© Шалашов Е., 2023
© ИК «Крылов», 2023
Автор выражает признательность за неоценимую помощь в написании книги Дмитрию Дашко, Борису Сагадееву, Михаилу Ункафову, Александру Логачеву, Владимиру Смирнову, Александру Уварову, Елене Наумовой и Евгению из Группы переводчиков «Исторический роман» https:// vk.com/translators_historicalnovel.
Предисловие
На пароходе «Обь» нас немного – человек десять. Кроме меня, здесь пленные красноармейцы, не пожелавшие перейти на сторону белых, бывший работник волисполкома, ещё кто-то. Июль – тёплый месяц, но со стороны Белого моря дул сильный ветер. Мне было холодно даже в полушубке, сохранённом во всех перипетиях, так каково было парням в одних гимнастёрках?
Ещё была охрана, человек пять, с винтовками. И зачем столько охранников на десять человек? Были ещё какие-то мешки, ящики.
Нам предстояло преодолеть сорок километров от Архангельска. Пароход тащился не спеша, да и куда спешить? Мне тоже хотелось, чтобы время тянулось подольше. Слышал про концентрационный лагерь столько плохого, что было страшно.
Генерал Айронсайд не стал меня расстреливать. Мне говорили, что он и совсем бы меня отпустил, даже приказал доставить до линии фронта, но вот то, что случилось потом, генерала рассердило.
Мало того, что белые узнали о сепаратных переговорах, которые союзники вели за их спиной, но Архангельск заполонили карикатуры, изображавшие русского офицера и британского солдата. Причём англичанин изображался с широкой улыбкой на лице, и в приспущенных штанах. А русский вообще повёрнут спиной к зрителю, зато стоял на коленях перед англосаксом. Чем занимался белогвардеец, догадаться не сложно.
Вот это очень сильно обидело белую армию. Возможно, даже сильнее, чем новость о переговорах. На фронте пошла почти открытая война между белогвардейцами и британцами, а тут ещё американцы и французы заявили о выводе своих войск. И генерал Айронсайд отдал приказ об эвакуации.
А меня он отдал контрразведке белых.
Мне повезло – ногами били не сильно. Ну, зуба жалко, так он всё равно болел, стоматолога нет, а рёбра вроде не сломаны. Всё, что мне было известно, я рассказал на втором допросе – как и было задумано. Если «колешься» после первого – не поверят, а после третьего уже становишься инвалидом. Но опять-таки, я же не виноват, что архангельское подполье приняло меры к эвакуации, а те два адреса, что мне были известны, оказались с сюрпризом. Вы всё-таки контрразведчики, так и не лезьте, не дёргайте двери со всей дури! Можно бы и верёвочку на дверную ручку накинуть. Подумаешь, не знали, что к двери иногда прикрепляют гранату. Моё ноу-хау, между прочим!
Я был уверен, что если не интервенты, то белые меня обязательно расстреляют, без суда и следствия. Но вот странность. Вместо расстрела решили оставить в живых. А может, отправка в концлагерь считалась хуже расстрела?
Раньше думал, что остров называется Мудью́г, но ещё в Архангельске узнал, что правильное название Му́дьюг. И не такой уж он маленький – в длину километров десять, в ширину от одного и до трёх.
Колючая проволока в два ряда, высотой метра в три, по краям – вышки с охраной.
– Все вышли, построились! – скомандовал наш главный охранник – немолодой дядька с фельдфебельскими погонами.
Нас сводили вниз, по широкому трапу, а навстречу нам шли узники, пригнанные на разгрузку парохода. Оборванные, с мёртвыми глазами.
– Шагом марш, твари!
Нас пропустили за ворота.
– Кругом!
Мы развернулись как смогли и упёрлись взглядом в огромный плакат, где надписи были выписаны ещё по старой орфографии.
Глава 1. Здравствуй, Му́дьюг!
Почему-то считается, что первые концлагеря завели фашисты. Как же! Первооткрывателями были цивилизованные англичане, обустраивавшие лагеря смерти в Трансваале, а потом и у нас, в Двинской губе, в сорока километрах от Архангельска.
Пока мы шли, я осматривал местность. Около берега стоят карбасы, штук десять. Интересно, зачем они здесь? Вот барак вне ограды – явно для охраны. Он и повыше будет, и окна есть, и печная труба торчит. Дым не идёт, так ведь лето, жарко. А эти бараки уже для арестантов – они стоят внутри заграждения из «колючки» и больше напоминают длинные дома, ушедшие в землю. И труб не видно. А как здесь зимой?
Нашу партию разбили на две группы. Почти все красноармейцы оказались вместе, а в моей группе – лишь один в военной форме, остальные в цивильных пальто. Одну пятёрку повели куда-то вглубь острова, а нашу направили к открытым дверям барака, если можно таковым назвать полуземлянку, покрытую тёсовой крышей, кое-где уже поросшей северным мхом.
– Шустрее заходите, краснопузые, шевелите жопами, – лениво подталкивал нас прикладом в спину охранник – немолодой дядька в шинели без погон, зато в фуражке с кокардой.
Похоже, вся охрана тут состояла из нестроевых чинов или профессиональных тюремщиков.
– И чё их вообще кормить? Вон, камень на шею, да в губу кинуть. Селёдка, небось, тоже жрать хочет! – философски изрёк второй охранник – длинный и кривой на один глаз, зачем-то считавший нас по головам, словно пять человек – невесть как много. Видимо, порядок такой.
Внутри барак казался ещё длиннее и теснее. Свет едва-едва пробивался из окошка, если можно так назвать отверстие под потолком. Двухъярусные нары из лиственницы, даже кора не счищена. Вместо пола были набросаны брёвна, под ногами хлюпала вода. И это летом?! Что тут творится весной, когда Северная Двина разливается, страшно подумать! А ещё жуткая вонь от переполненной параши, от человеческих тел и ещё от чего-то непонятного, но жутко мерзкого. Уж не от протухшей ли рыбы?
– О, новички прибыли! Новичочки-чочки! – услышали мы чей-то визгливый голос.
Кажется, нас встречает торжественная комиссия – человек десять оборванцев, напоминавших бандитов с большой дороги. Похоже, уголовники. А я-то думал, что на Мудьюг отправляют лишь политических. С другой стороны – а куда девать воров и грабителей? Архангельская-то тюрьма давно переполнена.
Я отыскал взглядом лидера – здорового парня, одетого в бушлат железнодорожника и меховую шапку, стоящего чуть поодаль от остальных, но контролировавшего свою команду. А вот и обладатель визгливого голоса – мелкий и щуплый мужичок неопределённого возраста. Такие долго считаются юнцами, а потом резко превращаются в старичков. Судя по типажу – типичная «шестёрка», в задачу которого входит провести первую проверку новичков, спровоцировать драку.
– Ну чё, новичочки! Политические, да? – нагловато спросил шестёрка. – Политическим мы завсегда рады, потому что они обязаны оценить текущий момент!
Выбрав меня не то на роль слушателя, не то на роль жертвы, поинтересовался:
– А что говорил дорогой Карл Маркс об имуществе? Он говорил, что обладание имуществом есть буржуазная сущность! Если есть лишнее, нужно делиться! А товарищ Ленин говорил, что должна быть социальная справедливость! Вот у меня тулупчика нет, а у тебя есть. Несправедливо! Как вы говорите – экспроприация экспроприаторов! Вы буржуёв пограбили, теперь должны отдать награбленное трудовому народу! А я и есть трудовой народ, потому что сызмальства по форточкам да по ширмам тружусь!
Точно, драки не избежать. Я бегло оглядел своих сотоварищей. Двое уже спрятали глаза, третий был безразличен. Эти не помощники. Вот разве что четвёртый, из красноармейцев. Вдвоём против восьмерых не отмашемся, «отоварят» по полной, но просто взять и уступить тоже нельзя. Будет только хуже!
– Так чё, коммуняки, вы супротив товарища Ленина? – начал входить в раж шестёрка. – А может, ещё и против товарища Троцкого?
– А вот товарища Троцкого не трожь, чмо уголовное! – сурово сказал красноармеец. – Не марай его имя!
– Чё ты сказал? – обрадовался мужичок. Посмотрев на ноги солдата, хмыкнул: – У тебя сапожки хромовые, а ты делиться не хочешь? Ты на мои опорки гляди!
На ногах у мужичка и на самом деле были надеты опорки, да ещё и обмотанные верёвкой.
– Э, тогда мы с вами со всей пролетарской беспощадностью! Сымай прохаря, а ты, – кивнул на меня, – тулупчик сымай. Мне твой тулупчик душу греть станет!
– А не пойдёшь ли ты на хер? – предложил красноармеец.
– Чё-то я не понял, в натуре!
Тут решил вмешаться и я.
– А в натуре у Бобика болт красный, понял?
– Чё? – оторопел шестёрка. Потом попытался ухватить меня за полу полушубка. – Сымай клифт, мудила!
– Щас, – пообещал я, перехватывая левой рукой загребущую лапу, а правой отвешивая мужичонке затрещину, от которой тот отлетел в сторону. Мой безымянный товарищ, меж тем, так классно двинул своим «хромачом» между ног одного бандита, что тот обиженно хрюкнул, переломился пополам и уполз.
И завязалось то, что современная молодёжь называет «махачем».
Мы встали с красноармейцем плечом к плечу. Первое нападение отбили весьма успешно. Один из уголовников отлетел с расквашенным носом, второй «словил» удар моего сапога пониже коленки, теперь зажимает разбитую кость и плачет от боли.
Но долго бы нам не выстоять, растащили бы, повалили и избили. И точно я бы остался и без полушубка, и без сапог, если бы на помощь не пришли нежданные союзники.
– Круши блатных! – послышался звонкий голос.
– Даёшь, Соломбала! – подхватил боевой клич мощный рык, показавшийся мне знакомым.
В спину уголовникам ударили какие-то люди в чёрных бушлатах и в некогда зелёных шинелях, численностью не больше пяти, но ситуация изменилась. Семеро против десяти – это уже неплохо. К тому же мы были закалёнными, прошедшими огонь и воду фронтовиками, а с нами пытались драться уголовники, не имевшие нашего опыта рукопашных схваток, что на открытой местности, что в тесной траншее. Лучше бы им не связываться с окопниками! И скоро почти все блатные валялись на брёвнах, баюкая изувеченные конечности, или вообще без сознания, за исключением вожака.
Остальной народ – человек сорок, не меньше, – жался на нарах и смотрел на драку с испуганным любопытством.
Вожак, или как тут принято называть? – атаман или пахан, дрался отчаянно, отшвыривая от себя нападавших, а потом, вытащив откуда-то из-под полы нож, полоснул одного из наших по плечу.
