EL ORO DEL REY
Copyright © 2000, Arturo Pérez-Reverte
All rights reserved
© А. С. Богдановский, перевод, 2005
© Н. Ю. Ванханен, перевод стихотворений, 2004, 2005
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024
Издательство Азбука®
Гарсиласо де ла Вега
- Что мы получим? Плаху иль почет?
- Об этом, господа, лишь тот узнает,
- Кто повесть нашу до конца дочтет.
I
Кадисские висельники
«…Пребываем ныне в полнейшем упадке, и те, кто прежде чтил нас, теперь нами пренебрегают. Само имя „испанец“, некогда приводившее в трепет весь мир, ныне по грехам нашим едва ли не вовсе утрачено нами…»
Я закрыл книгу и взглянул туда, куда глядели все. Штиль продержался несколько часов, но вот восточный ветер зашумел в парусах и погнал галеон «Иисус Назарей» в бухту. Столпясь на борту под сенью парусов, солдаты и моряки указывали друг другу на трупы англичан, очень мило болтавшиеся в петлях под стенами замка Санта-Каталина или вдоль берега, на границе с виноградниками. Висельники казались гроздьями винограда, ожидавшими сбора, – с той лишь разницей, что для них сбор уже сыграли.
– Собаки! – высказался, сплюнув за борт, Курро Гарроте.
Как и у всех у нас, его сальные грязные волосы кишели вшами: немудрено – воды на корабле, взявшем на борт ветеранов фламандской кампании, было в обрез, мыла еще меньше, плаванье же от Дюнкерка до Лисабона длилось пять недель. Курро то и дело с досадой ощупывал свою левую руку, сильно попорченную англичанами при взятии редута Терхейден, и с видом полнейшего удовлетворения поглядывал туда, где на отмели Сан-Себастьяна перед маяком дымились останки корабля: граф Лекст погрузил на него столько убитых, сколько смог собрать, после чего поспешно убрался восвояси.
– Поделом им, – заметил кто-то.
– Жаль, без нас обошлось, – припечатал Курро.
Видно было, что ему самому до смерти хотелось бы развесить эти гроздья. Ибо неделю назад в Кадис на ста пяти боевых кораблях явились десять тысяч англичан и голландцев в наглом сознании своего могущества, преисполненные решимости разграбить город, сжечь нашу эскадру, стоявшую в гавани, и захватить прибывающие из Бразилии и Новой Испании галеоны с золотом. Позднее наш великий Лопе де Вега сочинил о сем намерении свой знаменитый сонет, вставив его в комедию «Девушка с кувшином»:
Так что этот самый Лекст, истый представитель пиратской своей нации по жестокости и коварству, лице- и высокомерию, явился – и захватил форт Пунталь. Юный английский король Карл Первый и его министр Бекингем еще не позабыли, какой прием был им оказан в Мадриде, куда Стюарт разлетелся свататься к нашей инфанте: как морочили им голову отговорками и проволочками, как допрежь того – при посредстве, если помните, капитана Алатристе и Гвальтерио Малатесты – едва не провертели в них лишних дырочек, как пришлось принцу и его фавориту воротиться в Лондон ни с чем. Но история тридцатилетней давности, когда войска Эссекса взяли и разграбили Кадис, на сей раз не повторилась – Господь не попустил: наши организовали неприступную оборону, к солдатам с галер герцога Фернандины присоединились жители соседних Чиклана, Медина-Сидонии и Вехера, и все они вкупе с гарнизоном Кадиса дали англичанам отпор столь сокрушительный, что от затеи своей, обошедшейся им большой кровью, те принуждены были отказаться. Лекст, понеся большие потери, ни на шаг не продвинувшись, спешно погрузил своих разбойников на корабли, ибо узнал, что вместо галеонов, груженных золотом и серебром из Индий, предстоит ему встреча с эскадрой в составе шести крупных и скольких-то малых кораблей под испанскими и португальскими флагами, – напомню вам, что в ту пору, тщанием блаженной памяти короля Филиппа Второго, была у нас с португальцами общая империя и враги тоже были общие; каковые корабли, помимо сильной артиллерии, имели на борту матерых вояк, всяких видов навидавшихся во Фландрии, а ныне уволенных в отпуск или в отставку. И наш адмирал, в лисабонской гавани прослышав о новой каверзе англичан, помчался в Кадис во всю прыть, дабы поспеть вовремя.
Однако не поспел. Сейчас паруса неприятельской флотилии превратились в едва различимые на горизонте белые пятнышки. Мы разминулись с еретиками: накануне днем они поспешили убраться восвояси, не сумев повторить успех пятьсот девяносто шестого года, когда спалили дотла Кадис и даже вывезли книги из тамошних библиотек. Дело известное – англичане без устали похваляются разгромом нашей армады, оказавшейся не столь уж непобедимой, тычут всем в нос подвиги своего графа Эссекса, но, осрамившись, помалкивают. А без сраму не обходится, ибо злосчастный наш и старый испанский лев, со всех сторон окруженный врагами, которые всегда не прочь обмакнуть мякиш в нашу подливку, хоть и клонился к упадку, хоть и дряхлел день ото дня, еще сохранял клыки и когти и не отдал бы свою шкуру задешево, а заставил бы потрудиться всяческих стервятников в лице торгашей-англичан, коим еретическая их, двуличная, не иначе как самим Сатаной порожденная вера позволяет совмещать богобоязненность и корыстолюбие, набожность и безбожную алчбу до того легко и просто, что и распоследний ворюга может считаться почтенным представителем одной из свободных профессий. Послушать их историков, так мы, испанцы, воюем и порабощаем людей, движимые фанатизмом, жадностью и высокомерием, а все прочие нации грабят и гробят ближнего, продают его с потрохами или выпускают ему кишки исключительно ради торжества свободы, справедливости и прогресса. Ну ладно, это я отвлекся. Короче говоря, в сей приснопамятный день англичане лишились в Кадисе тридцати кораблей, покрыли знамена свои позором, понесли большие потери убитыми и ранеными в бою, не считая тех, кто напился пьян, отстал, попал в плен и был нашими беспощадно вздернут на крепостных стенах или в виноградниках. В тот раз сучьей этой своре затея ее вышла боком.
За башнями фортов, за виноградниками виднелся город – белые дома и высокие колокольни, похожие на сторожевые вышки. Мы обогнули бастион Сан-Фелипе и оказались прямехонько перед гаванью, принюхиваясь к дыму отечества, как ослы – к сену. Крепостные орудия встретили нас салютом, и наши отозвались им во всю мочь своих бронзовых глоток. Убрали паруса, приготовились отдать якорь. Матросы взлетели на ванты, я спрятал в свой заплечный мешок «Гусмана из Альфараче»[1], купленного моим хозяином в Антверпене для препровождения времени в пути, и подошел к стоявшим на шкафуте[2] Алатристе и прочим. Почти все пребывали в радостном возбуждении от близости берега, оттого, что позади осталось плаванье со всеми своими прелестями вроде встречных ветров, грозящих шваркнуть корабль о береговые рифы, выворачивающей нутро качки, валянья на заблеванной палубе, сырости, тухлой воды – да и той давали по кружке в день, – сухих бобов и червивых сухарей. Уж на что незавидна жизнь солдата на суше, но во сто крат тяжелее она в море, ибо захоти Господь, чтобы там влачили мы свой век, Он снабдил бы нас вместо рук и ног плавниками.
Ну да ладно. Увидев меня, Диего Алатристе слегка улыбнулся, положил мне руку на плечо. Зеленовато-прозрачные глаза его задумчиво озирали местность, и, помню, я успел подумать: он не похож на человека, который возвращается в никуда.
– Что ж, мальчуган, вот мы и снова здесь.
Сказано это было каким-то странным тоном, словно капитан смирялся с неизбежностью: дескать, что «здесь», что еще где – один черт. Я меж тем рассматривал Кадис, восхищаясь игрой солнечного света на стенах его белых домов и на величественной глади сине-зеленой бухты. Совсем не таким, как в моем родном Оньяте, был здешний свет, но тем не менее и его я ощущал своим. Собственным.
– Испания… – с кривой улыбкой процедил сквозь зубы, будто сплюнул, Курро Гарроте. – Старая ты сука, тварь неблагодарная.
Снова дотронулся до покалеченной руки, словно вдруг ощутил боль или решил спросить себя, во имя чего на редуте Терхейден едва не лишился он ее вкупе со всем туловищем? Курро собрался произнести что-то еще, однако Алатристе, которому хищно нависающий над усами крючковатый нос придавал зловещее сходство с ловчим соколом, предостерегающе покосился на него. Потом – на меня, потом вновь царапнул ледяным глазом малагца, и тот благоразумно воздержался от продолжения.
Якоря были отданы, и корабль наш замер в бухте. За песчаной отмелью, связывавшей Кадис с сушей, уходил в небо черный дым с бастиона Пунталь, однако сам город почти не пострадал. Столпясь перед пакгаузами и зданием таможни, с берега приветственно махали нам жители, а с моря окружили нас всякого рода ботики, баркасы, ялики и прочая мелкая посуда, причем экипажи их ликовали так, словно мы отогнали англичан от Кадиса. Потом я узнал, в чем тут дело, – повторив ошибку Лекста и его англиканских пиратов, нас приняли за головной галеон из состава «флота Индий», который мы опередили на несколько дней.
Но телом Христовым клянусь, мы все, хоть не из другого полушария плыли, тоже намыкались предостаточно, а я – больше всех, ибо впервые оказался в студеных северных морях. Флотилия наша, насчитывавшая шестнадцать вымпелов – семь галеонов, сколько-то «купцов», а остальные – баскские и фламандские корсары, – прорвав у Дюнкерка блокаду голландцев и взяв курс на север, как снег на голову свалилась на голландских же рыбаков, ловивших свою селедку, пустила их ко дну, а потом обогнула Шотландию с Ирландией и двинулась по океану на юг. «Купцы» и один галеон разошлись соответственно в Виго и в Лисабон, прочие же продолжали путь в Кадис. Что касается корсаров, то они остались рыскать вдоль британских берегов, на совесть исполняя свои обязанности, заключавшиеся в том, чтобы грабить, топить, жечь корабли под неприятельским флагом и всячески, одним словом, безобразничать на морских коммуникациях противника, который в точности таким же образом гадил нам у Антильских островов и везде где только мог. Короче говоря, не рой другому яму и всякое такое.
