошо, хорошо, – быстро сказал Крамер. – Я сделаю все необходимое. Можете идти.
Последние недели пребывания Рехи в интернате прошли с осознанием того, что этот тяжелый период скоро закончится и она безвозвратно потеряет нечто восхитительное: родину, дружбу, детство и безопасность в сложившемся коллективе.
Сегодня утром Крамер проводил ее до ворот; он протянул ей свою толстую, короткую руку и, моргая за стеклами очков, сказал непривычно сердечным тоном:
– Я не настолько самонадеян, чтобы думать, что наш интернат был для вас чем-то вроде родительского дома, Реха. Но все же… – И вдруг он использовал обращение на «ты»: – Если у тебя когда-нибудь будет серьезное горе, напиши или приходи сюда. – Он, казалось, хотел добавить что-то еще, но промолчал и ограничился тем, что пожал ей руку и помахал на прощание, когда она шла по улице, медленно, в одиночестве, то и дело поворачивая к нему голову.
«Возможно, – подумала теперь Реха, – он боялся, что я приму его прощальные слова за трогательную речь и буду над ним смеяться».
Лиза перевернулась на спину и захрапела. «Должно быть, скоро полночь», – предположила Реха, и теперь, наконец, лежа с закрытыми глазами и подтянутыми коленями в ожидании сна, она поняла, как должна была объяснить свое решение Крамеру тогда, в июне.
«Мне стоило сказать, что я умею трезво мыслить и знаю свои слабости: недостаток выносливости, боязнь любых перемен, непостоянство чувств – увы, целый список недостатков, но я постоянно пытаюсь справиться с ними. И мой шаг в неизвестность, господин Крамер – одна из таких попыток, и на этот раз я не хочу останавливаться на полпути или же возвращаться обратно. Да… Это, собственно, все, что я хотела вам сказать».
По бетонной дороге с грохотом проехал тяжелый грузовик, и яркий свет фар пронизал занавеску, проходя по потолку комнаты широкой, быстро скользящей вниз полосой. «Курт Шелле с двумя “л” со своим “Вартбургом” – весело подумал Реха, – и этот смешной, молчаливый Николаус. Уже двое знакомых, или товарищей, или как там это называется. А двое – это больше, чем можно было бы пожелать за первые полчаса в незнакомом городе».
Теперь Реха была вполне довольна собой – она хорошо обдумала все принятые решения и, как это часто бывает, уже настроилась на принятие новых и наконец уснула, немного успокоенная и очень уставшая. В ее голове образы мокрых от дождя лиц плавно перетекали друг в друга, сменяясь видом серого вокзала и стоящего перед ним дрожащего от страха человека, который, казалось, вот-вот упадет в обморок.
Николаус включил свет; куда бы он ни повернулся, его взгляд падал на кактусы: несколько десятков горшочков с округлыми, как шарики, стеблями и гротескными сочленениями, выпуклыми петушиными гребнями, узкими зелеными язычками и белыми чешуйками; на каждом горшке была прикреплена плоская деревянная табличка, на которой было написано латинское и немецкое названия растения.
Они стояли пирамидой на деревянных подставках, на подоконниках, на тумбочках и даже на краю шкафа. Николаус, глядя на них, вздохнул.
«Человек явно заинтересован растениями, – подумал он. – Хорошо хоть мою кровать не заставил».
Он вспомнил вечера со старым другом своего отца; этот человек, с тех пор, как вышел на пенсию, с ужасающей страстью занялся разведением кактусов. Если его не остановить, он мог бы рассказывать о своих кактусах без перерыва в течение пяти часов; они, если верить ему, всегда должны были вот-вот расцвести.
Николаус распаковал чемодан и начал устраиваться.
Он не торопился – его сосед, вероятно, был на ночной смене, а значит, вернется не раньше шести часов.
Скудость его комнаты не смущала Николауса, он был человеком неприхотливым и равнодушным к внешнему виду, потому-то он беспечно ходил в одном и том же костюме до тех пор, пока мать не спрятала изношенную одежду и силой не заставила его надеть новый костюм. Дома они жили очень тесно: трое человек в однокомнатной квартире; Николаус ютился в каком-то чулане, и это его устраивало. Главное, чтобы у него были кровать и стол, за которым он мог рисовать.
На желтой стене рядом с кроватью он повесил три репродукции пейзажей Ван Гога без рамок и отступил на несколько шагов, рассматривая их с тем же благоговением и восторгом, что и всегда. Он разглядывал их сотни раз, словно запоминал: каждое цветущее дерево, каждое залитое солнцем кукурузное поле, каждое нежно расплывающееся облачко на ярко-голубом небе, и он чувствовал себя в этих пейзажах как дома, будто он неделями гулял под солнцем Арля, по тем же тропинкам, по которым ходил Ван Гог.
«Боже, неужели так можно рисовать, – подумал он, – видеть это буйство красок и показывать их другим…» Теперь, с его картинами на стене, комната не казалась ему чужой, как в первые минуты, и он пожалел, что ему пришлось выключить свет и пейзажей больше не видно.
Только лежа в постели он начал вспоминать прошедший день: прощание с родителями (его мать плакала, она скорее, чем Николаус, поняла, что это был окончательный уход и что отныне ее сын будет лишь случайным гостем, к приезду которого будут печь пироги и застилать кровать свежими простынями), поездка по равнине, покрытой сосновыми лесами и бурой пустошью, прибытие под дождем и знакомство с двумя людьми, которые смеялись над его несообразительностью.
«Она тоже смеялась, – постыдился он. – Наверное, я вел себя ужасно глупо. Но какие у нее глаза! И волосы: под светом фонаря они мерцали, как красное дерево. Возможно, однажды она разрешит мне нарисовать ее портрет. У нас впереди целый год. Но я точно знаю, что все равно не получу такой оттенок, и буду неделями злиться на свою бездарность. Она спросила, что я больше всего люблю рисовать. Возможно, я покажу ей пару своих работ. Но ей явно неинтересно, она спросила лишь из вежливости. Наверное, она такая же глупая, как и все девушки. Спрашивают о пустяках, хихикают или, что еще хуже, восхищаются, охают и ахают, не понимая, что портрет еще не становится человеческим лицом из-за простого фотографического сходства».
Отец Николауса, мужчина лет пятидесяти, был книгопечатником и много лет работал в художественном издательстве. До 1933 года он был социал-демократом, но никогда не преуспевал в политике, а в нацистскую эпоху вел себя тихо и выжидающе. Однако за эти двенадцать лет он многому научился, и когда после 1945 года две рабочие партии объединились, он без особых сомнений вступил в СЕПГ.
В свободное время он рисовал, без самообмана и без особых претензий к результату. Он знал, что ему уже слишком поздно становиться кем-то бо́льшим, чем искусным дилетантом, и поэтому так ревниво следил за одаренностью Николауса.
– Учись, парень, получай образование, – повторял он. – Когда мне было столько же лет, сколько тебе, я бы многое отдал, чтобы мне представились те возможности, какие есть у тебя.
Николаус, который и без напоминаний был прилежным и добросовестным учеником, находил такие нравоучения совершенно излишними и скучными, но он молча выслушивал их все. Он, как и большинство молодых людей, абсолютно спокойно воспринял эти «сто раз упущенные шансы».
Его мать настаивала на том, чтобы он пошел на работу после окончания средней школы.
– Чтобы ты не забывал, из какой ты семьи, – сказала она. Глядя на его длинные, нежные руки, она решительно сказала: – И чтобы ты понял, кто оплачивает твою учебу. Мы не можем этого сделать.
Николаус подумал о том, как терпеливо переносил предостережения отца.
– Хорошо, – ответил он им, и так решилось его будущее на следующий год.
Николаус зевнул, потянулся и ударился о изголовье своей кровати. Это была прочная металлическая кровать с коричневой отделкой, но, по-видимому, не предназначенная для людей такого необычайного роста.
Он потер голову. «Черт возьми, я забыл свою кепку, – подумал он, и его резко осенило: – Возможно, девушка приняла меня за каменщика или, во всяком случае, за того, кто давно здесь живет. Похоже, ей нужен кто-то, кто хоть немного позаботится о ней. Жаль, что рыцарь из меня не получится…»
На самом деле Николауса преследовали постоянные неудачи: если ему действительно нравилась девушка, он так долго медлил, так тщательно обдумывал каждый шаг своей тактики сближения, что она уже начинала общаться с другим, прежде чем он предпримет хоть какие-то попытки. Затем он, смирившись и одновременно испытывая облегчение, наблюдал за тем, как она прогуливается с другом по школьному двору, и ему в самом деле было удобнее и приятнее любоваться девушкой издалека.
Над его драмой на уроке танцев смеялась вся школа: учитель танцев назначил ему в пару семнадцатилетнюю девушку, застенчивую и в меру хорошенькую, чуть позже она бросила учебу после 10-го класса и стала продавщицей в пыльном магазине. Через восемь месяцев после выпускного у нее родился ребенок, и, хотя вскоре стало известно, что владелец магазина, уважаемый пожилой джентльмен, надругался над девушкой, Николаус неделями не мог избежать насмешек от одноклассников.
Краснея и заикаясь, он защищался сам и защищал девушку, и, конечно, никто не понимал, насколько для него болезненна эта история и почему он не мог найти в ней ничего смешного или достойного хотя бы улыбки.
И снова вспомнив то роковое событие, он сказал себе: «Может, это и глупо, но я все еще виню себя. Я же видел, какой всегда была та девушка, конечно, этот противный старикан уже тогда приставал к ней. Она боялась его. Мне стоило позаботиться о ней, расспросить ее, возможно, я бы мог ей как-то помочь. Всегда проявляешь тактичность в неподходящий момент. Не тактичность, равнодушие, – поправил он себя. – А эта девушка с волосами красного дерева… Она уже строит глазки этой обезьяне. Девушки так быстро влюбляются…»
Он лежал, свернувшись калачиком, мирно дремал и иногда вслушивался в ночные уличные звуки: негромкое пение, блаженное и фальшивое, машина резко затормозила, заскрипели шины, где-то в квартале все еще бубнило радио.
Николаус со спокойным ожиданием, не омраченным страхом, представлял себе следующий день, поездку втроем на комбинат; он знал его только по фотографиям и по фильму, ожидание напрягало его, безудержное любопытство к человеческим лицам и впечатлениям, которые можно было воплотить в рисунках и акварелях.
Но снова и снова, пока он не заснул, его мысли крутились вокруг Рехи, за которую он чувствовал себя ответственным по какой-то не до конца понятной ему причине. Одной из его слабостей было постоянное чувство ответственности за каких-либо людей, даже если они об этом не подозревали и не придавали этому значения, и, несомненно, это была его самая привлекательная слабость.
Курт бросил сумку на стол. Из клубка подушек и одеял высунулась рыжая, как лиса, голова с остриженными волосами.
– Тише, черт возьми!
– Добрый вечер, – весело сказал Курт.
Рыжий открыл глаз и сонно спросил:
– Чего тебе?
– Для начала поспать, если можно.
– Можно, – ответил рыжий и с трудом открыл и второй водянисто-голубой глаз. – Я думал, опять какие-то сумасшедшие вломились не в ту комнату. – Он откинулся обратно на кровать, но не уснул, а стал разглядывать Курта, пока тот искал пижаму.
– Какая-то дыра, – заметил Курт, стягивая ботинки.
– В новостройках есть холостяцкие апартаменты с кухней и ванной и всеми удобствами. Подай туда заявку, – откликнулся рыжий.
Курт пожал плечами.
– Если сильно захочу… Мой старик – директор предприятия, он со многими на короткой ноге…
– Короткую ногу легко подвернуть, – сказал рыжий. Он внимательно и немного пренебрежительно посмотрел на Курта и добавил: – Люди со связями не в моем вкусе.
У Курта во второй раз за этот вечер возникло неприятное ощущение, что он поставил не ту пластинку. «Похоже, здесь придется измениться, – подумал он и с легкой улыбкой добавил: – Что ж, значит, будем меняться». На самом деле мысль о том, что здесь ему придется как бы облачиться в новую кожу, отнюдь не вызывала у него беспокойства. Он был уверен, что и эта новая кожа ему подойдет; он хорошо умел приспосабливаться.
«Я могу мгновенно подстраиваться под любую ситуацию, – подумал он, – и могу договориться с любым типом людей. А значит, смогу поладить и с этим рыжим. Он ненамного старше меня».
Некоторое время Курт молчал, разглядывая веснушчатое, умное лицо своего соседа по комнате и пытаясь угадать его профессию. Вдруг его добродушный сосед сказал:
– Хочешь отеческий совет? Не лезь на рожон, мальчик мой, и не хвастайся влиятельными родственниками, иначе ты ни с кем здесь не поладишь. – Он улыбнулся (и Курта развеселило то, как при этом распылились рыжевато-коричневые веснушки) и добавил: – Год назад я начинал, как ты, – прямо со школьной скамьи, и тоже имел грандиозные планы.
– Так у тебя только среднее образование?
– Да, но я поднялся на ступеньку выше. Младший инженер… Но я уже сказал тебе: будь скромнее, уважаемый, иначе ты не сможешь произвести впечатление на свою бригаду, даже будь твой отец министром.
– Хорошо! – сказал Курт, который теперь выбрал роль скромного, но бодрого новенького. – Значит, когда мне понадобится совет, я смогу обратиться к тебе?
Сосед кивнул, а потом они официально познакомились, и рыжий сказал, что его зовут Гериберт Хюбнер.
– Но, – тут же добавил он: – лучше просто Герберт. Мои родители – ужасно милые люди, и я до сих пор не понимаю, почему они дали мне такое аристократичное имя. – В его голосе послышались трагические нотки. – Это «и» испортило мне все детство.
– Боже, как играет с нами судьба, – сочувственно сказал Курт, и они улыбнулись друг другу и теперь были друг другу вполне симпатичны.
Тем не менее Курт подумал, что ему еще многое предстоит сделать, чтобы полностью завоевать расположение рыжего, и он начал говорить о своем отце, сидя в пижаме на кровати и куря вечернюю сигарету с восхитительным чувством независимости, потому что теперь ни одна безумно озабоченная мать не могла прийти и упрекнуть его в плохих привычках.
У него была ненасытная потребность выделяться среди других, и он не был разборчив в средствах. Там, где он не мог произвести впечатление высокого уровня жизни своей моторной лодкой и томатно-красным «Вартбургом», виллой на окраине, электрифицированным домашним баром и тому подобными атрибутами, он старался вспомнить прошлое своего отца, заслуги которого он беспечно приписывал себе.
– Ты пойми, что я не только хвастаюсь им, но и горжусь, – сказал он, и это было лишь наполовину притворством; иногда он действительно восхищался своим отцом. – Раньше он был рабочим на текстильной фабрике с не знаю какой зарплатой в час. В восемнадцать лет он вступил в КПГ и остался в ней даже после тридцати трех. При нацистах он несколько лет сидел в тюрьме, они пытали и избивали его, но он никого не сдал. В сорок третьем он стал солдатом, но не пробыл на фронте и двух дней, сбежал, не сделав ни единого выстрела. Ни единого, он просто убежал, и они стреляли ему вслед. Должно быть, он был отличным парнем в то время…
Курт на мгновение замолчал, сам удивленный и немного смущенный, когда представил себе этого человека, которого он только что назвал отличным парнем: как он сидит за столом (они виделись не чаще двух-трех раз в неделю), уже тучный и ссутулившийся из-за постоянных болей в спине, часто уставший и раздражительный, всегда торопился, всегда глотал какие-то таблетки… человека, который жил только своей работой и не интересовался домом и, возможно, даже не обращал на него внимания.
– А мы ведь даже не знаем друг друга, – сказал Курт, пораженный, как будто впервые это понял. Затем продолжил: – Там, в Советском Союзе, он был батальонным пропагандистом в лагере для военнопленных. А когда вернулся, начал учиться, в таком возрасте… Он получил диплом инженера и сейчас руководит огромной текстильной фабрикой.
– Вот черт, – сказал Гериберт, и это было его выражением безоговорочного признания. Однако его нелегко было подкупить, и он с некоторым скептицизмом посмотрел на холеного, красивого парнишку, который курил, небрежно скрестив ноги на кровати, и добавил: – Надеюсь, ты получишь собственные лавры, мальчик мой.
Курт затушил сигарету и ничего не сказал. Его разочаровало и разозлило, что его рассказ не произвел более благоприятного впечатления, и он вспомнил свою школу, где его, как сына члена окружного собрания, уважали учителя и ученики, обожали девочки; прославленный герой своего класса, о котором говорили только в превосходной степени: Курт Шелле, самый элегантный танцор, самый забавный артист, самый одаренный спортсмен, словом, молодой человек со множеством талантов.
Он даже был хорошим учеником, когда хотел, – и за несколько недель до получения аттестата он хотел этого. Он безропотно прошел письменный экзамен, устный экзамен он сдал с блеском и славой.
Позже, в темноте, он вдруг сказал:
– Слушай, а в этой дыре есть приличный бар или хотя бы кинотеатр?
– Конечно. А что? – пренебрежительным тоном спросил Гериберт, его огорчало, что этот зеленый юнец не поинтересовался комбинатом, он был в управлении на стройке и охотно ответил бы на тысячу вопросов, если бы они касались только работы.
– А что? Сегодня я познакомился с очаровательной девушкой.
– Понятно, – равнодушно отозвался Гериберт.
– Выглядит она немного инфантильно, как спящая красавица перед первым поцелуем, – сказал Курт нарочито небрежно, но на самом деле необычное лицо девушки не давало ему покоя. – У нее египетские глаза, если ты понимаешь, о чем я.
– Боже, избавь меня от этих бабских историй, – проворчал рыжий. – Мне они не нравятся, уважаемый, и мне неинтересны эти египетские глаза.
Курт рассмеялся про себя и подумал: «Скорее всего, ты им не нравишься, мой веснушчатый друг, или у тебя несчастная любовь. Теперь нашей милой лисичке виноград кажется кислым…»
– Бабские истории, – повторил Гериберт, все еще недовольный тем, что парень спросил о баре, а не о работе. – Вот кузнечик. Зачем ты вообще приехал сюда?