Отскочив в сторону, прижавшись спиной к нарам, пахан выставил клинок перед собой и прошипел:
– С-суки! Подходи! Всем кишки выпущу!
Вот здесь пригодилось бы что-нибудь тяжёлое или нож, но под рукой ничего не было, а вытаскивать свою «начку», припасённую давным-давно, времени не было. Я уже сделал шаг вперед, как вдруг меня отстранила чья-то мощная рука.
– Ну-ка Володька, в сторонку отойди!
Я слегка обалдел – даже в тюрьме знакомые! Так это же славный комендор Серафим Корсаков!
Корсаков, хотя и имел голосище, как у диакона, не был Илюшей Муромцем – ни тебе косой сажени в плечах, ни руки с оглоблю. Самый простой парень.
Серафим одним рывком стащил свой видавший виды бушлат, встал напротив пахана и насмешливо спросил:
– Бросил бы перышко-то свое, порежешься. Не бросишь? Сам не бросишь, я тебе помогу. Тебе нож-то куда засунуть – в рот или в задницу?
– Порешу, падла! – пообещал главарь, перекидывая нож из левой руки в правую, а потом обратно.
– Ну-ну! – насмешливо сказал матрос, а потом неожиданно кинул скомканный бушлат в лицо бандита, а пока тот отбивался от одежды, ударил пахана в лицо один раз, потом второй, а ещё, от полноты душевной, так приложил атамана затылком о твёрдую лиственницу, что та загудела.
В бараке настала тишина. Один из уголовников, сумевших подняться с пола, подошёл к поверженному вожаку, опустился перед ним на колени. Приложив ухо к его груди, перекрестился и тихо сказал:
– Кончился.
Между тем рука бандита уже тянулась, чтобы прибрать выпавший нож.
– Ну-ка, – отстранил матрос уголовника. Осмотрев нож, презрительно хмыкнул, но прибрал трофей.
– А с этим что? – поинтересовался я, наблюдая, как «соратники» мёртвого атамана споро обшаривают его тело и делят нехитрое имущество. Одному достался железнодорожный бушлат, другому шапка. Шестёрка с довольным видом снимал с мертвеца сапоги, а потом и портянки. Стащили добротные суконные штаны, верхнюю рубаху, оставив покойника лежать в грязном нательном белье.
– А Головня нехай здесь лежит, не сбежит, чай, – усмехнулся Серафим. – Завтра с утра на работу выйдем, вытащат. У нас что ни ночь, так то один покойник, то другой. Кому интересно, пришили атамана или сам умер? Охрана, та только рада будет, пайку давать не надо, себе заберут.
В этот вечер в бараке произошла небольшая революция. Политические заняли верхние нары, предварительно выкинув оттуда барахло уголовников. Правда, кое-что мы оставили.
– Вот, парни, с посудой у нас беда, себе возьмёте, – сказал Серафим, передавая нам две «воровские» кружки, изготовленные из консервных банок. – Сюда вам и воды плеснут, и супчика. Супчик у нас такой, что крупинка за крупинкой бежит с дубинкой, но лучше, чем ничего.
– Серафим, а как ты-то сюда попал? – поинтересовался я.
Корсаков смущённо почесал затылок и рассказал:
– Я же срочную на Балтике отслужил, и империалистическую там же, а потом домой вернулся. Но без моря скучно. Хотел на военное устроиться, комендором, так не получилось. Хорошо, взяли на ледокольный пароход «Таймыр», в орудийную прислугу. Там хоть и пушек-то всего две осталось, но всё-таки при деле. А на «Таймыре» матросы подполье организовали, с Архангельском связь наладили. У нас же радиостанция мощная, военные сводки по боевым кораблям в Питер передаём. «Таймыр»-то теперь у гидрографов, у контр-адмирала Вилькицкого, но рейсов мало, во льды редко ходит. Так что нас в Архангельск раз-два в месяц да отпускают. Я же и в прошлый раз, когда мы из пушки пальнули, в увольнительной был. А тут надо было у подпольщиков свежие листовки взять, мы с товарищем и пошли. А тут патруль. Он-то радист, без него никак. Вот я ему и кричу – ты беги, а я задержку. Патруль меня взял, помутузил слегка, да сюда, на Мудьюг. А Вилькицкий по Северному пути к Колчаку собирался. От нас оружие и офицеров везти, а от адмирала – продовольствие.
Фамилия Вилькицкого показалось знакомой. Точно, он же открыл Новую землю. Даже не знал, что он в Архангельске, у белых[1].
Ещё заинтересовал грузообмен между Архангельском и Омском. Интересно, знает ли о том Троцкий[2]?
Среди пятерых, так вовремя пришедших к нам на помощь, старшим и по возрасту, и по должности был товарищ Стрелков – бывший председатель Архангельского уездного исполнительного комитета. Пётр Петрович, в отличие от прочих своих «товарищей», сбежавших в Котлас, при наступлении белых и интервентов труса не праздновал, а сражался, потом попал в плен. Не расстреляли его лишь потому, что он был ранен, решили – сдохнет и так. Но он не умер, и его отправили на Мудьюг, в числе самых первых каторжников. Пётр Петрович жил тут почти год. Вместе с первыми заключёнными корчевал вековые деревья, строил саму тюрьму – копал землянки, собирал из сырых брёвен срубы, даже карцер строил.
– Раньше на всём Мудьюге одни политические были, – рассказывал Пётр Петрович. – А охранниками – французы и англичане. Мы для них даже не скот, а так, живые мертвецы. Так они повадились по ночам в бараки вбегать и стрелять по уровню нар. А наутро смеялись – мол, сколько большевиков капут? Ещё тир устроили – погонят нашего брата, а сами по нам стреляют. Ещё и спорили – кто больше большевиков перебьёт, тому бутылку виски. Меня два раза гоняли, да бог миловал – не попали ни разу! Как хасеи[3] с французами убрались, да наших в охрану поставили, полегче стало. И мордуют нас, и стреляют, но всё-таки не так, как союзники. А политических всех повыбили, стали привозить разную шелупонь – и уголовников, и дезертиров, которые по пять раз с фронта сбегают.
Петр Петрович сидит здесь почти год. Когда красные возьмут Архангельск? В феврале? Это что ж, мне здесь ещёполгода с лишним жить? Нет уж, нет уж.
– Товарищи, а мы тут долго собираемся сидеть? – спросил я.
– Ты о чём? – посмотрел на меня Корсаков.
Оглядевшись – нет ли посторонних ушей, и убедившись, что окружавший нас народ уже укладывается спать, или вообще спит, сказал:
– Бежать надо.
– Надо, – поддержал меня красноармеец.
Красноармейца звали Виктором. Фамилию он называть не стал, должность тоже, а мы и не спрашивали. Мне показалось, что парень из комиссаров, только не хочет говорить об этом вслух. Ещё бы. Комиссаров расстреливают сразу.
– А далеко ли сбежишь? – усмехнулся Стрелков. – По Северной Двине лёд не раньше октября-ноября встанет, а сейчас? Пытались по льду уйти, догнали, а потом каждого десятого расстреляли, чтобы другим неповадно было.
– Если не сбежим сейчас, осенью переведут в Иоканьгу, – сообщил я. Чтобы придать правдоподобие своему «послезнанию», сказал: – Когда на допросе был, в контрразведке, кто-то из беляков проговорился – мол, недолго тебе на Мудьюге ошиваться, скоро всех политических на Иоканьгу переведут, а там и Мудьюг раем покажется.
– Иоканьга? – переспросил кто-то из «сухопутных».
Серафим Корсаков, знавший Белое море лучше всех нас, вместе взятых, вздохнул:
– Иоканьга – это полная жопа, дорогие товарищи. Это бухта за Полярным кругом, там ветра, голые скалы кругом, ни одного дерева. И оттуда уже не сбежишь. Если до железной дороги – вёрст сто, а дорога у белых. А по тундре – все двести, а то и триста. По тундре не уйти, в дороге помрём.
– Товарищи, я не против, – сказал Стрелков. – Только как? Вода кругом.
– А если корабль захватить? – предложил Виктор. – Вон, пароходик, что нас вёз, он маленький. Если захватим, то вверх по течению можно уйти.
Я уже представил себе, как мы захватываем «Обь» и водружаем на нем красный флаг, но Серафим разрушил мои планы.
– На пароходе далеко не уйдём. Канонерку вслед пошлют – бах, тут нас и видели! И вообще, обычно сюда лесовозы ходят, что брёвна в Норвегию возят. Арестантов в трюм, потом около Мудьюга на якорь, да в шлюпки. С лесовозом нам самим не совладать.
Идея с захватом лесовоза мне тоже не понравилась. Мы же его даже развернуть не сумеем. А коли развернём, то он по Двине не пройдёт, на мель сядет. А в Норвегии что делать? Если только с Нансеном познакомиться, или с Григом. Нет, Григ уже умер. Тогда тем более нечего там делать. Значит, нужно придумать что-то другое. Не бывает так, чтобы нельзя ничего придумать. Но если лесовозы и пароходы отпадают, значит, нужны иные плавсредства. Хм. А ведь я что-то подобное видел.
– Товарищи, а что там за карбасы стоят? – поинтересовался я.
– Карбасы? – переспросил Стрелков. – Так известно какие, крестьянские. Из-под Архангельска сюда рыбу ловить ходят. А что карбасы? Карбасы!..
Вот-вот, и я говорю – карбасы!
Глава 2. Побег на рывок
Утром в барак принесли пайки. Но, применительно к обстоятельствам, их уже можно называть не пайки́, а па́йки. А как иначе, если ты сидишь в тюрьме? Каждому досталось по четыре ржаных галеты и по кружке воды. Бывалые сидельцы просветили, сообщив, что на день одному узнику положено полфунта хлеба, пять золотников мяса или рыбы, десять – крупы и два – сахарного песка. Но сахара ни разу не видели, потому что охранники варят из него бражку, а потом гонят из неё самогон. В принципе, нормы сопоставимы с теми, что были у нас в восемнадцатом году, но лучше бы побольше.
Как всегда, я мысленно перевёл старые весовые единицы в метрические. Полфунта хлеба – двести с небольшим грамм, мясо – двадцать с небольшим грамм, крупа – сорок грамм. Подозреваю, что реальные нормы были немного выше, но охранники вполне могли оставлять «излишки» себе. Может, свинарник обустроили, да мало ли. Галеты можно менять на что-нибудь полезное. Помнится, во время службы в армии я обращал внимание, что хлеборез вставляет в приспособление для выдавливания «шайбочек» сливочного масла пергаментную бумажку, но не задумывался, почему. Спустя пару лет мой друг детства Владик, с которым мы играли в солдатики, два года тянувший лямку «хлебореза» и сумевший за это время накопить деньжат на фирменные джинсы и ещё какие-то тряпки с американскими лейблами, пояснил, что его работа была золотым дном! Тут тебе «излишки» и сахара, и хлеба. А маленькая пергаментная бумажка на каждой солдатской порции в двадцать грамм «экономила» какую-то сотую, если не тысячную долю, которая впоследствии превращалась в килограммы! Правда, вздыхал тогда мой приятель, приходилось делиться с прапорщиком, начстоловой.