Тогда-то довелось и мне впервые принять участие в морском сражении: когда прошли проливом между Шотландией и Шетландскими островами, то в нескольких милях к востоку от одного острова, называвшегося Фула или что-то в этом роде, черного и негостеприимного, как, впрочем, и все тамошние края, что ежатся под серым небом, наткнулись мы на целую флотилию рыбачьих шхун, вышедших на промысел под присмотром и доглядом четырех боевых кораблей, из коих один оказался крупным трехмачтовиком – не то корвет, не то бриг. Наши «купцы», отойдя в сторонку, легли в дрейф, корсары из Басконии и Фландрии с акульим проворством ринулись на рыбаков, флагман же наш, носящий имя «Вирхен де Асоге», атаковал их эскорт. Еретики, по своему обыкновению, намеревались, не сближаясь, издали садить по нам из сорокафунтовых пушек и кулеврин, уповая на меткость и проворство своих отлично обученных артиллеристов, благо англичане и голландцы знали морское дело не в пример лучше испанцев и всегда превосходили нас – что доказывает история с Непобедимой армадой, – ибо их государи и властители заботились о своих моряках и хорошо им платили, тогда как необъятная империя Испании, чье благополучие напрямую зависело от безопасности морских границ, сей предмет оставляла в небрежении, привыкнув полагаться более на пехотинца, нежели на морехода. Так уж повелось, что в нашей чванной отчизне, где даже портовые девки кичатся знатностью рода: какую ни возьми – не Гусман, так Мендоса, – дворяне гнушались служить на флоте, считая это ниже своего достоинства. Удивляться ли, что у неприятеля были меткие комендоры, вышколенные марсовые, опытные капитаны; испанский же флот, не обделенный хорошими адмиралами и толковыми штурманами, являл собою не более чем все ту же отважную пехоту, посаженную на корабли – пусть и превосходные. Впрочем, в те времена мы все еще грозны были для врагов в рукопашной схватке, и потому англичане и голландцы неизменно применяли одну и ту же тактику: старались, не подпуская нас близко, крушить наши палубы и мачты артиллерийским огнем, увечившим и убивавшим наших матросов, с тем чтобы понудить нас в конце концов к сдаче. Мы же, напротив, тщились подойти вплотную, взять неприятельский корабль на абордаж, дабы испанская пехота со столь свойственной ей свирепой отвагой могла показать, чего она стоит.
Именно так разворачивался бой у острова Фула: мы стремились сократить дистанцию, противник же, как водится, частым огнем намерению нашему препятствовал. И носивший имя Пресвятой Девы Асогенской флагман, хоть вражеские ядра сильно повредили ему оснастку, а палуба вся осклизла от крови, сумел-таки врезаться в середину строя, оказавшись так близко от голландского корвета, что кливером своим подметал тому шкафут. Перебросили абордажные крючья, и испанцы горохом посыпались на палубу, паля из мушкетов, размахивая топорами. И вскоре, никому не давая спуску, добрались уже до шканцев, покуда мы, зайдя на «Иисус Назарей» с подветренной стороны, били из аркебуз по остальным неприятельским кораблям. Одно скажу: больше всего повезло тем голландцам, кто кинулся за борт, предпочтя захлебнуться студеной водой, нежели горячей кровью из собственной перерезанной глотки. Таким вот манером два корабля мы захватили, третий потопили, а четвертый повредили столь сильно, что он едва ушел. Вскоре подоспели от Дюнкерка фламандские каперы и, не желая оставаться в стороне от всей этой пахоты, косьбы и молотьбы, распотрошили и сожгли в полное свое удовольствие двадцать две рыбачьи шхуны, которые не то чтобы лавировали, а растерянно шарахались из стороны в сторону, как все равно куры – от забравшейся в птичник лисы. И под вечер – а вечер в этих широтах наступает, когда у нас в Испании еще белый день, – мы продолжили путь курсом на юго-запад, оставив на заволоченном дымом горизонте горящие обломки вражьих кораблей. Безрадостный вышел пейзаж.
Дальнейшее наше плаванье обошлось без происшествий, если не считать, что между Ирландией и мысом Финистерре трое суток трепал нас шторм, и уж он понаделал бед: сорвал с лафета пушку, которая, покуда мы пытались водворить ее на место, мечась по палубе и молясь, чтоб пронесло, успела, как клопов, раздавить о переборки нескольких бедолаг – и сильно повредил галеон «Сан-Лоренсо», так что пришлось ему выйти из ордера и плестись в Виго заделывать пробоины. Когда в Лисабоне догнало нас тревожное известие о новом нападении англичан на Кадис, несколько боевых кораблей устремились к Азорским островам навстречу груженному золотом «флоту Индий», дабы предупредить его о возможной атаке и взять под охрану, мы же поспешили на всех парусах к Кадису, однако, по счастью, как я уже говорил, англичан не застали.
В продолжение всего плаванья я с неизменной для себя пользой и удовольствием читал вышеуказанное сочинение Матео Алемана, равно как и иные книги, которые капитан Алатристе вез с собой или сумел раздобыть на корабле: если не путаю – «Жизнь оруженосца Маркоса де Обрегона»[3], томик Светония и вторую часть «Хитроумного идальго Дон Кихота из Ламанчи». Использовал я путешествие и для совершенствования навыков, со временем обещавших стать просто бесценными: в добавление к фламандскому моему опыту Диего Алатристе и его товарищи заставляли меня упражняться с оружием, добиваясь совершенного владения им. Я, как на почтовых, мчал к своему шестнадцатилетию; тело мое обрело должную соразмерность членов, а мытарства и лишения сообщили мне раннюю возмужалость, укрепив плоть и закалив дух. Капитан Алатристе лучше, чем кто-либо другой, знал: клинок, уравнивающий простолюдина с властелином, есть наивернейшее средство снискать хлеб насущный или защититься. А потому, желая окончательно отшлифовать знания, вынесенные мною из суровой школы боев и походов, задался целью посвятить меня в некоторые секреты фехтовального искусства, по каковой причине мы с ним ежедневно упражнялись в приемах нападения и защиты, товарищи же, расчистив нам место на палубе, глазом знатока взирали на наши эволюции, обменивались суждениями, подавали советы, приводили в пример случаи из собственной практики – не всегда и не в полной мере соответствовавшие строгой правде жизни. И в сем требовательно-доброжелательном кругу людей сведущих и бывалых – за битого, как известно, двух небитых дают – отрабатывали мы финты, парады и рипосты, «мельницы», выпады и рубящие удары – словом, все, что входит в науку умерщвления человека холодным оружием. И вскоре я узнал, как, действуя разом шпагой и кинжалом, отбить и задержать вражеский клинок, а вслед за тем нанести разящий удар, как теснить противника, как ослепить его светом фонаря или поменяться с ним местами, чтобы солнце ударило ему в глаза, как в нужный момент сковать его движения метко брошенным плащом. Все это неотъемлемо от ремесла эспадачина – наемного бретера, убивающего хоть и по заказу, но не из-за угла. Мы не думали и не гадали, что очень скоро придется применить сии навыки на практике, а между тем в Кадисе поджидало нас письмо, в Севилье – друг, а на берегу Гвадалквивира – невероятное приключение. Обо всем этом намереваюсь я по порядку и в свое время вам поведать.
Любезнейший капитан Алатристе!
Вероятно, Вас удивит сие письмо, во первых строках коего я поздравляю Вас с долгожданным возвращением в отчизну, каковое возвращение завершилось, смею надеяться, благополучно.
Ваши письма, присылаемые из Антверпена, позволяли мне мысленно следовать за Вами, и я надеюсь, что Вы, равно как и милый моему сердцу Иньиго, по-прежнему пребываете в добром здравии и счастливо избегли ловушек жестокого Нептуна. Если это и в самом деле так, то Вы не могли бы выбрать более благоприятный момент для возвращения домой. Если ко дню Вашего прибытия в Кадис туда еще не причалит «флот Индий», я обращаюсь к Вам с нижайшей просьбой – без промедления отправиться в Севилью. Там сейчас пребывают их королевские величества, совершающие поездку по Андалусии, а поскольку покорный Ваш слуга по-прежнему находится в фаворе у Филиппа Четвертого и графа-герцога Оливареса, поддерживающего престол на манер Атланта (согласимся, впрочем, что нет ничего более переменчивого, нежели расположение властителей земных, и не поручусь, что завтра неосторожная эпиграмма или дерзкий сонет не будут стоить мне, как древле – Овидию, ссылки в Понт Эвксинский, каковым в моем случае выступит усадебка моя Торре-де-Хуан-Абад), то в обществе сих высоких и высочайших особ вращаюсь и я, занимаясь всем понемножку, ибо официальный круг моих обязанностей очерчен весьма неопределенно. О неофициальной же стороне трудов моих и досугов я поведаю после того, как буду иметь удовольствие заключить Вас в объятия, а пока – ни слова больше. Скажу лишь, что, разумеется, речь пойдет о деле, требующем участия Вашего и Вашей шпаги.
Шлю Вам свой сердечный привет, к коему присоединяется и граф де Гуадальмедина; он тоже здесь и по-прежнему хорош собой на загляденье, дюжинами пожирая сердца севильянок.
Остаюсь любящий Вас
Франсиско де Кеведо Вильегас.
Диего Алатристе, спрятав письмо в карман, спустился в шлюпку и сел рядом со мной. Покряхтывали гребцы, налегая на весла, поскрипывали уключины, уплывал назад высокий черный борт: «Иисус Назарей» замер в неподвижной воде гавани рядом с другими галеонами, поблескивающими в ясном свете дня свежим суриком, посверкивающими надраенной медяшкой, вздымающими к небесам высокие мачты в переплетении снастей. И вот уже берег, и нетвердая с непривычки нога ловит ускользающую сушу, неуверенно ступает по земле, столь ошеломительно просторной после тесной палубы – иди куда хочешь. Щекочет ноздри запах специй, тешат глаз выставленные на прилавках лимоны, апельсины, изюм, сливы, соленья, белый хлеб, ласкают слух зазывные крики торговцев, расхваливающих свой товар – генуэзскую бумагу, берберийский воск, вина из Санлукара, Хереса и Порто, сахар из Мотриля… Покуда капитан, присев у дверей цирюльни, брился, стригся и подправлял усы, я стоял рядом, восхищенно глазея по сторонам. В те времена портом приписки для «флота Индий» служила Севилья, Кадис же, еще не заменивший ее в этом качестве, был маленьким городком с четырьмя-пятью постоялыми дворами, однако улицы его, заполненные генуэзцами, португальцами, маврами, чернокожими невольниками, омывал ослепительный свет, воздух был прозрачен и чист, и все, разительно отличаясь от Фландрии, веселило душу. Мало что напоминало о недавнем приступе, хоть повсюду виднелись солдаты и вооруженные обыватели, а церковную площадь, на которую пришли мы, расставшись с цирюльником, плотно заполнял народ, явившийся возблагодарить Небеса за избавление от грабежа и огня. Посланный доном Франсиско негр-вольноотпущенник, как и было условлено, ожидал нас в таверне и, покуда мы в прохладе воздавали должное винцу, тунцу и куриному птенцу с отварной зеленой фасолью, приправленной оливковым маслом, ввел нас в курс дела. По его словам, из-за нападения англичан все лошади были реквизированы для нужд обороны, так что лучше всего нам добираться до Севильи морем. Негр уже нанял для нас баркас со шкипером и четырьмя матросами и по дороге в порт вручил нам бумагу, подписанную герцогом де Фернандиной и призванную служить пропуском: солдату Диего Алатристе-и-Тенорио, отслужившему во Фландрии, и его слуге Иньиго Бальбоа Агирре разрешалось беспрепятственно проследовать в Севилью.
