Редактор: Татьяна Тимакова
Издатель: Павел Подкосов
Главный редактор: Татьяна Соловьёва
Руководитель проекта: Ирина Серёгина
Художественное оформление и макет: Юрий Буга
Ассистент редакции: Мария Короченская
Корректоры: Наталья Федоровская, Светлана Чупахина
Верстка: Андрей Фоминов
В оформлении обложки использована фотография Андрея Стрельникова
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© А. Баснер, 2024
© Художественное оформление, макет. ООО «Альпина нон-фикшн», 2024
Глава первая
Нельсон смотрел сквозь решетку обезьянника. В конце коридора вопросительным знаком маячил участковый. Потерпевший – тихий рабочий, мигрант – полицейского взгляда избегал и отчаянно цеплялся за свою облезлую шапку. Как неловко-то вышло, растерянно думал Нельсон, ощупывая распухший сустав. Плечо обидно ныло. Лишь бы они не решили, что я его по признаку национальности.
Разумеется, это было совсем не так. Все началось утром, когда часы напрягли пружины и хрипло пробили половину десятого. К родителям нагрянули гости: вручили маме карельские пирожки-калитки с разваренным рисом, расселись на кухне и оживленно зазвенели фарфором. Разбуженный Нельсон в светском щебете участвовать не стал. Зевнул, цапнул с тарелки ржаную лепешку и невежливо смылся, пробормотав, что его ждут в мастерской. Ложь чистой воды – там он рассчитывал вздремнуть на широком продавленном диване, всегда покрытом тонким слоем глиняной пыли.
В гулком похмелье Нельсон вывалился из квартиры. Стены парадной непривычно лоснились. На прошлой неделе их густо, с пузырями, покрасили, и этот новый глянцевый желтый слепил глаза, отдавал чем-то кислым на языке. Дом на улице Жуковского давно нуждался в ремонте, но пока старания маленького скуластого узбека вызывали у родителей невнятное раздражение напополам с жалостью. Нельсону же до сегодняшнего утра было все равно.
Итак, он спускался, придерживая мутную голову. Внезапно из глубины лестничного пролета прогремел перфоратор – один настойчивый раскат, второй, третий. Послышалась возня, неясные ругательства, удары молотком. То, что им пытались разбить, явно сопротивлялось, но недолго. Раздался беспомощный керамический треск, будто кто-то расколол гигантское яйцо. Нельсон, который усилием воли худо-бедно ограждал сознание от навязчивых звуков, похолодел.
Били метлах.
Путаясь в ногах и пропуская по несколько ступенек, Нельсон скатился на первый этаж. Действительно: рабочий ползал по выщербленному полу и собирал острые бело-голубые осколки. Неподалеку осклабилась безобразная многоугольная дыра, нарушившая ровный ряд метлахской плитки. У противоположной стены высились замотанные в полиэтилен брикеты дешевого коричневого керамогранита – очевидно, на смену.
Услышав топот, ремонтник распрямил спину и обернулся.
– Ты что делаешь! – выпалил Нельсон. – Не трожь плитку!
Рабочий примирительно поднял руки. Из виноватой расплывчатой русской речи следовало, что он просит прощения за шум.
– Нет, ты не понимаешь, – перебил Нельсон, – это метлах. Историческая плитка. Больше ста лет назад положили. Нельзя ее менять!
Нельсон взял из рук озадаченного рабочего толстый обломок с неровными краями и перевернул его, продемонстрировав рельефный испод:
– Вот, посмотри. Буквы «c», «h». Клеймо Villeroy & Boch. Это очень хорошая плитка, тебе ведь даже сбить ее трудно. Не то что… – он указал подбородком на темную полиэтиленовую башню.
Рабочий энергично закивал.
– Очень хороший плитка, да, – повторил, коверкая окончания.
Нельсон медленно выдохнул. В левом виске забились едва ощутимые спазмы, предвестники близкой мигрени. Иной бы сказал: подумаешь, какая-то плитка… Но не Нельсон. Он, керамист, знал: такую производили в Германии на рубеже веков. Изначально – в одноименном городе Метлах, а конкретно эта партия из парадной, судя по штампу, приехала из соседнего Мерцига.
Ценным метлахом облицованы полы многих старинных особняков, доходных домов, вокзалов и больниц Петербурга. Типичный атрибут неоклассики и модерна, он лежал и в художественной академии, где Нельсон в свое время учился. Завкафедрой стекла и керамики, пышноусый прокуренный демагог, как-то целую лекцию посвятил достижениям немецких технологов – удивительной прочности материала, сверхстойкости цвета. Преподаватели подревнее любили вспоминать, как в послевоенные годы студенты занимались физкультурой прямо в большом зале, под разбомбленным куполом; плитка выдержала и бег трусцой, и лыжи.
Перед выходом Нельсон оглянулся. Рабочий внимательно изучал обломок, водил пальцем по бугристому оттиску. Но стоило отвернуться и нажать на кнопку домофона, как за спиной снова сухо и безжалостно треснуло.
Хватит.
Он бросился назад и вырвал у ремонтника молоток. Тот неожиданно заорал, уцепился за инструмент и крепко дернул его на себя. Драчун из Нельсона был, по правде говоря, никудышный – весь его бойцовский опыт сводился к бестолковым потасовкам с нетрезвыми интеллигентами в липких теснотах питерских баров. Зато он имел заметное преимущество в массе, поэтому с некоторыми усилиями смог рабочего опрокинуть, после чего сам, однако, потерял равновесие и завалился набок.
Свиваясь в дурацкий, неловкий человеческий узел, они катались по принесенной на чужих ботинках черствой апрельской грязи. Громко пыхтели, часто промахивались, молотили кулаками воздух. Нельсон расшиб плечо, узбек каким-то образом расквасил нос. В разные стороны летели теплые алые брызги. На крики некто открыл дверь квартиры, выпустив облако собачьего лая, театрально ахнул и спешно захлопнул.
Сколько времени они так провозились, неясно. Когда в парадную зашел участковый, оба, похоже, исчерпали скудные запасы боевых приемов и совершенно выдохлись. Нельсон лежал, раскинув руки, пялился в сводчатый потолок вестибюля и шумно заглатывал мутный солнечный воздух. В косых лучах роилась ремонтная пыль. Пользуясь передышкой, рабочий отполз к стене, тяжело к ней привалился, запрокинул голову.
– Майор Ковалев, участковый уполномоченный, – прогрохотал полицейский. – Что тут устроили?
Нельсон приподнялся на локтях, сел. В левом плече неприятно стрельнуло. Он попытался взглянуть на сцену в подъезде глазами участкового.