«Мне бы тоже хотелось это знать, – подумал Курт. – Да и зачем ты спрашиваешь? Хочешь услышать, что я в восторге от того, что могу провести год, работая на производстве, вместо того, чтобы сидеть в университете?» Но вслух он сказал осторожно и почти правдиво:
– Я думаю, что отчасти из-за любви к приключениям, из-за желания увидеть что-то кроме школьных парт и зубрил, испытать что-то более захватывающее, чем экзаменационные сочинения и классные вечеринки в нашей школе.
– Ты опоздал, мальчик мой, – сказал Гериберт. – Дни золотой лихорадки прошли раз и навсегда. – Но он сразу же опроверг это оптимистическое заявление: – Конечно, в дни зарплаты у нас бывает шумно, но если хочешь, то можешь удовлетворить свои потребности в приключениях в пабе или в общежитии у нас. Бывают драки, а иногда и облавы, когда парни вытаскивают девушек из кроватей. Тем не менее порядочных людей большинство.
– У тебя довольно простое понятие о приключениях, – отметил Курт, и в его голосе звучало снисходительное превосходство. – Я не имел в виду драки, да и девушек не хочу приводить в эту дыру.
– Я бы тогда разозлился, уважаемый.
– …я имею в виду работу, – продолжил Курт, теперь он снова почувствовал почву под ногами и говорил уверенно и с воодушевлением. – Ты работаешь руками и видишь, что у тебя получается, ты, как и тысяча людей рядом с тобой, преодолеваешь все трудности, о которых до сих пор только читал в газетах, и когда ты уходишь, ты можешь сказать: «Я помог построить этот цех, а для его крыши туда я таскал доски…» Ты ведь лучше знаешь, друг, как все начиналось в лесу, на голой пустоши, и не было ни дорог, ни домов, а сегодня, четыре года спустя, – четыре года, мой дорогой друг! – сегодня здесь стоит гигантский завод, и ты можешь наблюдать, как он развивается…
Он говорил пылко, опьяненный своим красноречием, на что Гериберт кивнул и сказал:
– Это правда, мальчик мой, чертовски верно. – И он забыл, охваченный воспоминаниями, что этот ловкий на язык Курт еще ничего не сделал для воспетого исполинского предприятия.
– Тебе стоило бы побывать здесь первого мая, – сказал Гериберт, и ему захотелось рассказать парню о том дне: как он стоял на песчаной дорожке, втиснутый в празднично движущуюся толпу, и словно впервые дым поднимался из высоких белых труб, светло-серый и туманный и лениво рассеивавшийся в разреженном голубом майском воздухе, и как парень кричал и аплодировал дымовому шлейфу, этому прекраснейшему гордому флагу над своим комбинатом. Он стоял рядом с мужчинами и женщинами, которые все еще были свидетелями тех жарких августовских дней 1955 года, первых вырубленных деревьев, первых траншей, и видел слезы в их глазах, острый признак их привязанности к общему делу, которое они довели до конца за четыре года.
Это было одно из самых незабываемых событий в его жизни, и теперь, вспоминая, Гериберт понял, что об этом нельзя разговаривать с незнакомым и посторонним человеком, который или переведет все в шутку, или же просто удивленно пожмет плечами.
А потому он резко сказал:
– Ладно, спокойной ночи, – и отвернулся к стене.
– Приятных снов, – бодро отозвался Курт. Но на самом деле он чувствовал себя не так бодро и уверенно, как пытался выглядеть, и он признался себе с мимолетным беспокойством, что его разговор был всего лишь попыткой обмануть недоверчивого рыжего и самого себя. Он хорошо помнил одну неприятную сцену дома в один из мартовских вечеров, когда он решил выбрать меньшее из зол и работать на предприятии, в то время как его отец все еще настаивал на том, чтобы его сын пошел служить в Народную армию на два года.
Курт отказывался, льстил, использовал все свои навыки убеждения, и, когда его отец надавил сильнее, сын оставил всякую осторожность, став жестоким и злобным.
– Ты не можешь командовать мной, – кричал он, – ни ты, ни какой-нибудь унтер-офицер, хватит и того, что и так теряю целый год.
Фрау Шелле, истинное эхо своего обожаемого сына, приняла его сторону: она сидела, откинувшись в кресле, элегантная, немного полная блондинка, а Курт устроился на подлокотнике рядом с ней и с невозмутимым выражением лица слушал спор своих родителей. Он знал слабость своей матери и бесцеремонно пользовался ею.
– Вы называете это «терять год», – говорил отец Курта, и было видно, что он уже устал от этого бесконечного спора. – Я ожидал большего благоразумия от своего сына. Иногда я задаюсь вопросом, почему мой сын ведет себя как мелкий буржуа…
Курт перебил его, холодно сказав:
– А раньше ты этого не замечал? Почему ты только сейчас задумался над этим? Раньше ты особо не интересовался мной.
Отец замолчал, он выглядел одновременно седым, старым и очень усталым, и теперь ему стало почти жаль Курта. Он встал и вышел из комнаты, и в тот вечер, как и во все последующие вечера, он больше не говорил о планах сына. Мужчина, который обычно не сдавался ни перед какими трудностями, сдался перед своими женой и сыном. И в тот момент, когда он захлопнул за собой дверь, он понял, насколько чужим стал для него мальчик и как мало связывало его с ухоженной блондинкой, которая когда-то была энергичной девушкой с грубыми кончиками пальцев, смелой и терпеливой спутницей в годы его заключения…
«С тех пор как отец заработал кучу денег, она стала просто мещанкой», – подумал Курт, и, вспомнив ее нежное, немного смуглое лицо, он почувствовал к ней что-то вроде презрительной нежности. Конечно, ей не нужно ходить на работу, и она превратила свой дом в собственный алтарь.
Но она готова на все ради меня, и если она больше не ладит с отцом, то отец тоже отчасти виноват в этом. У него в голове одни цифры… Ему семья безразлична, и его также не волнует, спит ли он на карнизе или в угольном ящике.
Рыжий дышал легко и тихо, и Курту почему-то было грустно слышать эти спокойные вздохи, он жаждал шума и движения, но в доме было слишком тихо, в комнате слишком темно. Тишина и темнота казались ему гнетущими, ему нужны были жизнь и смех, прямо сейчас ему нужно было, чтобы у него был человек, которому он мог бы рассказать о себе и о своем доме. Он мог бы проявить свою язвительность, резкость, он вообще любил преувеличивать, но ему надо было говорить, действовать, чтобы забыть о своем одиночестве; он ненавидел оставаться наедине с самим собой ночью, в слишком тихой комнате, погруженный в бессонные мысли, от которых днем отмахиватья было легче.
«По сути, ты всегда один, – подумал он, и ему стало очень жаль себя. Сотня знакомых, и ни одного настоящего друга, и дома вечная напряженная атмосфера: отец, женатый на своей работе, и мать, которая печатает визитные карточки, покупает красивую одежду и расстраивается, потому что жена доктора ее не приглашает в гости, и…»
– Ай, к черту все! – воскликнул он и отвернулся к стене. «Так или иначе, – сказал он себе, – я уже чертовски рад, что наконец-то ушел из дома. Завтра посмотрим, что будет дальше. Завтра разглядим эту темноволосую девушку и этого олуха, который, может быть, не так глуп, как он себя ведет, и все будет хорошо».
Глава вторая
Осеннее небо было бледно-голубым и высоким, усталое, с несколькими лениво плывущими облаками; иногда налетал ветер и прижимал юбку Рехи к коленям.
Они втроем стояли на углу улицы в ожидании автобуса: Курт, загорелый и элегантный, в рубашке навыпуск, с сигаретой во рту; Николаус, немного неряшливый – рукава закатаны, руки в карманах брюк, – смотрит на улицу прищуренными глазами; Реха в сарафане до колен, волосы заплетены в толстую черную косу, переброшенную через правое плечо на грудь.
Солнечное утро стерло страхи и опасения дождливой ночи. Втроем они с нетерпением ждали поездки на комбинат, словно веселой школьной экскурсии, по крайней мере, сейчас, пока они стояли на остановке.
– Ребят, я живу в такой дыре, – сказал Курт. – Ванна протекает, а на кухне стоит целая дюжина велосипедов, и с пяти утра ты не можешь сомкнуть глаз. Мэки Нож какой-то. – Он рассмеялся. – Сегодня утром карниз упал на голову рыцарю Гериберту.
– Кто такой рыцарь Гериберт? – спросила Реха, и Курт описал злобно искаженный образ своего соседа, тем самым удовлетворив чувство мести за резкое «спокойной ночи» и внезапное молчание неподкупного Гериберта.
Николаус монотонным голосом рассказывал:
– А мой любитель кактусов пришел с ночной смены в семь, взволнованный, потому что боялся, что его «королева ночи» распустилась без него. Но, слава богу, он не опоздал. – Он выглядел довольным; добродушно и искренне он заинтересовался пожилым толстяком, который хотел быть садоводом. – Но знаете, утром от его прекрасной королевы ничего не осталось.
– Подумать только, совсем ничего… – отозвался Курт и вернулся к изучению ног Рехи. «Лодыжки слишком тонкие, – подумал он и, подняв взгляд, заметил: – Вообще, слишком худая. Талию можно обхватить ладонями, грудь маленькая, ключицы выпирают, но это еще изменится».
– Реха, сколько тебе лет?
– Семнадцать. Я перескочила через класс.
– Прилежная девочка, – сказал Курт.
Потом подошел автобус, тонкий, с плоским передом. Курт потушил сигарету, а Николаус воспользовался моментом: залез первым, протянул руку Рехе и, не торопясь, занял место рядом с ней. Автобус, покачиваясь, ехал по ухабистой дороге, по узким улочкам маленького городка с низкими, облезлыми, ветхими домами, мимо умиротворяюще зеленого парка и пруда, испещренного ослепительно-белыми безмятежными лебедями.
Трое любопытных молодых людей все еще чувствовали себя так, словно находились в стеклянном жилище, напоминающем кабину самолета.
Они ехали по темно-зеленому сосновому лесу, который то и дело прерывался поляной, расчищенной под будущий карьер, и рельсами шахтной железной дороги. Вот теперь их ждало приключение. Реха сказала:
– Я так рада, что мы встретились.
– Правда? – спросил Николаус, глядя в окно.
– Может, нам повезет, и мы будем в одной бригаде.
– Да, возможно, – сказал Николаус, и Реха поняла, как нелегко разговаривать с этим сонным парнем. Она отвернулась к окну, и Николаус принялся разглядывать ее профиль, стараясь запомнить его, пока не убедился, что сможет нарисовать его по памяти, и наконец сказал:
– Теперь я понял, кого ты мне напоминаешь.
– Кого же?
– Розу Люксембург.
– Я тоже еврейка, – гордо сказала Реха, – со стороны матери.
– Я сразу это заметил. Твои глаза… – Он замолчал, а после добавил: – Она была красивой женщиной.
Реха улыбнулась, а Николаус осмелел и добавил:
– Да, было бы хорошо, если бы остались вместе.
Николаус покраснел.
Шоссе поднималось вверх по холмам, к мосту, который широким и высоким столбом возвышался над путями промышленной железной дороги. Они увидели комбинат и вздымаемые ветром клубы пара и голубого дыма: три дымовые трубы, светящиеся под косым солнцем, и тупые конусы градирен, череду бараков и строительных кранов, и остатки сосен перед серым бетонным массивом электростанции Вест.
Реха внезапно схватила Николауса за руку, и ее ногти впились в его кожу. Он тихо сказал:
– Не волнуйся, Реха. Через неделю или две это место станет нашей второй родиной.
Реха покачала головой; она снова увидела себя сидящей в купе и услышала мужские голоса… Тогда она словно почувствовала запах жирного черного дыма и перед глазами разворачивался танец смерти превращенных в пепел над приземистыми трубами газовых камер.
Николаус осторожно коснулся ее руки, и Реха сказала:
– Несколько лет назад, в поезде, я услышала, как двое мужчин обсуждали какого-то писателя: «Нацисты пропустили всю его семью через дымоход», – поэтому…
Николаус, как всегда, говорил спокойно и немного протяжно:
– Это пустые фразы от грубых и глупых людей. Тебе нечего бояться, Реха, Ты не хуже меня знаешь, что у нас больше не будет печей для сжигания.
– Нет, у нас их не будет, – повторила Реха. Она удивленно посмотрела на Николауса: его голубые глаза под прямыми черными бровями больше не были сонными; они смотрели теперь остро, внимательно, с настойчивым любопытством.
Автобус остановился у бараков, где находилось управление строительства. Курт протиснулся по проходу, перепрыгивая через три ступеньки, и протянул Рехе руку. Она оступилась на последней ступеньке и упала в объятия Курта. Он крикнул:
– Оп! – и на несколько секунд прижал ее к себе. Его зеленые глаза смеялись, хоть он и не злорадствовал, но все же получал удовольствие от неловкости других.
– Спасибо, осел, – сказала Реха. – А теперь можешь отпустить меня.
Он поклонился.
– Курт, всегда к вашим услугам. – Он почувствовал под тонкой тканью платья ее кожу и нежность ребер, когда обхватил Реху, но выражение его лица оставалось непроницаемым.
Николаус, увидев этих двоих, стоящих там, поднял плечи, наполовину удивленный, наполовину разочарованный, подумал: «Странная девушка. Только грустила, а сейчас смеется с этим маленьким Казановой. Но что с нее взять? Ей семнадцать…» (Ему самому совсем недавно исполнилось семнадцать.)
Они вместе пошли по длинной улице к административному зданию. Дорожки справа и слева от дороги еще не были вымощены, и Реха в своих красных сандалиях на высоком каблуке с трудом пробиралась по глубокому песку. Земля была ровной, резкий ветер свистел и кружил облака летящего песка над дорогой.
По серой ленте дороги, пронзительно гудя, катилась цепочка грузовиков, тяжелых думперов, автокранов и маленьких юрких самосвалов. Иногда один из водителей выкрикивал какую-нибудь шутку, и все трое начинали чувствовать себя неловко; их неторопливый шаг казался им неуместным или даже раздражающим в стремительном движении огромной стройки, и они пошли быстрее.
Курт со знанием дела рассказывал про типы автомобилей – он знал обо всем, что можно измерить в лошадиных силах. Ему не нужно было хвастаться, его интерес был неподдельным, и его авторитетный тон нравился Рехе. Она слушала его с восхищением обывателя и убеждалась, что никогда не сможет разобраться во всех этих объемах двигателей, числах оборотов и передаточных числах.
Узкая дорога вынудила Николауса идти на несколько шагов позади них, и его это устраивало. Громкоговорители разносили музыку по равнине, порывы ветра разрывали мелодию в клочья. «Какой пейзаж!» – подумал Николаус. Он рассматривал все с широко открытыми глазами, потому что ему наконец выпала возможность увидеть образы того фильма в цвете (эти голубые тени под сводами моста!), и будущие образы его собственных картин приблизились к нему и окружили его: лес подъемников, фонарных столбов и воздушных линий электропередач на фоне неба; торчащие из желтого песка градирни; белые дымоходы; лицо плотника, смуглое и смелое под авантюрными полями шляпы, торжественная зелень одинокой сосны (и не забывай: куда бы ты ни посмотрел, раньше там были только лес и пустошь); красный платок девушки-земплекопа…
«Вот она, новая романтика, – восторженно подумал он, – я знал, что снова найду ее. Это поэзия техники, и фильм меня не обманул. То, что в книгах казалось мне сухим и сомнительным, здесь – прекрасная реальность».
Но он еще не знал зимних дней с ледяным ветром и снегом под серым небом, замерзших рук и замерзших трубопроводов; не знал он и трудностей летних дней, полуголых, мокрых от пота земляных и бетонных рабочих; не знал еще шумных дождливых часов поздней осени, когда строители, запершись в своих бараках, ждут, когда их сменят, и, сидя на корточках, ругаются, потому что их проценты уплывают.
У подножия лестницы его ждали новые знакомые.
– Разве он не похож на молодого Парцифаля? Такой же глупый, – прошептал Курт девушке. – Эй, здоровяк, ты пишешь стихи?
– Нет. А что? – спросил Николаус, смущенно отворачиваясь, и Курт подумал: «Он и правда такой же глупый, как и длинный. Готов поспорить, он пишет стихи».
Взяв пропуска, они поднялись на второй этаж, в кабинет начальника отдела кадров. Коридор был пуст и безлюден, Николаус и Реха, напуганные суровой трезвостью этого длинного коридора, нерешительно пробирались мимо множества дверей.
Курт с удовольствием наблюдал за растерянными выражениями их лиц.
– Не бойтесь начальства! – сказал он и смело зашагал вперед и запел, играя на воображаемой гитаре, громко и непочтительно: – When the Saints go marching in… [1]
Ему повезло. Руководитель отдела кадров находился на совещании в другом крыле здания, и возмущение его секретаря не могло вывести из равновесия великого Шелле.
Они прождали начальника отдела кадров два с половиной часа. Курт, как самопровозглашенный лидер, проявил удивительные способности: серьезный, вежливый, обходительный, с большой убедительностью рассказывающий о своих планах и планах двух своих друзей, – он произвел впечатление на начальника, несмотря на то, что был хорошо одет и носил серебряную цепочку на шее.
Уже за дверью Реха сказала то ли неодобрительно, то ли восхищенно:
– Боже мой, вот это ты завернул.
– Получше любого из Союза свободной немецкой молодежи, – отозвался Курт.
Николаус сдвинул брови и резко сказал:
– Ты просто политический болтун.
– Не нагнетай, – сказал Курт все еще дружелюбно, но его триумф уже был подавлен резкостью, прозвучавшей в голосе Николауса.
– Политический болтун, – повторил Николаус, и теперь он уже не был таким кротким и беспомощным парнем, как обычно. – Мне противно, когда кто-то произносит громкие речи и потом отпускает глупые шутки по этому поводу. Мне противно, понятно?
– Я мог бы сказать: «Дорогой начальник отдела кадров, у меня нет желания работать здесь целый год, но раз так нужно, то дайте мне хорошую, комфортную работу». Это я должен был сказать? – Курт вдруг понял, что сказал, и воскликнул: – С чего ты вообще взял, что я притворяюсь? Это же просто слова! Мог бы догадаться, что если бы меня это отталкивало и я не понимал необходимость этого, то меня бы здесь не было. Правда, я не понимаю, почему ты меня оскорбляешь.