В девяностые годы наши пути с Владиком разошлись. Я ушёл в государственную структуру, а он, наоборот, в криминал. Конец, собственно говоря, закономерен. Однажды попал он под автоматную очередь. И добро бы – омоновцев или СОБРА, так словил пули от своих же подельников. Помнится, узнав о гибели приятеля, через знакомых в милиции я стал выяснять подробности. Узнал, что всё было предельно просто. Владик взял у своих сотоварищей энную сумму денег для покупки автомобилей не то в Польше, не то в Германии (сейчас уже и не вспомню, какие авто, но для того времени что-то крутое), всё приобрёл честь по чести, но попытался чуть-чуть заработать, однако его отчего-то не поняли.
Труп пахана вынесли его приближённые и, под охраной одного из тюремщиков, деловито потащили прочь. Нас никто не спросил – отчего человек умер, своей ли смертью, или помог кто? За оградой была выкопана длинная траншея, куда и складывали тела, присыпали их известью, а потом, по мере надобности, закидывали землёй.
На работу погнали тоже за пределы лагеря. Наш барак, в количестве пятидесяти человек, конвоировало шесть охранников, вооружённых берданками без штыков. Я шёл и старался рассмотреть всё, что нам могло пригодиться. Давешние карбасы как стояли, так и стоят. Или их стало больше? Вчера посчитать не догадался, сравнивать трудно. Мачты не сняты, вёсла не убраны. Стало быть, лихих людей не опасаются.
Труд узников заключался в следующем: корчевать деревья, а потом сваливать их в огромные кучи. В чём смысл подобной работы, я не очень-то понимал. Может быть, здесь собираются заниматься земледелием или расширяют территорию для обустройства нового лагеря? А может, просто ради того, чтобы чем-то занять заключённых, чтобы мы уставали и не было времени для болтовни и дурных настроений?
Корчевали так. Вначале окапывали дерево, пытаясь пройти как можно глубже и ближе к корням, затем в углубление вставляли ваги – длинные крепкие жерди, подкладывали под них камни и чурбаки, изо всей силы налегали на ваги, а остальные в это время накидывали на верхушку дерева верёвки и тянули на себя. Подозреваю, что именно так наши предки и расчищали леса, освобождая себе территории под пашни. Правда, сваленные деревья они сжигали, превращая в ценное удобрение, а не оставляли гнить под солнцем и ветром.
Дело бы шло быстрее, если б у нас нашлась хотя бы парочка топоров, а вместо жердей – ломы, но их нам не давали. Ещё хорошо, что охранники разрешали пользоваться лопатами. И то – постоянно держали на прицеле тех, кто орудовал ими.
В обед привезли похлёбку – мутную болтушку, слегка пахнущую крупой и мясом, но ни крупы, ни мяса в ней не было. Обед был не слишком горячим, но хотя бы тёплым, так и то хорошо. В обед полагалось ещё по четыре галеты. И спасибо, что товарищи подсказали взять свою кружку на работу, а иначе остался бы без супа. Кружка, привязанная верёвочкой к галифе, колотилась о задницу!
Откровенно говоря, похлёбка объёмом в триста грамм и четыре галеты меня не насытили. С удовольствием съел бы ещё столько, а лучше два раза по столько. Нет, дорогие мои, здесь мне оставаться не хочется.
Ещё обратил внимание, что кое-кто из моих товарищей украдкой от охранников срывали какие-то листочки-лепесточки – не то лопушки, не то одуванчики. Вначале не понял, но потом до меня дошло! Это же голимые витамины! И я при первой же возможности набил карманы листьями одуванчика. Вроде бы из него даже салаты делают, и кролики довольны, чем я хуже?
Вечером нам выдали ещё по четыре галеты, налили по кружке воды и загнали в барак.
Уже забравшись на нары, прикинул: сколько весит одна галета? Если грамм двадцать, тогда нормально, а если десять?
Странно, чего это я? Ещё и поголодать-то как следует не успел, а мысли уже только о еде. Пытаешься их гнать, но не получается. И я уже начинаю понимать, что голод сидит не в брюхе, а в моём мозгу. Что постоянно начинаю думать о еде, представляя те вкусности, которыми меня потчевала Галина Витальевна, перловую кашу Полины-Капитолины, тётушкины пироги. И даже супчик из «карих глазок», что подавали нам в столовой на Лубянке. Любопытно, но о нашей нынешней столовой с её разносолами и демократическими ценами я почему-то не вспоминал, как не вспоминал о московских ресторанах или о кафе в Крыму, скажем. А ведь летом восемнадцатого, когда еды было столько же, сколько здесь, в концлагере, а может, и меньше, я почему-то совсем не думал о жратве. Почему бы это? Может, потому что человеку нужна не только еда, но и что-то другое? Здесь же всё человеческое постепенно начнёт вытравляться, утекать, оставляя в мозгу только мысли о голоде и о том, что нужно чего-то пожрать! Я могу терпеть голод, если у меня будет дело, которое действительно важно!
Нет, пока я ещё способен соображать, надо бежать!
Как только начал думать о побеге, сразу же стало легче. Даже бурчание в желудке (у, ненасытная утроба!), прекратилось.
К счастью, о бегстве с Мудьюга думал не только я. И Виктор, и Серафим мечтали о том же. А теперь и другие начали увлекаться нашей идеей, загораться ею.
Для начала мы провели «инвентаризацию» оружия. Выяснилось, что в наличии три ножа – один вполне приличный, доставшийся Серафиму после боя с главарём, второй серебряный, напоминавший десертный, невесть каким образом оказавшийся на Мудьюге, а теперь ставший собственностью «Комитета по подготовке восстания», а третий – мой, только внешне напоминавший нож. Я же говорил, что перед тем как «сдаться» английской контрразведке, немного подготовился к заключению? Купил в аптеке упаковку пластыря, а потом прилепил к голени один из переплётных ножей, предварительно сняв с него рукоять. Меня обыскивали два раза. Первый раз – при передаче от англичан русским, а во второй – при отправке в Архангельскую тюрьму. И оба раза, проверив мои карманы, пошарив под мышками и заставив разуться и потрясти сапогами, охранники не додумались ощупать ещё и тело! Верно, они здесь ещё не достигли тех высот обыска, до которых дойдут попозже, когда у арестанта проверяют даже анальное отверстие. А я, честно говоря, вычитал о таком способе хранения ножа в какой-то книжке, из разряда научной фантастики. Автора и названия не припомню, но речь шла о юноше, отправлявшемся в разведку на какой-то планете. Его родная сестрица подарила пареньку лезвие, порекомендовав прилепить его клейкой лентой к ноге. Позже подарок спас юноше жизнь, когда какие-то бандиты напали на него, оглушили и отобрали все вещи и оружие, но не заметили клинок.
У меня при хранении лезвия возникли проблемы, о которых не предупреждали авторы, – пластырь пересыхал, и его приходилось заменять новым, заклеенное место прело, нога чесалась, а кончик клинка иной раз больно впивался в тело. Но самое главное – за месяц заключения я так и не смог придумать, где мне использовать свой нож. Бросаться с ним на охрану было бы глупо и нелепо, а резать себе вены я не собирался. И всё-таки рука не поднималась выбросить лезвие. Но теперь, кажется, нужный час настал, и я с удовольствием отодрал остатки пластыря и внёс в наш скромный арсенал свой вклад.
Народ к моей выдумке отнёсся с восхищением, а Серафим Корсаков ещё и принялся рассказывать, как «Володька классно придумал бабахнуть из старинной пушки, чтобы отвлечь милиционеров и спасти товарища!»
А вот к моему ножичку отнеслись без должного уважения – мол, лезвие короткое, и вообще…
При обсуждении восстания не обошлось без споров и разногласий. Пётр Петрович – неплохой дядька, и большевик стоящий. Одна беда – правильный до занудства. По его мнению, чтобы поднять восстание в концлагере, необходимо выполнить следующие условия:
1. Связаться с другими бараками;
2. Создать в каждом бараке организационную группу в количестве пяти человек;
3. В каждом бараке провести митинг;
4. Заручиться поддержкой подавляющего большинства узников;
5. Накопить для побега достаточно продовольствия.
Так-то оно так, и всё правильно, должно быть добровольное желание арестантов, но меня смущали два обстоятельства. Во-первых, сколько времени мы на всё это потратим? Чего доброго, с митингами и обсуждениями не заметим, как начнётся осень, а то и зима. Во-вторых, чем дольше мы планируем и собираемся, тем больше шансов, что нас кто-нибудь выдаст. Я даже сейчас не уверен, что в нашем бараке нет стукача. И он не обязательно завербован охраной, и не получает за свой нелёгкий труд какие-нибудь бонусы в виде куска колбасы или пачки папирос. Нет, он предаст либо по своей подлой сущности, либо из благих побуждений – мол, во время восстания могут быть напрасные жертвы. Такое, как мы знаем, бывало не раз. Стало быть, надо действовать сообразно обстановке, не забывая слов товарища Ленина, как-то сказавшего: «Вчера было рано, завтра будет поздно!» А Стрелков, хотя и надёжный товарищ, но в данный момент ведёт себя как последний меньшевик, выступающий против пролетарской революции! Стало быть, нам понадобятся активные силы, способные увлечь за собой колеблющиеся массы! И кто будет главной ударной силой? Разумеется, Володька Аксёнов, Серафим Корсаков и Виктор, пока остающийся бесфамильным. Вот с ними и нужно завести предметный разговор.
Утром нам выдали по очередной порции галет, по кружке воды, а потом принялись выстраивать нас в шеренги, чтобы вести на работу. Охранники, выставляя перед собой винтовки, свирепо порыкивали, иногда поколачивая медлительных прикладами. Били не от злобы, а порядка ради.
– Ой-ой-ой! – истошно завопил я, падая на спину и начиная молотить по земле руками и ногами.
Перевернувшись, поелозил мордой по грязи и щебню, натасканными сюда сотнями ног, и опять начал орать.
– Э, ты чего? – настороженно спросил один из охранников, взявший меня на мушку.
Я опять повернулся на спину и истошно завопил:
– Ой-ой-ой!
– Падучая у него! – крикнул кто-то из наших.
– Сбрендил парень! – проорал другой. – Вон, землю жрать начал!
Теперь я раскинул руки и ноги, приняв позу распятого раба, и завопил:
– Ай-ай-ай!