Ситуация складывалась не в пользу Нельсона. В одном углу – сорокалетний мужик без видимых телесных повреждений, крепкий, бритоголовый, в чиненой тельняшке. Только длинная свалявшаяся бородка-колосок выдает его принадлежность к богеме, а не к воздушно-десантным войскам. В другом – поскуливающий рабочий в забрызганном кровью неоновом жилете баюкает, бедолага, разбитый нос.
Нельсон машинально сунул руку в карман штанов и, не веря своей удаче, аккуратно извлек искривленную, наполовину осыпавшуюся, чудом не сломавшуюся самокрутку. Шоркнул зажигалкой.
– Дмитрий Наумович Танельсон. Живу здесь, – сказал, глядя на участкового снизу вверх. – Спускался, вижу, историческую плитку уничтожают. Незаконно. Без согласия жильцов то есть, – торопливо добавил и на всякий случай улыбнулся.
На рыхлой носатой физиономии полицейского вдруг наметились белесые брови. Вероятно, по опыту майора Ковалева, ради сохранения архитектуры морды били редко. Но объяснить важность метлаха этому круглому человеку, похожему на слегка размятую толкушкой вареную картофелину, оказалось невозможно. Оживившееся было на секунду лицо быстро приобрело прежнее скучающее выражение.
– Теперь ты, – участковый повернулся к рабочему.
Бедняга тут же вжался в стену. В отличие от Нельсона, он, несомненно, испытывал ужас перед субъектом в форме. Даже на расстоянии нескольких метров было видно, как на смуглом лбу выступил пот. Крупные дрожащие капли стекали по лицу, мгновенно размывая грязь. Оставляли неровные полосы на небритых щеках и тощей шее с подвижным кадыком, пропитывали заношенную рубашку.
От страха рабочий растерял все известные ему русские слова, кроме «плитка», «мотолок» и «больна». Участковый закрыл глаза и прервал ломкую пронзительную несуразицу небрежным взмахом ладони.
– Чего сидим? – сказал он Нельсону, который нанизывал дымные кольца с запахом чернослива на кованый завиток перил. – В отделении разберемся. А ты шапку не забудь.
Узбек ринулся подобрать с пола свой замурзанный головной убор, каковой запросто можно было принять за умершую в глубокой старости в окружении скорбящих родственников подвальную крысу. Нельсон ненароком обменялся взглядом с майором Ковалевым, и тот еле заметно, почти по-приятельски ухмыльнулся.
Нельсон напрягал зрение, силясь разглядеть происходящее в коридоре. Сообщит ли рабочий майору что-нибудь вразумительное? Подаст ли заявление? И что теперь – штраф, арест? За избиение по национальному признаку, если верить интернету, можно влететь по полной. Нельсон скривился и проглотил ком, стоявший поперек пересохшего горла. Макушку стиснула боль. Вот она, душная похмельная мигрень, здравствуйте.
Он опустился на занозистую доску, привинченную к стене: единственный предмет аскетичной обстановки камеры. Стал вертеть в пальцах уцелевший метлахский восьмиугольник, который безотчетно унес из парадной. По-прежнему зверски хотелось спать, а еще – курить, но в холщовых складках многочисленных карманов нашлась лишь сладковатая табачная труха. Хоть телефон не отобрали. Да и вообще обыскали ну очень лениво. Видно, сочли никуда не годным преступником.
Неглубокий, полупрозрачный сон продлился недолго. Грубо лязгнула дверь. В камеру, где едва помещался Нельсон со своей поминутно разбухавшей головной болью, завели какого-то парня.
– Вы не имеете права, верните мои вещи! Телефон! – клокотал тот. – Вы должны составить опись!
– Составим-составим, не переживайте. Вы пока здесь посидите, а мы как раз все опишем, – ласково отозвался конвоир.
Вибрирующий молодой человек позднего студенческого возраста крикнул что-то об адвокате вслед уплывшему по бурому линолеуму полицейскому тулову. У него было чуточку опушенное лицо, крупные уши, за которые ненадежно зацепилась тонкая оправа очков. Высокий, нескладный, в мешковатой синей толстовке, скруглявшей по бокам худобу, – и тем не менее в насквозь интеллигентном облике читалась некая затаенная взбрычливость.
– Глеб, – вызывающе бросил он, все еще натянутый как тетива.
– Куришь? – с надеждой спросил Нельсон.
Глеб помотал головой. Нельсон вздохнул и, представившись, подал парню телефон. Тот помедлил, но взял – вероятно, посчитал мотивы сокамерника достойными. Наморщил лоб, припоминая номер, и принялся лихорадочно печатать.
Переписка Глеба распалила. Вскоре ее содержание, вскипев, выплеснулось из текста наружу. Время от времени примолкая, чтобы что-то еще напечатать, Глеб сообщил: он активист, копирайтер и филолог – именно в таком порядке. И без пяти минут политический заключенный, добавил он почти мечтательно. Дальше последовали пылкие заявления о недопуске кандидатов, коррупции и государственном произволе. Как выяснилось, утром тридцатого апреля Глеб вышел с плакатом на очередной одиночный пикет к фонтану – мокрому гранитному шару на углу Невского проспекта и Малой Садовой. Собирался выразить позицию («Это нормально для современного правового государства!»), да только его мигом увезли в ОВД якобы для проверки документов.
– А тебя за что? – наконец поинтересовался Глеб.
Всем своим видом он выказывал готовность немедленно возмутиться любой, самой крохотной, тщедушной несправедливостью. Парень запыхался после тирады как бегун, не рассчитавший силы. Теперь он явно ощущал острое и не вполне взаимное сродство с собеседником.
Нельсон рассказал. История о керамисте, вступившемся за поруганный метлах, привела Глеба в восторг. Чтобы рассмотреть поближе керамический образец, он отложил телефон и даже не обратил внимания, когда аппарат загудел и забрякал сообщениями на деревянной скамейке.
– И что ты будешь делать? – спросил, подавшись вперед.
Нельсон молча пошарил взглядом по камере. Глеб протянул ему плитку:
– А ты можешь слепить такую? Ты ж гончар. Слепи и положи в парадной. Сам.
– Такую же – нет. Вручную – точно нет. Ее делали промышленными методами на гидравлических прессах. Порошковое сырье, до хрена компонентов… Нет, невозможно.
– А обязательно повторять состав? Все равно в грязи на полу не разберешь! Она должна просто выглядеть так же.
Энтузиазм Глеба был утомителен, однако пришлось признать – тот, в сущности, прав. Нельсон провел сухой ладонью по бритому затылку. Теоретически подновить плитку нетрудно. Да, она будет не такой прочной, как метлах, но внешне практически не отличить. Лет десять пролежит, разве что на нее прицельно что-нибудь не уронят. Например, философски подумал Нельсон, молоток. Мало ли что в парадных роняют.
– Ну положу я ее. И что? На следующий день придет тот же самый рабочий от управляющей компании и собьет. Толку?