Он выглядел очень обиженно, он и был обижен, ведь верил всему, что говорил, и Николаус растерял всю уверенность.
– Ладно, может, мне просто показалось… – миролюбиво пробормотал он.
– Ты можешь вернуться, – сказал Курт. – Можешь попросить дядю из отдела кадров перевести тебя в другую бригаду. Пойдешь?
Николаус молчал. Он посмотрел на Реху, которая стояла чуть в стороне.
– Глупости. Я не собираюсь становиться посмешищем, – проворчал он, а сам подумал: «Но дело не в том, что я могу показаться смешным. А в этой девушке…»
Они снова вышли на солнце, уже не в качестве гостей и праздных зрителей: с четверть часа они были самыми молодыми членами бригады под названием «Восьмое Мая». Бригада состояла из двадцати трубоукладчиков и сварщиков.
Некоторое время они шли рядом молча, с хмурыми лицами, и вдруг Курт остановился и невозмутимо сказал:
– Перестань обижаться, парень! Ты злишься, что у меня язык хорошо подвешен, поэтому назвал меня болтуном.
– Я выразился точнее, – отозвался Николаус.
– Но ты прав, – выпалил Курт, – я правда люблю поболтать. – Он засмеялся. – Я просто не могу остановиться. Нет никаких плохих намерений, понимаешь? – Он протянул Николаусу руку. – Мир?
– Мир, – сказал Николаус, пожимая ему руку с некоторым ощущением неприятия, потому что этот жест мира показался ему слишком напыщенным.
Прошел час, и пора было отправляться на поиски бригады; утренняя смена заканчивалась в два. Однако здесь были сотни бригад, и они втроем целый час бродили по пересеченной местности, разгоряченные и уставшие от тяжелой ходьбы по песку.
Они снова пришли к Ф-97, недалеко от гостиницы «Шварце Пумпе», где в осенних садах вдоль шоссе стоят маленькие кирпичные крестьянские домики, причудливо контрастирующие с огромными промышленными зданиями вокруг.
Они показали свои пропуска и пошли вдоль железной дороги, мимо погрузочных площадок и бесчисленных складских помещений. Наконец полицейский указал им путь к бараку, где они должны были найти начальника своей бригады.
Курт прошел по темному скрипучему коридору и наугад открыл одну из дверей. Узкая комната была почти заполнена длинным столом, застеленным клеенкой, два окна были закрыты панелями. В углу, рядом со злополучными транспарантами, стоял свернутый флаг. Сизый сигаретный дым висел облаком под низким потолком.
За узким столиком сидели трое мужчин. Один из них, самый молодой, бледный, с черными пятнами на лице и в очках, плакал. Он поспешно повернул голову к окну, когда Курт вошел в комнату.
– Мы ищем мастера Хаманна, – сказал Курт.
– Это я, – отозвался человек, сидевший в центре, и все трое, подойдя ближе и увидев его лицо, обнаружили, что этот человек был не просто центром пространства; он производил впечатление неподвижного полюса, вокруг которого собираются другие. Он спросил, глядя на бледного, всхлипывающего мальчика рядом с ним: – Чего хотели?
– Представиться, – ответил Курт. – Мы здесь первый день.
Мужчина вздохнул, вокруг его глаз залегли морщинки.
– Еще трое зеленых… Чудесно. Садитесь. – Он снова повернулся к бледному парню и заговорил с ним тихо и настойчиво, и у новопришедших было время понаблюдать за своим мастером. Возможно, ему было уже за тридцать; он был высоким и тучным, со стороны он казался приветливым, когда поворачивал голову или поднимал руку медленным, как бы тщательно обдуманным движением. Но его глаза под широким, выпуклым лбом приветливыми вовсе не казались – это были быстрые, проницательные глаза человека, которого невозможно обмануть.
– Хорошо, сегодня я не поставлю тебе прогул, – наконец сказал Хаманн. – Но в следующий раз я не буду с тобой возиться, будешь отвечать на собрании бригад перед всеми.
Это была не пустая угроза, и, конечно же, мальчишка понимал это; он выглядел очень подавленно. Он высморкался.
– Спасибо, – пробормотал он, уткнувшись в грязный носовой платок.
– Иди отсюда! – сказал Хаманн. – И завтра будь здесь ровно в шесть, и не только завтра. Понял?
– Жаль, нас никто не будит, – пробормотал бледный парень, а потом полез под стол за своим потрепанным школьным портфелем и ушел, ни с кем не попрощавшись.
Хаман выглядел подавленным и сказал:
– Вина лежит не на Эрвине. Парней будят слишком поздно. И кофе получают в последнюю минуту, такой горячий, что никто не может его выпить. – Он повернулся к маленькому, носатому, как стервятник, мужчине в желтой кожаной куртке с сигаретой во рту. – А завтрак он с собой берет?
Тот пожал плечами.
– Не обращал внимания.
– Значит, с завтрашнего дня начнешь, – спокойно сказал Хаманн. – Как он будет работать, если у него сил нет?
Реха вспомнила, что школьный совет иногда вызывал учеников, виновных в нарушении распорядка, и слушания в этом самоуверенном маленьком школьном суде велись с беспощадной строгостью. Но Реха никогда не видела мальчиков плачущими, и ей стало жаль бледного, в толстых очках, хотя его хитрое выражение лица отталкивало ее. Поспешная и слишком эмоциональная, она заподозрила Хаманна в излишней жесткости и, в конце концов, преодолев свою застенчивость, сказала:
– У нас в интернате мы тоже не церемонились, но до слез никого не доводили.
Хаманн, улыбаясь, прищурился.
– Это тактика, милая. Я не выношу слез, а он этим пользуется. Вот когда за него возьмется бригада, вот тогда он получит сполна. – Он рассказал, что Эрвин живет в общежитии для трудновоспитуемых, что он часто опаздывает, что он замкнутый и жесткий. – Но виноват не только он, – повторил он. – Там что-то происходит… Кому-то стоит вмешаться. – Он на мгновение замолчал, а затем кивнул и продолжил: – Вот так вот… – И это была его формула, точка, которую он, довольный, ставил за своими решениями, и можно было быть уверенным, что при любом раскладе все будет хорошо.
– Вы у нас первые сразу после школы. – Он пожал каждому руку, и они назвали свои имена. Хаманн посмотрел на них взглядом, под которым даже великий человек Шелле почувствовал себя невзрачным. – Оставь свой жетон для собак дома, – сказал он. – Тебе дадут постоянный пропуск.
Курт усмехнулся и спрятал цепочку под воротник. «Вот это начало, – подумал он. – В конце концов, этот маленький бригадный Наполеон еще будет диктовать, какие рубашки мне следует носить».
Хаманн взглянул на пыльные босоножки Рехи.
– Завтра наденешь прочные ботинки; здесь не показ мод. Кладовщик выдаст вам спецодежду. Франц о вас позаботится. – Он указал на молчаливого человека в желтой кожаной куртке. Франц был бригадиром и четырехкратным активистом, человеком умелым и осмотрительным, но предпочитал оставлять разговоры мастеру.
– Мы боремся за звание, – тихим и певучим голосом объявил Франц. – Мы хорошая бригада.
– По показателям, Франц, по показателям, – добавил мастер. – В культурном плане мы хромы на обе ноги, – сказал он, поглаживая свой мясистый подбородок, и казалось, получал удовольствие от подшучивания над собой. – Возьми, к примеру, оперу. Я же не глупее других, верно? Но на книжной полке лежит десяток томов о строительстве трубопроводов… На днях получу премию. Ее можно потратить на что-то полезное. Пополнить образование, сходить в оперу. Хорошо, я поеду в Берлин. На «Фиделио»… А что я знаю о Бетховене? А о «Фиделио»? Для музыки, думаю, не нужен учебник, но вот для слов вполне. На сцену выходит мужчина, и я, конечно, сразу вижу, что это женщина, и думаю про себя: «Здорово… Вот это называется Государственная опера – у них даже певцов не хватает!»
Курт и Реха рассмеялись.
– Леонора, – сказал Курт.
– Умный мальчик, – отозвался Хаманн. – Смейтесь. Каждый позорит себя как может. – Николаус до тех пор неподвижно стоял позади них с отсутствующим выражением лица, но не из равнодушия или даже надменности, как подозревал мастер, он был занят тем, что рассматривал комнату и людей, их черты и некоторые характерные для них жесты, впитывал это все в себя.
– Возможно, мы могли бы помочь, – задумчиво сказал он. – Каждый из нас может сделать рецензию на книгу, я думаю, и… Я вот немного разбираюсь в живописи. – Он покраснел. – Это всего лишь предложение…
Бригадир кивнул, а Хаманн облегченно вздохнул.
– Что ж, потрясающе! Какое хорошее предложение. – И он снова облегченно вздохнул еще и потому, что изменил свое суждение о неповоротливом парне.
Когда они вышли из барака, Курт спросил:
– И как вам этот толстый босс?
– Замечательный, – тут же ответила Реха.
– Думаю, он хороший человек, – сказал Николаус.
Курт, который еще не забыл про «жетон для собаки», сказал:
– Завидую вашему энтузиазму, – сказал он насмешливым тоном, но его насмешка была ненастоящей. С привкусом горечи он подумал: «Я и правда завидую их энтузиазму. Замечательный… Хороший человек… Может, они правы. Но почему тогда, – обеспокоенно он спрашивал себя, – почему я не могу восхищаться другими?» Вслух он горячо сказал: – Он же прижал своего бригадира к стене!
У здания управления им пришлось долго ждать: теперь, в конце смены, улица бурлила, мимо проносились колонны пустых автобусов, машины бесшумно скользили сквозь наглые, проворные стаи мотоциклов (среди них были те самые молодые люди в шлемах и кожаных куртках, которые начинают гонки, как только выедут на шоссе), а вокруг остановки толпились люди.
Девушки из администрации, плотники в черных вельветовых костюмах, женщины в мешковатых синих комбинезонах.
Стало прохладнее, ветер шевелил тяжелые темно-зеленые сосновые ветви. Пахло пылью и дымом и немного лесом. Николаус подумал: «Жаль, что я пропустил самое начало… Тогда я был в девятом классе. Четыре года, прикованный к школьной скамье, а между тем этот гигант рос, и все эти газетные репортажи – лишь бледный отблеск реальности. Если бы я увидел это здесь раньше, я думаю, что сбежал бы из школы…» Он украдкой ощупывал свои мощные мускулы и, полный неясной тоски, мечтал о еще нетронутой природе, о романтической, пахнущей потом жизни среди отважных мужчин, сражавшихся с лесом тяжелыми топорами, забыв, что там были бензопилы и бульдозеры.
Курт ткнул его в бок.
– Пошли, поэт! Выставляй локти и вперед! – Переполненный автобус остановился, и Курт протиснулся внутрь, таща Реху за руку. Николаус вежливо пропустил вперед еще нескольких женщин, а затем кондукторша захлопнула дверь, автобус тронулся, и Николаус остался на улице, немного удивленный, но невозмутимый:
– Раз так… Однажды должен подъехать следующий.
Они стояли в переполненном автобусе, кто-то толкал Реху локтем в спину. Она приподнялась на носочки.
– А где Николаус?
– Отстал, – ответил Курт и с улыбкой посмотрел на Реху. – А что? Он стоит и рассматривает комбинат. Он из тех людей, которые всегда опаздывают.
– А ты из тех, кто всегда приходит вовремя, да? Никогда не отстаешь? – тихо и зло спросила Реха, и Курт, не видя выражения ее лица, весело подтвердил:
– Я нет. Я всегда на высоте и никогда не дам себя в обиду.
На фоне шума двигателей и голосов слова Рехи казались шепотом.
– Какой ты жалкий, – тихо сказала он. – Как ты действуешь мне на нервы своим разгильдяйством. Всегда на высоте, а остальные отстают…
Курт наклонился к ней, думая, что ослышался, и его светлые пряди волос упали ему на лоб.
– Мне противна твоя победоносная улыбка.
Сначала он был просто ошеломлен и отреагировал так грубо, как какой-нибудь мальчишка:
– Ты с ума сошла?
Затем он увидел ее худое, загорелое, внезапно осунувшееся лицо, и в этот момент он влюбился в нее (во всяком случае, позже он верил, что влюбился в девушку именно тогда). Он пытался поймать ее взгляд, он был почти счастлив сейчас, потому что она ругала его. «Ты можешь даже расцарапать мне лицо, – подумал он, – все лучше, чем равнодушие».
И почувствовав ревность, сказал:
– Я не знал, что тебе так нравится Николаус.
– Ты все неправильно понял и специально все так вывернул, – сказала Реха, но с ноткой нежности подумала о высоком, неряшливом парне, который теперь стоял там один на улице и ждал.
– Да он явно рад, что остался один, – уверенно сказал Курт. – Ему никто не нужен.
Реха промолчала.
Голоса и разговоры вокруг снова донеслись до них, как и возбужденный шумный спор, который велся в другой части автобуса.
– Сколько прогулов вы скрыли, Берт Брехт?
– Ни одного.
– Эй, Берт Брехт! А где тогда пять марок? Вам дали шестьдесят пять, а на почтовом переводе только шестьдесят.
– Накладные расходы, – крикнули в ответ.
– Пропили вы пять марок!
Другой, стоявший у двери, с ухмылкой натянул фуражку на глаза и больше ничего не сказал. Но они не давали ему покоя, они смеялись и кричали.
– Вам надо еще подучиться, Берт Брехт! Содержание влаги 16,4, вы только послушайте…
– Почему они называют его Берт Брехт? – спросила Реха.
– Это название бригады, – объяснил Курт. – Скорее всего, работают на брикетной фабрике.
Они слушали подшучивания, забыв о Николаусе и своей ссоре, и когда они вышли на углу своей улицы, Курт сжал руку Рехи и сказал:
– Твое красивое платье совсем помялось.
– Ничего страшного. – Они вместе шли по дневной оживленной улице; из открытых окон по радио доносилась музыка, мужчины в майках облокотились о подоконник и некоторые свистели проходящим девушкам.
– Сегодня мне даже кажется, что я возвращаюсь домой, – призналась Реха.
Но когда она вошла в прихожую, эту прохладную, сумрачную прихожую с множеством почтовых ящиков справа и слева от двери, она вдруг испугалась этой пустой комнаты, металлических кроватей и шкафов; запах новостройки казался ей странным, и она нерешительно остановилась у подножия лестницы.
Курт смотрел сквозь стеклянную дверь; он заметил, как девушка повернула голову. Ее черная коса упала на грудь. «Она повернулась ко мне», – подумал он. Секунду они смотрели друг на друга через стекло, а потом Курт толкнул дверь, он крикнул:
– Реха!
Он обнял ее за плечи, прямо перед собой он видел ее глаза, сверкающие то ли от испуга, то ли от гнева. Когда он отпустил ее, его левая щека горела. Она ударила его по щеке.
Реха побежала вверх по лестнице и остановилась на следующей площадке. Перегнувшись через перила, она посмотрела вниз на Курта, который стоял, пристыженный – левая половина его лица была красной.
Она начала смеяться и, просунув лицо между прутьями перил, села на верхнюю ступеньку лестницы.
– Теперь ты перестанешь сиять, – сказала она. – Таким ты мне нравишься больше.
«Она точно сумасшедшая», – подумал Курт. Он медленно поднялся по лестнице и сел рядом с Рехой.
– Кошка… – сказал он. – Такое со мной впервые.
– Давно стоило это сделать.
– Самое глупое, что ты мне правда нравишься, – через некоторое время признался он.
– Ты знаешь меня всего один день.
Он посмотрел на нее.
– А это неважно. День или час. – Он обернул ее косу вокруг своей руки. – Ты со своими египетскими глазами…
Внизу хлопнула дверь, и по лестнице поднялась Лиза, еще более широкая, еще более коренастая в своем синем рабочем комбинезоне. Когда она проходила мимо них двоих, она сказала своим глубоким голосом:
– Мужчина, на выход!
Курт встал.
– Знаешь что? Пойдем поедим? Я к тебе больше не притронусь, честное слово!
– Ладно, пошли, – согласилась Реха.
Глава третья
Автобус пронесся по шоссе Ф-97; было еще темно, между стволами сосен плыли облака тумана. Иногда Курт шептался с Рехой, а один раз Николаус увидел, как Курт взял ее за руку. Парень смотрел в пол. Он с удивлением почувствовал короткую острую боль в груди и подумал: «Не стоило мне вчера опаздывать на автобус».
Тонкая серая пелена под небом прорезалась, и когда все трое, не обращая внимания на шум толпы рабочих, направились к цеху, первые лучи солнца ярко вспыхнули на крышах электровозных и вагоноремонтных мастерских. Ворота распахнулись. Реха замерла.
– Немного страшно? – спросил Курт.
Реха покачала головой. Ее сердце колотилось, она искала лицо Николауса, его надежное спокойствие и мимолетно подумала о «замке» и парке. Николаус невозмутимо шел вперед: стекло и сталь, жара, накренившийся электровоз, кабели, похожие на тонких черных змей на бетонном полу, вторые ворота, второй цех, грохот бил по барабанным перепонкам. Николаус схватил Реху за руку:
– Смотри, куда идешь! – Дизельная тележка пронеслась мимо. Несколько мужчин засмеялись и крикнули что-то Рехе, но она не расслышала, она смущенно шла рядом с молодыми людьми.
В мастерской над письменным столом склонился мастер; он помахал новичкам.
– Удачи! – Он держал телефонную трубку поднятым плечом. – Я не могу родить сварочный аппарат… Спроси у диспетчера, иногда он тоже что-то знает. Все!
Он набрал новый номер – говорил быстро, коротко, смеялся, шутил, повесил трубку и позвонил следующему:
– Нам нужны электроды. Немедленно. Нам нужна машина. – Франц принес чертежи, приходили сварщики, они просили, требовали, ругали, снова звонил телефон. Хаманн писал, звонил, успокаивал одновременно, его голос неизменно сохранял отзвук дружелюбного терпения.
– У босса крепкие нервы, – отметил Курт. – Прям Наполеон перед битвой.
«Мирной битвой, – мысленно добавил Николаус, – и мирный, умный полководец, который не ожидает Ватерлоо». Он смотрел на красивый, мужественный профиль мастера, жесткость в его чертах смягчалась круглым двойным подбородком.