И тут в мой живот упёрся долгожданный ствол винтовки. Эх, если берданка без штыка, то лучше бы так не делать!
– Вставай, не то прямо в кишки пальну!
– Ай-ай-ай! – снова проорал я, хватаясь за ствол, и отводя его в сторону, а потом резко дернув вниз. Бабахнул выстрел, пуля выбила струйку земли, но берданка уже поменяла хозяина, а я, вскочив на ноги, вбил приклад между глаз конвоира.
– Даёшь, Соломбала! – раздался боевой клич Серафима Корсакова, а следом за ним – крики боли, вопли и ещё два выстрела.
Но мне было не до кликов, я лихорадочно открывал подсумок с патронами, висевший на поясе конвоира. Эх, плохо, что это не «мосинка»!
Затвор передёрнут, гильза улетела, теперь вставить свежий патрон! Так, в кого?!
Но все конвоиры уже лежали на земле, а каторжники добивали их ножами и камнями, а то и просто ногами и руками. Ах ты, чёрт! Тут же ещё и вышка, как же я забыл?! А вон вертухай, скотина такая, уже целится в кого-то из нас!
Я не великий стрелок, и в прежней жизни наверняка не попал бы в человека с расстояния в добрых пятьдесят метров, да ещё из тяжеленной винтовки. А тут – поди ж ты! Есть! Может, не наповал, но часовой на вышке завопил и выронил оружие.
Сняв с убитого охранника ремень с подсумком (а где второй?), опоясал им свой полушубок. Надо бы посчитать, сколько патронов. В подсумке для «мосинки», сколь помню, должно быть шесть обойм. Судя по весу, в моём, «берданочном», патронов немного. Ну, лентяй ты, дядя!
Стихия – великая вещь! Глядя на нас, наши соседи тоже начали восстание. Слышались крики, выстрелы.
– Серафим, командуй! – крикнул я.
Мы с Виктором избрали Корсакова командиром единогласно. А кого же ещё? Мы здесь пока новички, за нами народ может и не пойти. И голос у Серафима зычный, командирский. К тому же, если речь пойдёт о воде, лучше с ней дело иметь морякам. А мы так, сухопутчики.
– К карбасам, товарищи! – прорычал Серафим, устремляя руку с берданкой в сторону реки.
Если вы думаете, что все заключённые дружно ринулись захватывать крестьянские речные суда, вы ошибаетесь. Добрая половина арестантов вместо этого устремилась обратно в бараки! Впрочем, этого и следовало ожидать. Я-то вообще предлагал захватить весь остров, обезоружив охрану, а уже потом забирать плавсредства. Увы, товарищи меня не поддержали. Мол, набежит охрана, всех постреляют. Сомневаюсь, что на Мудьюге было много тюремщиков, но против общего решения не попрёшь.
Мы бежали, нам вслед стреляли. Хорошо, что на вышки ещё не додумались ставить пулемёты. А может, пулемёты нужнее на фронте, а не на охране концлагеря. К карбасам нас добежало человек шестьдесят, а может, и меньше. Кого-то убили, а кто-то отстал, испугавшись пойти до конца!
Одного товарища, раненого в ногу, но не сильно, вели под руки.
– Товарищи, занимаем большие карбасы, шестивёсельные! – опять скомандовал Корсаков.
Как мне объясняли, эти карбасы принадлежали крестьянам, ставившим сети на противоположной стороне острова, где мелководье, а за судами присматривала охрана, получавшая некую толику улова. Вот, коли тюремщики проглядели, нехай они теперь и отвечают перед мужиками!
Шестивёсельных на всех не хватило, пришлось брать и мелкие. Слава богу, нашлись толковые люди, умевшие ставить паруса. Впрочем, тут почти все были из поморов, хаживавших если не на Грумант, так в Белое море.
Грести против течения – та ещё работа! И грести предстояло немало. Руки сотрёшь до кровавых мозолей. Так и чёрт с ними, с руками и мозолями – главное, что мы покинули этот остров! Впереди замаячила надежда, но от неё одной проку не будет, если не налегать на весло!
Глава 3. Мы будем идти вперёд!
Северная Двина только на картах напрямую впадает в Белое море, минуя Двинскую губу. На самом-то деле река имеет столько рукавов, что чёрт ногу сломит, вторую вывернет. К счастью, на карбасах сыскались люди, хаживавшие по всем притокам, знавшие Двину если не как собственные пальцы, то достаточно хорошо.
От Мудьюга отчаливало восемь карбасов, но по мере плавания кое-кто решил отделиться и идти, так сказать, своим путём. Может, посчитали, что у маленьких отрядов больше шансов пробиться к своим? Вот я в этом сильно сомневался. Возможно, прокормиться и проще, но пробиваться лучше всем скопом. Всё по законам больших чисел. Чем больше народа, тем больше шансов, что кто-нибудь выживет.
В конечном итоге у нас оказалось всего три карбаса, на которых я насчитал тридцать одного человека. Но скоро стало немного меньше.
Пока добирались до материка, умер товарищ Стрелков. Перед смертью он очень переживал, что мы забрали карбасы у крестьян, не выписав им квитанции, лишив людей средства к существованию. Как они теперь жить-то станут? И мы не бандиты. Да, у нас возникла насущная необходимость в изъятии плавательных средств, но после гражданской войны Советская власть должна вернуть владельцам судёнышки в целости и сохранности, или компенсировать утрату денежными знаками, или чем-то иным. М-да, человек ты хороший, Пётр Петрович, коммунист настоящий! Вот только, сколько мы подобных квитанций уже выписали? И на коней, и на другой скот, что реквизировали. Что, у моих земляков из Череповецкой губернии лошадь не была средством к существованию? Или кто-то всерьёз считает, что после войны будет что-то кому-то компенсировано? Скорее всего, если придёт мужик в волисполком, там его пошлют в уезд, где очередной советский чиновник скажет с ухмылочкой: мол, мил человек, я у тебя коня не забирал, обращайся к тому, кто тебе бумажку выписывал.
Товарища Стрелкова мы схоронили на берегу одного из притоков. Могилу копать нечем, отыскали углубление в земле, тело обложили камнями, чтобы не добрались дикие звери, вот и всё. Может, кто-то запомнит место, а после освобождения края от белых вернётся сюда и перенесёт прах Петра Петровича в город Архангельск? Возможно, но это будет потом.
Я даже не заморачивался, в каком закоулке водного лабиринта мы оказались – не то Большая Двинка, не то Кузнечиха, а есть ещё какая-то Лодья, или Ладья. Коли есть такие специальные люди, способные вывести нас на сушу, пусть и выводят.
Тридцать голодных мужиков – это не шутка. И вроде бы, река, так и рыба кругом. Одно только плохо – ловить её было нечем, а приставать к берегу, чтобы тратить время на изготовление каких-нибудь вершей, или сетей, мы не рискнули. И так потратили несколько часов на похороны.
Первый день опасались погони, потом успокоились. Какая погоня? Что, у тюремщиков на Мудьюге где-то стоит паровой катер, или припрятана канонерка? Пока они в Архангельск доложат о побеге, пока то-сё, пятое-десятое, мы уже далеко будем.
После двух дней скитаний карбасы вошли в какую-то мелкую речку, где их днища заскрежетали по дну. Пришлось оставлять суда, высаживаться на сушу. Что ж, дальше пешком. Но вначале нужно немного отдохнуть и сообразить хотя бы какой-нибудь еды.
Нашлись умельцы, соорудившие из веток нечто похожее на помесь сети и зонтика. Закинули в речку, наловили немного рыбы. Есть её пришлось в сыром виде, но все лопали, не жаловались. Когда всё было съедено, до кого-то дошло, что огонь можно было развести, выстрелив из берданки! Как говорится, хорошая мысля приходит опосля. С другой стороны – сэкономили патрон, они нам ещё понадобятся.
Немного насытив брюхо, собрались на совещание.
– Куда пойдём? – поинтересовался я, мысленно представляя карту Архангельской губернии.
Идти в Архангельск или Холмогоры нельзя, там белые. Остается Пинега, там уже наши. Главное, чтобы не уйти вправо, к Мезени. Уже не припомню, кто там сейчас, красные или белые, но шлёпать далековато. А промахнёшься – можно уйти куда-нибудь в Туруханск, или ещё подальше.
– К Пинеге надо идти, – сказал командир, подтвердив мои мысли. – Дней за пять дойдём.
– За пять не дойдём, – покачал головой один из наших. – Хорошо, если за восемь.
Мы прошли путь не за пять, и даже не за восемь дней, а за пятнадцать. Не стану рассказывать, как шли по чащам и бурелому, как «форсировали» болотные реки. К концу пути даже мой полушубок превратился в лохмотья, а некогда крепкие сапоги принялись просить каши. И рыба, на которую все рассчитывали, ловилась в таком ничтожном количестве, что её едва хватало, чтобы раздразнить голод, но не насытиться. Куда-то подевались грибы и ягоды, а съедобные корни, на которые уповают специалисты по выживанию, напрочь пропали. Попадалась заячья капуста, мухоморы лезли в большом количестве, но съедобного мало.
У нас было три берданки, штук пятнадцать патронов, но подстрелить хотя бы зайца не стоило и думать. Верно, на нашем пути все звери разбегались. Однажды пальнули в белку, но только напрасно извели патрон.
Хорошо, что мы бежали в июле: днём было тепло, даже жарко, хотя по ночам довольно прохладно. А когда полил дождь, стало очень грустно и сыро. Прекрасная идея развести огонь с помощью выстрела оказалась невыполнимой. Тот товарищ, что ратовал за неё, сам никогда так не делал, но от кого-то слышал. Приготовили сухой мох, надрали бересты и выстрелили обычным патроном. Без толку. Вытащили пулю, загнали вместо неё мха, снова пальнули. От выстрела наша растопка и дрова разлетелись по сторонам. Решили, что пороха многовато, уменьшили.
Словом, когда напрасно потратили пятый патрон, я сказал – баста! У нас теперь осталось по три патрона на ствол, маловато.
По дороге потеряли ещё четверых. Первым ушёл легкораненый товарищ. Лекарств, кроме мха и грязных тряпок, у нас не было, в лечебных травах никто не разбирался, а если и разбирался, это мало бы помогло. Рана воспалилась, нога начала чернеть. Наш товарищ ночью кричал, а днём только плакал от боли. В конце концов пришлось бросить жребий – кому придётся усмирить боль. К счастью, им оказался не я.
Ещё один из беглецов просто упал в траву, и уже не поднялся. Может, сердце отказало, может, ещё что.