А в порту простились мы с бывшими нашими однополчанами, с жаром предававшимися игре или блуду с гулящими девицами, коим прибытие нашей эскадры в Кадис сулило славную поживу. Курро Гарроте нашли мы на корточках перед ящиком, заменявшим игорный стол: расстегнув ропилью, то и дело прихлебывая вина из кувшина, положив здоровую руку на рукоять кинжала – мало ли что, – он глядел в развернутые веером карты так, словно вся жизнь зависела от них, и крыл туза козырным валетом, а партнеров – отборной бранью пополам с божбой. И хотя невезение уже сильно облегчило его кошелек, Курро прервал свое душеполезное занятие, чтобы пожелать нам удачи, в виде примечания добавив, что мы еще наверняка увидимся – не на этом свете, так уж наверняка на том.
Вслед за Гарроте настал черед Себастьяна Копонса – помните его? – маленького, сухонького, жилистого крепыша, неразговорчивостью своей не уступающего капитану Алатристе. За свои пятьдесят лет сей уроженец Уэски проделал множество кампаний и собрал богатейшее собрание рубцов и шрамов, из коих последний, полученный в бою за Руйтерскую мельницу, тянулся от виска до самой мочки уха. Копонс сообщил, что денька два пробудет здесь, после чего тоже подастся в Севилью, а уж потом придет, наверно, время подумать о Силья-де-Ансо, деревушке, откуда пришел он в божий мир. Женится на какой-нибудь девице, будет ковыряться в земле – чем не жизнь, если, конечно, рука, привычная к шпаге, сумеет удержать сошник плуга. Они с Алатристе сговорились встретиться в Севилье, на постоялом дворе Бесерры, а перед расставанием обнялись – молча и крепко, как пристало настоящим мужчинам.
Меня печалила разлука с Копонсом и Гарроте – да, и с ним тоже, хотя этот курчавый малый с золотой серьгой в ухе и опасными ухватками головореза из мадридского квартала Перчель не стал мне близок. Но так уж случилось, что из всего нашего взвода, воевавшего под Бредой, добрались до Кадиса только эти двое. Прочие остались кто где: уроженца Майорки Льопа и галисийца Риваса присыпали фламандской землицей, одного – на Руйтерской мельнице, другого – у Терхейденского редута. Бискаец Мендьета, если жив еще, исходит кровавой рвотой на койке убогого лазарета в Брюсселе; братья Оливаресы, после того как отведен был на переформирование Картахенский полк, понесший такие потери при взятии Бреды, снова пошли воевать, записавшись в полк дона Франсиско де Медины и взяв к себе в мочилеро приятеля моего Хайме Корреаса. Война во Фландрии шла вширь и вглубь: спохватившись, что денег и людей на нее ухлопано, как принято теперь выражаться в Мадриде, немерено, граф-герцог Оливарес, фаворит и первый министр нашего государя, принял решение перейти к обороне, затянув, что называется, ремешок и сократив расходы, то есть численность войск, до предела возможного. Оттого-то шесть тысяч человек – кто своей волей, а кто и чужой, – взойдя на борт «Иисуса Назарея», поплыли в Испанию: одних списали по старости или по болезни, другим вышел оговоренный срок службы, третьим обещали денежные выплаты, четвертых переводили в другие полки и гарнизоны, расквартированные на Полуострове или в Средиземноморье. Многим наконец просто опротивела война со всеми ее опасностями, и они могли бы воскликнуть вслед за Лопе:
Показав нам с капитаном баркас, чернокожий посланец дона Франсиско откланялся. Мы поднялись на борт, матросы на веслах вывели кораблик на рейд, и, обогнув наши галеоны – снизу, с водной глади, казались они особенно внушительными, – шкипер приказал поставить парус, благо ветер был попутный. Так мы пересекли всю бухту, двигаясь к устью Гвадалете, и спустя небольшое время добрались до «Левантины», изящной галеры, вместе с другими стоявшей на якоре посреди реки, на левом берегу которой внимание мое привлекли высокие горы, казавшиеся снеговыми, – это были соляные копи. Справа тянулся бело-бурый город, и, оберегая своими пушками якорную стоянку, возвышалась над ним башня крепости. В Пуэрто-де-Санта-Мария, где, выражаясь казенным языком, размещалась главная база галерного флота, хозяин мой бывал в ту пору, когда хаживал в походы на турок и берберов. И о самих галерах – сих машинах, приводимых в движение мышцами и кровью людей, – знал не понаслышке. И потому, представившись капитану «Левантины», который, изучив наш пропуск, разрешил нам подняться на борт, он отыскал тихое местечко на палубе, позолотил ручку комиту[4], уложил меня и прилег сам на наши заплечные мешки, так за всю ночь и не выпустив из пальцев рукоять кинжала. Ибо, сказал он мне вполголоса, причем под усами его порхнула улыбка, даже самый безгрешный галерник, хоть капитан, хоть прикованный за ногу гребец-каторжанин, не обрящет вечного блаженства, пока не отбудет в чистилище самое малое лет триста.
Я спал, завернувшись в плащ, и кишмя кишевшие тараканы и вши были мне уже не в новинку: за время долгого морского пути я привык, что на всем плавающем обитает такое множество крыс, клопов, блох и всякой прочей мрази и нечисти, что чуть зазеваешься – заживо сожрут, не посмотрят, что великопостная среда. И всякий раз, просыпаясь, чтобы почесаться, видел я светлые глаза Алатристе, сотворенные будто из того же материала, что и луна, медленно катившаяся в поднебесье над верхушками мачт. И вспоминал его шуточку насчет галерников и отбывания срока в чистилище.
Я ни разу не слышал, чтобы он как-то отзывался о своем прошении об отставке, поданном нашему капитану Брагадо после взятия Бреды; ни тогда, ни потом не упоминал он об этом даже вскользь и мимоходом, однако же я чувствовал – что-то должно за этим решением воспоследовать. Лишь много позже мне стало известно: Диего Алатристе рассматривал среди прочих и возможность вместе со мною податься за моря. Помнится, я уже упоминал, что, когда в шестьсот двадцать первом году при взятии форта Юлих отыскала моего отца голландская пуля, капитан взял на себя попечение обо мне, и вот, верно, он рассудил, что коль скоро я уже набрался во Фландрии боевого опыта, не утеряв там ни разума, ни здоровья, ни головы, то теперь полезно было бы задуматься о том, какое будущее уготовано юноше моего возраста и наклонностей по возвращении в Испанию. И он не считал, что сын его покойного друга Лопе Бальбоа создан для солдатчины, хоть со временем, после Нордлингена, обороны Фуентеррабии, войн в Португалии и Каталонии, я и доказал обратное, когда произведен был в прапорщики, а поносив сколько-то лет знамя, получил сперва чин лейтенанта королевской почтовой службы, а потом – капитана гвардии нашего государя Филиппа Четвертого. Однако успехи мои на сем поприще в известном смысле доказывают правоту Алатристе, ибо я, служивший честно и сражавшийся храбро, как подобает доброму католику, испанцу и баску, ничего бы не выслужил, если бы не милость короля, близость с Анхеликой де Алькесар и неизменное благоволение ко мне Фортуны. Ибо Испания – не мать, но мачеха – плохо платит тем, кто проливает за нее кровь, и люди, у которых заслуг не в пример больше моего, гниют в приемных безразличных чиновников, в инвалидных домах или у монастырских ворот, как прежде гнили в окопах и на биваках. То, что мне повезло на стезе военной службы, есть исключение из правил – куда чаще люди, всю жизнь подставлявшие грудь под пули, оканчивают жизнь эту вот так:
А выживешь, просить будешь уже не наградные, не пособие, не пенсию, не роту под начало и даже не пропитания для детей – милостыню будешь клянчить, калекой воротясь из Лепанто, из Фландрии или еще черт знает откуда, а перед тобой захлопнут дверь, сказав злобно:
Еще я думал о том, что капитан Алатристе стареет. Нет, поймите меня правильно: он еще никак не мог считаться стариком: в ту пору – на исходе первой четверти века – ему было лишь немного за сорок. Я говорю о некоем душевном дряхлении: оно наваливается на таких, как он, крепких мужчин, от младых ногтей дравшихся за истинную веру и не получавших взамен ничего, кроме тяжких трудов, шрамов и нищеты. Фламандская кампания, с которой капитан связывал известные надежды на свой, да и на мой счет, оказалась делом тяжким и неблагодарным: несправедливы были командиры, жестоки начальники, велики жертвы, прибыли – ничтожны, упованья – ложны. Кое-чем поживиться и разжиться удалось только при взятии Аудкерка да еще в каких-то городках, так что по истечении двух лет остались мы ни с чем, если не считать выплаченного капитану при увольнении из армии пособия в несколько эскудо серебром – мне-то, мочилеро, не причиталось ни гроша, – на которые можно было протянуть несколько месяцев. Все так, и, однако же, Диего Алатристе придется еще не раз и не два побывать на войне, когда сама жизнь заставит нас вернуться под испанские знамена, да и смерть свою он – в ту пору уже совсем поседелый – встретит так же, как встречал всякую опасность: лицом к лицу, с клинком в руке, с застывшим в глазах невозмутимым спокойствием, и произойдет это в день битвы при Рокруа, где, храня верность нынешнему своему королю и былой славе, бестрепетно погибала лучшая в мире пехота. И вместе с нею таким, каким знавал я его в радости – скупо отмеренной – и в горести – вот ее-то было с избытком, – падет капитан Алатристе, не изменив ни самому себе, ни – если не словам своим, так умолчаниям. Примет смерть, как положено солдату.
Но не будем забегать вперед и торопить события. Помните, я сказал вам, господа, что задолго до смерти человека, который был тогда моим хозяином, что-то умерло в его душе. Мне трудно изъяснить словами ощущения, возникшие именно в ту пору, при возвращении из Фландрии, когда я, в силу юного возраста сиявший полуденной ясностью, впервые заметил, хоть и не вполне осознал, медленное умирание капитана Алатристе. Позднее я пришел к выводу, что, скорей всего, дело идет о вере или об остатках веры: веры в то, что нечестивые язычники называют «судьба», а добрые католики – «Бог». Прибавилась, быть может, к этому и горестная уверенность, что бедная наша Испания – и он, капитан Алатристе, с нею вместе – неуклонно скользит в бездну, и не было надежды, что кто-нибудь вытащит ее – и всех нас – оттуда раньше чем через много столетий. А сейчас я спрашиваю себя, не мое ли присутствие рядом, не моя ли цветущая юность и почтение, которое я еще испытывал тогда к своему хозяину, помогали ему держаться и не впасть в отчаяние. Не утонуть в нем, как тонет мошка в кувшине вина, – вина, кстати, порою бывало многовато. Не разделаться с ним раз и навсегда, поиграв напоследок в гляделки с непреложно-черным дулом пистолета.