Все трое стояли вдоль стены, прислушиваясь к громким разговорам и десяткам специальных названий, пытаясь понять, о чем идет речь. Когда железная дверь распахнулась, на несколько секунд в мастерской воцарился гул, и по крайней мере Николаус и Реха почувствовали себя лишними, неловкими и уверенными лишь в том, что они кому-то мешают.
Курт, закурив сигарету, подошел к группе, окружавшей Хаманна, и сказал:
– На самом деле, у вас должны быть электроды в запасе, начальник.
Хаманн зажмурился. Ему не понравился вызывающий тон, но, во всяком случае, к новичку и его вопросу он отнесся серьезно и объяснил ему некоторые досадные трудности с доставкой материала.
– Мы работаем с высоколегированной сталью, которая подвергается огромному давлению, – сказал он. – Пока мы зависим от электродов из Западной Германии. Но, понимаешь, уже проводят испытания, и наша бригада экспериментирует с этими первыми электродами из ГДР.
– Вот это да, – отозвался Курт, и мастер увидел, что на его лице отразилась заинтересованность, и потому добавил:
– Можешь подсчитать, сколько ГДР на этом сэкономит, если испытания пройдут успешно.
– Получите большую премию? – сказал Курт, смеясь и потирая большой и указательный пальцы.
– Сколько-то получим. Но дело не в этом, – холодно сказал Хаманн и отвернулся.
Курт ухмыльнулся за его спиной и подумал: «Посмотрите, Наполеон идеалист, и эта роль ему даже подходит. Но дело не в этом… Пусть рассказывает это партийному секретарю, но не мне. Как будто он тоже не заботился о том, чтобы заработать как можно больше денег, получить премии и купить машину».
Глядя на широкую спину мастера, он с чувством ненависти подумал: «Как мне противны эти чертовы лицемерные идеалисты! Если работа – цель жизни, что это за жизнь тогда…»
Затем в комнату вошел инженер-сварщик Августин, худой мужчина в твидовом костюме, с беретом на седых волосах. Он сказал, что у него есть машина и он поедет в Котбус за электродами, но он все еще не может найти водителя.
– Я могу вас отвезти, – тут же предложил Курт.
– Права есть?
– Давно. Я хорошо вожу на сильной машине, в среднем езжу до ста десяти, вы ничем не рискуете, – быстро сказал Курт.
– Молодец, – сказал Хаманн. – С меня пирожное. Так что вперед.
Августин задержался около Рехи и сказал:
– Я все время смотрю на вас. Вы напоминаете мне мою первую любовь. Темные волосы, глаза…
– Что за лирика, товарищ Августин, – сказал Хаманн. – Почему же ты на ней не женился?
– Она не хотела. Я был беден. Учиться пошел только после сорок пятого… После я встретил ее лишь однажды. У нее трое детей. – Он смущенно улыбнулся. – Но ладно, это старая история… – Он кивнул Рехе и вместе с Куртом вышел из комнаты.
Позже все трое узнали, что этот человек был одним из самых квалифицированных инженеров-сварщиков комбината и что он работал над изобретением, которого с нетерпением ждали и за рубежом.
Теперь Реха и Николаус стояли в нескольких шагах друг от друга с отсутствующими выражениями лиц. По какой-то причине Реха почувствовала обиду, когда сияющий Курт прошел мимо («Нашел первоклассную работу»), она уже скучала по нему, ей всегда нужен был человек, на которого можно было опереться. В течение четырех лет таким человеком была Бетси и иногда правильный молодой Крамер, а со вчерашнего вечера – Курт. Случайность, полминуты колебания, хлопнувшая дверь, и больше ничего. Реха вышла бы на лестницу и с другим, она бы убежала вместе с медлительным, доверчивым Николаусом от тоски по дому и от мрачной комнаты.
Но теперь, по ее мнению, было уже слишком поздно, и она почувствовала что-то вроде угрызений совести – как будто она обманула Николауса или сыграла с ним злую шутку.
Она почувствовала облегчение, когда Хаманн позвал их обоих к себе.
– Я не буду произносить торжественные слова, – сказал он. – Задачи нашего комбината вы знаете, пусть даже и по школьным учебникам. Мы строим крупнейший в мире завод по переработке бурого угля. – Его голос все же звучал торжественно. – И однажды вы будете гордиться тем, что внесли свой вклад в это дело. Здесь мы творим историю, хотя сами и забываем об этом. – Он перевел взгляд с одного на другого. – Только здесь вы наконец сдадите настоящий экзамен на аттестат зрелости.
Они кивнули, восприняв его задумчивый и добрый взгляд в качестве предупреждения и поощрения одновременно, и в этот момент они увидели уже не просто толстого, крепкого мужчину в поношенной синей рубашке. Он предстал перед ними частичкой действующей здесь силы.
– Мы будем стараться, – сказал Николаус.
– Не рассиживайтесь, – в заключение добавил Хаманн, – и не крутитесь под висящими грузами. Бригада обещала не получать травмы.
Затем они спустились в подвал за формой. На лестнице Реха, которая больше не могла выносить напряженного молчания Николауса, спросила:
– Что ты делал вчера вечером?
– Так, гулял, – ответил Николаус, он не сказал, что бесцельно бродил по слабо освещенным улицам, что увидел Курта и Реху, но не решился подойти к ним. Они выходили из кафе, немного подвыпившие, как предположил Николаус.
«Они стояли на свету, – вспомнил он, – и я быстро шагнул в темную подворотню. Они смеялись. Но мне все равно», – сказал он себе, зная при этом, что он лжет себе и что ему совсем не все равно.
На складе рядами лежали резиновые сапоги и валенки; горы роб источали резкий запах дизельного масла и моющих стиральных средств. Кладовщик выдал им брюки и куртки; Реха втиснулась между высокими стеллажами и переоделась. Брюки соскальзывали с бедер, а рукава куртки доходили до кончиков пальцев. Она чувствовала себя отвратительно в этой одежде.
Николаус уже ушел. За столом сидел молодой черноволосый слесарь, он смотрел на Реху слишком уж пристальным взглядом.
– Я похожа на пугало, – пожаловалась она.
– Такая красивая девушка будет красива и в мешке из-под картошки, – сказал слесарь. Он вытащил из кармана шнурок и завязал его вокруг талии Рехи. Он позволил своей руке на мгновение задержаться на ее бедре. – Наш склад не рассчитан на такие фигуры.
– Наверху, похоже, думают, что на комбинате работают одни громилы, – добавил кладовщик.
– Кстати, о громилах, – сказал слесарь. – Я тут услышал анекдот… – И он, смакуя, стал рассказывать анекдот. Мужчины рассмеялись, Реха считала себя обязанной присоединиться к ним, но затем подумала: «Почему я должна слушать такие грязные вещи? Но если я не послушаю их, если я просто уйду сейчас, они сочтут меня манерной, и надо мной все будут смеяться».
– Приходит молодой человек к свахе, – начал слесарь, но тут кладовщик заметил красное лицо девушки и сказал: – Перестань рассказывать пошлые анекдоты! Она несовершеннолетняя.
Парень поднял брови.
– А я думал, это наша новая крановщица.
– Это студентка, – пояснил кладовщик.
Слесарь присвистнул, и голос его теперь звучал совсем не любезно.
– Вот, значит, как… Ты выше всего этого, да? Хочешь, чтобы с тобой обращались бережно, да?
Реха наконец поняла, что ей придется самой себя защищать, она постыдилась за свою трусость и с жаром сказала:
– Ты спятил! Мне не нравятся твои грязные шуточки, только и всего, и они одинаково неприятны и оскорбительны, рассказываешь ли ты их при крановщице или при мне.
– Молодец, малышка! – сказал кладовщик. – Он у нас известный бабник. – Он злорадно ухмыльнулся. – Если мастер Хаманн узнает, что ты тут болтал при его студентке, тебе мало не покажется, даже не сомневайся.
– Ох уж эта его образцовая бригада, – проворчал слесарь. – Им не следует слишком увлекаться своей моралью. – Но все же стал более сдержанным, и Реха спокойно покинула склад.
В первый день Реха работала с арматурщиками. Сквозь стекла ребристых крыш лился янтарный свет. Стальные конструкции в зале переливались бледно-зеленым и серым, узкие железные лестницы поднимались вверх, стены покрывала сложная сеть трубопроводов, и все это было окутано сотнями голосов. Цех казался Рехе бесконечным, и она завидовала мужчинам, которые с привычной уверенностью передвигались между машинами, сварочными аппаратами и ржаво-коричневыми грудами фланцев и клапанов. «Я ничего не понимаю в технике, – подумала она, – и, конечно же, я никогда не выучу, для чего все это нужно и как этим управлять, не сломав себе пальцы».
С мостика под крышей зала посыпался дождь красно-золотых искр. Реха обошла этот огненный водопад и осторожно поднялась, стараясь не наступать на клубки кабелей и проводов, полная недоверия и страха перед силами, сущность которых она никогда не понимала.
Наконец, она нашла свое рабочее место и свою светловолосую, бледную, с детскими худыми руками напарницу по имени Фридель. До сегодняшнего дня она была единственной женщиной в бригаде. На ней был черный платок, который отбрасывал тень на ее еще молодое лицо.
– Хорошо, что ты пришла, – сказала Фридель и окинула Реху любопытным взглядом. – Иногда здесь просто бездельничаешь, а сейчас такая куча работы, что я одна не справлюсь.
«Еще и куча работы, – испуганно подумала Реха. – Надеюсь, я не выставлю себя глупой…» Но в то же время она обрадовалась, что кто-то ее ждал и нуждался в ней, и Реха решила, что будет внимательной ученицей («Поднимите руку, если вы чего-то не поняли, фрейлейн Гейне!») и что лучше задать слишком много вопросов, чем слишком мало. Она сказала:
– Я никогда не работала на производстве. Мы помогали только на поле.
Ученики «замка» кое-как работали в небольшом кооперативе: жалкая попытка политехнического обучения, за которой Крамер наблюдал с недовольством, не имея возможности это изменить.
Рехе нравилась работа в конюшнях и на полях – работа, которая поэтически преображала прекрасный, нежно ухоженный пейзаж вокруг «замка»; она любила запах сена и горячий сухой воздух над июльскими полями, утро поздней осени, когда на картофельной ботве виднеется первый иней. Механизация была для нее не более чем чуждым понятием, и она с удивлением смотрела на комбайны и тракторы, чьи фары ночью освещали поля молочно-белым светом.
Но здесь был другой, более суровый ландшафт, и его небо представляло собой строгую колонну ребристых крыш. Воздух содрогался, когда кувалды ударялись о сталь, и кран с тонким, резким звуком пролетел под потолком. Реха пригнулась. Фридель засмеялась. Им приходилось кричать, чтобы услышать друг друга.
Фридель объясняла, как шлифовать клапаны, и по крайней мере в первый час Рехе показалось, что их работа не была ни сложной, ни особенно утомительной.
Правда, клапаны были очень тяжелыми, и Реха с удивлением увидела, с какой легкостью маленькая Фридель работала, с неожиданной силой сжимая клапаны тощими руками. До тех пор Реха знала только о велосипедных клапанах, и ей хотелось бы спросить, для чего нужны эти огромные железные детали, но она боялась поставить себя в глупое положение. «Со временем разберусь», – решила она.
Один раз Хаманн подошел к ней и, поглаживая свой мясистый подбородок, наблюдал, как Реха зажимает гайку между стальными челюстями тисков. Она почувствовала себя неуверенно, как только ощутила, что за ней наблюдают, и размазала шлифовальную пасту по всей гайке.
– Только не спеши, дорогая, – сказал Хаманн. Он отдал ей жестяную коробочку с алмазной пылью. – Немного соли и перца… Вот, великолепно! Сегодня перевыполнили норму? – Он подмигнул ей.
Затем он обошел вокруг стола, подошел к Фридель и сказал ей:
– У меня к тебе разговор.
Фридель пожала плечами и ничего не сказала в ответ, ее выражение лица внезапно стало непроницаемым.
– Ты не можешь притворяться больной каждый раз, когда я хочу с тобой поговорить.
– Это мое личное дело, – отрезала Фридель. Она повернулась к нему спиной и наклонилась, чтобы поднять клапан. Она покачивалась, опираясь одной рукой на край стола. Ее губы были совершенно белыми.
Хаманн приобнял ее за плечи и сказал:
– У тебя есть час перерыва.
– Зачем? – сказала Фридель, прижимая ко лбу свой черный платок.
– Тебе стоит сходить к врачу, – сказал Хаманн. Он посмотрел на нее. – Хорошо?
Реха беспокойно переводила взгляд с одного на другую, смутно догадываясь, о чем они говорят. Когда Хаманн ушел, она спросила:
– Вы болеете?
– Пустяки, – ответила Фридель, но было видно, что она только и ждет повода, чтобы рассказать о своих переживаниях. Но Реха, слишком застенчивая и не знающая, как общаться с новыми людьми, не осмеливалась продолжать расспросы, убежденная, что Фридель сочтет ее вопросы бестактными или даже возмутительными.
Во время перерыва на завтрак Реха стояла в одиночестве, давясь бутербродами, которые Лиза поставила ей на стол утром. Она искала глазами Николауса, но его нигде не было видно. Она подумала: «Хоть бы он подошел ко мне во время перерыва. Он и правда чурбан. Если бы Курт был здесь…» Она вспомнила его красивое, дерзкое лицо и тот момент на прохладной лестничной клетке, когда он, пристыженный, с покрасневшей левой щекой, смотрел на нее. «Он ужасный хвастун, – подумала она… – Но при этом у меня учащается сердцебиение, когда я просто представляю его глаза и его смех, я даже не знаю, нравится ли он мне, но сердце все равно колотится… Если бы я только не выглядела так ужасно!»
Она посмотрела на свой потрепанный костюм и на руки, серые и липкие от шлифовальной пасты до локтя, с грязью под ногтями. Алмазная пыль уже въелась в кожу и колола крошечными осколками, когда она терла пальцы.
Фридель сидела в стороне на табурете, откинув голову назад и закрыв глаза. Она сняла черный платок, и ее светлые волосы засияли в янтарном свете.
Через некоторое время молодой черноусый слесарь, который утром был на складе, прошел по цеху. Он сел рядом с Фридель. Они перешептывались. Фридель все время улыбалась, ее глаза сияли, она казалась очень счастливой.
– Голубки, – раздался мужской голос рядом с Рехой. Он сел за стол. – Ты новенькая? У тебя красивая челка. – Он провел двумя пальцами по ее волосам на лбу.
Реха отодвинулась.
– Отрасти такую же, раз так нравится.
– А ты маленькая змея, – сказал мужчина. Он протянул ей руку. – Меня зовут Хайнц. А тебя?
– Реха Дебора Гейне.
– Странное имя… Скажи по буквам.
Реха написала свое имя на пустой пачке из-под сигарет.
Хайнц вдруг смутился, он повертел коробочку взад-вперед и пробормотал:
– Трудно прочитать… У меня проблемы с глазами.
– Неудивительно, ты держишь коробку вверх ногами, – насмешливо сказала Реха. Но она перестала смеяться, как только посмотрела на него. – У меня просто плохой почерк. – «Может быть, это правда, – подумала она, – может быть, у него действительно проблемы с глазами. Он уже старик».
Она смотрела на его морщинистое, кожистое лицо с черными тенями под скулами, и ей стало жаль его еще до того, как она узнала, что старику слегка за тридцать. Ей также хотелось бы показать ему, как она рада, что он подсел к ней и заговорил о ней так, как будто она уже давно работает в бригаде. В школе-интернате, в кругу сверстников, она иногда бывала веселой до дикости; перед незнакомыми взрослыми с проблемами, которые ее не касались и которых она даже не понимала, страх и робость не давали ей произнести ни слова.
– Почему ешь бутерброды всухомятку? – спросил Хайнц. – Я принесу тебе чай. – Он встал. – Мастер сказал мне приглядывать за тобой.
Он принес Рехе чай в алюминиевой кружке и стал смотреть на ее волосы, пока она пила, затем сказал:
– Мне всегда не везло в жизни. Я хотел женщину с черными волосами. Но у меня блондинка. И чтобы умела вязать для детей, понимаешь? А у нее, пока она вынашивала второго, зрение испортилось. Так с вязанием и не получилось…
«Боже мой, конечно, это трагично», – подумала Реха. Но она молчала и только кивала, а Хайнц хлопнул себя по плоской груди и сказал:
– Мне вечно не везет. Теперь вот с сердцем проблемы, как раз сейчас, когда я прилично зарабатываю. Раньше я был штатным ночным сторожем – заводской охранник, чтобы тебе понятнее было, – получал двести пятьдесят монет. Мастер забрал меня оттуда. Теперь мы получаем премию, и на нее еще можно что-нибудь купить.
Он рассказывал быстро и охотно, не то чтобы жалуясь. Казалось, его забавляло его упорное невезение. Он бы с таким же добродушным рвением рассказал историю всего своего детства, которую Реха узнала позже.
Реха иногда кивала, но Хайнцу было достаточно того, что она вообще его слушала. Он, размахивая обеими руками, описывал ей обстановку своей квартиры, а Реха, которой никогда не приходилось беспокоиться о мебели, слушала вполуха, не понимая, почему кто-то может так увлеченно говорить о гарнитуре.
– Моя семья живет не здесь. Я живу в поселке вместе с мастером. – И с гордостью продолжил: – Он мой друг… Но, понимаешь, со временем можно с ума сойти в этих бараках.
– Я думала, у Хаманна своя квартира, – сказала Реха.
Хайнц смутился; он беспокойно передернул плечами и после небольшой паузы объяснил:
– У него, как бы это сказать, нет настоящей семьи. Что ж, пора продолжать? – Он тут же убежал, худой, подвижный, немного прихрамывающий, в помятой, сдвинутой на левое ухо кепке.
Реха осталась в замешательстве, тронутая теми ощущениями, которые до сегодняшнего дня посещали ее редко и мимолетно. Работа с тисками давала ей достаточно времени для размышлений, и, по крайней мере пока, она не думала о себе, о своих страхах и потере школьных друзей.
Чуть позже она стояла рядом с Фридель у чана с водой; они полоскали клапаны в мутно-серой, поблескивающей маслом жидкости. Фридель спросила:
– Он понравился тебе?