– В управляющих компаниях такой бардак! Им плевать. У меня бабушка в прошлом году пыталась заставить их починить домофон. Она, между прочим, бывшая начальница лаборатории. Боевая старушка. На митинги со мной ходила! – Глеб весь заблестел, как начищенный фаянс. – Короче, неважно им, кто исполнитель и какой результат. Главное – получить подписанный акт о работах. У нас жильцы в итоге сами нашли подрядчика. Они там как-то между собой договорились с ремонтниками от ЖЭКа… Надо действовать! Брать инициативу в свои руки! Если не ты, то кто? Тем более впереди майские, никто работать не будет.
Удивительно, насколько эта юная непосредственная уверенность все же была обаятельна. И заразительна. Да и обстоятельства встречи располагали: то, что обсуждалось в камере, само собой обретало привкус революционной решимости. Нельсон не успел придумать, как возразить, – по топкому линолеуму зашлепали шаги. Он схватил с лавки телефон и запихнул его в карман. Майор Ковалев повозился с ключами. Всхлипнули металлические петли.
– Танельсон, свободен, – сказал он.
Нельсон бестолково завис, глядя майору в широкую переносицу. Участковый продолжил с глумливым восхищением:
– Ты у нас, оказывается, рабочих не обижаешь. Два часа я на него угробил. Заявление писать не будем, побои снимать не хотим. Какие, говорит, побои, я упал с лестница на лицо, а он меня поднимал, но тоже упал, да, – майор довольно точно изобразил акцент узбека и гниловато хохотнул. – Все упали, драки не было. И шапку эту свою дебильную треплет. Боится, разрешение на работу спрошу. А у меня что, дел других нет?
Оцепенение быстро прошло. Нельсон вскочил на ноги. От резкого подъема в голове зашумело море, будто он поднес к ушам сразу две колючие, снятые с пианино крымские раковины. Он повернулся к Глебу и пожал ему руку.
Уже у выхода Нельсона догнал крик:
– Оранжевый жилет надень, чтоб ни у кого не было вопросов. И ни в чем не сомневайся!
Солнце медными кимвалами било в окна сонных домов и в каждом будило маленькое вздрагивающее небо. В перспективе улицы Пестеля из разреженной молодой листвы вздымался тугой соборный купол с золотым высверком креста. Снег давно и покорно сошел, лишь изредка под ногой лопалась случайная ледяная корочка, последняя примета немощных ночных холодов.
Под балконами щурились угрюмые кариатиды, потемневшие за зиму на пару тонов. Они нехотя стряхивали с себя морок и косились на повреждения фасадов: увечные колонны, перебинтованные строительной сеткой, саднящие обвалы штукатурки, лепные младенческие личики, выбеленные лучами, все в оспинах.
Весна в Петербурге ветреная, но после душной камеры Нельсон лишь порадовался прохладе. В воздухе мешались запахи прелой прошлогодней травы, сырой земли, мокрого камня и еще чего-то свежего, вроде разрезанного огурца. Впереди на длинной худощавой фигуре парусом вздулся серый плащ. Человек-мачта с третьей попытки вытащил сигареты из вертлявого кармана, Нельсон прибавил шаг. Ему опять не повезло – незнакомец смял пачку и бросил в ближайшую урну. Впрочем, до мастерской, где хранился кое-какой запасец табака, оставалось пятнадцать минут проходными дворами.
Несмотря на откровенно разгильдяйский образ жизни, проблем с законом Нельсон никогда не имел. Максимум – как-то раз, еще в восьмидесятых, прятался от одышливого сторожа Михайловского замка, куда ночью влез с одноклассниками через дыру в ограде. Да и сегодняшнее посещение отделения едва ли можно квалифицировать как проблему с законом. Казалось, даже полицейские, которые его оформляли, делали это понарошку, не всерьез, и говорили с ним не по-ментовски приветливо.
При всей комичности происшествия одна деталь не на шутку озадачивала: внезапное желание пустить в ход кулаки. Нельсон привык считать себя по природе миролюбивым, в чем-то, может, и бесхребетным, а тут – на тебе, такая решительность. Странно. Немного стыдно. Но и, что уж, по-своему упоительно. Интересно, эта ли убежденность в собственной правоте толкает Глеба на его митинги? К этому ли чувству довольства собой, звучному и сверкающему, как духовой оркестр, он стремится?
На радость, мастерская пустовала: ни керамистов, с которыми Нельсон делил аренду, ни их учеников. Нельсон тоже пробовал вести занятия, правда безуспешно: то и дело опаздывал или забывал. К тому же преподавать он совершенно не умел, вместо объяснений сам брался за глину, чем сводил к нулю и без того скудный педагогический эффект. Дольше всех из его подопечных продержалась одна немолодая амбициозная дама. После каждого урока, затяжного и неуклюжего, она что-то строчила в блокноте под оранжевой обложкой из искусственной кожи, а еще приносила глупые эскизы авторских украшений, но, не найдя на безмятежном лице учителя признаков скрытой зависти к ее творческому гению, сдалась.
Мастерская занимала несколько комнат на цокольном этаже. Преподавали в первой от входа, за массивным столом для ручной лепки или за гончарными кругами – четыре агрегата, отгороженные плексигласом, в шашечном порядке выстроились в углу вдоль стены. По периметру замерли с хрупкой ношей стеллажи из необработанной сосны. На них, пихая друг друга боками, толклись наивные ученические работы – бессчетные шеренги вазочек с кривыми шеями, всякие бесполезные плошки и крыночки, штук двадцать пузатых горшочков. На нижней полке, свесив ножки, сидели симпатичные уродцы, каких обычно делают дети. Ушастые и лупоглазые, они вопросительно глядели на приходящих – вдруг те заберут домой (забирали редко). Особое место мастера отвели немногочисленным изделиям учеников продвинутого уровня: цветущим лиловой и персиковой глазурью чашкам, лощеным плодам граната, набору для завтрака из охристой шамотной глины, в котором предусмотрели даже подставку под яичко.
Поскольку в этой комнате чаще всего собирались посетители, она была самой прибранной, самой милой, изо всех сил располагавшей к себе. Уютные предметики – карамельно мерцавшие под потолком гирлянды, грифельная доска с меловыми рисунками, веточки сушеной лаванды – будто бесхитростно говорили: тут царит творческий процесс.
Каков он на самом деле, можно было увидеть, пройдя дальше по коридору, мимо мойки, туда, где работали мастера. Размером вторая комната незначительно уступала учебной, но казалась очень тесной – от захламленности. Всюду, куда ни глянь, лежала мокрая ветошь, в которую заворачивали глину, чтобы не высыхала, груды кустарного инструмента, жестяные банки, ощетинившиеся кистями, сыпучие пигменты и глазури в сплюснутых мешках. На заваленном барахлом подоконнике из кашпо тянулся щупальцами к свету Филимон – многолетнее алоэ не помирало исключительно благодаря устойчивости своего вида к засухам. Исполинская электрическая печь для обжига искажала пространство хромированными бортами (вот кто истинная хозяйка комнаты, остальные – так, приживалы).