В одну из ночей застрелился один из красноармейцев. Вставил в рот ствол и даже сапог с ноги не снимал – пальцы и так торчали. Парня не жаль – каждый свой выбор делает сам, а жаль израсходованного патрона. Его можно было истратить с большей пользой. Могилу рыть не стали. Авось, звери да птицы позаботятся о дезертире.
Кроме Серафима Корсакова, ставшего командиром отряда, по молчаливому уговору комиссаром стал Виктор. Теперь он уже не скрывал ни фамилию, ни должность. Виктор Спешилов, комиссар 158-го стрелкового полка, попал в плен, занимаясь агитацией белогвардейцев. Когда я спросил, отчего это птица такого полёта, как комиссар полка, сам ходит по вражеским тылам, Спешилов только пожал плечами. Мол, кем же он будет, коли станет посылать на такое дело подчинённых, а сам отсидится в тылу?
– Две роты распропагандировал, – похвалился Спешилов. – Считай, сто с лишним человек на нашу сторону перешли. Даже если бы меня и убили, всё равно смысл был!
Две роты ушли, но Виктору захотелось «распропагандировать» и третью. Не смог, попался белым. Скрыл, что комиссар, и его никто не выдал. Но за отказ встать в строй отправили в концентрационный лагерь.
– Меня переживёшь, сообщи нашему комдиву Уборевичу, что Спешилов не зря погиб, – попросил меня полковой комиссар, что был старше меня года на два, не больше.
– Сообщу, – пообещал я, а потом тоже попросил: – Ты тоже, если я раньше тебя умру, передай в особый отдел шестой армии – мол, Аксёнов погиб, но поставленную задачу выполнил. Пусть Кедрову сообщат.
– Володь, так ты что, чекист? – удивился Виктор.
– Чекист, – кивнул я. Чего уж теперь таиться?
– Странно, – покачал головой полковой комиссар. – Чекист, а парень хороший, такого и за друга считать честь великая. А я, по правде сказать, вашего брата недолюбливал.
– А за что нас любить? – усмехнулся я. – Мы, Вить, как собаки.
– Волкодавы, что ли?
– Если понадобится – волкодавы, понадобится – хоть гончими, хоть бульдогами станем. Страшны мы, но и без нас никак нельзя. Так что, товарищ комиссар, есть у вас особист без Особого отдела, – пошутил я.
Будь у нас народу побольше, так и меня можно сделать каким-нибудь небольшим начальником. Скажем – начштаба, заместителем командира по оперативной работе. Но численность отряда едва доходила до взвода, и потому командных должностей я не искал, довольствуясь ролью рядового бойца. Правда, у меня берданка и весь оставшийся запас патронов, которые я теперь хранил при себе, аки Кощей своё злато, опасаясь, как бы они не промокли.
Потом мы уже не ставили караул – не было сил, да и смысла не видели. Нас можно было взять голыми руками, так вымотались. И вот, когда в очередной раз – не то на десятый, не то на одиннадцатый день странствий – мы с Виктором и Серафимом встали, чтобы расталкивать остальных, увидели, что на лиственнице висит Ермолай Степанович Сазонов. Сазонов – бывший председатель волисполкома, не пожелавший переименовывать орган советской власти в старорежимное земство, как это сделали иные и прочие, за что он и был отправлен на Мудьюг. Ермолай Степанович, как и товарищ Стрелков, был одним из «первопроходцев», вынесший и голодную осень восемнадцатого, и холодную зиму. Но испытания неопределённостью и голодом преодолеть не сумел и, соорудив удавку из собственного нижнего белья, разодранного на узенькие полоски, связанные маленькими узелочками, – ушёл в мир иной.
Поначалу хотели так его в петле и оставить, но, вздохнув, принялись вынимать. Затем оттащили в сторонку, прикрыли ветками. Что ж, спи спокойно, дорогой товарищ, будем надеяться, что там тебе станет легче.
А ещё мы дружно решили, что не станем рассказывать о подробностях смерти товарищей. Скажем – погибли в пути, и этого вполне достаточно. Иначе их начнут осуждать, рассуждать о проявленной слабости, и всё такое прочее. Хорошо осуждать тому, кто сидит в тепле, на мягком диване, имея под рукой какую-нибудь вкуснятину. Побудьте хотя бы денёк в нашей шкуре – в сырости, голодными, да еще искусанными комарами до кровавых волдырей, – сразу же перестанете.
Однажды, день этак на четырнадцатый, когда мы, сбившись в кучу, уже ничего не хотели – ни спать, ни есть, мне вдруг вспомнились слова замечательной песни, которую любил в детстве. И пусть в этом мире её ещё нет, но у меня она есть.
Я знаю, что кто-то, прочитав эти строчки, примется брызгать слюной и кричать, что опять «попаданец» песни ворует. Мол, мало им, гадам, Владимира Семёновича, так за Ошанина принялись. Знаете, а мне всё равно, если вы так подумали. Эта песня из моей юности, а может, из моего детства, и я имею на неё право. А ещё – и мне, и всем нам эта песня сейчас нужнее, чем тем, кто станет её распевать со сцены через пятьдесят или семьдесят лет.
Собрав в кулак все оставшиеся силы, я негромко запел:
До Кобзона мне далеко, да и до других исполнителей не близко, пел как умел. А парни улавливали ритм и уже начали подпевать припев.
Я думал, что не сумею допеть, – не хватит сил, или, за давностью лет, позабыл слова, но не забыл, и допел. А когда затих, Серафим Корсаков, стряхивая предательскую слезу, спросил:
– Сам сочинил?
– Не умею, – вздохнул я. – Парень незнакомый написал, мальчишка совсем, а я услышал как-то, и запала.
– Хорошая песня, – поддержал Виктор, а следом и остальные.
А ведь я даже не знал, родился ли Лев Ошанин, автор стихов, или еще нет[4]. Но вряд ли эту песню впишут в антологию песен гражданской войны, потому что слишком велик шанс, что мы уже не выйдем из этого леса, так что никто её кроме нас не услышит, не подхватит, сделав народной. А Ошанин, через четыре десятка лет, напишет слова, а композитор подберёт музыку.
Мы шли по лесу, пели, и песня словно бы придавала сил.
Не знаю, на который день мы вышли из леса – на пятнадцатый, а может, и на двадцатый.
Подозреваю, что без карты и компаса сделали такой же крюк, как матрос Железняк, шедший на Одессу, а вышедший к Херсону. Правда, это был не реальный человек, а герой из песни, и путь ему прокладывал автор слов, а поэты, они могут и преувеличить.
Я сказал «вышли»? Преувеличил, выдавая желаемое за действительное. Нет, на самом-то деле мы выползли из леса. Если бы кто-нибудь глянул на нас со стороны, либо испугался бы до колик, либо хохотал бы до икоты. Группа оборванцев, тащивших себя, а ещё помогавших тащить друг друга. В последний день вышел из строя и наш командир, Серафим Корсаков, – его мы с комиссаром тащили на себе, радуясь, что парень изрядно сбавил в весе, хотя нам и это казалось неимоверной тяжестью. А мы ещё волокли винтовки!
Опушка, а здесь уже поскотина, там огороды, неподалёку виднеются крыши высоких домов, крытых не соломой, как у нас, а дранкой, как принято на севере. Нам навстречу бегут вездесущие мальчишки, но, рассмотрев, удирают обратно. А мы потихонечку бредём, не зная, что нас ожидает в деревне. Может, радушный приём, с хлебом и солью, а может, мужики с кольями и обрезами.
И вот дождались. Доносится тревожный сигнал трубы, и теперь уже на нас бегут не детишки, а во весь опор мчатся всадники, размахивающие обнажёнными клинками. Папахи, черкески и что-то яркое на груди, блестящее на солнце. У нас таких нет. Белые!
– Задержим? – спросил я у комиссара, осторожно снимая с себя руку Серафима.
– Ага, – кивнул тот, высвобождая вторую руку командира.
Мы уложили Корсакова на траву, сняли с плеч берданки и, как в бараке, встали плечом к плечу. Может, хотя бы по одному беляку снимем, прежде чем нас зарубят?
– Мужики, к лесу бегите! – крикнул я. – Мы вас прикроем!
Эх, не добегут наши доходяги, кони быстрее. А добегут, так что дальше? Достанут и в лесу, перерубят поодиночке.
– Володь, запевай! – приказал комиссар, и я затянул:
А всадники всё ближе и ближе, уже можно рассмотреть не только черкески, но и газыри. Они-то и блестели!
И чего наши-то не бегут? Ну, может, хоть кто-нибудь да спасётся! Хотя бы расскажут о моей геройской гибели. Прости, Витька, не расскажу я твоему комдиву Уборевичу о тебе!
Но наши и не думали убегать. Непонятно, с чего и силы взялись. Откуда-то вынырнула третья берданка, о которой я успел позабыть, мужики принялись снимать с себя пояса, чтобы хоть чем-нибудь встретить смертоносные лезвия, поднимать с земли палки, а то и просто выковыривать комки земли.
Нет, вы нас не перерубите, как покорное стадо овец! И смерть встретим не на коленях, а по-людски, стоя. А не узнают в Особом отделе ВЧК о героической гибели сотрудника Аксёнова, так и хрен с ним, невелика потеря. Главное, чтобы сам Володя Аксёнов знал, что умер достойно, не посрамив ни себя, ни ВЧК. А это, дорогие мои, не так и мало.
– Вить, не стреляй! – выкрикнул я. – Поближе подпустим, чтобы в упор.
– Ага, мы ещё споём!
И мы пели, в две дюжины голодных осипших глоток:
А всадники уже на расстоянии удара клинка.
Глава 4. Сыпнотифозный барак
Хорошая новость – нас не порубали на месте, и вообще, те, кого мы изначально посчитали белыми, оказались красными партизанами, действующими в тылу противника. Вернее, официально они входили в состав бригады, считались красноармейцами, но фронт был прорван, недавно мы потеряли Пинегу, а кавалерийский отряд, отрезанный от основных сил, вновь начал считать себя партизанским. В принципе, на гражданской войне это нормальная вещь, а Пинега уже несколько раз переходила из рук в руки. А мы вышли – что тоже очень удачно – в село Красная горка, что отстоит от города вёрст на десять.
Экзотические наряды на всадниках объяснялись просто – костяк отряда состоял из кавалеристов Дикой дивизии, перешедших на сторону большевиков ещё в июле семнадцатого. На Северный фронт в восемнадцатом году были отправлены семьдесят пять джигитов, за год жестоких боев их осталось десять. Но остальные кавалеристы – сплошь русские, по примеру кавказцев, пошили себе черкески и носили папахи. Они бы и бурки на себя нацепили, но вот беда, в Архангельском крае овец почти не имелось. Командовал отрядом невысокий осетин, с пушистыми усами и бакенбардами, увешенный оружием и с орденом Красного знамени на груди. Говорили, что за германскую у него три Георгиевских креста, но царские награды Хаджи-Мурат – да-да, именно так! – не носил.