– Кто?
Фридель неопределенно махнула головой.
– А, тот черноволосый? Он противный, – не задумываясь, ответила Реха.
Фридель еще ниже склонилась над чаном, она сказала тихо и поспешно, как будто ей нужно было извиниться перед Рехой:
– Он совсем не такой. Его надо пожалеть. Его жена бегает за всеми. Распутная девка…
– Он и сам не лучше. Когда я была на складе, он сразу показался мне наглым.
Фридель зло посмотрела на нее. Реха закусила губу и подумала: «Я все делаю не так. Это ее дело, если она влюбилась в него… Мне незачем вмешиваться». Она хотела что-то сказать в знак примирения, но Фридель отмахнулась от нее:
– Да что ты вообще знаешь, цыпленок?
Реха откинула назад свою косу.
– Почему это цыпленок? Думаешь, я никогда не влюблялась?
– Влюблялась, – презрительно ответила Фридель. – Влюбляться можно сотни раз в жизни. Но когда приходит тот, ради кого ты бросишь все, и тебе все равно, что о тебе думают другие…
Реха молчала. Она вспомнила все свои любовные истории, которые вообще не заслуживали такого названия: она часто и сильно влюблялась, но эта влюбленность никогда не длилась дольше нескольких дней, непостоянные чувства, которые угасали так же быстро, как вспыхивали, и вскоре снова переходили в безразличие или даже неприязнь. Она никогда ни с кем не обращалась хуже, чем с мальчиками, которые приглашали ее потанцевать более трех раз на школьных танцах или которые оставляли пошлые записки в ее книгах («Ты можешь прийти в парк сегодня в восемь вечера? Нам надо поговорить»).
Около полудня Фридель ушла.
– Если Хаманн спросит, скажи, что я ушла отдохнуть. – Однако пошла она не в комнату отдыха, а в соседний цех. Она так и не вернулась, и Реха, привыкшая к строгой дисциплине, с беспокойством подумала о Хаманне, как о строгом учителе, перед которым нужно будет выгораживать прогульщицу.
Теперь она чувствовала, как ее руки устали, а запястья начали болеть.
– Устала? – спросил Хаманн, который все это время стоял позади нее, скрестив руки на груди, с задумчиво сдвинутыми бровями.
– Это же может делать машина, – отозвалась Реха.
– Мы можем ее изобрести, – предложил Хаманн. – У меня есть еще несколько предложений по улучшению, получим премию – поделим. Согласна?
– Согласна. – Реха засмеялась, она была уверена, что это шутка, ведь знала Хаманна всего один день.
Он вытащил помятую записную книжку, что-то в ней нацарапал и сказал:
– Вот и замечательно. – Он взял ее за руку. – А сейчас пойдем на кухню и поедим жаркое из свинины. Этот костюм все равно уже маловат.
По дороге они встретили Николауса, который неторопливо шагал по желтому песку. Он вздрогнул, когда Хаманн заговорил с ним:
– Как работа, юнец?
Николаус молча отмахнулся.
– Не поладил с Карлом?
– Да нет, – тут же отозвался Николаус, но выглядел он при этом подавленным.
– Наша активистка уже внесла первое предложение по улучшению, – сказал Хаманн.
Николаус опустил голову.
– Не слушай его, – вмешалась Реха. – Я лишь сказала, что мою работу может выполнить машина. Но на самом деле я слабо представляю, как эта машина должна выглядеть.
«Я же сказала это только потому, что устала», – стыдливо подумала она.
– Проектированием займусь я. Главное – умение видеть. – Теперь Хаманн шел между двумя новенькими, застегнув до самого горла свою синюю рабочую куртку, несмотря на позднюю летнюю жару. Николаусу он был всего лишь по плечо, но все же парень чувствовал себя рядом с ним очень маленьким и хилым и думал: «Но я вижу задачу только тогда, когда спотыкаюсь о нее…»
Хаманн сказал:
– Иногда новенькие видят больше, чем мы. Но это не имеет никакой питательной ценности, если кто-то просто слоняется по цеху и несет какую-то чушь, потому что что-то идет не так. Нужно что-то менять, а не бегать, как курица без головы.
– Вы мне льстите, – сказал Николаус с грустной улыбкой, но не стал ничего объяснять, а Хаманн не стал расспрашивать. Он решил, что парень сам все расскажет, когда больше не сможет держать язык за зубами, когда не сможет справиться самостоятельно. Он приставил Николауса к сварщику Карлу Леманну, немногословному старику и надежному специалисту, который, открыв рот, отличался поразительной грубостью – грубостью, за которой он пытался скрыть тоску и одиночество.
Леманн владел небольшим поместьем в Лужице, где жил с двумя сыновьями и двумя невестками, с которыми он постоянно вел жесткую мелочную войну из-за наследства. Хаманн про себя подумал, что его возвращению домой радуется только собака.
В красочной столовой с большими окнами они нашли Хайнца и семь или восемь его товарищей по бригаде, которые сегодня заменяли трубопроводы в зоне прессования брикетной фабрики. Хаманн познакомил их с новичками, и тут же полетели новые имена, лица людей выделились ярким светом: молодой широконосый Шаховняк; студент Мевис с круглыми красными щеками; сморщенный и щербатый рот сорокалетнего Якманна; гладкие и морщинистые лица, почерневшие, некоторые запоминающиеся, другие такие равнодушные, что казалось, будто они вот-вот выпадут из памяти, как только отведешь глаза.
Реха и Николаус кивали, протягивали руки, были вежливыми, кроткими, внимательными, не грубили, но сразу же забыли все названные имена.
– Шестая сушилка сломалась, – сообщил Хаманн. – Думаю, кому-то придется взять дополнительную смену.
– Когда надо сдать? – спросил Якманнн.
– Позавчера, – ответил Хаманн. – Кто возьмет?
Хайнц первый поднял руку.
– Надо, значит, надо, – сказал Шаховняк. Остальные присоединились к нему.
Они перекинулись парой фраз, деловито и без драматизма, хотя эта вторая смена, несомненно, нарушила все их планы: вечер с девушкой, телевизионный матч или поход в пивную. Они отказались от девушек и от пивной с негероической самоуверенностью людей, которые явно привыкли к таким сюрпризам: они были ремонтной бригадой, а потому отвечали за сеть трубопроводов на комбинате и провели здесь достаточно ночей, пока джип диспетчера не останавливался у входной двери.
Один студент выругался, краснея при этом, но, похоже, ему нравился поток этих ругательств.
– Тише, сынок, – сказал Хаманн. – Строительство – дело нервное…
– Я хотел встретиться с девушкой из кооператива, – с сожалением сказал студент, но он уже принял решение, как и другие.
Хаманн, Николаус и Реха сели за столик поменьше. Он неодобрительно понюхал свой суп.
Реха обратилась к нему.
– Этот Хайнц… Он подходил ко мне во время завтрака. Он смешной.
Хаманн рассмеялся, но вскоре замолчал.
– Ты называешь его смешным, – наконец сказал он. – Возможно, он расскажет тебе про свою жизнь. Отца у него нет. Нацисты держали его в одном из своих детских домов. – Хаманн, еще не читавший анкету Рехи, добавил: – Но вам этого не понять, вы не жили при нацизме.
Николаус поднял голову и посмотрел на Реху. Через некоторое время он сказал:
– Да, мы не жили в это время.
А Реха с облегчением подумала: «Не я одна пострадала».
Во второй половине дня вернулся Курт.
– Парень водит машину, как черт, – сказал Августин. Курт засмеялся, сегодня он был полон гордости, ведь знал, как произвести впечатление на инженера.
По дороге, на обсаженном березами шоссе они беседовали о технологии сварки, это был единственный предмет разговора, который Августин был готов обсуждать, и инженеру понравились пылкий нрав мальчика и его сообразительность.
Позже, в мастерской, Курт сказал:
– Вы хотели мне показать сварочный аппарат, герр Августин. Пойдемте?
Бригадир, который задумчиво сидел над таблицей норм с затухшей сигаретой во рту, поднял голову. Его нос стервятника нацелился на Курта.
– Сначала отпросись у мастера.
– Засунь руки в карманы, Франц, это успокаивает, – сказал Хаманн, а затем обратился к Курту: – У вас один час, товарищ Августин. А потом напомни этому маленькому шутнику, что он здесь не в качестве члена делегации. Понятно?
Курт процедил сквозь зубы:
– Да, начальник.
Он подумал, прогуливаясь рядом с Августином по цеху: «В конце концов, я провел первый день довольно приятно, и если я не буду дремать (а я не буду дремать, большой босс и мастер…), то мне нужно будет надрываться здесь и потом».
Он приветливо помахал вспотевшему Николаусу, который не помахал в ответ и, вероятно, даже не заметил его.
Утром сошли с рельсов вагонетки. В обед Леманн и Николаус втащили в цех гротескно изогнутые опоры: у одного конца старик Леманн тяжело дышал, с другого Николаус, едва сгибаясь под грузом, находился в диком восторге от того, что на этот раз он смог восполнить свою неуклюжесть мышечной силой. Теперь он стоял рядом с Леманном, греющим опору, и смотрел на маленькое остроконечное лицо старика в круглых защитных очках с совиными глазами, подергивающимися синеватым от пота пламенем.
– Послушай, нищий студент, – обратился к нему Леманн.
Николаус бил по ярко-красной раскаленной стали. Молоток весил пятнадцать фунтов.
– Вот когда ударишь пятьдесят раз, – сказал Леманн, – то вечером ты поймешь, что поработал. – Возможно, Леманн ждал, когда парень устанет и попросит передохнуть. «Но я не попрошу», – решил Николаус. Он бил усердно и ритмично, заменяя технику и разумную бережливость грубой силой. Он расстегнул рубашку; капли пота выступили на гладкой белой коже ниже шеи. Он вспотел не столько от напряжения, сколько от страха перед собственной неловкостью и короткими, сварливыми приказами своего сварщика.
– Хватит! – крикнул Леманн, и Николаус отошел и вытер лоб тыльной стороной ладони, затем уставился к проходу цеха, как делал это десятки раз сегодня, и снова забыл о своем сварщике и своей работе, непреодолимо очарованный видом залитого дневным светом цеха с косыми лимонно-желтыми лучами под односкатными крышами и игрой красок сварочных костров – от чисто-голубого до фиолетового, от желтого до глубокого красного. «Какие чудесные эффекты, – думал Николаус, – какие неслыханные цветные круги перед нейтральным стальным серым… Пейзаж без неба и деревьев, люди, движущиеся силуэты в этом золотисто-красном сиянии».
– Не спи, нищий студент, – сказал Леманн. – Стоишь и пялишься, как дуралей. – Он весь день злился на своего помощника, но сам себе не признавался в симпатии к этому дуралею.
– Я еще не студент, – мягко возразил Николаус. – Я только школу окончил.
– Неважно. Все вы одинаковые. – Два года назад Леманн работал со студентом. Они вполне ладили, пока Леманн помогал ему во всем.
Теперь студент вернулся на комбинат инженером-сварщиком. Он встретил своего старого сварщика в автобусе и даже не поздоровался с ним.
– Знаю я вас, – сказал Леманн. Та встреча в автобусе все еще мучила его, и накопившееся раздражение сделало его разговорчивым. – Сначала лезете к Карлу, и если Карл заплатит за пиво, то он будет достаточно хорош. Но как только ты станешь инженером, то и забудешь про Карла…
Николаус не знал, какой мрачный опыт Карл считал здесь за правило, он посчитал, что должен защититься, он сказал:
– Но я не собираюсь становиться инженером. Я буду художником.
– И куска хлеба не получишь, – проворчал Леманн.
Больше они не разговаривали друг с другом. Николаус хотел бы попросить перерыв. Его руки болели, он подумал: «Сегодня вечером я не смогу держать даже карандаш…» Его пальцы, казалось, сильно увеличились и огрубели за последние несколько часов, но он решил, что сейчас не время жалеть себя. Он старался не думать о том наброске портрета, который, возможно, он начнет сегодня вечером; он старался думать только об этой ржаво-коричневой опоре вместо недостижимого оттенка красного дерева, оттенка волос этой девушки.
Не его вина, что в тот день с ним случилось еще одно несчастье – именно на глазах у мастера, который совершал свой второй обход цеха. Крепкая рукоятка раскололась, и молоток ударился о землю в шаге от Николауса. Николаус с удивлением посмотрел на рукоять и сказал:
– Мне повезло! – Потом он испугался, увидев внезапно раскрасневшееся лицо Леманна.
Затем подошел мастер, ударил ногой по молоту и сказал:
– Эта игрушка весит пятнадцать футов. – На этом для него инцидент, казалось, закончился, и он обратился к Леманну: – Опоры нужно установить сегодня.
Справитесь?
Леманн молчал.
– Так что? – спросил Хаманн. – Ты на уксусной фабрике, что ли?
Леманн указал широким черным большим пальцем на Николауса.
– Справимся? С этим недоумком? – Николаус покраснел. Леманн грубо добавил: – Пусть кистью махает, а не молотом.
– Глупости, Карл. – Хаманн некоторое время наблюдал за ними, он подумал: «Парень прикладывает слишком много сил». Он облизнул губы и сказал своим самым любезным тоном: – Покажи ему пару хитростей, Карл. А если не можешь… я передам парня Альфреду Траппу. Согласен?
Он задумчиво покрутил сломанный молоток, давая Леманну время проглотить таблетку.
– Рукоятка никуда не годится.
– Глупости, – прорычал Леманн, и мастер понимающе кивнул.
– Как хочешь, Карл. – Он задумчиво водил пальцем по месту разлома.
Николаус стоял, опустив руки, потный и виноватый, и вдруг Хаманн схватил его узкие, тонкокожие руки и, повернув их ладонью вверх, насмешливо сказал:
– Смотри, какой герой!
Ладони были покрыты беловатыми пузырями, а между большим и указательным пальцами кожа лопнула и кровоточила.
Леманн со странным выражением уставился на руки Николауса и через некоторое время сказал:
– Я же говорил, он ненормальный.
– Пошли в «Шварце Пумпе»? – скомандовал Курт. И бросил Николаусу: – Ты тоже приглашен.
– Не могу.
– Да перестань! Когда у меня есть деньги, я трачу их даже на друзей, – сказал Курт, и это не было преувеличением – он был щедрым, потому что мог себе это позволить. В школьные годы он часто приглашал домой своих поклонников – разумеется, только когда его отец был в командировке – и устраивал шумные вечеринки, дикие танцы под рок-н-ролл с вином и коньяком, его мать уходила к себе, не подозревая, как безобидно развлекались дети после двенадцати часов.
Но здесь не было зоркой матери, и ближе к вечеру здесь дул резкий воздух неограниченной свободы, как считал Курт, и он был полон решимости ее испытать. Он был настроен еще более решительно, потому что другой человек, претендующий на роль своего рода наставника, снова попытался встать у него на пути и предостерегающе поднял указательный палец, этот чертовски скучный учительский указательный палец.
Около душа всех троих поймал Хаманн и сказал:
– Возможно, вам будут предлагать проставиться, обмыть ваш первый рабочий день. У нас все еще есть те, кто любит перевыполнять планы пивоварни. Не позволяйте им вытащить деньги из вашего кармана.
– Ни гроша не вытянут, начальник, – искренне сказал Курт, но его раздражало, что толстяк пытался поучать его после рабочего дня. Теперь он действительно постарался убедить остальных сходить в «Шварце Пумпе».
В гостинице был большой, очень высокий зал, заставленный столами и стульями; рядом со стойкой на корточках стояла серебристого цвета печь. Воздух был густой и серый от сигаретного дыма, большинство гостей составляли молодые люди: каменщики, машинисты в заляпанных маслом комбинезонах и пьющие плотники с огромными пуговицами на черных куртках. Несколько цветастых рубашек выделялись на черновато-голубом фоне.
Они сели за стол около выхода. Курт заказал черный кофе и водку. Он поднял рюмку.
– Выпьем за первый день, – сказал он и посмотрел на Реху. Девушка сморщилась, выпив крепкий напиток, от которого у нее на глазах выступили слезы.
– Я не привыкла к такому, – сказала она. – На школьных праздниках нам разрешалось только выпить немного ликера.
– Похоже, интернат – это какая-то тюрьма, да? – спросил Курт. – Лучший способ быстрее привыкнуть – выпить по второй.
Она хотела отказаться, с легким чувством вины подумав о Крамере (ах, эти прекрасные намерения под его кротким насмешливым взглядом), но не отказалась, как и после третьей рюмки водки, после чего окончательно забыла о своем чувстве вины; она почувствовала себя счастливой, безмятежная вуаль веселья скрыла от нее образ «замка», и она сказала:
– Сегодня я впервые не скучаю по дому.
«Скоро заскучаешь, бедная девочка, – подумал Николаус. – Если так пойдет и дальше, ты станешь довольно сентиментальной…» Все это время он молча вертел рюмку в руке. Он был очень подавлен. Он уже потерпел неудачу в первый день, и, конечно же, Карл был прав, когда называл его увальнем и ненормальным. Он слушал болтовню Курта вполуха и думал: «Еще полчаса, и он будет жаловаться на усталость от такой жизни».
– …но на самом деле я всегда был одинок, – сказал Курт. – Много приятелей…
– И приятельниц, – со смехом добавила Реха.
Курт пренебрежительным движением руки отмахнулся от напоминания о своих приятельницах; водка вызвали желание обо всем рассказать, и он продолжил:
– Слишком легко они появлялись в моей жизни. Скукота. С доставкой на дом, ах, черт возьми, родители все-таки глупые, они уверены, что мы в восемнадцать лет все еще верим в аистов…
Николаус поднял голову.
– Свинья ты.
– Хорошо, я свинья, – сказал Курт. Он наклонился над столом, и Николаус, смущенный и жалкий, увидел на лице парня выражение печали или даже отчаяния. – Ты думаешь, я не хотел бы быть таким же порядочным и хорошим парнем, как ты? Но вот что я тебе скажу: жизнь грязная, и куда бы ты ни пошел, ты пачкаешь руки.
Николаус взглянул на свои руки и как можно спокойней сказал:
– Может, грязи и много. Но ее можно убрать. Может быть, тебе больше всего нравится шнырять по вонючим углам.