II
Дело, требующее шпаги
– Кое-кого придется убить, – сказал дон Франсиско де Кеведо. – И пожалуй что, многих.
– У меня только две руки, – ответил Алатристе.
– Четыре, – подал я голос.
Капитан уставился на свой стакан. Дон Франсиско поправил очочки и окинул меня задумчивым взглядом, после чего повернулся к человеку, скромно притулившемуся за столом в противоположном углу обеденной залы. Когда мы пришли на этот постоялый двор, он уже был там, и наш поэт, не представляя его нам и не вдаваясь в подробности, назвал его Ольямедильей и лишь потом прибавил к этому еще одно слово – счетовод. Счетовод Ольямедилья. Низкорослый, щуплый, лысый и очень бледный. Этакая серая мышка, робкая и приниженная, даром что в черном колете, а соединенные с коротко подстриженной, реденькой бородкой усы на концах подвиты. Пальцы в чернилах, да и вообще больше всего смахивает на захудалого стряпчего или на мелкого канцеляриста, который света белого не видит, закопавшись среди бумаг. Вот он смиренно кивнул, отвечая на безмолвный вопрос Кеведо.
– Будет два этапа, – сказал тот капитану. – На первом необходимое содействие окажет вам он. – Дон Франсиско показал в сторону человечка, невозмутимо выдержавшего наши пристальные взгляды. – На втором сможете набрать нужных вам людей.
– Нужные люди захотят задаток.
– Бог даст, получат.
– Давно ли вы, дон Франсиско, стали впутывать Бога в подобные дела?
– И то верно: Бог тут ни при чем. Но так или иначе, за деньгами дело не станет.
Уж не знаю почему, но при упоминании Бога и денег дон Франсиско понизил голос. За два долгих года, протекшие с того дня, когда он, загнав нескольких лошадей, появился на площади, где аутодафе, извините за каламбур, было в самом разгаре, на челе Кеведо прибавилось морщин. Да и вид у дона Франсиско был усталый, и он чаще обычного подливал себе неизбежного вина – на этот раз выдержанного белого «Фуэнте дель Маэстре». Солнечный луч играл на золоченом навершии эфеса его шпаги, освещал мою опиравшуюся о стол руку, обводил четким контуром профиль капитана. Постоялый двор Энрике Бесерры, славившегося непревзойденным умением приготовлять ягненка в меду и свиную щековину, помещался поблизости от веселого дома у ворот Ареналь, и в окне, за стенами и развешанным на веревках бельишком, виднелись мачты и вымпелы галер, стоявших на якорях у другого берега реки.
– Сами видите, друг мой, – добавил поэт. – Снова придется подраться… Только на этот раз меня с вами не будет.
Он улыбался дружелюбно и успокаивающе, с той особой ласковостью, которую всегда приберегал для нас.
– Что ж поделать, – пробормотал Алатристе. – Каждый сам свою тень отбрасывает.
Он был, по обыкновению, одет в темное и на военный манер – замшевый колет, пелерина, широченные полотняные штаны, – но при этом бос. Последние сапоги с истертыми до дыр подошвами остались на «Левантине»: за них помощник капитана дал нам несколько сушеных рыбин, вареной фасоли и бурдючок с вином – этим мы и поддерживали бренную плоть, покуда галера шла вверх по реке. Отчасти поэтому – хоть имелись и другие причины – не слишком сетовал мой хозяин на то, что, едва ступив на испанскую землю, получил предложение вернуться к своему прежнему ремеслу. Может быть, еще и потому не сетовал, что исходило это предложение от друга, а друг в данном случае всего лишь представлял интересы кого-то очень и очень высокопоставленного, но главным образом – что ничего не брякало в нашем кошеле, как его ни тряси. Время от времени капитан останавливал на мне задумчивый взор, будто размышляя, в какую же переделку втянут меня мои шестнадцать лет, приспевшие так вовремя, и им же самим преподанное мне искусство фехтования. Да, разумеется, я, хоть еще не носил шпаги и на поясе у меня висел лишь мой добрый «кинжал милосердия», был испытанным военными бурями мочилеро, быстрым, бойким, храбрым и смышленым. Полагаю, что Алатристе прикидывал тогда, втравливать меня в это дело или же нет. Хотя обстоятельства сложились к этому времени так, что единолично он уже решать ничего не мог, но – к добру ли, к худу – наши с ним судьбы переплелись неразрывно. И потом, как он сам только что сказал, каждый сам свою тень отбрасывает. Что же касается Кеведо, то по его взгляду, оценивавшему мою возмужалость, о коей свидетельствовал пушок, черневший у меня над верхней губой и вдоль щек, я мог догадаться, что и он мыслит в этом же направлении: Иньиго Бальбоа достиг возраста, когда юнец способен и наносить, и отражать удары шпаги.
– Иньиго тоже пригодится, – проговорил поэт.
Я слишком хорошо знал своего хозяина и потому промолчал, вперив пристальный взгляд в стакан с вином, стоявший передо мной, – да-да, пришла пора и для вина тоже. Слова дона Франсиско заключали в себе не вопрос, а раздумчивую констатацию очевидного факта, и после краткого молчания Алатристе кивнул, как бы примиряясь с неизбежным. Перед этим он даже и не подумал взглянуть на меня, и я, поднеся стакан к губам, поспешил скрыть ликование: оно кружило мне голову и пьянило не хуже вина, у которого был вкус славы, взрослой жизни, приключения.
– А потому выпьем за его здоровье, – сказал Кеведо.
И мы выпили, а счетовод Ольямедилья, тщедушный, бледный и траурный, сухо кивнул из своего угла, показывая, что пить не пьет, но присоединяется к тосту. Это был не первый тост для нас троих: ибо минуло уже довольно много времени после того, как мы с капитаном, сойдя с трапа «Левантины», обняли дона Франсиско на плавучем мосту, соединявшем Триану с Ареналем, и двинулись по склону от порта до Роты, а потом, берегом Санлукара, – до самой Севильи, и дорога шла сперва сосняком, а после начались рощи, сады и перелески, густо росшие по берегам «Большой реки», ибо именно так переводится с арабского «Уад-эль-Кевир», в нашем произношении превратившееся в «Гвадалквивир». Что осталось в памяти от плаванья на галере? Прежде всего – свисток комита, по которому каторжане начинали грести, а еще – смрад немытых, взмокших от пота тел, тяжелое дыхание и звяканье цепей в лад тому, как погружались и выныривали лопасти весел, выгребая против течения. Комит, подкомит и надсмотрщик прохаживались по нижней палубе, зорко наблюдая за своими подопечными, и время от времени бич, обрушиваясь на чью-нибудь голую спину, добавлял очередной рубец к густому переплетению прежних. Ужас брал при взгляде на гребцов, рассаженных на двадцать четыре банки по пятеро на весло, – бритые головы, косматые бороды, лоснящиеся обнаженные торсы качаются в равномерном ритме вперед-назад. Были среди этих несчастных рабы-мориски, были взятые в плен турецкие пираты и предатели, плававшие под их флагом, но имелись в немалом числе и христиане, сосланные на галеры во исполнение приговора суда, чью снисходительность они по недостатку средств не смогли снискать.
– Живым сюда лучше не попадать, – негромко сказал мне Алатристе.
Светлые холодные глаза его, лишенные всякого выражения, смотрели на гребцов. Я, кажется, уже упоминал – мой хозяин знал, что такое галеры, не понаслышке: сам служил на них в бытность свою солдатом Неаполитанского полка, сам ходил против венецианцев и берберов, а в шестьсот тринадцатом чудом избежал цепей – но уже на турецкой галере. Впоследствии и мне пришлось поплавать на галерах по Средиземному морю, так что с полным основанием могу утверждать: мало что на земле – ну или на море – до такой степени напоминает ад. Чтобы поняли вы, сколь чудовищно бытие того, кто ворочает веслом, скажу лишь, что даже самых закоренелых преступников не приговаривали к галерам больше чем на десять лет, ибо высчитано: это предельный срок мучений, которые человек может выдержать, не утратив здоровья, разума или самой жизни.
И так вот под свистки комита и равномерные удары весел плыли мы вверх по Гвадалквивиру, покуда не причалили к пристани умопомрачительного города; подобно величавому паруснику, что, набив золотом и серебром трюмы, застыл на мертвом якоре меж славой и нищетой, роскошью и расточительством, стал он в ту пору средоточием мировой торговли, столицей моря-океана и хранилищем сокровищ, ежегодно доставляемых сюда из Индий, населился аристократами, купцами, клириками, плутами и красивыми женщинами, затмил богатством и пышностью Тир с Александрией во времена их наивысшего расцвета. Всесветная отчизна, всякой скотине выпас, вселенная без конца и края, матерь сирот и покров грешников – город, как и сама Испания, разом и величественный, и убогий, где каждый в нужде, однако же все как-то устраиваются, где шибает в нос богатство, которое, однако же, зазеваешься – потеряешь. Ну в точности как жизнь.