Иных подробностей мне узнать не удалось, потому что нас сразу же отделили и от отряда, и от селян.
Плохая новость – мы принесли с собой сыпной тиф. Пока блуждали по лесу, бродили по болотам, уже начинали болеть – озноб, лихорадка, не проходящие головные боли, но всё списывали на голод и на усталость, а красно-розовые пятнышки, превращающиеся в пятна, считали последствиями комариных укусов. Подозреваю, что мысли о тифе зарождались, но их старались отогнать в сторону, иначе бы не дошли.
Командование отряда оказалось мудрым, и всю нашу команду сразу же определили на карантин в пустовавший дом на краю деревни. У крыльца выставили часового с карабином, приказав стрелять в каждого, кто вылезет и станет распространять заразу в отряде. Приказ был правильным, но никто из наших выползать не смог бы при всем желании – не было сил. Нам приносили еду и воду, оставляли на входе, а те, кто ещё оставался на ногах, пытались кормить и поить заболевших. Словом, получился сыпнотифозный госпиталь, но если учесть, что ни врача, ни даже фельдшера и близко не было, то скорее сыпнотифозный барак, где больные предоставлялись собственной участи – если повезёт, выживешь, а нет, так судьба такая.
Народ уже не хотел есть, а только пить, бредил, метался то в ознобе, то в горячечной лихорадке.
Я до сих пор как-то умудрялся избегать ещё одной напасти гражданской войны, о которой вспоминают не часто, но от которой погибло больше народа, нежели от пуль интервентов и белогвардейцев. Как-то умудрился не подхватить «испанку» осенью восемнадцатого, избежал оспы и скарлатины, дизентерии. И даже переносчики сыпного тифа – платяные вши, хотя и кусали мою тушку, но отчего-то не заносили заразы.
Первое время я считал, что прививки, сделанные в «цивилизованную» эпоху, каким-то образом, через моё сознание, влияют на тело Володьки Аксёнова. Не знаю только, каким. На молодом теле я не обнаружил даже следа прививки от оспы, а ведь вакцинацию начали делать давно, ещё при императоре Николае Павловиче. Сильно подозреваю, что родители Вовки из староверов, сопротивлявшихся оспопрививанию до полной победы Советской власти, а медику, получавшему от властей пятьдесят копеек «с руки», отваливали рубль, лишь бы тот не оставлял на плече «метку дьявола».
Может, помогало, что срабатывали инстинкты человека двадцать первого века – мыть руки перед едой, пить только кипячёную воду, избегать, по мере возможности, митингов и прочих массовых скоплений, от которых вреда больше, чем пользы, и не стаскивать с умерших от инфекционных болезней обуви и одежды.
Вот и теперь, когда с тифом слегли почти все беглецы, на ногах осталось лишь трое – мы с комиссаром да Серёга Слесарев, музыкант из Архангельского полка, угодивший на каторгу за то, что обучал оркестрантов пению «Интернационала». Виктор с Сергеем уже переболели тифом, так что у них имелся иммунитет, хотя в девятнадцатом году этим словом ещё не пользовались.
Мы втроём, как могли, ухаживали за больными, хотя вся наша помощь сводилась к накладыванию на лоб пышущих жаром больных мокрых тряпок, да к попыткам напоить умирающих.
Еды хватало, тем более, что нам доставались и порции больных товарищей, но мы старались на неё не налегать, хотя это и требовало изрядного мужества. Ещё ужасно хотелось помыться в бане, сменить пропотевшее и истончавшее бельё, заполненное насекомыми, выстирать и заштопать прохудившуюся одежду, но об этом пока приходилось только мечтать. Потом, когда народ выздоровеет, устроим баню себе, выжарим вшей. Покамест нам дел и без того хватало.
Отчего-то люди умирали лишь по ночам, а поутру мы брали остывшие тела и выносили их за порог, где уже стояла телега, запряжённая лошадью, а хмурый мужик из числа местных крестьян увозил тела на погост.
Судя по всему, местные были не шибко довольны, что в селе появился сыпнотифозный госпиталь, откуда ежедневно вывозились мёртвые тела. Им же приходилось ещё и могилы копать, и ежедневно бояться за собственную жизнь.
Ночью я проснулся от запаха дыма. Вскочил, метнулся к двери, но та оказалась закрытой снаружи, а попытка открыть ни к чему не привела.
– Сжечь нас хотят, сволочи! – крикнул Виктор, высаживавший рамы вместе со стёклами.
Мы уже собрались вытаскивать оставшихся в живых товарищей через окна, как услышали снаружи крики и ругань на русском и на других языках, которых мы не знали.
Высунувшись из окна, увидели, как Хаджи-Мурат, в одном нижнем белье, но на коне, хлещет нагайкой мужиков, а те пытаются отражать нападение. Скоро на помощь командиру примчались и другие бойцы, принявшиеся наводить порядок.
Дверь освободили, но огонь уже вовсю полыхал, и тушить дом было бесполезно. Виктор помогал выходить тем, кто мог двигаться самостоятельно, а мы с Серёгой вытаскивали лежачих и передавали их красноармейцам, относившим людей в безопасное место. Дыма наглотались, но хотя бы ничего себе не подпалили, не обожгли – уже хорошо.
Спасти удалось не всех. Когда вытаскивали не то пятого, не то шестого, начала обваливаться крыша, и мы едва успели выскочить сами.
Дом догорал, а спешившийся Хаджи-Мурат уже охаживал нагайкой нашего часового – хлестал того по спине, ниже, но не бил ни по лицу, ни по голове. Парень лишь мужественно терпел удары и бормотал:
– Виноват, товарищ командир, сморило. Больше такое не повторится.
Похоже, часовой заснул на посту, а теперь командир проводил с ним воспитательную работу. Надо бы пожалеть парня, но я не стал. И так, по его милости, погибли наши товарищи. Я бы на месте Хаджи-Мурата расстрелял раззяву. Но если подходить чисто формально – караульным приказывали следить за тем, чтобы больные не выходили из дома, а не за их целостью и сохранностью.
Ладно, будем считать, что оставшиеся в доме люди уже скончались от тифа либо отравились угарным газом и приняли быструю смерть.
Тем временем командир отряда уже проводил суд и расправу над поджигателем – тем самым мужичком, что ежедневно отвозил трупы на погост.
– Знаэшь, что с табой дэлать нужно? – спросил Хаджи-Мурат у крестьянина.
– Да что хошь со мной делай! – психанул тот. – Они кажный день дохнут, а как все сдохнут, так и нас за собой потянут. А я дохнуть не желаю, у меня семья, дети.
Командир отряда задумался, окидывая взглядом нас, уцелевших беглецов, перевёл взгляд на крестьянина, потом сказал:
– Мой голова так думает, что ты свой дом асвободит должен.
– Что? – переспросил крестьянин. – Как это, свой дом освободить? А я куда?
– А куда хош, – равнодушно сказал командир отряда, поигрывая нагайкой. – К садэдям пайдёшь, или в хлэву станеш жить, мне всё равно. Думат был должен, кагда жывых людей поджигал. Ты их дома лышил, теперь свой дом отдаш. Не отдаш – расстреляю. Понал? И в банэ их вымыт надо, понал?
– Понял, – угрюмо ответил мужик, понимавший, что с кавказцем лучше не пререкаться, а выполнять все его приказы.
Всего нас осталось тринадцать человек. Число плохое, но мы в приметы не верим. Пока крестьянин и его плачущая семья переселялись в сарай – у соседей квартировали бойцы отряда, так что свободных мест не было, – мы переезжали на новую квартиру. Ну, или в очередной сыпнотифозный барак, как пойдёт. По приказу Хаджи-Мурата нам привезли нательное бельё. Не новое, но хотя бы чистое. Не знаю, где его каптенармус сумел раздобыть тринадцать комплектов, но как-то сумел. Возможно, провёл дополнительную ревизию у крестьян, но я этим отчего-то не поинтересовался. Привёз – и ладно, и молодец.
Теперь можно вымыть товарищей тёплой водой – тащить их в парилку, как посоветовал кто-то, мы не решились, – потом переодеть во всё чистое, а старое, завшивевшее бельё лучше сжечь.
Зато с каким удовольствием я парился в бане, выгоняя из отощавшего тела всю грязь, мерзость, скопившуюся со времени пребывания в английской контрразведке! Это получается, что я не мылся и не менял бельё больше двух месяцев? М-да, сказал бы мне кто такое раньше, прибил бы на месте.
Для полного счастья мы с парнями ещё и побрились, убрав всё лишнее не только с подбородков и щёк, но и с головы. Посмотреть бы, на что стал похож некогда пышущий силой и здоровьем Володька Аксёнов, но зеркал поблизости не наблюдалось. Так, ладно, руки и ноги на месте, рёбра торчат, не смертельно.
Потихонечку болезнь сходила на нет, и наши товарищи принялись выздоравливать. Из тех, кто пережил пожар, не умер никто.
В числе первых встал на ноги командир, Серафим Корсаков, чему мы были особенно рады. Нет, конечно же, мы были рады выздоровлению и других, но этот человек особенный. Зато теперь нам стало полегче. И вот, когда почти все люди уже начали подниматься на ноги, мне вдруг стало плохо. Голова налилась тяжестью, руки и ноги превратились в вату, а что было дальше, помню плохо.
Меня бросало то в жар, то в холод. Почему-то казалось, что я лежу раненый в земской больнице Череповца, а Полина снова меняет моё бельё, пытается поить, а ещё время от времени ругается, но отчего-то разными мужскими голосами.
Когда я впервые пришёл в себя, то понял, что лежу на полу, а неподалеку сидит на табурете какой-то грустный человек. Присмотревшись, понял, что это Серёга Слесарев. Увидев, что я открыл глаза, Сергей оживился:
– Ну, наконец-то, а я уж думал – кирдык тебе.
Я попытался спросить, долго ли валялся без сознания, но Слесарев меня опередил.
– Вовка, ты две недели пластом лежал, не ел и не пил. Я тебе тряпочку мокрую в рот совал, так ты её сосал, как титьку младенец.
Две недели?! Интересно, дистрофия уже началась или ещё нет? И чего внутривенно меня никто не догадался покормить? М-да, опять забыл, куда я попал, – какие уж тут внутривенные, если из всех лекарств одна только холодная вода.
Кажется, Серёга ужасно скучал без собеседника и теперь спешил вывалить на меня все новости.