– Хватит, – отрезал Курт. – Смени пластинку. Не люблю я спасателей.
– Ты просто пьян, – резко сказала Реха. – Сам не понимаешь, что говоришь. Плюнь на весь мир. С чего тебе все стало таким противным? Ты получишь все, что пожелаешь, и все это преподнесут тебе на блюдечке.
– Вот поэтому нет ничего скучнее, чем когда все достается так легко.
Ее глаза стали черными от гнева.
– Так и хочется тебя еще раз ударить.
– Спасибо. Мне хватило вчерашней пощечины.
«Боже, как здорово! Значит, вчера она ударила его», – подумал Николаус. Он представил себе эту сцену, и ему понравилось. Его настроение снова упало, когда он увидел, как Курт сжал запястье Рехи и улыбнулся ей, насмешливо и нежно.
– Я ведь могу исправиться, – сказал Курт. – Ты же веришь в это? Уверен, что они научили тебя этому в твоем интернате.
Она с серьезным видом кивнула.
Его голос вдруг зазвучал по-другому, настойчиво, с видимой искренностью; казалось, он забыл, что за столом сидит третий.
– Почему ты не хочешь попробовать, Реха? Мне нужен человек, который не будет соглашаться со всем, что я делаю… – прошептал он (и, как это часто бывает, сам уже не знал границы между ложью и правдой). – Я никогда так не влюблялся в кого-то. Но ты…
Николаус, красный от смущения, внезапно отодвинул свой стул и грубо сказал:
– Ты не можешь подождать с трогательными своими признаниями, пока я не уйду?
В этот момент официантка принесла поднос с тремя рюмками.
– Вам прислали с того столика. – Она указала большим пальцем, и трое только теперь заметили в нескольких рядах от стола двух парней со своей бригады, рыжеволосого студента Мевиса и худощавого широконосого Шаха, которого на самом деле звали Шаховняк.
– Они хотят, чтобы мы присоединились, – сказал Курт. – Пошли к ним.
Николаус взял Реху за руку.
– Пойдем лучше домой?
– Уже? – разочарованно спросила она. – Веселье только начинается. И потом, что делать с Куртом?
– Если он хочет напиться, не надо ему мешать.
– Я останусь, – заупрямилась Реха. – Я и так долго была взаперти. – (Любимые фотографии друзей, прохладных школьных коридоров и благоухающих клумб с розами – смытые двумя сотнями граммов водки.) Она засмеялась, жар прилил к ее щекам. – Что смотришь? Все нужно попробовать. Что тут такого?
Николаус подумал, что эта мудрость досталась ей от Курта, и строго сказал.
– Похоже, за тобой нужно присматривать больше, чем за Куртом.
– Вечно ты со своей моралью, – сказала Реха, нахальным жестом перекинула косу через спину и отвернулась, а Николаус пошел за ней.
Они протиснулись через ряды столов. В зале стало очень шумно, возбужденные алкоголем голоса спорили и кричали, один пел:
– У нее в крови динамит…
Кто-то бросил в Реху подставку для кружек. Она обернулась и увидела черноволосого слесаря. Он был пьян и попытался обнять ее за талию.
– Руки убери! – прорычал Николаус.
– Хочешь выйти? – отозвался слесарь. Он встал, пошатываясь, его глаза вызывающе блестели.
Николаус напряг мышцы, его накопившаяся тупая ярость теперь обратилась против слесаря. Он был на голову выше него и не понимал, насколько опасным может выглядеть его сонное мальчишеское лицо. Он сказал:
– Не подходи к девушке, мелочь, а то выбью из тебя все!
Слесарь отошел.
– Не знал, что это твоя куколка.
– Теперь знаешь, – сказал Николаус и подумал: «По крайней мере, для защитника я достаточно хорош. Дурак! Я считаю драки глупой затеей, но ради Рехи я бы подрался со всеми, с кем угодно».
Курт уже сделал заказ для остальных:
– Мой ответ вам.
– Мы не ради этого, – откликнулся студент Мевис. Он шепелявил языком, когда говорил; его по-детски круглое лицо становилось темно-красным, когда кто-нибудь пристально смотрел на него в течение некоторого времени. Дисциплинарное взыскание привело его на комбинат. Но, как он рассказал любопытному Курту, он хорошо устроился в своей бригаде. – Они меня перевоспитали. – Он покраснел, когда увидел недоверчивую улыбку Курта. Сильно шепелявя, он быстро добавил: – Не понимаю, почему это считается наказанием.
Шах застал дни золотой лихорадки, которые впоследствии были украшены легендами, и в памяти его сохранилась сотня красивых, трогательных и грубоватых историй.
– В те времена… – начал он, каждая его история начиналась с «в те времена», как будто все это уже было частью истории, и в его голосе звучали гордость и жалкое превосходство старого строителя над тремя новичками. – В те времена здесь еще ничего: не было ни улиц, ни домов, вы, юнцы, даже не сможете себе это представить, – продолжил ветеран Шах. Ему было двадцать три года. – Здесь, в гостинице, находился штаб строительства, а на сцене – отдел кадров. Два приятеля привезли первый мешок цемента на велосипеде из Шпремберга. В то время каждый мог купить у своего бригадира кубометр земли за пинту пива.
Шах не знал имени своего отца. Его мать забирала у него все до последнего пенни из его зарплаты и пропивала их со своими друзьями. На следующий день после своего восемнадцатилетия Шах ушел – худой мальчик, ужасно одетый, отягощенный серыми образами слишком раннего горького опыта. Он был недоверчив и робок; его словно магнитом притягивала крупная строительная площадка, сначала он искал только заработок и вещи, которые можно было бы купить за деньги: кожаную куртку, кроссовки, мотоцикл.
Потом он стал искать людей и нашел девушку, которая осталась с ним, он встретил мастера Хаманна, и тот не стал облегчать ему жизнь: он возложил на Шаха ответственность, ставил перед ним сложные задачи, которые разжигали его глупые амбиции. Шах начал учиться. Сейчас он учился в техникуме. Несколько недель назад он стал кандидатом партии.
– …в те времена, – рассказывал он, – можно было легко попасть в плохую компанию. Многих уже уволили. Были те, кто хотел заработать много денег легким способом, которые переходили с одного рабочего места на другое и снимали сливки… А в день зарплаты брали проституток – извини, девочка, но я скажу все как есть, – и они вытаскивали деньги из карманов приятелей, тут такое можно было увидеть, тебя бы оставили без сапог. И все же… Иногда я еду по Ф-97 и говорю себе: «Шах, ты бы не поверил тогда, когда сюда привезли первый агрегат, что за четыре года здесь так все изменится». Мы изменили эту землю. Мы изменились сами. – Он задумчиво водил по столешнице желтым от никотина указательным пальцем и говорил: – Понимаете, мы сами стали лучше.
Студент беспокойно ерзал на стуле.
– Шах… Нам стоит идти. Хаманн не любит, когда опаздывают на работу.
– Да плюнь ты на Хаманна! – воскликнул Курт. Его злило, что бригадный Наполеон, по-видимому, вторгается в личную жизнь каждого. – Пусть злится, мне все равно.
Шах удивленно приподнял светлые брови.
– Хаманн никогда не злится. Я знаю его три года и не слышал от него ни одного грубого слова.
– Это не потому, что мне с ним плохо, – сказал студент, он не стал раскрывать, что записал на первой странице своего дневника список хороших решений, который он назвал своей «Программой исправления», и пунктуальность была на третьем месте в этой программе.
Затем они оба ушли. Шах был в очень узких черных штанах с заклепками и походкой напоминал некоторых современных бездельников, которые старательно имитируют усталую небрежность западного полусвета. Курт посмотрел ему вслед и сказал:
– Странно, он выглядит таким хулиганом.
– Внешность обманчива, – язвительно отметила Реха.
Николаус больше не пил. Легкое головокружение, которое раньше путало его мысли, отступило, теперь ему было стыдно вспоминать разговор со слесарем. Он сидел за столом, приподняв локти, и, отрезвленный и подавленный, наблюдал за лицами, плавающими в дыму, раскрытыми ртами, за теми четырьмя в углу, которые швыряли свои пустые пивные бокалы под стол, за дряхлым стариком, которого огромный каменщик, поющий, нес по залу, и подумал: «Почему все так, и когда это закончится? Стоп, не строй из себя моралиста! – приказал он себе. – Не плачь о своих прекрасных романтических идеях и помни, что здесь находится лишь малая часть людей, которые строят комбинат. Те же самые люди, которые выполняют план в течение дня и перевыполняют норму, они хорошие работники, в сто раз лучше тебя самого… Это так трудно принять».
Еще более трудным для рассудительного Николауса было понять превращение двух его спутников, которые в первый же вечер уже сбросили воображаемые оковы своего воспитания, уже опьяненных предвкушением будущих приключений, и вкус этих приключений будет у них во рту весь следующий день. Курт обнял Реху за плечи, разломил плитку шоколада на узкие полоски и сунул ее девушке в рот, так что кончики его пальцев коснулись ее губ. Они рассмеялись, и Николаус, не поняв их яркого веселья, подумал: «Они притворяются, будто я пустое место… Мне лучше уйти».
Но он продолжил сидеть и положил ладонь на рюмку Рехи.
– Тебе хватит.
– Рехе не нужна нянька! – воскликнул Курт. – Ты можешь идти.
– Мне не нужна нянька, – с трудом повторила Реха. – Я абсолютно трезвая… Абсолютно. – Ее лицо горело, глаза стали раскосыми от смеха, темные пряди волос свисали на лоб.
Она попыталась встать, но зал начал кружиться, отвратительно медленно, стены наклонились, она смутно подумала: «Пьяная… Я пьяная?» Ей показалось смешным, что она могла быть пьяной, ее не заботило, что другие увидят ее пошатывающейся, с растрепанными волосами; судорожная застенчивость покинула ее («Чего я раньше боялась?»), и жизнь показалась легкой и приятной.
– Ребят, у меня все под контролем. – Перед глазами появились два Николауса. – Отпусти меня… Курт! – Она упала на плечо Николауса.
Курт стоял на стуле с воображаемой гитарой в руке, он пел «Rock around the clock» и пританцовывал.
Николаус стащил его со стула.
– Пошли! – Он прижал руки Курта к телу и потащил его к двери.
На улице Реху стошнило.
Нянька Николаус отвел их в общежитие, чувствуя себя обязанным и проклиная их, чего обычно не случалось с ним.
Он усадил бледную Реху на ступеньки и отвел Курта в его комнату.
Гериберт, одетый в полосатую пижаму, открыл дверь и был не рад тем, кто стоял на пороге. Затем он заметил, что Николаус был абсолютно трезв, и помог ему уложить Курта в постель. Они сняли с него ботинки. Курт тут же уснул, красивое лицо стало желтоватым и опухшим.
– Этот кузнечик, – сказал Гериберт. Он мрачно запустил обе руки в спутанные рыжие волосы. – Даже слова из него не вытянешь… Отличное начало для выпускника школы!
– Я был бы признателен, если вы завтра разбудите его, – попросил Николаус, внезапно он почувствовал себя истощенным.
– Можешь не сомневаться, уважаемый, вытащу его, если нужно будет. – Они оба посмотрели на спящего Курта, и через некоторое время Гериберт сказал: – Он еще доставит нам хлопот.
Николаус протянул ему руку.
– Мне пора, – пробормотал он. – Я еще должен отвести его девушку домой. Она сидит там, внизу, и ей очень плохо.
Гериберт внимательно посмотрел на парня и покачал головой, этот громила понравился ему. Он сказал:
– Послушай совет опытного человека, мальчик мой. Порядочность может перерасти в глупость.
Николаус смущенно пожал плечами и ничего не сказал в ответ. У двери он обернулся. В его добрых голубых глазах еще теплилась та неистовая энергия, которая наполняла его в пути, на ночной проселочной дороге и в раскачивающемся автобусе, между его стонущими, задыхающимися товарищами.
– Каждый настолько порядочен, насколько может, – сказал он. – Но это был последний раз, когда я подчищаю эту грязь!
Глава четвертая
Во второй раз за эту неделю Курт и Реха опаздывали на работу. Они пробежали мимо бараков, где находилось управление строительства. Уже была четверть девятого.
– Давай по путям! – скомандовал Курт, хотя и знал, что это запрещено. Они спрыгнули с насыпи в заросли сорняков высотой по пояс и ярко-желтый дрок, и через рельсы направились к кольцевой дороге, и вдруг Курт остановился и сказал: – Я еще не сошел с ума, чтобы так лететь. Мы же все равно опоздали.
– Но Хаманн, – сказала Реха. Она была бледной, а под глазами залегли темные круги. Они просидели в баре «Каштаниенхоф» до полуночи, и теперь она проклинала этот бар, погруженный в теплую, красноватую полутьму и обставленный опасно мягким флипом, и проклинала Курта, который решил, что любой ценой должен стать последним гостем, и себя за то, что она была достаточно слаба, чтобы сопротивляться. – И Франц, – добавила она. – Ты же знаешь, какой он.
– Знаю, – отозвался он и запел: – Так много ветра, и без парусов… – Он перешел на бодрый шаг. – Если Наполеон накинется на тебя, вспомни вчерашний вечер, – сказал он, взяв ее за руку. – Мы же весело провели время. Скажи же, что тебе понравилось.
– Ты не понимаешь совершенно, – раздраженно ответила Реха. – Как тебе объяснить? Я никогда не любила латынь, она казалась мне слишком холодной, слишком логичной, даже больше математикой, чем языком. Но я всегда была лучшей, потому что безумно обожала нашу учительницу.
«Безумно обожала, о боже, – усмехнувшись, подумал Курт. – Очаровательная девушка, но иногда мыслит как четырнадцатилетняя».
– А какое отношение латынь имеет к Наполеону?
– Есть люди, – объяснила она, – ради которых хочется быть трудолюбивыми и смелыми, вообще быть порядочными.
Она думала: «Он всегда такой самоуверенный и высокомерный, но иногда не может понять таких простых вещей, будто ему всего двенадцать».
Она пыталась забыть о том, что Курт поцеловал ее в коридоре, и тогда ей казалось, что она счастлива. «Странная разновидность счастья, – подумала она, – которое длится всего несколько минут…» На фоне резкого белого утреннего света прошедший вечер перестал существовать, и в уже знакомом заводском пейзаже с его шумной деловитостью все, что она говорила и делала прошлой ночью, казалось ей глупым, неуместным и, в сущности, бессмысленным.
Фабрика по производству брикетов была окутана клубами белого и коричневатого дыма, слабо колеблющегося от ветра. Над огромными конусами градирен, стоящих на невероятно больших опорах фундамента, поднимались клубы пара, которые напоминали Рехе о сахарной вате и ярмарке, а также о восхитительных праздничных днях, проведенных на колесе обозрения и цепной карусели. Однако сейчас было не время для подобных воспоминаний. Реха сказала:
– Как нам извиниться? Это уже второй раз за одну неделю.
– Не глупи, – ответил Курт, на что Реха закусила губу и промолчала. За последние дни он приобрел привычку произносить эти слова, и, несмотря на все робкие опасения Рехи, он произносил их наполовину презрительно, наполовину ласково, как будто упрекал в нелепых глупостях ребенка. «Не глупи», – говорил он, уже привычным движением руки отмахиваясь от нее, и Реха перестала возражать, хотя и чувствовала себя ужасно униженной.
Хаманн стоял у окна. Он поманил их к себе, и они зашли к нему. Бригадир тупо и сердито жевал погасший окурок. По лицу Хаманна ничего нельзя было прочитать.
– Вчера было мокро, не так ли?
– Нет, дождя не было, – спокойно ответила Реха.
Хаманн облизнул губы.
– Я имел в виду ликеро-водочный завод, – сказал он и обратился к Францу: – Ты что-нибудь слышал, брат, о том, что у дневной смены изменилось время начала работы?
– Не-а.
Хаманн взглянул на часы и огорченно покачал головой.
– Половина девятого. Похоже, у меня сломались часы. – И он довольно долго, все время обращаясь к Францу, предавался удивительным размышлениям о том, когда и где он мог испортить свои дорогие наручные часы, а Реха с Куртом смущенно стояли рядом.
В конце концов, Курт прервал его, сказав:
– Этого больше не повторится, начальник. – И Хаманну было достаточно такого обещания.
Как мастер, он чувствовал себя обязанным по многим причинам видеть и слышать все, что происходило в его бригаде. Не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не приходил к нему и не перекладывал свои заботы и неприятности на широкие, терпеливые плечи мастера, и поэтому он действительно был осведомлен о человеке лучше, чем кто-либо другой. В первую неделю он наблюдал за тремя новичками, изучал их со страстью человека, который должен разобраться во всем: будь то техническая проблема, человеческие характеры или просто точный перевод иностранного слова.
Два дня назад Николаус стал свидетелем такой основательности: во время обеденного перерыва он сидел рядом с Хаманном, и они обсуждали Дрезденскую картинную галерею. Речь зашла о картине «Спящая Венера», которую, несмотря на благоговейное восхищение, невозмутимый Николаус почему-то счел неприличной («…как-то бесстыдно, – сказал он, – возможно, из-за того, как лежит рука, не знаю…»). Мастер утверждал, что картину нарисовал Рубенс.
– Нет, Джорджоне, – сказал Николаус.
– А я думаю, что Рубенс, – настаивал мастер, на что Николаус возражал так же спокойно и уверенно. – Это абсолютно точно был Джорджоне.
После обеда Хаманн пришел в арматурную. Он подошел к Николаусу и сказал:
– Ты прав. Венера действительно Джорджоне.
– Откуда вы это узнали? – спросил Николаус, и Хаманн ответил, что спор не давал ему покоя, и после обеда он пошел в библиотеку, чтобы все перепроверить. Парень кивнул, и мастер с удовольствием отметил, что на его лице не появилось триумфальной радости всезнайки. Николаус вообще понравился ему, и он с самым любезным видом выслушивал настойчивые придирки Леманна.
А вот дружба Курта и Рехи ему совершенно не нравилась. Ему было неприятно видеть, как Курт весело и шутливо похлопывал по плечу товарищей по бригаде и с поразительной ловкостью избегал какой-либо грубой работы. Он заметил и в поведении Рехи перемену, которую еще трудно было определить: она казалась более капризной и менее покорной, чем в первые дни; иногда, всего на несколько минут, дерзость прорывала стену недоверчивого стеснения, за которой она пряталась от других.