Мы еще долго вели беседы, не обменявшись ни единым словом со счетоводом Ольямедильей, но, когда он встал из-за стола, Кеведо велел идти следом за ним, но держаться на расстоянии. Хорошо бы, добавил дон Франсиско, чтобы капитан познакомился с ним покороче. И мы двинулись по улице Тинторес, дивясь количеству иноземцев, наводнявших ее лавки; потом по улице Асейте свернули к площади, коей дал название высившийся там собор Святого Франциска, потом – к монетному двору, соседствовавшему с Золотой башней, где у Ольямедильи были какие-то дела. Вы легко можете себе представить, что я смотрел во все глаза: бесконечные ряды лавок, продающих мыло, пряности, оружие… лотки фруктовщиков… сверкающие тазики, висевшие у входа в каждую цирюльню… мелочные торговцы по углам… дамы в сопровождении дуэний… кавалеры, занятые беседой… важные каноники верхом на мулах… чернокожие невольники… дома, выкрашенные красной охрой и известью… черепичные крыши церквей… дворцы… апельсиновые и лимонные деревья… кресты, поставленные на перекрестках в память о чьей-то насильственной смерти или чтобы воспрепятствовать прохожим справлять там нужду… И все это, хоть на дворе стояла зима, сияло и переливалось под щедрыми потоками солнца, так что капитану и Кеведо пришлось снять плащи, свернуть их и перекинуть через плечо и даже расстегнуть верхние крючки колетов. Сам по себе хорош был дивный этот город, а тут еще посетила его августейшая чета, и оттого сто с лишним тысяч его обитателей, ликуя, отмечали это событие празднествами. Не в пример прошлым, в этом году наш государь Филипп Четвертый решил почтить своим высочайшим присутствием возвращение «флота Индий», который должен был доставить очередную гору золота и серебра, – ох, не приносили нам счастья эти сокровища, растекавшиеся потом по всей прочей Европе. Из нашей заморской империи, столетие назад основанной Кортесом, Писарро и прочими искателями приключений, столь же бесстрашными, сколь и бессовестными, удальцами, которым, кроме жизни, терять было нечего, а приобрести хотелось все, – так вот, из империи этой несякнущим потоком лилось золото, позволявшее Испании для защиты истинной веры и собственной, извините за выражение, гегемонии вести нескончаемые войны с целым светом; золото, донельзя необходимое такой стране, как наша, где каждый мнит о себе невесть что, труд не в почете, торговля в загоне; где распоследний мужлан спит и видит жалованное ему дворянство, позволяющее податей не платить и ни черта не делать; где юношество предпочитает пытать судьбу в Индиях или же во Фландрии, нежели чахнуть на заброшенных полях, отдав себя на милость бездельникам-попам, выродившимся невеждам-аристократам и растленным чиновникам, истинным пиявкам-кровопийцам; и я вам так скажу: беда стране, где к порокам притерпелись и привыкли, где перестают считать подлеца подлецом, отчего подлость делается естественнейшим состоянием души. Наше могущество долгое время зиждилось на заокеанских богатствах, на золоте и серебре, из коих чеканили монету высокой пробы, расплачиваясь ею – не пробой, разумеется, но монетой – и со своими солдатами, и с чужеземными купцами, ввозившими нам товары. За моря могли мы посылать муку, масло, уксус да вино, а все прочее принуждены были прикупать за границей, где весьма ценили наши золотые дублоны и серебряные монеты по восьми реалов. Держались мы только благодаря высокопробным монетам и слиткам, которые из Мексики и Перу попадали в Севилью, а оттуда – не только во все страны Европы, но и на Восток, в Индию и Китай. Из наших драгоценных металлов извлекал прибыль весь мир, за исключением нас, испанцев: страна, будучи в долгу как в шелку, тратила прежде, чем успевала получить: золото, едва лишь прибыв в Испанию, тотчас утекало – и добро бы только туда, где шли военные действия, или в сундуки генуэзских и португальских банкиров, наших кредиторов, так ведь нет: попадало оно и в руки заклятых наших врагов. Обо всем этом превосходно сказал дон Франсиско де Кеведо в знаменитой своей летрилье[5]:
А пуповиной, которая поддерживала жизнь в бедной и одновременно сказочно богатой Испании, служил «флот Индий», добиравшийся к нам через океан, где грозили ему в равной степени шторма и пираты. Для защиты от сих последних наши галеоны сбивались на Кубе в целую эскадру, а уж потом отправлялись в далекое плавание. И прибытие их становилось истинным праздником, для описания коего нет у меня должных дарований, и вместе со златом-серебром, принадлежащим короне и частным лицам, привозили они кошениль, индиго, синий сандал и фернамбук, иначе называемый красным деревом, шерсть, хлопок, кожи, сахар, табак, пряности, а кроме того, еще и жгучий перец, имбирь, китайский шелк, доставляемый с Филиппин через Акапулько. Отдадим должное нашим морякам – они честно делали свое дело, невзирая ни на лишения, ни на буйство стихий, ни на опасности иного рода. Лишь однажды голландцам удалось захватить весь флот, и даже в самые скверные времена корабельщики наши самоотверженно продолжали бороздить моря, неизменно давая отпор французским, английским и голландским пиратам на переднем крае той войны, которую в одиночку вела Испания с тремя могущественными державами, преисполненными алчной решимости пошарить в ее закромах.
– Чего-то альгвасилов не видно, – заметил Алатристе.
И в самом деле – флот должен прибыть с часу на час, высочайшие особы почтили Севилью своим присутствием, готовились благодарственные молебны и всяческие публичные увеселения, а стражи порядка встречались нам лишь изредка, причем шли целыми отрядами, были до зубов обвешаны оружием и шарахались, как говорится, от собственной тени.
– Четыре дня назад вышло тут происшествие, – объяснил Кеведо. – Слуги правопорядка замели было одного солдата с галер, что стоят в Триане, но тут подоспели его сослуживцы, началась поножовщина… Альгвасилам в конце концов удалось увести зачинщика, однако все прочие окружили участок и пригрозили сжечь его, если их товарища не выдадут.
– И что же – выдали?
– Конечно выдали. Но поскольку он успел зарезать альгвасила, то сперва повесили. – Рассказывая, поэт негромко посмеивался. – А наши вояки поклялись отомстить, устроив форменную охоту на стражников, вот те и держатся теперь кучкой и глядят в оба.
– А как отнесся к этому наш государь?
Разговор этот происходил совсем неподалеку от Золотой башни, где мы стояли, ожидая, пока Ольямедилья уладит на монетном дворе свои дела. Кеведо указал туда, где тянулись, примыкая к высоченной колокольне кафедрального собора, стены старинной арабской крепости: сейчас они были украшены гербами его величества и пестрели желто-красными мундирами королевских гвардейцев – мог ли я представить, что много лет спустя и сам надену такой же? Часовые с алебардами и аркебузами несли караул у главных ворот.
– Его священное католическое королевское величество узнаёт лишь то, о чем ему докладывают, – ответил дон Франсиско. – Великий Филипп засел в Алькасаре и выезжает оттуда лишь на охоту, на праздник или чтобы посетить вечерком какой-нибудь монастырь… Можно не сомневаться, что наш друг Гуадальмедина ему сопутствует – он сейчас близок к государю…
От слова «монастырь» на меня словно пахнуло могильным хладом – с невольным содроганием я припомнил участь несчастной Эльвиры де ла Крус и как сам едва не поджарился на костре. А дон Франсиско уже обратил свои взоры на весьма привлекательную даму, которая шествовала по улице в сопровождении дуэньи и невольницы-мориски, нагруженной корзинами и свертками, и в эту минуту как раз приподняла подол юбки, обходя здоровенную кучу конского навоза посреди мостовой. Когда же дама, направляясь к своей запряженной парой мулов карете, поравнялась с нами, Кеведо поправил очки, с величайшей учтивостью снял шляпу и, меланхолично улыбаясь, проговорил вполголоса: «Лизи…» Дама, прежде чем закрыть лицо мантильей, ответила ему легким кивком. Следовавшая за нею дуэнья, истая ворона видом и, надо полагать, нравом, крепче стиснула длиннющие – зерен на полтораста – четки и устремила на поэта испепеляющий взгляд. Кеведо в ответ показал ей язык. Увидев, что карета тронулась, с печальной улыбкой обернулся к нам. Дон Франсиско был одет, как всегда, с изысканной простотой – башмаки с серебряными пряжками, черные шелковые чулки, темно-серый колет и такие же штаны, шляпа с белым пером, красный крест Сантьяго, вышитый на груди епанчи, надетой внакидку.
– Монастыри – это его пристрастие, – задумчиво договорил он фразу, прерванную появлением дамы.
– Чье? Короля или Гуадальмедины? – улыбнулся в свои солдатские усы Алатристе.
Прежде чем ответить, Кеведо глубоко вздохнул:
– Обоих.
Я стал рядом с доном Франсиско и, не глядя на него, спросил:
– А что королева?
Спрошено было – не придерешься: почтительно и как бы вскользь, дети любопытны – что с них взять? Дон Франсиско обернулся и уставился на меня, будто буравя глазами:
– Королева, как всегда, прекрасна. Стала лучше изъясняться по-испански. – Он взглянул на капитана, а потом – снова на меня, и глаза его за стеклами очков заискрились весельем. – Еще бы, практикуется со своими камеристками… И с менинами тоже.
Сердце у меня заколотилось так, что я испугался, как бы мои спутники не услышали этих гулких ударов.
– А они сопровождают ее в этой поездке?
– А как же! Все до единой.
Улица поплыла у меня перед глазами. Она – здесь, в этом обворожительном городе! Я посмотрел по сторонам, дотянувшись взглядом до самой набережной, простершейся между городом и Гвадалквивиром: живописнейшее место – на другом берегу виднеется Триана, белеют паруса рыбачьих баркасов, добывающих сардину и креветок, снуют всяческие лодчонки, фелуки, ялики, гички и прочие мелкие суденышки, стоят на якорях королевские галеры, на ближнем к нам берегу зловеще высится, заслоняя собой обзор, замок инквизиции, а дальше – множество крупных кораблей вздымают к небесам целый лес мачт, парусов, флагов, тянутся ларьки и лотки торговцев, громоздятся кипы товаров, стучат молотки плотников, струятся дымки – это конопатят борта, чистят и смазывают днища.
Из памяти моей и по сию пору не изгладилось воспоминание о том, как еще ребенком я побывал на представлении комедии Лопе «Набережная в Севилье» в тот самый день, когда принц Уэльский и герцог Бекингем, обнажив шпаги, приняли сторону моего хозяина. И вот этот город, прекрасный и сам по себе, вдруг обрел волшебные, магические черты. Анхелика де Алькесар – здесь, и, быть может, мне удастся ее увидеть! Я покосился на капитана, опасаясь, не заметил ли он, какое душевное волнение охватило меня, но, по счастью, иные заботы томили Алатристе. Счетовод Ольямедилья, покончив со своими делами, приближался к нам и, побожусь, глядел так приветливо, словно мы явились его соборовать. Он был, как и прежде, в черном с ног до головы, украшенной черной шляпенкой с узкими полями и без перьев, реденькая эспаньолка отчего-то еще больше усиливала общее впечатление мышьей невзрачности, исходившее от этого малоприятного господина, чье брюзгливое лицо наводило на мысли о том, что с пищеварением у него не все благополучно.
– На кой черт нам сдался этот раскисляй? – пробормотал капитан.
Кеведо пожал плечами:
– Он здесь выполняет некое поручение… за ним стоит сам граф-герцог. От работы этого, как вы изволили выразиться, раскисляя многие теряют сон и аппетит.
Ольямедилья сухо кивнул, и мы двинулись за ним следом к Трианским воротам.
– Что же у него за работа такая? – вполголоса спросил Алатристе.
– Говорю вам: он – счетовод. Счета сводит, а заодно – и счеты. Он, что называется, петрит в цифрах, равно как и в таможенных пошлинах и в прочей петрушке. С ним не шути.
– Кто-нибудь украл больше, чем положено?
– Такой всегда найдется.
Широкое поле шляпы затеняло лицо Алатристе, будто покрывая его маской, и оттого глаза, в которых отражалась залитая солнцем набережная, казались еще светлее, чем обычно.