– К Хаджи-Мурату гонец прискакал с приказом – велено к Пинеге выдвигаться, её от белых отбивать станут. Все наши вместе с ним и ушли, а меня здесь оставили, с тобой. Витька, наш комиссар, приказал – мол, Слесарев, ты у нас музыкант, в бою от тебя проку мало, так ты за Володькой Аксёновым присматривай. Берданку мне оставили, патронов. Правда, – вздохнул Серёга, – я из ружья всё равно стрелять не умею.
Услышать такое от военного музыканта было странно, и я даже приподнялся на локте, желая узнать подробности.
– Я ж и раньше музыкантом был, – сообщил мне Серёга. – В ресторане на пианино играл, на трубе. В германскую на фронт не взяли – плоскостопие у меня и зрение хреновое, а как интервенты пришли, в армию и загребли. Говорят – будешь в оркестре играть, на кой тебе хрен винтовка? Вот, я и играл. А потом решили «Интернационал» сыграть, чтобы бучу в батальоне поднять. Ну, не вышло, бывает.
Что ж, и такое случается. Помнится, был у нас в роте водитель, имевший водительские права, но не умевший водить машину.
– Хочешь водички? – поинтересовался Слесарев.
Он ещё спрашивает! Конечно, хочу.
Я выпил одну кружку, вторую, а потом и третью. Нет, третью до конца уже не осилил. Заснул.
Мне снилось, что я сижу на скамейке у Патриарших прудов, любуюсь на уток, клянчащих подачку у туристов, прибывших посетить булгаковские места, а рядом со мной сидит командир партизанского отряда Хаджи-Мурат, увешанный оружием, Георгиевскими крестами вперемежку с орденами Красного знамени и говорит: «Моя голова думает, что лишние мысли иметь вредно. И если у тебя будут лишние мысли, то можешь остаться без головы. А для тебя даже и масло не надо разливать». Хотел поинтересоваться у красного джигита, о чём это он, но вместо кавказца рядом со мной уже сидел кот. Кот, очень похожий на Бегемота – не того, что из книги, а из музея-квартиры Михаила Афанасьевича, – говорить со мной не соизволил, а только зевнул и принялся вылизывать тёмно-шоколадную шубку. Закончив, мохнатый хранитель музея соскочил со скамьи и куда-то пропал.
Проснувшись, я задумался, означает ли что-то мой сон, но пришёл к выводу, что сны – это просто фигня. Зато меховая шубка кота напомнила, что у меня был когда-то полушубок. Наверное, его бы тоже следовало кинуть в печь, чтобы не разводить лишних насекомых, – а может, уже кто-нибудь догадался это сделать. Хотя полушубка жалко. Всё-таки я в нём и на операции ходил, и на Мудьюге. Историческая реликвия, так сказать. Глядишь, лет через пятьдесят, в ознаменование годовщины победы в Гражданской войне, повесят мой полушубок в каком-нибудь музее, на радость моли. А что, моль тоже живое существо, и кушать хочет. Потом вдруг вспомнилось, что полушубок остался в доме, который сжёг селянин. Ну вот, осталась моль без еды.
К утру дурацкие мысли, что приходят ночами, улетучились. Серёга Слесарев кормил меня с ложечки жиденькой кашей, я торопливо её съедал, открывая пошире рот. Съел бы сейчас целое ведро каши, запил её супом, но Слесарев, сволочь такая, скормив мне ложечек пять, сказал:
– Сказано было – как Володька очнётся, корми его с ложечки, понемножку, чем-нибудь жидким. Много нельзя – пузо у тебя слабое, наешься, кишки порвёт. Ничё, терпи, я тебя через два часа покормлю. Баб попросил – целый горшок для тебя сварили, на два дня хватит.
Как я ждал эти два часа! Попытался сам добраться до горшка с кашей, но сил пока не хватало.
И опять Слесарев кормил меня с ложечки, попутно рассказывая о житье-бытье в партизанском отряде, а главное – о командире.
– Хаджи-Мурат, хоть по-русски и говорит плохо, но всё понимает. Он вообще дядька бывалый – в первую революцию с полицией воевал, оттого в Мексику убежал, там батрачил, а оттуда в Америку рванул, золото мыл. Перед германской в Россию вернулся, добровольно в Дикую дивизию служить ушёл, с Корниловым воевал. Он у ребят и за мать, и за отца, и за господа бога. Хаджи сказал – сделай, так ты помри, но сделай. У него с нарушителями один разговор – нагайкой отходит, парень потом две недели сидеть не сможет, но против него ни-ни. Если Хаджи отстегал, значит, за дело.
Командир партизанского отряда вызывал у меня всё больший интерес. Дал себе зарок – вернусь в свой мир, обязательно изучу его биографию. Как же так, столько читал о гражданской войне на севере, и ничего не знаю про командира-кавказца?
А Слесарев, между тем, продолжал делиться впечатлениями. Похоже, он сам зауважал необычного партизана.
– Ещё такое дело. Тут же неподалёку монастырь стоит. Местные говорят – мол, полюбовник царевны Софьи здесь похоронен, Васька Голицын, что против Петра пошёл. Монахов всего пять человек, стены крепкие, можно в кельях жить, и защищаться, ежели что. Я потихонечку у ребят из отряда Хаджи спросил – а чего, мол, монастырь-то не заняли, а они говорят – батька не велел. Дескать, в монастырь войдём, можем бога обидеть, а этого делать не стоит. Мы сейчас только людей обижать можем, а бога нельзя.
Глава 5. По следам Александра Грина
Я сидел на телеге, разглядывая начинавшие желтеть листья. А ведь уже осень. Сентябрь девятнадцатого года, хотя, казалось бы, недавно был март восемнадцатого. Летит времечко-то, летит. Похоже, что я так и останусь в этой эпохе. Интересно, когда у меня день рождения? Вовка Аксёнов о том помнил, а вот Олег Васильевич так и не выяснил, а в документах нигде нет. Может, сделать днём рождения первое сентября? Значит, мне исполнился двадцать один год. Или двадцать один уже был?
Серёга Слесарев дремал, а возница время от времени оглядывался на меня, словно пытаясь пробуравить во мне дырку. Мужик недоволен, что его заставили отвозить двух не шибко желанных гостей в Пинегу, хотя дома непочатый край дел. Но сказать что-нибудь поперёк боялся, памятуя нагайку Хаджи-Мурата, да и у меня здесь с собой берданка.
Это был наш хозяин, отзывавшийся на имя Степан, тот самый, что сжёг сыпнотифозный барак, а потом был вынужден уступить дом нашей слабосильной команде. Когда мы выходили, слышали причитания его жены и дочки. Им же теперь отмывать весь дом, изрядно загаженный за время пребывания захворавших.
– Степан, а ты за кого: за красных или за белых? – поинтересовался я. Увидев, как напряглась его спина, хмыкнул: – Ясно, за белых. Не боись, никому не скажу.
– Белые, красные… как вы мне все надоели, – не оборачиваясь, сказал крестьянин, без надобности принявшись торопить лошадь, подхлёстывая её вожжами. – Н-но, пошла, тварь!
– Лошадь-то в чём виновата? – поинтересовался я. Хотел добавить – мол, радуйся, что жив до сих пор, к стенке не поставили, но не стал. Думаю, мужику об этом уже сказали раз сто, не меньше.
– Мать вашу так! Лошадь! – ещё раз хлестнул неповинную скотину крестьянин, отчего бедняга понеслась во всю прыть.
Я уже начал злиться. Ладно, если вымещаешь злобу на мне, а животина-то тут при чём?
– Степан, ещё раз лошадь ударишь, я тебя пристрелю, – пообещал я.
Не знаю, что это на меня такое нашло, но я и впрямь был готов застрелить мужика. Неужели из-за коняги? Или до сих пор не сумел забыть языки пламени, охватившие избу, и то, как мы с ребятами вытаскивали уцелевших больных?
Нет уж, если мстить, так стоило сразу.
Однако Степан внял моему увещеванию, сбавил ход и перестал обижать животное.
– Злишься на меня? – неожиданно поинтересовался он.
– А ты как думаешь? – ответил я вопросом на вопрос.
– Злишься, – кивнул Степан. – Я бы на вашем месте вообще за такое дело на первой сосне повесил, только и ты пойми. У меня же два сына было – один к белым ушёл, другого к красным мобилизовали. Не знаю, не то живы, не то уже косточки ихние где лежат, собаки обглодали. Но не это страшно. Все мы под богом ходим, каждому умирать придётся. Страшно, если они в бою встретились, да друг дружку и положили.
– Всё могло быть, – не стал я кривить душой. А что, говорить Степану – мол, живы твои сыночки?
– Мать кажий день изводится, а у меня ещё дочка есть. Вроде, девок-то чего любить? Замуж выйдет, в чужие люди уйдёт. А я, дурак, девку больше парней люблю. Думаю – ладно, хоть эта жива, может, выдам её замуж за хорошего человека, внуков мне нарожает. А тут вы явились, что бы вам в лесу-то не сдохнуть было? А я кажий день от вас покойников вожу. Думаю – заражусь, девку свою заражу, и не станет у меня ни дочки, ни внуков.
– И решил ты грех на душу взять – одним скопом на тот свет двадцать человек отправить?
– Какие двадцать, вас меньше было! – возмутился Степан. – Я ж вас считал, сам хоронить возил. Поперву всего двадцать шесть, двенадцать померло. Стало быть, осталось четырнадцать.
Немного помолчав, мужик обернулся ко мне и оскалился:
– А по мне хошь двадцать, хошь сто, кой хрен разница? Мне моя собственная дочь всех вас дороже. Слышал? Хошь, стреляй меня.
Я только отмахнулся. В чём-то мужик и прав. Дочь, конечно же, будет дороже, кто спорит?
Дальше ехали молча, но уже и ехать-то оставалось всего ничего.
Пинега скорее напоминала большое торговое село, нежели город. Четыре улицы вдоль, шесть поперёк. Центральный проспект вёл к двум каменным храмам, а всё остальное было деревянным.
На въезде в город нас остановил патруль – двое парней в солдатских шинелях, в крестьянских картузах и в лаптях. У одного на плече винтовка со штыком, у второго – охотничье ружье.
– Кто такие? – поинтересовался парень постарше, с винтовкой, рассматривая нас.
А вид у нас с Серёгой был ещё тот! Залатанные штаны и гимнастёрки без поясов, рваные сапоги, зашитые каким-то умельцем на «живую» нитку.
– Из Красного бора мы, своих ищем, – пояснил я.
– Так тут все свои, чужих не держим, – хохотнул красноармеец. – Ты толком скажи.
– Федь, а это не те ли, кто с нашим комиссаром с Мудьюга утекли? – предположил второй. – Слышал, что они в Красном бору были, с Хаджи-Муратом.
– Если ваш комиссар Спешилов, то те, – кивнул я.