«Юноша на нее плохо влияет, – подумал Хаманн, глядя, как в Рехе боролись дерзость и раскаяние. – Она еще совсем ребенок. Нужно ей подкинуть работы».
Он задумчиво погладил свой подбородок и наконец сказал:
– У меня есть для вас небольшое поручение. Вы же состоите в Союзе свободной немецкой молодежи?
Реха кивнула, а Курт, который почувствовал за этой маленькой задачей искусно замаскированное наказание, сказал:
– Да, но…
– Здесь стоит забыть о «если» и «но», – перебил его Хаманн. Он объяснил, что в бригаде есть группа Союза свободной немецкой молодежи, но она почти ничего не делает. – Вы могли бы немного их взбодрить. Взять на себя трудновоспитуемых. – Он использовал историю о бледном Эрвине в очках как приманку, с нетерпением ожидая, когда эти двое клюнут.
Эрвин Парент вновь прогулял смену. Руководство общежития отказало ему в выплате скромных денежных средств на неделю. Он обменивал обеденные талоны на сигареты. Он также сломал в мастерской выключатели. «Назло», – признался он мастеру.
– Так что? – спросил Хаманн и перевел взгляд с одного на другого. – Не хотите заняться этим беднягой?
Франц выплюнул окурок.
– Подлец он, твой Эрвин, – воскликнул он, и его певучий голос стал пронзительным. – Если бы это зависело от меня, я бы выгнал его из бригады, лучше сегодня, чем завтра.
– Чтобы другая бригада разбиралась с ним? Так не пойдет, друг. Мы не можем выбросить человека, как старую рубашку. Эрвину всего шестнадцать.
– Он ненормальный. И тот еще лентяй, – злился Франц, и Хаманн похлопал его по плечу и сказал: – Тебе стоит выпить чай с ромашкой и успокоиться.
Франц усмехнулся – он закипал и остывал одинаково быстро.
– Я все еще жду, пока правительство снизит цены на лекарства. – Он копил на машину, и его бережливость, принимавшая порой нездоровые формы, послужила поводом для сотен шуток в бригаде, в которых Франц с энтузиазмом принимал участие.
Хаманн был разочарован тем, как холодно восприняла его предложение Реха. Курт же, наоборот, загорелся.
– Хорошо, мы займемся им, – высокопарно сказал он. – Ему надо помочь. – Его красивое мальчишеское лицо и звучный, все еще немного хрипловатый из-за вчерашнего алкоголя голос излучали уверенность. – Когда каждый чувствует ответственность… Коллектив… – Он был энергичным оратором и мог очень быстро и очень долго говорить на любую тему, какая ему заблагорассудится.
Реха скривилась и подумала: «Боже, а как это выглядит, когда он кому-то помогает? Шелле с двумя «л» и коллектив – это какая-то шутка». Но в то же время ее терзали сомнения, когда она увидела его стоящим там: небрежно прислонившись к столу, стройный, элегантный, активный, с наглыми зелеными глазами, прикованными к ее лицу, как будто он обращался только к ней.
«Возможно, он просто первоклассный актер, – подумала она, – а может, он действительно искренен, в любом случае у него все получится, и, похоже, я схожу с ума, раз восхищаюсь им».
Уже в дверях она обратилась к нему:
– У тебя талант одурачивать людей.
Курт удивленно посмотрел на нее.
– Все время слышу это «одурачивать». Я не собираюсь подлизываться к Наполеону. Мне это не нужно, дорогая, но мне нравится возможность немного встряхнуть здешних ребят. Мне совершенно не нравится это место, знаешь ли, я заслуживаю лучшего. А потом каждый день все одно и то же. Скукота.
Он заметил, что Реха хотела ему возразить. («Опять будет читать нотации», – подумал он), и быстро закончил:
– Но сейчас нас ждут великие дела. Вдохнем немного жизни в это место!
На самом деле он понятия не имел, про какие великие дела он говорил, он даже не задумывался над этим, его совершенно не волновал парень, который менял талоны на сигареты. Он был счастлив, потому что ему снова разрешили что-то организовать, и он поднимет шум, будет бегать вокруг и устроит огромную суету.
Во время учебы в школе он одновременно занимал четыре или пять должностей в молодежной ассоциации. Он разработал сотню потрясающих идей, о которых забывал через три дня. Он увлекся рядом крупных предприятий, которые он начал с бурного рекламного потока и которые через три недели оказались в тупике, потому что он потерял к ним интерес.
Готовя студенческие праздники, он представлял себя в образе режиссера, находящегося на грани нервного срыва, но чувствовал себя комфортно в этой роли. Он писал, разговаривал по телефону, покупал костюмы, учил роли для спектакля, пел в хоре и нанимал танцевальные коллективы. Он был усталым, но счастливым. Его считали чрезвычайно способным, его студенческие праздники были блестящими успехами.
Но сам Курт, пока его одноклассники праздновали, угрюмо сидел за столом, задумчиво глядя в свой стакан, и не испытывал ничего, кроме чувства тоскливой пустоты. Он считал это своей личной трагедией: он рвался что-то создать; но потом достигнутая цель его не интересовала, и (так он сформулировал это для себя, упиваясь собственной болью) каждое достижение приводило его в уныние. Короче говоря, он считал себя проблемной натурой.
Члены Союза свободной немецкой молодежи должны были встретиться в мастерской во время перерыва на завтрак, и Курт воспользовался возможностью исполнить свою роль.
Шах занимался ремонтом электровозов и вагонов, Клаус, юркий курчавый помощник слесаря, и студент Мевис работали на заводе по производству брикетов и на трубопроводе снаружи, где последний черно-зеленый обломок сосны напоминал о лесе, который еще пять лет назад простирался на много миль вокруг.
Они собрались в белой пустой комнате. На окнах не было штор, и можно было увидеть желтые холмы песка высотой до колен, многоэтажное административное здание, а по левую руку душевую, вокруг которой стояли леса. На бетонном полу валялись окурки и ржавые гвозди. Не было ни скамеек, ни стульев, и парни садились на обогреватели под окном или стояли вокруг, покуривая и спокойно выжидая. Эрвин тоже пришел и встал в стороне. Пятно над верхней губой, похожее на маленькие усики, усиливало выражение беспомощной дерзости на его лице.
Последним пришел Шах, худой и очень спешивший.
– Давайте уже начнем, – сказал он. – У меня сдельная оплата труда.
– Переживешь эти четверть часа без работы, – сказал Курт, который был полон решимости взять бразды правления в свои руки с самого начала. Он осмотрелся. Всего было восемь человек. Николаус стоял у окна и, запрокинув голову, смотрел в небо.
– Кто у вас староста? – спросил Курт.
Студент вышел вперед, он покраснел, когда все повернули к нему головы.
– И что именно вы до этого делали?
– Немного, – ответил Мевис, смущенно улыбаясь, его крепкие, немного выступающие зубы сверкали белизной на смуглом лице. – Устроили праздник, но это перешло в простую попойку. – Теперь он очень шепелявил, он чувствовал себя неуверенно, хотя главной причиной раздражения был командный голос Курта. Он не знал, откуда Курт взял право задавать ему такие вопросы, но, с другой стороны, понимал, что многого не добился, и трем новичкам будет трудно понять, почему его единичные попытки не сработали. Он добавил: – И еще субботники.
– В этом участвует вся бригада, – отметил Курт.
Клаус заступился за студента.
– Так нас всего ничего… Только что-то придумаешь, как случится авария.
– А я после работы хожу в техникум, умник, – сказал Шах.
– А я заочник в Зенфтенберге, – прошептал Рольф. Ему было немного за двадцать, умный, уравновешенный парень, писавший стихи и любивший Франса Мазереля, чьи репродукции висели на стенах его комнаты в три ряда. Он был сыном шахтера; окончил рабоче-крестьянский факультет и хотел стать горным инженером. Боль в горле заставляла его всегда говорить хриплым шепотом, но он никогда не позволял себе показать, как сильно страдает от этого.
Курт рассмеялся.
– Ребят, вы что такие невеселые? – Он протянул портсигар.
– Кармен, – презрительно отметил Клаус. – Дамские сигареты. – Но все же взял две и засунул одну за ухо. Курт обошел только стоящего в стороне Эрвина, и никто этого не заметил; они, казалось, привыкли к тому, что на него можно не обращать внимания.
Реха села на подоконник рядом с Николаусом, который все еще смотрел в окно, запрокинув голову. Она единственная заметила перемену в облике Эрвина: его глаза за толстыми стеклами очков приобрели теперь странное выражение, трусливое, злобное и печальное, и Реха подумала: «Он похож на маленького дикого зверька, попавшего в капкан».
Она нерешительно крутила сигарету между пальцами. Девушка впервые почувствовала что-то вроде жалости к незнакомому парню, судьба которого не тронула ее, когда ее рассказывал Хаманн. Она подумала: «А что мы знаем о людях, с которыми видимся? Я смеялась над Хайнцом, пока не узнала, что он вырос в нацистском приюте… А Эрвин? Кто он: трудновоспитуемый? подлец?» Он протянула ему свою сигарету.
– Я не курю особо, – робко сказала она.
Эрвин поблагодарил ее таким тоном, как будто был уверен, что она просто хотела его подразнить.
– Мы собрались здесь из-за нашего друга Эрвина… – начал Курт, бросив на Реху взгляд, который был для нее хуже, чем его извечное «Не глупи». Он рассказал о предложении Хаманна, повторяя за ним слова «коллектив», «помощь», и все некоторое время слушали его, и когда он уже думал, что победил, а студент, казалось, забыл, что он был старостой группы, а не этот болтливый Курт, Шах прервал его:
– Давай короче! Я тороплюсь.
– Я помню, что у тебя сдельная оплата, – рассердился Курт.
– Вот именно, и мне пора, – подтвердил Шах. И указав на Эрвина, добавил: – Я не собираюсь тратить время на этого бездельника.
Курт обратил свою злость против Николауса:
– Тебя это тоже касается, между прочим. Можешь и потом сочинять свои стихи.
Николаус неторопливо повернулся и сказал:
– Я слушаю тебя. Размышляю. Шах, задержись еще на минуту.
Шах что-то проворчал, но остался. Курт снова попытался привлечь внимание к себе, но уже без энтузиазма и с ноткой горечи. Они все сразу заговорили наперебой, и все они были против Эрвина.
– Больно нужен он нам, – сказал Клаус.
Они перечислили его грехи: опоздал три раза на прошлой неделе, в прошлую пятницу прогулял, во вторник потерял инструмент. Они помнили каждую испорченную деталь и каждый дерзкий ответ. Они не торопились, но трое новеньких были потрясены жестокостью и безжалостностью, с которыми они обошлись с мальчиком, который, не обращая внимания, тупо смотрел в землю и не защищался.
– Вы по косточкам разобрали Эрвина, – наконец сказал Николаус. – Но, может, стоит начать с себя?
Шах в десятый раз взглянул на часы.
– Я не могу тратить на это время. Время – деньги.
До сих пор Реха смотрела на бледного светловолосого мальчика с грязью над губой и в толстых очках, и ее охватила жалость, чувство, по-девичьи чрезмерное. Она обратилась к Шаху:
– Все дело в деньгах! А когда человек обменивает обеденные талоны на сигареты, тебе на это наплевать!
– Не расцарапай мне лицо, – отозвался Шах. Он схватил Реху за плечи и крепко прижал к себе. – Ну и глазки у тебя, девочка…
Она сильно пнула его по голени, и он отпустил ее, его лицо с крупным носом немного раскраснелось. Он сказал:
– Разговор стал серьезным. Чего ты от нас хочешь?
– Чего-нибудь. Пока не знаю, – ответила Реха. – Но нельзя быть такими бессердечными.
Студент засмеялся.
– Реха, не дави на жалость.
Ее яростный гнев уже улетучился. Она неуверенно вглядывалась в круг равнодушных, ничего не понимающих лиц. Курт не стал ей помогать, он прислонился к белой стене, надменно вздернув подбородок (…посмотрим, как вы справитесь без меня…), и выпустил кольца дыма в потолок. Реха с ужасом подумала: «Возможно, я тоже выглядела такой равнодушной, когда Фридель рассказала мне свою историю любви. Возможно, мое лицо было таким же непонимающим, когда Хайнц описывал свою квартиру. Я ничуть не лучше, и я сама не верю в свою доброту. Но им не должно быть все равно, сломается кто-нибудь или нет.
Она сказала:
– Мы не можем смотреть на то, как человек умирает.
– До смерти ему еще далеко, – невозмутимо откликнулся Клаус. – Если вылетит отсюда, попадет в другую бригаду. – Он пожал плечами. – Я не понимаю, зачем устраивать такой театр из-за каждого слабака и дурака. Если у тебя в бригаде есть хулиган, все будут лезть к нему, пока он наконец не выбросит свои пластинки Элвиса Пресли. А если снимет свои джинсы, то тут же начнем ему петь дифирамбы.
Клаус, Шах и студент одновременно затянули: «Еще одну душу от алкоголя спасли».
Они рассмеялись. Реха пересилила себя, она тихо и поспешно сказала:
– Я прошу вас, не будьте такими равнодушными. Смейтесь надо мной, думайте, что я сентиментальная девочка, но мне жаль его, и я считаю неправильным стоять в стороне и пожимать плечами. Безнадежных случаев на самом деле не бывает.
– Известные интернатские идеи, – усмехнулся Курт.
Эрвин смиренно сказал:
– Если хотите избавиться от меня, то я уйду. Когда здесь все кричат на тебя, тебе всегда приходится убирать за другими. – Его голос сорвался. Он снял очки и вытер глаза, но это был скорее смешной жест, чем трогательный, и Клаус проворчал:
– Все эти обещания мы уже слышали сотни раз.
Рольф поднял палец, и все посмотрели на него; он прошептал:
– Когда утром заходят в мастерскую, все здороваются за руку. Но Эрвину никто не протягивает руку. Он может стоять рядом, но никто не протягивает ему руку. Почему? Не знаю. Просто так принято. – Остальные закивали, а потом один вспомнил о сапожнике и рассказал, что старшие товарищи использовали Эрвина в качестве мальчика на побегушках, и за пятьдесят монет он отдавал их обувь в починку, или же давали метлу в руки со словами: «Иди, подметай, все равно больше ничего не умеешь».
– Что ж, – сказал Шах. – Конечно, у него не появится желания приходить на работу, ведь никакой определенной работы у него и нет. – Он сел на бетонный пол и скрестил ноги; казалось, он забыл, что у него нет времени. Он достал из нагрудного кармана маленькую глиняную трубку и кисет с табаком, а остальные серьезно и задумчиво наблюдали, как он набивает трубку, и через некоторое время несколько человек сели рядом с ним на пол. Шах крепко сжал табак своим коричневым мозолистым большим пальцем и спросил: – Что у тебя с глазами?
– Какая-то болезнь, – пробормотал Эрвин. – Не знаю, как называется. – Он теребил свои очки, из-за своей недоверчивости ему нужно было внимательно следить, он будто ожидал подвоха: где-то здесь была ловушка, и остальные просто ждали, когда он попадет в нее, и тогда они с воплями набросятся на него… Он сказал с притворным смирением, обратившись к старшим товарищам: – Мне же и пришлось уйти со стройки, не доучившись на каменщика; однажды я упал в котлован. – Он ждал, когда все начнут смеяться.
Но захихикал только Клаус. Двое или трое знали историю Эрвина. Его отец погиб, а мать умерла во время эвакуации. Он вырос у старой, наполовину глухой тети, слонялся по улице, был плохим учеником, дважды оставался на второй год, сбежал от тети, бродяжничал, воровал, был схвачен и попал в приют для несовершеннолетних.
Во время обучения на каменщика у него испортилось зрение; однажды он упал с лесов, и на этом его обучение закончилось. Работа на стройке доставляла ему удовольствие. Теперь он был в мастерской разнорабочим, и ему было неинтересно закручивать болты и чистить велосипеды старших товарищей или, в лучшем случае, шлифовать клапан.
– А почему ты не сделаешь операцию? – спросила Реха. Она села между Мевисом и Николаусом, подтянув колени к подбородку, и ее длинная рабочая рубашка подметала грязный пол, когда Реха поворачивалась. Сегодня грязная одежда ее не раздражала, она даже гордилась ею и своими черными огрубевшими руками: костюм и руки делали ее, по крайней мере внешне, похожей на остальных членов бригады. И, возможно, именно этого – быть равной и стать частью коллектива – она и желала, хотя до сегодняшнего дня она избегала всех.
– Шари-тэ, – медленно произнес Эрвин, медленно и важно растягивая слоги. – Ее делают в Шаритэ. Но начальник не отпускает меня.
– А почему?
– Думают, я сбегу на Запад. – Он поправил очки, размазав грязь вокруг глаз. Он сказал с непосредственной откровенностью: – Я же однажды уже убежал. Когда я уехал в Западный Берлин, у меня было шестьдесят марок, а на следующий вечер осталось всего пять, вот я и вернулся.
– Господи, во дурак! – со смехом воскликнул Клаус. – Лучше не рассказывай никому об этом!
Железная дверь распахнулась, и Леманн просунул голову внутрь.
– Болтуны, – сказал он, и Шах показал ему кулак, и голова Леманна тут же исчезла. Дверь захлопнулась, оборвав пронзительный визгливый звук из цеха, на несколько секунд наполнивший комнату. Перерыв на завтрак давно закончился, но никто об этом не думал, кроме Курта, который все еще стоял, прислонившись к стене, в той же позе, что и раньше. Он был обижен и чувствовал, что его не понимают: без его инициативы это собрание никогда бы не состоялось, и этот глупый негодяй продолжал бы болтаться, как и раньше, а потом его бы уволили. Но теперь другие стали важничать, и оставили его в стороне, и не было больше никакого великого дела, а только мелкое трезвое дело по спасению души.
Уголки его губ опустились. Он раздавил недокуренную сигарету.