– А нам-то что до всего этого?
– Я не более чем посредник. Меня ласкают при дворе, король смеется моим шпилькам, королева дарит мне улыбки… Оливаресу я сумел оказать важную услугу, и он о ней пока не забыл.
– Рад, что Фортуна соизволила наконец повернуться к вам лицом, дон Франсиско.
– Тсс, не так громко. Эта дама подстроила мне столько каверз, что к ее милостям я недоверчив.
Алатристе с удовольствием разглядывал поэта:
– Так или иначе, вы стали настоящим придворным.
– Да перестаньте, капитан! – Кеведо беспокойно поскреб шею под брыжами. – Музы не любят острых блюд. Сейчас я в фаворе, обрел известность, мои стихи звучат повсюду… Дошло до того, что мне приписывают даже те, что принадлежат перу гнусного педераста Гонгоры, чьи предки в рот не брали свинины и тачали сапоги в Кордове, где и получили дворянское достоинство… Он тут выпустил сборник своих виршей, которые я приветствовал залпом десятистиший… Кончаются так:
Но, возвращаясь к предметам более серьезным, скажу еще раз: Оливаресу сейчас выгодно иметь меня в союзниках. Он мне льстит и мною пользуется. И вас, капитан, привлекли по желанию самого графа-герцога, который вас помнит. Это одновременно и хорошо, и скверно: мы-то с вами знаем, что он за птица. Будем надеяться на лучшее. Кроме того, однажды вы сказали ему, что если он посодействует спасению Иньиго, то может рассчитывать на вас и вашу шпагу. Министр и этого не забыл.
Алатристе быстро взглянул на меня, потом задумчиво кивнул:
– Чертовски памятлив наш граф-герцог.
– Ну да. Когда ему это выгодно.
Мой хозяин посмотрел вслед счетоводу, который в нескольких шагах от нас, с независимым видом заложив руки за спину, пробивался через припортовую толчею.
– Он не слишком словоохотлив.
– Верно! – рассмеялся Кеведо. – Тут вы с ним сходитесь.
– Важная шишка?
– Мелкая сошка. Однако в ту пору, когда дона Родриго Кальдерона притянули к суду за растрату, именно он перерыл гору бумаг, чтобы доказать его вину… Осознали, с кем придется иметь дело?
Он сделал паузу, давая капитану возможность оценить сказанное. Алатристе тихо присвистнул. Несколько лет назад публичная казнь могущественного Кальдерона растревожила всю страну.
– А что же он вынюхивает теперь?
Поэт ответил не сразу.
– Вам об этом расскажут сегодня вечером, – произнес он наконец. – Относительно же миссии Ольямедильи и вашего в ней участия скажу лишь, что поручение дано Оливаресом по воле самого короля.
Алатристе недоверчиво мотнул головой:
– Да вы шутите, дон Франсиско.
– Уж какие тут шутки… Провалиться мне на этом самом месте. Или вот вам клятва пострашнее: пусть дарование мое уравняется с талантом горбатого Руиса де Аларкона!
– Черт возьми, это серьезно.
– Слово в слово сказал я это, когда меня попросили взять на себя роль посредника. Зато, если все пройдет гладко, получите известную толику эскудо.
– А если не гладко?
– Боюсь, что в этом случае траншеи под Бредой покажутся вам райскими кущами. – Кеведо вздохнул, помотал головой, как человек, желающий сменить тему разговора. – Сожалею, друг мой, но больше сказать не могу ничего.
– А больше ничего и не надо. – В зеленоватых глазах капитана блеснула насмешливая покорность судьбе. – Хотелось бы только знать, откуда именно пырнут меня шпагой.
Кеведо пожал плечами:
– Откуда угодно, капитан, откуда угодно. Тут вам не Фландрия… Вы вернулись в отчизну.
Мы расстались с доном Франсиско, условившись, что встретимся вечером на постоялом дворе Бесерры. Счетовод Ольямедилья, по-прежнему унылый, как двор скотобойни в великопостную среду, удалился в гостиницу на улице Тинторес, где была приготовлена комната и для нас. Хозяин мой провел остаток дня, занимаясь делами: выправлял разнообразные бумаги, прикупил бельишка и кое-каких припасов, а равно и новые сапоги, благо Кеведо выплатил ему аванс за предстоящую работу. Я же употребил свободу – да нет же, господа, не в том смысле, не ловите меня на слове! – чтобы углубиться в хитросплетения улочек и переулочков, то и дело задирая голову к фасадам, украшенным гербами, распятиями, барельефами Христа, Девы Марии и всех святых, увертываясь от карет и всадников, – то есть бесцельно бродил по этому роскошному, грязному, бурлящему жизнью городу, глазел на толпы людей у дверей харчевен и у входа в театры, озирался во всеоружии фламандского своего опыта на женщин – белокурых, разряженных и развязных: особенное очарование придавал их речам севильский, будто позванивающий металлом выговор. Восхищался величественными дворцами за оградами – в знак того, что для обычного правосудия они недоступны, на воротах висели цепи – и примечал, что если кастильская аристократия в стоицизме своем, сиречь в нежелании работать, доходила до полного разорения и обнищания, то севильская знать смотрела на вещи шире, торговлей и коммерцией не гнушалась, так что идальго мог заняться делом, приносящим доход, а купец – истратить целое состояние ради того, чтобы его считали благородным: вообразите, что даже для вступления в портновскую гильдию следовало представить свидетельство о чистоте крови. К чему это приводило? Во-первых, к тому, что дворянство использовало свои связи и привилегии, чтоб без излишней огласки обтяпывать коммерческие делишки, и к тому, во-вторых, что труд и торговля, столь полезные для других стран, у нас пребывали в забросе и небрежении, становясь уделом чужеземцев. Так что бо`льшая часть севильской знати состояла из разбогатевших простолюдинов, отрекшихся от почтенных занятий своих предков и благодаря деньгам и выгодным бракам поднявшихся на другую ступень в обществе. И если дед торговал, то отец становился владельцем майората, благородным человеком, предпочитавшим не вспоминать об источнике своего богатства и упоенно пускавшим его по ветру; внук же зачастую побирался. Даже пословицу об этом сложили: «Дед – купец, дворянин – отец, сын – кутила, внуку не хватило».
Посетил я и Алькаисерию – целую улицу лавок, лотков и палаток, торговавших предметами роскоши и драгоценностями. Сам я был в черных штанах с солдатскими гетрами, на кожаном поясе сзади висел кинжал, поверх штопаной-перештопаной сорочки носил я верхнюю рубаху-альмилью, а на голове – берет фламандского бархата, теперь уже весьма давний трофей. Благодаря моей цветущей юности и в этом наряде выглядел я, смею думать, хоть куда – и горделиво прохаживался, изображая из себя ветерана-знатока, перед лавками оружейников на улицах Мар, Вискайнос и Сьерпес и у ворот знаменитой тюрьмы, в чьих черных стенах некогда томился в заточении Матео Алеман и мыкал горе наш славный дон Мигель де Сервантес. С важным видом прогулялся я и по факультету плутовства, иными словами – по легендарной паперти кафедрального собора, где не протолкнуться было от торговцев, ротозеев и попрошаек, которые, нацепив на шею табличку с просьбой о подаянии, выставляли напоказ свои язвы, раны и уродства – фальшивые, как поцелуй Иуды, – тянули вперед культи, уверяя, что лишились руки или ноги под Антверпеном, хотя с тем же успехом могли бы заявить, что пострадали в Ронсевальском ущелье, а то и при обороне Нумансии[7], ибо стоило лишь раз глянуть на сих мнимых защитников истинной веры, отчизны и короля, чтобы понять: турка или еретика-лютеранина видали они раз в жизни, да и то на сцене.
Перед королевским дворцом, над которым реяло знамя Габсбургов, а у ворот стояли внушительного вида часовые с алебардами, я завершил прогулку, примкнув к горожанам, ожидавшим появления их величеств. И так уж вышло, что, когда толпа – и я с нею вместе – придвинулась чересчур близко, сержант королевской гвардии подошел к нам и в чрезвычайно неучтивой манере попросил очистить проход. Зеваки повиновались с готовностью, но сын моего отца, уязвленный тем, сколь простыми словами изъясняет сержант свое неудовольствие, замешкался с надменным видом, подействовавшим на стража, как красная тряпка – на быка. Он отпихнул меня без церемоний, но я, в силу юного возраста и фламандского опыта мало склонный сносить подобные обиды, оскорбился, ощетинился, как борзый щенок, и схватился за рукоять своего кинжала. Сержант – дородный мужчина с большими усами – расхохотался.
– Глядите, какой удалец выискался! – сказал он, глядя на меня сверху вниз. – Ишь ты, распетушился! Не рано ли? Клювик еще не вырос.
Не тушуясь перед этой тушей, я поглядел ему прямо в глаза, как положено ветерану, каковым при всей своей молодости, без сомнения, был. Покуда этот раскормленный павлин жрал и пил в свое удовольствие, маршировал по дворцовым переходам в своем пышном желто-красном оперении, я два года кряду воевал рядом с капитаном Алатристе и видел, как погибают товарищи в Аудкерке, на Гуйтерской мельнице, на Терхейденском редуте, в капонирах Бреды, или добывал себе пропитание под вражеским огнем, рискуя попасть под палаши голландской кавалерии. Я пожалел было, что послужной список не запечатлен у человека на лице, но тотчас вспомнил своего хозяина и утешился тем, что все же есть, есть такие, чья наружность красноречивей любой аттестации. Быть может, когда-нибудь люди, только поглядев на меня, узнают или догадаются, что` у меня за плечами, сержантов же, тучных или тощих, никогда не ставивших на карту жизнь, постигнет вечное презрение. И, подумав так, сказал сержанту со всей возможной твердостью:
– Вот мой клювик, скотина.
Сержант, не ожидавший такого, оторопело заморгал. Видать, я открылся ему с новой стороны, а может быть, от внимания его не ускользнуло, как завел я руку за спину, чтобы дотянуться до позолоченного эфеса. С дурацким видом уставился он мне в глаза, однако прочесть в них не сумел ничего.