– Значит, прямо езжайте, потом направо. Школу увидите, она большая, мимо не пройдёте, там штаб бригады, и комиссар там, – махнул рукой вдоль проспекта первый.
Отпустив возницу обратно, отправились искать штаб бригады. Стало быть, Виктор остался при должности, хотя могли бы уже и нового комиссара на полк отыскать.
Идти пока было тяжело, и я несколько раз останавливался отдохнуть, не раз пожалев, что отпустил мужика. Довёз бы, не развалился.
В школе на втором этаже был развёрнут штаб, а на первом устроили казарму. Виктора отыскали в кабинете, на двери которого висела табличка «Учительская». Оказалось, что Спешилов не просто при должности, а пошёл на повышение – он теперь целый комиссар бригады. Это же как Леонид Ильич Брежнев на Малой земле, что-то между полковником и генерал-майором.
Комиссар готовил огромную стенгазету, одновременно давая указания художнику, рисовавшему на холсте красноармейца с огромной винтовкой, и поэту, пытавшемуся срочно написать поэму на взятие Пинеги.
– Завтра на рыночной площади повесим, пусть смотрят, – сказал комиссар, горделиво показывая своё творение.
А что, молодец комиссар. Пропаганда и агитация – важная вещь.
– Ребята, дел у меня выше крыши, – сказал Спешилов и рубанул ладонью где-то над кадыком. – Так что проводить не смогу. Серёга, ты давай в распоряжение Корсакова ступай – он у нас командиром батальона назначен, спросишь народ внизу, проводят.
Отправив Слесарева, комиссар посмотрел на меня и вздохнул:
– У меня к тебе разговор есть, но до вечера терпит. Давай-ка, товарищ Аксёнов, пока на квартиру ко мне отправляйся. Сейчас прикажу кому-нибудь, пусть проводят. Отдохнёшь чуток, скажешь хозяевам, что от меня, тебя ещё и покормят.
– Так давай сразу-то, чего тянуть? – пожал я плечами.
– Ну ладно, – кивнул Спешилов. Посмотрев на «редакцию», сказал: – Товарищи, вы пока покурить сходите.
Поэт с художником удалились, а Виктор, убедившись, что они ушли, прикрыл дверь покрепче. Мне от подобных приготовлений стало как-то не по себе.
– Случилось что? – поинтересовался я. – Или приказ пришёл о моём аресте?
– Тьфу ты, типун тебе на язык, – отозвался Спешилов. – Просто не хочу, чтобы кто-то знал, что ты особист.
Я немного успокоился, а Виктор продолжал:
– Мы же Пинегу две недели назад взяли, да её и брать-то не надо было. Двумя полками в клещи зажали, артиллерию выдвинули, думали, бой будет, а беляки сразу и смотались. Народ говорил, что их не больше сотни и было. Хаджи, как узнал, что белые убежали, свой отряд за ними вслед и пустил. Комбриг не хотел отпускать – мол, неизвестно, на самом-то деле, сколько белых. Вначале разведку пошлём, уточним. Так Хаджи его и слушать не стал. У него один сказ – мой голова так думает, надо дагнат! Догнал, правда, и всех вырубил, молодец. А мы тут остались. Комполка своего встретил, других товарищей. И место моё, сам понимаешь, уже занято. Обо мне в армию доложили, в РВС, оттуда приказ пришёл. Комиссара бригады на повышение послали, в Вологду, вот меня и назначили на его место.
– Так поздравляю, – кивнул я, искренне радуясь за товарища. Если бы все комиссары были такими, как Виктор Спешилов, так и коммунизм бы построили к тысяча девятьсот восьмидесятому году, а то и раньше.
– Но мне-то что, я хоть рядовым красноармейцем пойду, – отмахнулся Виктор. – Другое странно. Я же о тебе в особый отдел целую депешу послал – так, мол, и так, товарищ Аксёнов, будучи в каторжной тюрьме, поднял восстание на острове Мудьюг, личным примером повёл за собой каторжников, заслуживает высокой награды. Я бы на тебя и представление написал, на «Красное знамя», будь ты моим подчинённым, но сам понимаешь, на тебя твои начальники должны писать.
Мне было приятно слышать такие речи, но Спешилов прав. Есть у меня собственное начальство, а оно, может, не то что к ордену меня не представит, так ещё и нагоняй за что-нибудь даст. Начальство, оно такое. Мне бы сейчас другое узнать – а там, в Москве, не позабыли ли обо мне?
– Из Особого отдела пришло что-нибудь? – спросил я.
– Депеша пришла, но какая-то странная, – сообщил Виктор. – Написали, что товарищ Аксёнов остаётся в распоряжении комиссара стрелковой бригады вплоть до подтверждения его полномочий.
– И что тут странного? – не понял я. – Останусь в твоём распоряжении, ты мне какое-нибудь дело нарежешь, что тут думать?
– А как я тобой стану распоряжаться, если особые отделы политотделам и комиссарам не подчиняются?
Вон ты о чём! Не иначе, пока сидел, успел заразиться от товарища Стрелкова.
– А ты плюнь, – посоветовал я Виктору. – Тебе же сказали – мол, до выяснения полномочий. Значит, для тебя я пока лишь боевой товарищ, с которым ты из тюрьмы бежал, верно?
– Верно, – согласился комбриг.
– Стало быть, жду ваших распоряжений, товарищ бригадный комиссар.
– Тогда слушайте боевой приказ, товарищ Аксёнов. Выделю вам бойца в сопровождение, отправляйтесь на квартиру и отдыхайте. Я как чувствовал – для тебя местечко приберёг.
В квартире – вернее, небольшой комнате в довольно просторном доме – имелась мягкая кровать, на которую я немедленно упал и заснул. Приходил ли ночевать комиссар, я так и не понял, но утром меня ждал шикарный завтрак, состоящий из варёной картошки, жареных окуней и настоящего хлеба. Шенкурский уезд – это не Холмогоры и не Архангельск. Единственный из уездов, обеспечивавший себя хлебом. И даже сейчас, несмотря на продразвёрстку и прочее, хлеб здесь был.
Интерьер дома был сборным – деревенско-городским. Широкие деревянные лавки соседствовали с венскими стульями, а книжный шкаф из красного дерева стоял рядом с сундуками. Впрочем, для небольших русских городов это обычное дело. Вон, вспомнить хотя бы дом моей тётушки в Череповце – то же самое.
Хозяева – старичок со старушкой довольно интеллигентного вида – оказались бывшими ссыльными, отправленными в Пинегу лет тридцать назад, но так здесь и осевшими. Михаил Михайлович учительствовал, а Инесса Петровна была обычной домохозяйкой.
Мы стали друзьями, как только я рассказал, что закончил учительскую семинарию, но стать педагогом помешала война.
– Меня сюда за народничество сослали, – пояснил хозяин. – А супруга со мной поехала. Я ж ни бомбистом, ни террористом не был, в народ ходил, прокламации раздавал. Мы же хотели интеллигенцию с народом объединить, чтобы совместно социализм строить. Вот, мне за социализм четыре года ссылки и дали. Поначалу-то тяжело было – пособие ссыльного тринадцать рублей, а за квартиру платили два рубля в месяц с полтиной. Потом родственники денег прислали, мы себе дом отстроили. Я в земскую школу пошёл работать, сами стали жильё сдавать, легче стало. Потом, за примерное поведение, два года скостили, да мне уже и не надо было этого. Два года прожили, дай, думаем, ещё немножечко поживём, а потом ещё. А там и решили – к чему нам чего-то искать, к чему стремиться? Нигде лучше не будет, останемся-ка мы здесь. Тут нас и дом свой, и школа. Я за тридцать лет всех тутошних мужиков выучил и их детишек. Вон, уже внуков скоро учить начну.
– А вы, случайно, Александра Грина не знали? – заинтересовался я, припоминая, что писатель когда-то был сослан именно сюда, в Пинегу.
– Грина? – переспросил хозяин. Посмотрев на хозяйку, пожал плечами. – Нет, такого не знали.
Странно. Все авторы биографий уверяли, что Грин жил именно здесь.
– Александр Степанович Грин, известный писатель, – уточнил я.
– Был у нас когда-то Александр Степанович, только не Грин, а Гриневский, – вспомнила Инесса Петровна. Повернувшись к мужу, спросила: – А ты разве не помнишь? Длинный такой, худой, лицо жёлтое. У него ещё жена такая миленькая была – добрая, с круглым личиком. Она перед самой ссылкой за Гриневского замуж вышла, чтобы их вместе отправили. Гриневские квартиру у Туголуковых снимали.
– Он самый, – обрадовался я. – Фамилию чуточку обрезал, чтобы на иностранную походила.
– А он разве писатель? – удивился старый учитель. – Он же сюда за участие в партии социал-революционеров попал, за терроризм, что ли, а не за писательство. И супруга у него, ты зря говоришь, что миленькая. Очень она высокомерная была, холодная. Даже поздороваться иной раз не соизволит, а уж в гости кого позвать – ни-ни.
– Не за терроризм его сослали, – сказала Инесса Петровна. – Гриневского сослали за то, что он жил по чужим документам. За терроризм бы его в Сибирь отправили, на каторгу, а то и на виселицу. В Пинегу ссылка мягкой считалась, вроде как в Вологду.
– Может быть, и не за терроризм, – не стал я спорить. – Но он точно в эсерах был. А то, что эсер и писатель, – ну так разве одно другому мешает? Вон, Савинков «Коня бледного» написал, ещё что-то.
– Савинков книги пишет? Не знал. Хотя, – призадумался Михаил Михайлович, – до нас эти книги могли и не доходить. У нас, знаете ли, совершенно медвежий угол. Библиотеку ссыльные пытались создать, не получилось. У кого одна книга, у кого две. Мы для себя и для школы книги в Архангельске заказывали, так до него двести вёрст.
– Александр Степанович, он человек неплохой, но не от мира сего, – вступила хозяйка. – Всё по лесам бродил. Ружьё возьмёт, вроде бы на охоту, а ни разу даже зайца захудалого не принёс. А чтобы писатель… Ну, не знаю. Если бы он что-то писал, нам бы сказали. Супругу его жалко было.
– А что так? – удивился я.
– Да так, милая женщина, – вздохнула Инесса Петровна. – Натерпелась она от него, не приведи господь. Супруга у него… дайте вспомнить, как её звали? Да, Вера Павловна, она же из богатой семьи. Отец у неё, он человек богатый, каждый месяц дочери деньги присылал, то пятьдесят рублей, а то и сто. По нашим меркам – неслыханное богатство. Так Александр Степанович и свои деньги на ветер спустит, и жены. И ладно бы просто напился, так ещё и наговорит на себя. У нас как-то тайга горела, народ канавы копал, чтобы пламя остановить. А Гриневский потом сказал – мол, это я лес поджёг!