«И Реха… – подумал он. – Вот зараза, такой удар в спину». Он увидел ее, сидящую на корточках в иссиня-черном круге слесарных костюмов, и с некоторой неохотой обнаружил, что она сама похожа на мальчика с мальчишеским профилем в своих неуклюжих штанах, бесформенных туфлях. Реха показалась ему чужой и незнакомой, и она больше не походила на ту девушку, с которой он танцевал вчера вечером и которую целовал в прохладном темном коридоре; девушка в тонкой белой блузке, из-под которой выделялись маленькие груди, с коралловыми сережками в ушах, которые красиво выделялись на фоне ее темных волос.
Она ни разу не взглянула на него. Она смотрела только на носатого Шаха, и Курт невольно прислушался к их разговору.
– Я знаю, каково это, – говорил Шах. – Я знаю, каково это, когда у тебя нет родителей, к которым можно было бы поехать домой. Когда я думаю о первом годе в «Пумпе», то вспоминаю, как мы праздновали Рождество… Нас было пятеро в бараке, и ни у кого не было близкого человека.
Его длинные, торопливые руки жестикулировали в такт словам, но в его глазах отражалась забытая печаль, и, возможно, он рассказывал больше для себя, чем для других.
– Тогда у меня еще не было девушки… Мы поставили сосну, украсили ее мишурой, зажгли несколько свечей и тому подобное, сами понимаете, и, немного пофантазировав, можно было представить, что это настоящая рождественская елка. Один из нас умел играть на гармошке, и он исполнял все рождественские песни, которые мы с детства знали. Некоторое время мы пели, а потом один за другим смолкли, и, в конце концов, мы все сидели вокруг нашего дерева и плакали… Проклятая война! Никому из нас не было больше двадцати.
Он попытался выдавить улыбку, а потом весело сказал:
– А что было делать? Мы разозлились, выкинули дерево, облили его керосином и устроили фейерверк. Да… А потом мы напились как свиньи. А что было делать? – повторил он.
Реха уперлась подбородком в колени. Николаус коснулся ее руки. Реха нахмурилась, она и не подозревала, что его прикосновение было своего рода мольбой и что он испытывал смутное чувство вины за то, что его Рождество в послевоенное время было уютным и радостным.
Он подумал: «Если она согласится, я приглашу ее в этом году к себе домой».
Шах сказал:
– Скоро я сдам на разряд. И если мастер согласится, возьму Эрвина в помощники. Когда он обучится, он не будет прогуливать нормальную работу.
Реха с пылом воскликнула:
– Мастер согласится! Спорим?
«Что ж, тогда все проблемы будут решены, если Наполеон все же даст на это свое разрешение, – насмешливо подумал Курт. – Прилежный Шах, все это сборище славных парней… На самом деле мне не стоило обо всем этом беспокоиться». Он изо всех сил старался использовать свою проверенную иронию, тем не менее его терзали сомнения в значимости его личности: он не понимал, почему здесь, в отличие от школы, ему не везло. Он не завоевал их внимание ни своими непринужденными речами, ни своим самым любезным смехом, ни даже своими щедро раздаваемыми сигаретами. Они не поддавались его чарам – предмету его веры и особого внимания. «Они просто тупые», – подумал он.
Но Реха… Он взглянул на ее опущенную голову и на светлый пробор в ее темных волосах и почувствовал укол в сердце. Он удивленно подумал: «Похоже, я влюбился…» Она тоже ускользнула от него во время этого проклятого собрания. И в этот момент он пожалел о каждом снисходительном слове, которое сказал девушке, и о своей изношенной рутинной нежности; Реха заслуживала лучшего, если он хотел удержать ее.
– Но почему, черт возьми, ты все время опаздываешь? – спросил студент. – Только не надо говорить, что каждый раз опаздываешь на автобус.
– Так ведь нас никогда не будят вовремя, – ответил Эрвин. – А идти пешком до Траттендорфа…
– Вот ты и приходишь к вечеру, знаю я, как быстро ты ходишь.
Курт зажег сигарету, после чего между двумя затяжками произнес:
– Купи себе велосипед. – Он удивился, почему другим не пришла в голову эта простая, близкая к истине мысль.
Эрвин пошевелил большим и указательным пальцами, как при подсчете денег.
– Времени нет, – сказал он, застенчиво улыбаясь; его лицо утратило выражение недоверчивого напряжения.
Они еще немного поболтали, освещая проблему с велосипедом со всех сторон, а затем Николаус встал, пробормотав извинения, и вышел из комнаты. Вскоре после этого он вернулся – Николаус-Чудак, Николаус-Недотепа, – неся на плечах несуразно помятую, ржавую и потертую раму без седла. Он молча поставил ее.
Клаус усмехнулся:
– Ты где достал эту развалюху?
Николаус попробовал хитро подмигнуть, что не соответствовало его нежным глазам.
– Нашел, – просто сказал он. Некоторые кашлянули, и Николаус развеял их скрытые сомнения, сказав: – В дальнем углу цеха. – Он скрыл, что два дня назад лазил там по куче изношенных фланцев, деталей машин и старых кабельных катушек, чтобы найти подходящее место для рисования. При этом он обнаружил воробьиные гнезда под крышей цеха и там же – обломки велосипеда.
– Хорошо, – сказал Шах. Все они обладали талантом находить для своей бригады определенные полезные вещи на территории завода или на складах других бригад; особенно маленький толстый Клаус, он развил талант организации, который другая бригада называла бесстыдным грабежом.
Студент тяжело вздохнул. Возможно, он думал о своей девушке из магазина и об обязательствах на первой странице своего дневника:
– Ладно, помогу ему починить его.
Рольф покачал головой:
– Нет. Он справится сам. А если ему не хватит деталей… – Он улыбнулся Клаусу и тот ответил:
– Хорошо.
Все встали и потянулись, и собрание закончилось.
Шах взглянул на часы, выругался и первым бросился прочь. Эрвин взвалил на плечи свой велосипед, и студент открыл перед ним дверь. Курт угрюмо шагал позади остальных. В коридоре Реха остановилась и подождала его. Она посмотрела на него, и он забыл обо всех красивых фразах, которые он придумал. Он дернул ее за косу.
– Так что? – сказал он.
– Что? – спросила Реха.
– Ничего, – ответил он. Она повернула его.
– Ты испачкался. – Она стерла следы извести с его куртки, прилагая все усилия, чтобы ему было больно. Он молчал, пока она обрабатывала кулаками его спину.
– Какой ты осел, – сказала она. – Просто болтун… Стоишь весь такой из себя у стены и обижаешься.
– Ради бога, не сломай мне хребет, – рассмеялся Курт.
– У тебя его нет, – возразила Реха.
Он повернулся и крепко сжал ее запястья. Коридор был пуст. За дверью, ведущей в мастерскую, стучала пишущая машинка.
– Хорошо, я осел и болтун, называй, как хочешь, – сказал Курт. – Но ты эксцентричная девчонка. – Он отмахнулся. – А теперь давай избавим себя от этих глупых анализов чужого характера. – Он наклонился и поцеловал ее в губы.
На мгновение он почувствовал ее руки на своей шее.
– Не оставляй меня одного, Реха.
Они подумала: «Опять все сначала».
Глава пятая
Через несколько дней Николаус переехал в другой поселок. Рольф настойчивым шепотом просил его об этом – он искал спокойного и надежного соседа, потому как его старый, крановщик, получил квартиру в новостройке. Николаус сразу же согласился; из-за обострившейся предрасположенности к романтике у него в голове сразу возникли образы из американских романов о Среднем Западе. Узнав об этом, Рольф рассмеялся своим хриплым, едва слышным смехом, во время которого его лицо оставалось серьезным.
– Конечно, Николаус, в окно стучат медведи гризли, и каждую ночь происходит настоящая перестрелка.
С трех сторон лагерь окружали сосновые леса, плоские коричневые бараки, песчаные дороги и лужайки, на которых росли дроки, коровяки и дикие астры. Николаус и Рольф жили в узкой комнатке того же барака, где за похожим на трубу унылым коридором жили мастер и Хайнц.
Они сидели на подоконнике. В комнате было темно. Весь вечер они перетаскивали свои шкафы и тумбочки с сине-белыми постельными принадлежностями, располагая их каждый раз под необычным углом, а теперь отдыхали, чувствуя, что ловко превратили свою негостеприимную комнату в своего рода дом.
На столе в пивной кружке увядали шелковисто-красные маки.
– Недолго они простоят, – сказал Рольф. – К утру лепестки опадут.
– Мне они всегда напоминают об одной из картин Ренуара, – отозвался Николаус.
В соседней комнате играли в скат, и сквозь тонкую деревянную перегородку было слышно, как хлопают карты по столу и как мужчины в футболках комментируют каждый ход. В большинстве комнат было включено радио, которое можно было заглушить шумом, и все радиоприемники были настроены на разные волны, и как только дверь в коридор открывалась, в комнату врывалась дикая смесь танцевальной музыки, новостей и оперных партий.
– Как здесь можно работать… – сказал Николаус.
– Привыкаешь. Я здесь не единственный заочник. По сравнению с тем, что здесь было раньше, сейчас тут полная идиллия. – Они устали от рабочего дня, перестановки мебели и от тяжелого жирного ужина. «Настоящая еда лесорубов», – отметил Николаус. Они разговаривали медленно, но тема была серьезной.
Над черными соснами поднималась оранжево-красная луна. Воздух был еще прохладным, а в траве у дороги уже пронзительно стрекотали сверчки.
– Тебе не кажется, что луна стала менее красивой и поэтичной с тех пор, как стало известно, как выглядит ее обратная сторона? – спросил Николаус. Он наклонился к окну, и Рольф, посмотрев на его узкую, хорошо сложенную голову, сказал:
– Нет. Как и девушка не теряет своей красоты, если ты знаешь биологию: человек на столько-то процентов состоит из воды, у него столько-то костей и столько-то литров крови… – Он слегка подтолкнул его. – Вон твой гризли.
На дороге мирно сидел толстый кролик и с любопытством вертел головой. Он сидел там довольно долго, в нескольких шагах от ближайшего тусклого фонарного круга, и они наблюдали за ним, пока он, тяжело переваливаясь, не скрылся в темноте. Рольф сказал:
– Я рад, что ты переехал!
– Да? – сказал Николаус. Вчера вечером они часами бродили по лесу, почти не разговаривая друг с другом, один раз только Рольф произнес три строчки стихов. Утром они вместе поехали на комбинат на велосипеде; путь был неблизкий, ночью можно было видеть красные огоньки на трех дымовых трубах. Николаус почувствовал облегчение еще и потому, что ему больше не нужно было ехать в автобусе с обоими – Куртом и Рехой – и наблюдать, как их руки соприкасаются, как они склоняют головы друг к другу и шепчутся. Он заглянул внутрь комнаты. – Это фото…
– Моя девушка. Вместе закончили рабоче-крестьянский факультет. Теперь она учится в Берлине.
– Она красивая.
– Она будет врачом, – сказал Рольф.
В соседней комнате наступила тишина. В бараках погас свет. Один раз кто-то пьяный споткнулся, вовлеченный в упорный продолжительный спор с воображаемым глупым собеседником. Юноши снова услышали низкий гул сосновых верхушек, раскачиваемых ветром, и проезжающих на шоссе грузовиков. Николаус прислонился лбом к оконному косяку, он говорил осторожно и смущенно:
– Иногда я думаю о Рехе. Это… Что ты о ней думаешь?
Рольф тихо рассмеялся.
– Ты зачем спрашиваешь? Только не говори мне, что тебе нужно чужое мнение.
– Твое нужно, – сказал Николаус, и Рольф, немного подумав, сказал: – Тростинка на ветру… Характера нет, по крайней мере пока. Она все время тащится за Куртом, и при этом, думаю, злится на себя и на него за это. Возможно, однажды она станет настоящей женщиной. Может быть, она станет такой… – Он подул на кончики пальцев. Он нагнулся и уверенно сказал: – Ты ей нравишься.
– Ты с ума сошел, – ответил Николаус грубо.
– Пригласи ее куда-нибудь. Покажи ей портрет, – уговаривал он Николауса. – Приводи ее после обеда. Я останусь, если боишься. Посидим, поболтаем. И, Николаус, портрет хорош, слишком гладкий, правда, но ты это и так знаешь, пока нет собственного почерка, но мне он нравится, и Рехе он тоже понравится.
Николаус со вздохом сполз по подоконнику.
– Не все так просто.
Свет фар скользнул по дороге. Открытый внедорожник резко затормозил. Водитель выскочил и, грохоча, побежал по коридору барака, барабаня в дверь.
– Небольшая серенада для мастера, – сказал Рольф. – Они приходят за ним каждую третью ночь. Если что-то где-то сломалось, они все бегут за Хаманном.
– Но он же и так приходит на работу самым первым.
– Конечно. Я уже видел, как он был на ногах три дня и три ночи из-за аварии, а потом еще отпускал шуточки, чтобы подбодрить остальных. – Рольф засмеялся. – Каждый месяц он напивается, а утром приходит, все еще не совсем протрезвевший, но пунктуальный, как будильник, и задает всем жару. Но я уже говорил тебе, что у него нервы стальные.
– Я никогда не видел, чтобы он уезжал в воскресенье.
– У него нет семьи, – сказал Рольф, – во всяком случае, он нам о ней не рассказывал.
– Ради кого он тогда так надрывается?
Рольф ответил то ли удивленно, то ли раздраженно:
– Ради комбината. Ради нас.
Николаус отвернулся и промолчал. Через пару минут водитель шел вместе с мастером. Он увидел две темные фигуры в окне и с сентиментальным пафосом процитировал: «Под серебряной луной…» Он застегивал рубашку и пиджак на ходу.
– Что случилось, товарищ Хаманн?
– В сушилке прорвало трубу. А труба-то четырехсотмиллиметровая. – Он залез в машину, несмотря на свою полноту, и, пока водитель разворачивался, высунулся из окна и крикнул: – Совы, ложитесь спать! Самый лучший сон – это сон до полуночи.
Они смотрели вслед удаляющейся машине. Из-под шин летел гравий.
Николаус сказал:
– А я просто всегда думаю о том, как мне жить дальше и что мне нужно делать… Не представляю свою жизнь без рисования.
Рольф сделал движение, как будто хотел положить руку ему на плечо, но передумал и сказал:
– Не нужно извиняться. Я тоже хочу добиться чего-нибудь, поэтому и пошел учиться. Тебе просто нужно в какой-то момент понять, для кого ты учишься или для кого ты рисуешь.
– А ты пишешь стихи только для себя или потому, что тебе приносит это удовольствие? Ты их никому не показываешь.
– И правильно делаю, – отмахнулся Рольф, уверенность покинула его. – Белиберда и сырой материал. Возможно, однажды…
Они оставили открытыми обе створки окна. Луна теперь стояла на расстоянии вытянутой руки над лесом, и ее голубовато-белый свет падал на половицы, покрывало Николауса и его любимые пейзажи на стене. Шумели сверчки. Николаус прошептал:
– Эй, Рольф. Ты же поговоришь с Рехой?
– Я просто притащу ее сюда.
Николаус сказал то ли луне, то ли Рольфу, то ли самому себе:
– Я называю ее «девушка с волосами красного дерева».
Ближе к утру, когда стало очень прохладно и над горизонтом поднялись полосы бледно-красного цвета, Хаманн вернулся.
Николаус лежал в траве, когда ребята свернули на тропинку. Трава была желтой, жесткой и больше не пахла. Николаус перевернулся на живот и с любопытством, тщательно сорвал фиолетово-красный луговой цветок. Он увидел приближающихся пятерых членов бригады и покраснел от испуга, а также проклял свои размеры, потому что они не позволяли ему незаметно пробраться в кусты.
Впереди шли Рольф с Рехой, он махал, ухмылялся и напряженно шевелил губами, но Николаус не мог разобрать слов на расстоянии нескольких метров. За ними следовали жизнерадостный маленький Клаус в пестрой рубашке без рукавов – странное пасхальное яйцо на ножках – и Шах в своих узких черных брюках, и Николаус, увидев эту неравную пару на фоне красного вечернего неба, мимолетно вспомнил изображения Дон Кихота и Санчо Пансы. Последним шел Эрвин, его лицо было счастливым и не совсем чистым, а на верхней губе все еще темнела полоска грязи, напоминающая усики. Другие впервые за все время работы в бригаде пригласили его провести с ними вечер, они также позвонили в общежитие и попросили отпустить его на пару часов.
Николаус нехотя приподнялся. Он только скользнул взглядом по Рехе и проворчал:
– Чего пришли?
Они приветствовали его шумно и с преувеличенной торжественностью, Шах сказал:
– Добрый вечер, великий мастер!
Рольф приглашающе указал на дверь в барак, но Николаус остался стоять посреди дороги с мрачным видом, сцепив пальцы за спиной. Он ждал только Реху, а Рольф привел к нему в дом почти всю бригаду – он был одновременно разочарован и обрадован. Клаус сказал:
– Пошли на выставку!
– Здесь нет никакой выставки, – смущенно отозвался Николаус и подумал: «Теперь они знают, что я рисую, и будут смеяться над моими картинами, и, боже мой, все это совсем никуда не годится, небрежные, бездарные каракули…»
– Ребята, это не шутки, – сказал с упреком Рольф и схватил Николауса за локоть. – Дай пройти, Голем.
Все они вошли в барак, обходя Николауса, и он последовал за ними.
Они сели на кровати, повернули головы в сторону гравюр на дереве мазером и пейзажей Ван Гога, и Эрвин снова встал, постучал по «Голубой телеге» и сказал:
– Мне нравится вот эта.
– Эрвин, не тыкай пальцем, – попросил Николаус. Он прислонился к шкафу, нервный, охваченный паническим настроением, когда Рольф положил листы на стол.
Клаус покосился на листы, став более молчаливым; возможно, его уже захватила атмосфера этой комнаты, стены которой, увешанные картинами, так мало напоминали другие комнаты в бараках.
– Масса искусства, – неуверенно пошутил он. – Но нет уксуса и масла?
– А как насчет заката в Альпах в золотой раме, болван? – спросил Шах.
Реха все время молчала. Она сидела очень прямо на своем стуле, по-детски сложив руки на коленях, и иногда из-под полуопущенных ресниц поглядывала на Николауса, который, казалось, не обращал на нее внимания. Она подумала: «Надеюсь, он умеет рисовать. Было бы ужасно, если бы вдруг выяснилось, что он просто неравнодушен к искусству, а окружающие пожимали плечами или смеялись над ним».