– Черт возьми, я…
И, не договорив, занес руку, намереваясь дать мне пощечину, то есть нанести тягчайшее из всех оскорблений, – во времена дедов наших ударить по щеке можно было лишь того, кто не носил ни шлема, ни кольчуги, то есть не был кабальеро. Ну, подумал я, готово дело. Выхода не было: взялся за гуж – и так далее, тем паче что звался я Иньиго Бальбоа Агирре, родом из Оньяте, прибыл из Фландрии, где состоял в пажах у капитана Алатристе, а потому пойти на сделку, в которой жизнь покупается честью, никак не мог. Нравится мне это или нет, ближайшее мое будущее вырисовывалось довольно отчетливо: когда рука сержанта опустится, мне останется лишь вспороть ему брюхо и кинуться наутек. Короче говоря, как сказал бы дон Франсиско де Кеведо, придется подраться. И я приготовился к драке, воодушевясь и во всеоружии фламандского боевого опыта сознавая: чему быть – того не миновать, а от судьбы не уйдешь. Однако Господь в тот день улучил, видно, минутку, чтобы вступиться за дерзких юнцов, ибо запела труба, отворились ворота, долетели до нас колесный гром, копытный стук. Сержант, мигом вспомнив о прямых обязанностях, а обо мне позабыв, побежал строить своих людей, я же остался, переводя дух и понимая, что чудом выпутался из больших неприятностей.
Из ворот выехала вереница карет – и по гербам на дверцах, по мундирам кавалерийского эскорта я понял, что это кортеж королевы и ее свиты. И сердце мое, так ровно бившееся, покуда я выяснял отношения с сержантом, вдруг замерло, пропустив удар, а потом бешено заколотилось. Все поплыло у меня перед глазами. Под восторженные вопли зевак, едва ли не кидавшихся под колеса, кареты катились мимо, и вот в окошке одной появилась царственно-белая, изящная, унизанная кольцами ручка, коей ее величество изящно помавала в ответ на приветствия толпы. Но иное занимало меня, и я вглядывался в пролетавшие кареты, ища за их стеклами причину своего смятения. Сорвав с головы берет, выпрямившись, неподвижно стоял я, покуда мимо меня промелькивали в окнах замысловатые прически, локоны, веера, прикрывающие лица, приветственно машущие руки, кружева, атлас и бархат. И вдруг наконец внутри последней кареты показалась белокурая головка; синие глаза, взглянув на меня пристально и удивленно, различили, узнали – и скрылись из виду; я же, остолбенев, смотрел вслед этому чудному видению, хотя не мог уже разглядеть ничего, кроме спины форейтора на запятках да клубов пыли из-под копыт.
Тут за спиной послышался свист, который я узнал бы даже в преисподней. Тирури-та-та – прозвучала рулада. И, обернувшись, я встретился глазами с призраком.
– Ты вырос, мальчуган.
Гвальтерио Малатеста глядел мне в глаза, и я не сомневался, что он читает в них, словно в открытой книге. Как и прежде, весь в черном, в черной же широкополой шляпе – и на кожаной перевязи, не скрытой ни плащом, ни епанчой, висела устрашающего вида шпага со здоровенной крестовиной. Как и прежде, высок и сухопар, и от обращенной ко мне улыбки изрытое оспинами и рубцами лицо – лицо покойника, умученного долгой болезнью, – не оживлялось, а делалось лишь еще более мертвенным.
– Подрос, подрос… – повторил он задумчиво.
Мне показалось, что он хочет добавить: «С тех пор, как мы виделись в последний раз», но этих слов не прозвучало. А виделись мы в последний раз на пути в Толедо, в тот день, когда в закрытой карете он вез меня в застенки инквизиции. Воспоминание об этом было неприятно нам обоим, хоть и по разным причинам.
– Как поживает капитан Алатристе?
Не отвечая, я все смотрел ему в глаза, темные и неподвижные, как у змеи, – и, как змея, опасная улыбка скользнула у него под тонкими усиками, выстриженными на итальянский манер, когда он произносил имя моего хозяина.
– Вижу, ты не стал разговорчивей.
Левую руку, затянутую в черную перчатку, он упер в эфес шпаги и с рассеянным видом повертывался из стороны в сторону. Негромко, словно бы с досадой, вздохнул.
– Стало быть, и в Севилье тоже… – начал он и запнулся, так что я не успел понять, о чем речь. Потом устремил взгляд на сержанта, отошедшего со своими подчиненными к воротам, и мотнул головой в его сторону. – Я стоял в толпе и все видел. – Он снова замолчал, разглядывая меня задумчиво, будто оценивая изменения, произошедшие во мне и со мной. – Ты все так же щепетилен в вопросах чести.
– Я был во Фландрии, – оставалось ответить мне. – Вместе с капитаном.
Итальянец покивал. Только теперь я заметил ниточки седины в его усах и «гусиные лапки» у глаз. Заметил и новые морщины – или это были шрамы? – на лице. Годы никого не щадят – даже самых коварных из наемников.
– Это мне известно, – сказал он. – Хочу, однако, чтобы ты запомнил: честь сложно приобрести, трудно сохранить и опасно носить… Не веришь – спроси своего друга Алатристе.
Я постарался придать своему взгляду наивозможнейшую жесткость:
– Сами спросите, если духу хватит.
Мой сарказм не возымел действия, разбившись о непроницаемость Малатесты.
– Я заранее знал твой ответ, – равнодушно отвечал он. – И найду о чем поговорить с твоим хозяином. Для беседы, поверь, есть у нас предметы не столь общего характера.
Он снова окинул задумчивым взглядом караульных гвардейцев. Потом рассмеялся сквозь зубы – так, словно вспомнил нечто забавное, но решил сохранить это для себя одного.
– Есть на свете олухи, которых жизнь ничему не учит. Вот хоть этот разиня-сержант, что так беспечно поднял на тебя руку… – вдруг проговорил он, опять кольнув меня черным змеиным глазом. – Будь я на его месте, ты со своим кинжалом и дернуться бы не успел.
Я обернулся. Ворота закрылись, и, подтверждая правоту Гвальтерио Малатесты, павлином расхаживал среди своих солдат давешний сержант, не зная, что был на волосок от смерти: я выпустил бы ему кишки и жизнь по его милости окончил бы в петле.
– Запомни на будущее – пригодится, – сказал итальянец.
Когда я повернулся к нему, он уже исчез в толпе. Только между апельсиновыми деревьями, под колокольней собора, мелькнула, удаляясь, черная тень.
III
Альгвасилы и стражники
Вечеру, которому суждено было кончиться бурно и не без участия оружия, предшествовал дружеский ужин и занимательная беседа. Один из участников его появился неожиданно: дон Франсиско де Кеведо не предуведомил, что вечером мы будем иметь удовольствие видеть Альваро де ла Марка, графа де Гуадальмедину. И велико же было наше удивление, когда на закате дня он вошел в харчевню Бесерриты и приветствовал нас с обычной сердечностью – обнял капитана, отвесил мне дружеского тумака и потребовал у хозяина лучшего вина, вкусный ужин и отдельную комнату, чтобы поговорить с нами без помехи.
– Прежде всего вы должны рассказать мне о Бреде!
Лишь замшевый колет на нем противоречил королевскому эдикту против роскоши, все прочее соответствовало ему вполне – дорого, но скромно, ни кружев, ни золота, военные сапоги, длинные перчатки, плащ и шляпа, а на поясе, помимо шпаги и кинжала, еще и два пистолета. Зная дона Альваро, я побился бы об заклад, что на дружеском застолье сегодняшний вечер для него не кончится и что до зари какой-нибудь муж или мать игуменья будут иметь все основания спать вполглаза. Мне вспомнились двусмысленные слова Кеведо о совместных с королем посещениях монашеских обителей.
– Ты превосходно выглядишь, Алатристе.
– Да и вы недурно сохранились, ваша милость.
– Я забочусь об этом. Но не обманывайся, мой друг. Предаваться безделью – самый тяжкий труд.
Гуадальмедина и вправду мало изменился: статный, изящный, с изысканными оборотами речи, странно сочетавшимися в его устах с внезапными переходами к солдатской грубоватости, которой он неизменно придерживался в беседах с капитаном Алатристе, некогда спасшим ему жизнь под Керкенесом. Выпили за Бреду, за моего хозяина и даже за меня, потом граф вступил в спор с Кеведо относительно рифмовки какого-то сонета, прикончил с отменным аппетитом порцию ягненка в меду, поданную на блюде отличного трианского фаянса, спросил глиняную трубку, табак, окутался душистыми клубами дыма, расстегнул колет и с довольным видом откинулся на стуле.
– Теперь поговорим о деле, – сказал он.
Посасывая мундштук, потягивая арасенское вино, граф мгновение разглядывал меня, словно решая, можно ли мне слушать его рассказ, и без дальнейших околичностей приступил к нему. Для начала объяснил, что флот, созданный исключительно для перевозки драгоценных металлов из Индий, коммерческая монополия Севильи и строжайший присмотр за корабельщиками преследовали одну цель – не допустить к нашему золоту иностранцев и контрабандистов: все маховики и шестерни могучей машины налогов, пошлин, сборов и податей должны были вертеться бесперебойно, на благо короны и присосавшихся к ней паразитов. Для того и создан был таможенный кордон у единственных ворот в Индии – Севильи, Кадиса и его бухты. Он приносил немалый доход королевской казне, и все бы хорошо, если б только не одно обстоятельство: растленное наше чиновничество, не довольствуясь тем, что судовладельцы-арматоры и акционеры безропотно выплачивали с каждого корабля положенную сумму, при входе в порт беззастенчиво драло с них семь шкур, чтобы урвать малость и для себя лично. Более того – в годы «коров тощих» его величество порой налагал арест на золото и серебро частных лиц, перевозимое его флотом.
– И беда в том, – попыхивая трубкой, повествовал Гуадальмедина, – что все эти поборы и пошлины, призванные покрыть расходы на защиту коммерции в Индиях, пожирают то, что должны вроде бы защищать. Не хватает золота и серебра, чтобы вести войну во Фландрии, чтобы прокормить вороватую свору чиновников и пробудить Испанию от спячки. И торговые люди должны выбирать из двух зол: либо кровососы государственного казначейства, либо контрабанда… И все это так славно удобряет почву для разнообразнейшего плутовства и мошенничества… – Он с улыбкой взглянул на Кеведо и призвал его в свидетели. – Ну что, неправду я говорю, дон Франсиско?
– Правду, – кивнул поэт. – В здешних краях самый тупоумный олух быстро становится первостатейным ловкачом.
– И набивает карманы золотом.
– И это верно. – Кеведо глотнул вина и утер губы ладонью. – Недаром сказано: Дивной мощью наделен дон Дублон.
Гуадальмедина глядел на него, любуясь:
– Отлично сказано! Вы должны были бы написать об этом.
– А я и написал.
– Тогда прочтите. Доставьте мне удовольствие.
– «Жил он, вольный и беспечный…» – начал дон Франсиско, поднеся стакан к губам, отчего голос его сделался замогильным.
– Ах это! – Граф подмигнул Алатристе. – А я-то думал, это сеньора Гонгоры сочинение.
Кеведо поперхнулся.
– Какого еще Гонгоры?! Что вы несете?! Окститесь!..
– Ну ладно, ладно, друг мой…
– Да нет, совсем даже не ладно, клянусь Вельзевулом! Такое оскорбление даже не всякий лютеранин бы себе позволил! Что у меня общего с этим сбродом содомитов, которые, родясь иудеями или маврами, перекрасились в пастырей?!