Все здесь было рябое, в бурых пятнах и белых потеках: и кафель на стенах, на котором не рассмотреть узора, и старые школьные стулья на коротких полозьях, и настольные лампы. Уж до чего хорошо Нельсон знал помещение, но все равно чуть не опрокинул ведро с мутной остывшей водой – на дне глухо громыхнули мастерки, стеки и бог весть какой еще инструмент.
Нельсон сел за рабочий стол. Нашарил под мятыми эскизами полупустую пачку табака, скрутил папироску. Взгляд упал на плотный спекшийся бисквит из каменной массы, приготовленный кем-то из мастеров к росписи. Такой материал, прочный и тугоплавкий, подошел бы для пола, невольно подумал Нельсон. Слова Глеба об оранжевом жилете не выходили из головы. Парень дело говорил. Чтобы восполнить утраты в парадной, хватит десятка плиток, с запасом.
Однако все не так просто. Будь это обычная плитка, Нельсон одолжил бы готовую форму у коллег, да только это узнаваемые метлахские восьмиугольники, которые образуют на стыках квадраты. Надо отливать специальные гипсовые формы. И начинать прямо сейчас. Долгие майские – замечательно, конечно, но предстоит кучу всего успеть: вылепить, просушить, обжечь, расписать и снова обжечь.
Взяв плитку из парадной за образец, Нельсон выточил несколько деревянных моделей. Смазал их взбитой кипяченой смесью туалетного мыла и растительного масла (перво дело намажь, изымутся шибче, советовал мастер усольской игрушки, сердитый сибиряк, напоминавший сушеный белый гриб; Нельсон когда-то выведал у него технологию за тарелкой щей). Листы фанеры он временно скрепил пружинными зажимами. Поместил блестящие от смазки модели в эту наспех собранную опалубку и до краев залил ее замешанным на воде гипсом.
Густое сероватое тесто схватывалось на глазах, но окончательно форма затвердеет лишь через пару-тройку часов. И славно – пока сушится гипс, можно наконец прилечь. К рабочей зоне примыкало совсем уж крошечное помещеньице для отдыха. Нельсон растянулся на диване, хрустнул всеми суставами и обмяк.
Под закрытыми веками, как на экране, крутились события последних суток. Вот приятель Нельсона, доктор Врач, отечный рыжеватый медик, ни имени, ни профиля которого никто не знал, сообщает, что дежурит в ночную смену. Вот Нельсон в хирургическом колпаке набекрень с развязным артистизмом рассказывает вусмерть влюбленной в него медсестричке о поездке автостопом в Баку. Вот рдеет прозрачный пакет дешевого вина, подвешенный на инфузионную стойку на манер капельницы; оно щиплет и горько перекатывается во рту. Вот доктор Врач приносит роковую канистру разведенного медицинского спирта, вот кто-то, матерясь, бесцеремонно трясет Нельсона за плечо, и он бредет досыпать к родителям, вот – дальше пленка ускорилась – битый метлах, картофельная полицейская рожа, Глеб почему-то спрашивает, когда же они пойдут на митинг…
Нельсон крепко спал.
Работа слизнула майские, точно сластена – капли варенья с блюдца.
Когда формы были готовы, Нельсон взялся за плитку. Резал струной белую пластичную массу, сминал, бросал из ладони в ладонь, выгоняя воздух, вдавливал мягкие комки пальцами в гипс. Работал с удовольствием – ему всегда больше нравилось лепить вручную. Гончарный круг, инструмент перфекционистов и зануд, требовал абсолютной точности движений и в ответ выдавал надутую, чопорную, будто не знавшую прикосновений посуду. Капризной глине, скользко вращавшейся на круге, Нельсон предпочитал глину покладистую, которую можно мять, сжимать и валять.
В формах сырые глиняные заготовки сушились сутки. Чтобы рисунок прослужил как можно дольше, Нельсон, изрядно повозившись с цветопробами, нанес узор из геометричных голубых четырехлистников прямо на необработанную поверхность. Для прорисовки мелких деталей он выбрал любимую тонкую кисть, склеенную из березовой палочки и шерсти домашнего кота, плоскомордого перса по кличке Каспаров. Родители тогда жутко возмущались, обнаружив в рыжем меху проплешину… Но Каспаров, получивший мзду в виде сметанной крышки, против выстриженного клока не возражал.
Расписанные и выглаженные влажной губкой плитки, уже без трещинок и неровностей по краям, отправлялись в печь. Первый обжиг – утильный, крещение огнем. Не только придание прочности, но и проверка на прочность: если по неаккуратности оставить где-то в порах глины воздушные пузырьки, изделие расколется. Бывало, так гибли ученические работы, и мастера специально не выкидывали черепки – наглядно объясняли новичкам, чем чревата небрежная обминка материала.
Даже Нельсон, керамист опытный и терпеливый (не по причине личной выдержки, а от здорового философского пофигизма), всякий раз загрузив сырец в камеру, с некоторым волнением расхаживал вокруг басовито гудящей печи. Томился, пока она остывала и изделия внутри были одновременно живыми и мертвыми. Открыть печь раньше срока – значит создать фатальный перепад температур. Приходилось ждать.
После первого обжига перед Нельсоном встал вопрос, покрывать ли плиточный полуфабрикат глазурью для защиты цвета. Так-то метлах не глазуровали: за счет особого состава красящий пигмент уходил глубоко, почти на половину толщины плитки. Потому ее поверхность и не тускнела от тысяч шагов и шарканий в дореволюционных парадных – на месте стертого слоя проступал следующий, нетронутый. В условиях мастерской, однако, технологию немецких заводов воспроизвести было проблематично. Нельсон мудрить не стал и залил плитку прозрачной матовой глазурью.
После второго, политóго, обжига фальшметлах был готов. Нельсон с нараставшей гордостью любовался делом своих рук. Исторический образец из парадной рядом с чистенькими и пригожими, в буквальном смысле свежеиспеченными, плитками заметно поблек – ни дать ни взять подурневшая с годами жена художника на фоне портретов, написанных в юности. Нельсон даже задумался, не состарить ли ему новую плитку искусственно, но она была настолько прянично хороша, что он не решился. Наверное, если основательно отдраить пол в парадной, разница будет не так сильно бросаться в глаза, а со временем вовсе исчезнет.
Первого рабочего понедельника керамист ждал с зудящим волнением в желудке. Азарт, разыгравшийся за лепкой, не унимался и теперь подгонял скорее положить плитку. Больше всего Нельсон, естественно, опасался, что узбек за каким-то чертом решит поработать в праздники и увеличит масштаб разрушений. И зря – тот, видно, еще не оправился от их бездарной драки и держался от парадной на Жуковского подальше.
В день икс Нельсон вышел из родительской квартиры, сжимая горячей ладонью бутылку водки за прохладное горлышко. План был прост: помириться с рабочим, подпоить его, чтобы был посговорчивей, и убедить подписать в ЖЭКе акт сдачи работ. Класть самодельный метлах точно нужно самому – еще кокнет. И не забыть про жилет. Да, план был прост, но почему-то уверенность таяла с каждой ступенькой, и к первому этажу ее не осталось совсем. Может, ремонтник сегодня вообще не придет?
Узбек пришел. Завидев Нельсона, застыл на месте. Вдруг подобрался всем телом, округлил глаза, издал высокий гортанный звук – приготовился то ли напасть, то ли пуститься наутек. Плечи сузились, а локти плотно прижались к бокам, отчего маленький рабочий сделался еще меньше, чем раньше. Нельсон, не теряя времени, выставил перед собой водку:
– Я с миром. Деремся мы, прямо скажем, так себе. Давай лучше выпьем. И поговорим.
Рабочий нервно моргнул, облизнул обветренные губы, сглотнул. Вид вкусно запотевшей бутылки, поигрывающей на свету радужным бликом, его заворожил, но обритому налысо типу, державшему ее в руках, он явно не доверял.
– Ну же, – вполголоса продолжил Нельсон. – Я Нельсон. Тебя как зовут?
– Юсуф…
Ремонтник немного расслабился, сбивчивое дыхание выровнялось. Стоило, правда, шагнуть в его сторону, как он опять весь сжался, будто тело враз свело судорогой. Нельсон отступил.
– День весны и труда отметим в конце концов? – уже не надеясь на успех, предложил он.
Идея отпраздновать пять дней назад минувший Первомай воодушевления не вызвала. Юсуф почесал заросшую щеку и, приосанившись, важно сказал:
– Нэльзя. Рамадан.
Нельсон мысленно обругал себя. Досада обожгла за ушами. Не подумал. Более того, оказался совершенно не готов, что шитый белыми нитками план порвется так скоро, так близко от развороченного пола, где они друг дружку лупцевали. И тут он вспомнил.
– Юсуф, а почему ты заявление на меня не написал? В отделении. У тебя что-то с документами?
Рабочий забегал взглядом. Нельсон не торопил. Наблюдал, как тот беспокойно мнет натруженные руки, сплетает и расплетает корявые пальцы.
– У мэня нэт мэдицинский страховка, – поколебавшись, признался Юсуф, – потэрял. Нэ знаю, гдэ взять. Если узнают, штраф дадут или скажут уехат.
Вот оно что. Нельсон расправил грудь и глубоко вдохнул. Полис обойдется рублей в пятьсот, с телефона – минутное дело. Оформит сейчас, при нем, распечатает наверху, а отдаст только после того, как рабочий подпишет акт.
Юсуф в изумлении вскинул брови, но на сделку согласился охотно. Окрыленный, поспешил к выходу из парадной, жестом пригласил Нельсона следовать за ним. Во дворе брякнул горстью ключей о неприметную выкрашенную в цвет стены дверь, за которой скрывалась дворницкая каморка без окон. Там как-то разместились провисшая раскладушка, свернутый в рулон молельный коврик, две хлипкие табуретки и стол, покрытый клеенкой в крупный пурпурный горох. На нем в эмалированной кружке болтался электрический кипятильник, выворотив за край спутанную лапшу шнура. Судя по скупому набору предметов, по противоестественной пустоте тесной комнатки и почти полному отсутствию запахов, здесь не жили: оставляли вещи, может, изредка спали.
Покопавшись в рюкзаке, спрятанном под раскладушкой, Юсуф достал несвежий, дохнувший тоской по дому паспорт. Из него выпала семейная фотография с бледными заломами. Пока Нельсон вбивал данные в телефоне, Юсуф рассказывал, зажевывая одни слова, а другие как бы слегка пропевая, о себе, о жене, ждавшей в кишлаке под Ташкентом, о том, как водил детей в музей показать доспехи (Амира? Или Тимура?), и что-то еще про цены на автомобили. Нельсон рассеянно кивал.
Обтрепанный оранжевый жилет был единственным условием, на которое Юсуф пошел не сразу – казенный, как-никак. Нельсон заверил, что обязательно занесет его вместе с распечатанной страховкой.
Позже, на пороге, Нельсон всмотрелся в заштрихованное морщинами лицо Юсуфа с почти зажившей розоватой кожицей вокруг горбатого носа и, возможно, впервые надолго встретился с ним взглядом. Этот человек, его ровесник, знал цену труду, принимал, что мир бывает справедливым и не очень, и, как любой, кто много месяцев мается вдали от родных, хранил в глубине души непреходящую печаль и несгибаемую веру.
– Хороший ты мужик, Юсуф, – вырвалось неожиданно. – Прости за нос.
Шелестнув на животе липучками жилета, Нельсон вышел.
Все необходимое он заранее приготовил в коридоре родительской квартиры и теперь быстро спустил к пролому на первый этаж: зубчатый шпатель, бадью с раствором, кудлатую швабру в мыльной, стрелявшей пузырями воде. Даже миниатюрные пластиковые крестики, с помощью которых выравнивают межплиточные швы. Их Нельсон трижды проклял, собирая по всему подъезду, после того как неудачно, с хлопком, вскрыл упругий пакетик и они, словно кузнечики, застрекотали по замызганному полу.
Прежде чем положить первый рукотворный кусочек метлаха, Нельсон на мгновение задержал взгляд на оборотной стороне. Внизу, под бороздами, которые он сделал стеком по непропеченной глине, чтобы лучше схватился раствор при кладке, была выдавлена буква «N». Авторское клеймо, как на всей прочей керамике Нельсона. Глупость, прихоть художника, никто и никогда не опознает его по этой отметке, но она будто сообщала действиям Нельсона оттенок какой-то особой реальности и безвозвратности. Закрепляла за ним право – и личную ответственность – делать то, что он делал. Право ни в чем не сомневаться, как напутствовал Глеб.
Сомнений больше не осталось.
Плитка за плиткой угловатая рана постепенно затягивалась. Надо же, как просто. Всего лишь починить то, что сломано, – и удовлетворение гарантировано. Вот такой он скромный герой.
Тут голодным комаром в ухо проник писк домофона. В парадную, охая пакетами и волоча за собой нечесаную болонку, вошла соседка, крючковатая старушка с фиолетовым пухом на голове. Старая блюстительница порядка. Нельсон был уверен, что именно она тогда вызвала участкового. Меньше всего сейчас хотелось привлечь ее внимание. Тем временем собачонка натянула поводок и затряслась в хриплом противном лае.