– Да я пошутил!
– За такие шутки, господин граф, принято отвечать с оружием в руках.
– Даже не подумаю. – Гуадальмедина, поглаживая подвитые усы и эспаньолку, улыбался примирительно и благодушно. – Что я, с ума сошел? Разве я не помню урок фехтования, который вы преподали Пачеко де Нерваэсу?! – Правой рукой он весьма грациозно приподнял воображаемую шляпу. – Дон Франсиско, приношу вам свои извинения.
– Угу.
– Что это еще за «угу»? Я, черт возьми, все же испанский гранд. Извольте оценить глубину моего раскаянья.
– Гм…
Вернув себе с грехом пополам благорасположение поэта, Гуадальмедина продолжил рассказ, который капитан Алатристе слушал с большим вниманием, хоть и не выпускал из рук стакана с вином, розовевшим в мягком сиянии горевших на столе свечей. «Война – это чистое дело», – сказал он однажды, и только теперь я вполне осознал, что он имел в виду. Что же касается иноземцев, говорил меж тем граф, то они, дабы обойти государственную монополию, используют посредников из числа местных – их прозвали подгузниками, и это объясняет их роль, – получая золото, серебро и прочие заморские товары, которые законным путем никогда бы им не достались. Кроме того, галеоны, едва выйдя из Севильи или перед самым возвращением туда, заворачивали в Кадис, бросали якорь в Пуэрто-де-Санта-Мария или на Санлукарской банке и перегружали содержимое своих трюмов на иностранные суда. Все это побуждало деловых людей слетаться туда, ибо не было места лучше, чтобы обмануть бдительность властей.
– Додумались до того, что строят два совершенно одинаковых корабля, а регистрируют один. Малым детям известно, что задекларировано, скажем, пять бочек, а ввезено – десять, однако взятки затыкают рты и разжигают аппетиты. Многие сказочно разбогатели на этом… – Граф стал пристально рассматривать чубук, словно что-то в нем нежданно привлекло его внимание. – Очень многие, включая и самых высокопоставленных лиц при дворе.
Альваро де ла Марка продолжал рассказ. Севилья, как и вся прочая Испания, убаюканная потоками заморского золота, не в силах развивать собственную торговлю и ремесла. Выходцы из чужих краев, благодаря своему упорству и трудолюбию, достигли здесь такого преуспевания, что их теперь не догнать, а высокое положение, в свою очередь, позволило им стать посредниками между нашей отчизной и всей остальной Европой, с которой мы, между прочим, находимся в состоянии войны. Ну не парадокс ли, господа: сражаться с Англией, с Францией, с Данией, с Турцией, с мятежными нашими провинциями – и у них же, через третьих лиц, покупать канаты, парусину, древесину и всякий прочий товар, необходимый на Полуострове не менее, чем по ту сторону Атлантического океана. И стало быть, золотом Индий оплачивать содержание армий и флотов, которые нас же и бьют. Это тот самый секрет, известный целому свету, однако никто не решается прекратить такого рода торговлю, потому что она выгодна всем. И даже его величеству.
– И результат налицо: Испания катится к чертовой матери, – продолжал граф. – Каждый ворует, врет, плутует, зато никто не платит того, что должен.
– Да еще и бахвалится этим, – вставил Кеведо.
– Вот именно.
Но самое вопиющее во всем этом безобразии, по словам Гуадальмедины, – контрабанда золота и серебра. Благодаря продажности таможенников и чиновников Торговой палаты сокровища, ввозимые частными лицами, декларировались вдвое ниже своей истинной стоимости; чудовищные деньги, доставляемые каждым караваном, расходились по чужим карманам или утекали в Лондон, Амстердам, Париж или Геную. Контрабандой упоенно занимались испанцы и иностранцы, купцы и чиновники, адмиралы и генералы, миряне и клирики, военные, гражданские и какие угодно еще. Еще свеж был в памяти скандал с епископом Пересом де Эспиносой: почив года два назад, сей пастырь оставил после себя пятьсот тысяч реалов и семьдесят два золотых слитка, кои были переданы в казну, после того как выяснилось, что их ввезли из Индий, нимало не потревожив таможню.
– Помимо разнообразных товаров, ожидающийся прибытием флот везет нам из рудников Сакатекаса и Потоси на двадцать миллионов реалов серебра, принадлежащего королю и частным лицам. И еще восемьдесят кинталов[8] золота в слитках.
– Это легально, – уточнил дон Франсиско.
– Ну да. Что касается серебра, то еще четверть будет ввезена контрабандой. А золото почти целиком пойдет в казну… Впрочем, трюм одного из галеонов загружен золотыми слитками, которые нигде и никак не значатся. Нигде и никак.
Он остановился, чтобы промочить горло и дать капитану Алатристе возможность осмыслить сказанное. Кеведо достал табакерку и взял добрую понюшку, деликатно чихнул и утерся мятым платком, извлеченным из рукава.
– Называется этот парусник «Вирхен де Регла». Шестнадцатипушечный галеон. Владелец – герцог де Медина-Сидония. Фрахтовщик – некто Херонимо Гараффа, генуэзский купец, обосновавшийся в Севилье. «Вирхен» возит в Индии всякую всячину, от альмаденской ртути для серебряных копей до папских булл, а обратно – все, что только может влезть в трюм. А влезть может многое, в том числе и потому, что, по документам регистра, водоизмещение его – девятьсот бочек по двадцать семь арроб[9], а на самом деле, благодаря разным кораблестроительным хитростям, – тысяча четыреста…
Этот галеон, продолжал Гуадальмедина, идет в составе флота с грузом серой амбры, кошенили, шерсти и кож, предназначенным севильским и кадисским купцам. И еще везет пять миллионов реалов серебряной свежеотчеканенной монетой – две трети принадлежат частным лицам – и полторы тысячи золотых слитков для передачи в королевскую казну.
– То-то бы пираты порадовались, – заметил Кеведо.
– Особенно если принять в рассуждение, что в составе флота в этом году еще четыре корабля с таким же грузом… – Граф сквозь клубы табачного дыма поглядел на капитана. – Теперь понимаешь, почему англичане нанесли визит в Кадис?
– А откуда они узнали?
– Дьявольщина! Откуда! Смекнуть нетрудно! Если за деньги можно купить даже спасение души, то и все остальное труда не составит!.. Нынче вечером ты что-то наивен не в меру! Во Фландрии, говоришь, был? А впечатление такое, будто с луны свалился.
Алатристе промолчал и налил себе еще вина. Взглянул на Кеведо, который с полуулыбкой пожал плечами, как бы говоря: «Забыл, с кем дело имеешь? Принимай его каков есть».
– Ну да дело не в том, что там написано в его коносаменте[10]. Нам известно, что галеон контрабандой везет серебра еще на миллион реалов. Но и это не самое главное. А важно то, что в трюмах «Вирхен де Реглы» едут к нам еще две тысячи золотых слитков, которые нигде не значатся. – Он ткнул в капитана мундштуком. – Знаешь, на сколько, по самым скромным подсчетам, потянет этот тайный груз?
– Не имею ни малейшего представления.
– Ну так знай – на двести тысяч золотых эскудо.
Капитан посмотрел на свои руки, неподвижно лежавшие на столешнице, и, прикинув в уме, спросил:
– Это получается сто миллионов мараведи?
– Точно! – расхохотался Гуадальмедина. – Все мы знаем, сколько стоит эскудо.
Алатристе поднял голову и пристально поглядел графу в глаза:
– Тут ваша милость ошибается. Может, и знаете, да не так, как я.
Гуадальмедина открыл рот для очередной шутки, но ледяной взгляд Алатристе заставил его промолчать. Известно было, что капитан убивал людей за десятитысячную часть этой суммы. Без сомнения, в этот миг он, как и я, прикидывал, сколько армий можно набрать и вооружить на нее. Сколько аркебуз купить, сколько жизней сохранить, сколько смертей избежать.
Откашлявшись, Кеведо негромким голосом, медленно и важно прочел:
Наступило неловкое молчание. Альваро де ла Марка разглядывал свою трубку. Потом он положил ее на стол и сказал:
– Чтобы загрузить в трюм лишние сорок кинталов золота, да еще и незадекларированное серебро, капитану «Вирхен де Реглы» пришлось снять с галеона восемь пушек. И все равно – корабль перегружен.
– Кому же принадлежит это золото? – осведомился Алатристе.
– Ну тут и гадать нечего. Прежде всего – герцогу де Медина-Сидонии: он организовал всю операцию, снарядил корабль и получит самый большой доход. Затем – двоим банкирам: один из Лисабона, другой – из Антверпена… Еще кое-кому из придворных. Среди них, судя по всему, Луис де Алькесар, секретарь его величества.
Алатристе обратил ко мне изучающий взгляд. Я, разумеется, уже успел поведать ему о встрече с Гвальтерио Малатестой, хотя ни словом не упомянул о синих глазах, мелькнувших в окне одной из многих карет, составлявших королевский кортеж. Гуадальмедина и Кеведо, в свою очередь внимательно рассматривавшие капитана, в этот миг переглянулись.
– Фокус в том, – продолжал Гуадальмедина, – что корабль, прежде чем разгрузиться в порту Кадиса или Севильи, зайдет в устье Санлукара. Они подкупили командующего флотом, и тот разрешит кораблям, под предлогом непогоды ли, англичан или еще чего, одну по крайней мере ночь простоять там на якоре. И за эту ночь золото потихоньку перегрузят на другой галеон, стоящий там же. Он называется «Никлаасберген» – фламандская посудина с безупречно католическим экипажем, капитаном и арматором… Курсирует в свое удовольствие между Испанией и Фландрией под флагом нашего государя.
– И куда же доставят золото?
– Скорее всего, доля Медина-Сидонии и прочих останется в Лисабоне, где тамошний банкир даст за нее недурные деньги… А остальное прямым ходом отправится в мятежные провинции.
– Это измена, – сказал Алатристе.
Голос его был спокоен, рука, подносившая к губам кубок с вином, в котором он уже успел смочить усы, не дрогнула. Но я видел, как странно потемнели его светлые глаза.
– Измена, – повторил он.
И от того, как было произнесено это слово, ожили в моей памяти картины недавнего прошлого. Шеренги испанской пехоты бестрепетно шагают по равнине, окружающей Руйтерскую мельницу, и рокот барабана вселяет сладкую грусть в души тех, кто обречен здесь пасть. Славный галисиец Ривас и прапорщик Чакон гибнут на склоне бастиона Терхейден, спасая бело-синее клетчатое знамя. Рев вырывается из сотни глоток, когда на рассвете начинается штурм Аудкерка. После рукопашной в подземных галереях люди протирают запорошенные глаза… Мне самому вдруг захотелось пить, и я залпом опорожнил стакан.