Попался.
– Замолчи уже, пожалуйста, что ты разгавкалась, – старушка оттаскивала болонку, та с поразительной силой сопротивлялась. Ну просто Самсон, укрощающий льва. – Не видишь, человек работает?
Собачонка поддалась, и парочка, шурша, поплелась наверх. Нельсон растерянно проводил их взглядом. Он готов был поклясться, что в какой-то момент соседка посмотрела на него в упор. Однако того хищного выражения лица, с которым старушка обыкновенно гоняла раздухарившихся подростков во дворе, не возникло: безыскусно нарисованная бровь не изогнулась, ноздри не дрогнули, тень недоумения не затянула лоб. Похоже, она его не узнала. Нельсон, конечно, изрядно запылился, но как так вышло? Не могла соседка его не идентифицировать, он ведь еще мальчишкой ее донимал – давил на дверной звонок и, гогоча, убегал…
Внезапно Нельсон сообразил: дело в жилете. Этот яркий светоотражающий жилет, призванный делать рабочих предельно приметными, парадоксальным образом достигал обратного. Люди видели жилет – но за ним не видели никого.
Следующие несколько часов Нельсон проверял свою гипотезу. Закончил к вечеру. Работал, больше не таясь от жильцов: страстно скреб, иногда что-нибудь громко ронял, у кого-то на пути нарочно клал инструмент. Никому не было до него дела. Никто его не узнавал.
В жилете он человек-невидимка. И может делать все, что захочет.
Глава вторая
Мама распахнула дверь комнаты. Нельсон оторвался от залистанного альбома майолик Врубеля. На развороте притворно хмурилась волоокая Морская царевна, подпиравшая изумрудную щеку крепкой короткопалой ладонью.
– Сколько можно тебе говорить, унеси в мастерскую эту гадость, – ровным голосом сказала мама.
Этот тихий, почти бесцветный тон не предвещал ничего хорошего. Посторонний человек, пожалуй, не придал бы ему значения, но Нельсон, наученный горьким опытом, почувствовал: надо тикáть. Когда мама, обладавшая от природы жизнерадостным и бурливым темпераментом, сердилась по-настоящему, ее звонкий девичий голос звучал глухо и отдаленно. Глас шторма, подтрунивал над ней отец, имея в виду ту область зловещего затишья в самом центре урагана, которую синоптики называют глазом бури.
Бежать, однако, было некуда. Мама стремительно пересекла комнату и занесла руку с явным намерением шарахнуть чем-то по тумбочке. В последний момент передумала, смягчилась и бережно поставила перед Нельсоном изящную чашечку – беленькую, тонкостенную, с золоченой каймой, сделанную в лучших традициях какого-нибудь Императорского фарфорового завода. Нельсон по-идиотски заулыбался. Мама фыркнула. С величественным и оскорбленным видом отбыла на кухню, бормоча: «Сил никаких на тебя нет».
Из элегантной чайной посудинки смущенно выглядывал крошечный, сморщенный, анатомически точный керамический фаллос.
Пошлая керамика была предметом давних семейных разногласий. Поначалу Нельсон ваял ее, так сказать, для души. Чтобы поднять себе тонус, когда уставал от обилия миленьких и действительно пошлых вещиц, которыми зарабатывал себе на жизнь. Из его рук выходила всякая мелочовка, заполнявшая полки сувенирных лавок, цветочных подвалов, сетевых книжных магазинов, где продавалось все меньше книг. Прелестные пустяковины для романтически настроенных туристов, уверенных, что приобрели фрагмент подлинного города, нечто «интеллигентское», кусочек петербургского снобизма. Это были фигурки эрмитажных котов, керамические таблички, цитирующие Достоевского, тарелки, расписанные корюшкой и чайками Новой Голландии, значки из полимерной глины с суровой головой Петра и прочая осточертевшая подарочная дрянь.
Изысканная посуда, декорированная гениталиями, стала внутренним протестом, шуткой для самого себя. Мало-помалу ее набралось на целый разнузданный сервиз. Однажды Нельсон совершенно случайно оставил пару экземпляров на кухне и, к своему глубочайшему удовлетворению, чуть не сорвал дежурный мамин банкет. Оказалось, выводить из душевного равновесия благородных гостей ну очень смешно.
Реагировали на внезапную «эротику» по-всякому. Многие просто смущались. Бывали и казусы: церемонные филармонические дамы вдруг разражались матерным словом, отставные военные цепенели и заливались краской, а один нудный бухгалтер сперва глупо хихикнул, а потом еще минут десять икал.
Скабрезная керамика кочевала туда-сюда между домом и мастерской. После третьего инцидента с «нечаянно забытыми» работами мама почуяла неладное и теперь была начеку – тем интереснее стало подсунуть гостю очередную крамольную чашечку или плошку. Нельсон проявлял изобретательность, делал близкие копии имевшейся на кухне посуды или искал места, откуда визитер сам мог взять кружку, не дожидаясь хозяйки.
Отец лишь посмеивался. Его друзья, по преимуществу коллеги-медики, ценили телесный юмор. На провокации не велись, тут же принимались цинично рассказывать за столом какую-нибудь свежую врачебную байку. Мама, которая за сорок лет брака с хирургом так и не привыкла к натуралистичным подробностям, картинно негодовала, с грохотом ставила на плиту чайник. Но и сама не выдерживала – тоже хихикала на особо курьезных сценах.
Нельсон зашел на кухню под плетеный свет абажура. Отец с аппетитом доедал копченую миногу. Нельсона передернуло – он искренне не понимал, как можно есть этих круглоротых зубастых тварей прямиком из книг Фрэнка Герберта. Мама раздраженно трясла вскрытым пакетом, выпуская в конфетницу сияющий малиновый каскад в серебристо шуршащих обертках. Вот как она нашла контрабандную чашку – полезла в буфет за безвкусной ладьей чешского хрусталя.
– Опять ты со своим творчеством, – пробурчала мама, выравнивая верхний слой конфет. Впрочем, по удлинившимся лучикам возле глаз было ясно, что она больше не сердится. – Неужели не надоело? Как ребенок, честное слово.
Срочно требовался кофе. Нельсон потянулся за туркой, согнав Каспарова, который балансировал хвостом на спинке стула. Мама обратилась к отцу:
– Это ты во всем виноват. Ничего святого у сына не осталось. С вашими эскулапскими разговорами человеческое тело утратило красоту, сакральность. Тарелку дай.
– Правду говорил Жванецкий: женщину скандал не портит, а освежает, – хмыкнул отец, восхищенно глядя на нее.
Нельсон любил родителей. За их поверхностную непохожесть при глубоком душевном родстве, за нежные перепалки и, сильнее всего, за феноменальную терпимость к его расхлябанному быту и всегдашней жизненной неустроенности.
Им, очевидно, было непросто. Когда-то Танельсоны живо представляли себе сына в белом халате, к тому же маленький Митя (Нельсоном он станет много позже) подавал надежды. Мальчик подолгу рассматривал, исходя гадливым любопытством, отцовские медицинские справочники: тучные бордово-синие внутренности, затейливые сочленения костей в ажуре латыни. К вящей гордости родителей, на уроках труда лепил не кошечек и собачек, а всякие Corpus Ventriculi и Vesica Fellea. Потом, однако, переключился с органов человека на пластилиновых динозавров, а следом – на египетского вида статуэтки со звериными головами. Выяснилось, что главным в этом странном занятии было, увы, «лепить». Но и тут они его поддержали: определили в художественную школу, затем – в академию.
В студенческие годы Нельсон нечасто бывал дома. Зависал в общежитиях, съезжался и разъезжался с девушками (иногда с одними и теми же по несколько раз). Возникал без предупреждения, виновато улыбался, просил денег, обещал взяться за ум и опять пропадал где-нибудь под Калугой в реве музыкального фестиваля. Как-то исчез на целую зиму: никому не сказав, нанялся сторожем кронштадтского форта. Впрочем, до конца свою добровольную ссылку не довел – заскучал и бросил. После тридцати родители махнули рукой на его безденежное ремесло со спонтанными подработками и богемную тусовку, состоявшую из таких же, как он, пустоголовых друзей. После сорока – на отсутствие жены и самого намерения жениться. Разве что рассчитывали на случайное, по недосмотру, появление внука.
Он всегда к ним возвращался. В родительской квартире на Жуковского было по-особому тепло, даже когда стылый зимний воздух просачивался сквозь рамы плохо заклеенных окон и судорогой шел по ногам. Или сейчас, в неустойчивом мае – сегодня баня, на завтра прогноз плюс десять, – но скудоумные коммунальщики взяли и выключили отопление.
Что его здесь согревало? Может, трогательный беспорядок, который вырастал сам собой на любой плоскости: вот валяется на столе мамино вязание, кончик спицы попал в варенье, под газетой притаились очки, сверху – карнавальная маска козы… Почему? Ой, так вышло, не спрашивай. А может, и то, что повсюду громоздились книги – где торчал корешок, где приподнимала крыло обложка. А может, секрет в железном правиле: гость, в том числе незваный, должен быть немедля напоен минимум двумя чашками чая вне зависимости от времени суток… Не дом, а караван-сарай, ей-богу.
Как и все гении места, родители путешествовали мало, срастались тихонько с квартирой. Отец был прочно привязан к Первому меду, мама занималась на дому переводами. Тем более им, наверное, был непонятен их неприкаянный сын. Однако – Нельсон знал твердо – это абсолютно не мешало им его любить. И терпеть.
Возможно, правда, то было вовсе не терпение, а выученная беспомощность – мягкое безразличие, к которому приходят родители всех непутевых детей. Словно флисовое одеяло на птичьей клетке, оно глушит пронзительное, отчаянно бьющееся: «Где мы ошиблись, что сделали не так?» Но об этом Нельсон предпочитал не думать, как старался не замечать, что мама рано поседела, а отец деликатно отказывается от всякого предложения помощи и давно уже сам сына ни о чем не просит.
– Савва-то совсем сник. Ты часом не навещал его, Митя? – услышал Нельсон свое домашнее имя. Отвлекся, а меж тем родители убрали тарелки и желали общаться.
Искусствовед Савва, он же Савелий Петрович Диденко, был другом семьи. Нельсон не помнил, как тот впервые попал к Танельсонам – вероятно, в составе большой, хаотично собранной из разных пород компании, какие закатывались порой на Жуковского. Довольно скоро он стал постоянным гостем на родительской кухне. Причина проста: Савва преподавал историю искусств в художественной академии, и мама верила, что мудрый наставник поможет мальчику вылепить из себя, как из гончарной глины, что-нибудь толковое. В итоге Нельсон окончил учебу, толковей не сделался, но обрел ментора, а родители здорово сдружились с этим очаровательно манерным, немного рассеянным доцентом.
– А что с ним? – Нельсон поддел мизинцем туговатую латунную задвижку и приоткрыл форточку. – Я не в курсе.
Мама демонстративно отвернула нос. Она не любила запах табака, но битва с курением в доме была проиграна миллион сигарет назад.
– Ну как, развод же. Жена требует сатисфакции. Выставила за порог с чемоданчиком. Вознамерилась забрать квартиру. Стервятница, – мама скривилась, точно раскусила горошину перца.
Саввина трехкомнатная квартира на Петроградке, забитая рассыхающимся антиквариатом, определенно заслуживала того, чтобы ее хотеть. Савва рассказывал, что до революции там жил композитор, которого квартира, похоже, до сих пор помнила. Полнилась звуками старой мебели, но дверцы серванта и половицы – не скрипели, нет, – пели в скрипичном ключе на разные голоса. Квартиру не портили даже уродливые шрамы от перегородок: в двадцатые годы пространство произвольно порезали на коммунальные пенальчики, а историческую планировку вернули уже после распада Союза. Сколько было попыток затереть и закрасить рубцы коммунального прошлого (Нельсон пробовал своими руками), все безуспешно: проходил год – и они вновь проступали.
– У него на нервной почве язва открылась, – вставил отец. – Я его тут устраивал к Леонтьеву на прием. Я ж еще не рассказал тебе, Соня…
– Что?
– «Провенанс» разорился. Закрывают все издательские проекты.
Мама охнула.
– А монография?
– Предложили выпустить за свой счет ограниченным тиражом в какой-то партнерской конторе. Но деньги-то откуда взять? – отец поскреб шею под бородой.
Мама порывисто откинулась, подняв стул на дыбы:
– Столько труда! Десять, пятнадцать лет?..
Дольше, подумал Нельсон. Он учился на втором курсе, когда Савва впервые аккуратно заговорил перед студентами о «прыгинском вопросе» в русском авангарде. Кипы научных статей и одну мучительно защищенную диссертацию спустя теория обросла аргументами, нарастила доказательную базу и окончательно оформилась. Вольдемар Прыгин, один из ярчайших живописцев первой трети двадцатого века, чьи работы висели в музеях Петербурга, Вены и Нью-Йорка, был самозванцем. Точнее, живым псевдонимом, за которым скрывалась его жена Вера Евсеева.
Свою диссертацию Савва переработал в толстенную книгу, которая должна была вскоре явить его сенсационные научные изыскания миру. Именно миру – издатели «Провенанса» имели некоторые связи с британским Palgrave Macmillan. Автор тщеславно и, надо признать, небезосновательно грезил переводами по меньшей мере на английский, а затем, быть может, и на французский на гребне повышенного внимания Запада к женскому искусству, не говоря о неугасающем интересе зарубежных ценителей к русскому авангарду как таковому.
Теперь же, получается, проект всей жизни искусствоведа под угрозой. Нельсон соскользнул с подоконника.
– Дойду до альма-матер, – сообщил он родителям.
Савву, безусловно, следовало проведать, но это подождет.
У Нельсона было дело. Он вытащил из-под матраса оранжевый жилет и затолкал его в рюкзак, где болтались разнокалиберные кисти и шпатели. Почему-то Нельсон так и не вернул спецодежду Юсуфу. Хотя страховку вот сразу занес, как обещал. Он убеждал себя, что это ненадолго, что непременно отдаст, но как-нибудь потом, потом. А еще зачем-то прятал жилет у себя в комнате, точно скрывал от родителей другую, тайную жизнь.
С начала мая, когда Нельсон положил плитку в парадной и обнаружил маскирующее свойство жилета, ему совершенно не сиделось взаперти – ни дома, ни в мастерской. Часами гулял, рассматривал фасады. Внезапно поймал себя на мысли, будто намеренно что-то ищет, приглядывается к незначительным изъянам города: нет ли там рукотворного повреждения, получившегося по человеческой дурости, алчности или просчету, которое можно подремонтировать, как плитку? Вместе с тем он физически не смог бы заделать каждую трещину или закрасить всю нецензурщину на стенах старого фонда. Требовалось нечто штучное, авторское, что ли, с чем бы он справился в одиночку. Но и эффектное, не какая-нибудь мелочь.
И вот вчера в районе улицы Рубинштейна Нельсон нашел, что искал: небольшой – метр на полтора – витраж над входом в жилой дом, щедро, по-советски замазанный масляной краской. И сейчас собирался поближе изучить его с улицы.
Нельсон забрался на высокий колесоотбойник, оставшийся у парадной с тех времен, когда по городу разъезжали конные экипажи и грозили ударом обода или ступицы размозжить дверь. Жилет по-прежнему защищал от лишнего внимания, в чем Нельсон в который раз убедился, – он едва не упал и нелепо замахал руками, пытаясь удержать равновесие (все потому, что зассанная собаками гранитная тумба неудобно, под углом, вросла в асфальт), но никто не обратил внимания и не бросился на помощь.
Витраж сидел над дверью в полукруглой фрамуге. Изящная резная рама контуром напоминала раскрытый дамский веер. Выпуклый растительный орнамент слабо проступал под плотным слоем краски – удивительно, что Нельсон вообще давеча приметил эти задушенные листья и стебли. Если стекло очистить, в парадную проникнут цветные лучи солнца. Но какие? Синие? Зеленые?
Нельсон колупнул шелушащийся слой. Засохшая пленка легко отошла, за ней – еще больше коричневой мазни. Не жалели же краски. Любопытно, это они с архитектурными излишествами боролись, дабы честный пролетарий не видел буржуазной красоты, или просто решили, что так практичнее? Замазал – мыть не надо. Стекло прочнее опять же.
Полчаса Нельсон очищал витраж от шелухи. Снял все, что смог, руками (беззлобно поругивался, когда хрупкая, но острая чешуйка колола под ногтем), затем достал из кармана перочинный нож, поскоблил. Нет, механически покрытие не снять. Сперва надо химией, и только потом скрести шпателем, а в тонких местах – на сгибах, в ограненных кромках фацетного стекла – хорошо бы пройтись скальпелем. И лучше все-таки со стремянки, подумал Нельсон, после того как вновь поскользнулся на круглой голове отбойника и проехался ладонью по шершавой стене.
Больше здесь делать нечего. Витраж он осмотрел перед тем, как навестить Савву в академии, – как чувствовал. Там и смывка для краски найдется, и инструмент.
На улице парило, прохожие снулыми рыбами плыли в душной илистой мгле. Шереметевский сад томно, обильно благоухал сиренью. Тяжелый воздух напитал здания; город взбух, как человек, выпивший слишком много жидкости на ночь. Сбоку на водосточной трубе заплескалось объявление. «Внимание! Возможно самопроизвольное падение штукатурки», – прочел Нельсон на ходу и ухмыльнулся. Порыв ветра, пронесшийся вдоль проезжей части, бесследно пропал, задавленный горячей громадой надвигавшейся майской грозы.
Дождь настиг Нельсона в Соляном переулке. Грузные капли разбивались о курчавые головки бронзовых пупсов на фонарях. Каждый путти, покровитель искусства, держал в черных ручках какое-нибудь орудие. Нельсон залез пальцами в полость внутри литого завитка под младенцем с палитрой. Пошарил, вытащил конфету – нехитрое подношение, которым суеверный студент перед экзаменом пытался задобрить пухленького божка, – и с наслаждением ее умял.
За массивной дверью в вестибюле академии стояла мраморная, остудившая сырую шею тишина. Нельсон выждал, пока экскурсионная группа осадит вопросами заспанного охранника (вход в музей был в соседнем здании), поймал флегматичного юношу с дредами. Непринужденно бросил: «Друг, забыл пропуск, проведи, а?» Тот равнодушно приложил карточку, Нельсон двинул телом стальной турникет. Прием неизменно срабатывал – керамист бесстыдно им пользовался, когда нужно было по безденежью стянуть, скажем, баночку глазури.
Он привычно поднялся на второй этаж. Прошел в арочную галерею, опоясывающую большой зал и придающую ему сходство с итальянским палаццо. По широкому прозрачному куполу трещал ливень, растекался муаровыми потоками. Внизу, на расчерченном метлахской плиткой полу – тот самый пол, где после войны занимались физкультурой на лыжах, – раскладывали стенды для студенческой выставки. По всей длине красных стен галереи пучились гипсовые слепки Пергамского алтарного фриза из Эрмитажа: тугозадые величавые олимпийские боги, разъяренные гиганты, змеи. Горельефы, порядком веселившие Нельсона, расставили в начале двухтысячных. Но в академии они пришлись к месту – тут все было к месту.
Здание представляло собой нечто вроде иллюстрированного учебника, всякому залу в нем соответствовал отдельный исторический период или стиль. Создавалась неповторимая музейная гармония, но, что приятно, без затхлости запасников и стылых витрин. Те же горельефы использовались для практики: студенты частенько упражнялись в светотени прямо здесь, на проходе. Переносили на бумагу то треснувший мускулистый торс, то ощеренную змеиную морду, то обломок руки, торжественно сжимающий пустоту. Но сейчас, в непогоду, все пространство залил тусклый молочный свет. Объемные фигуры вдруг утратили контрасты, и юные рисовальщики, побросав на перилах балюстрады карандаши и эскизы, ушли на перерыв.
Поодаль на столах высились фруктово-утварные композиции для натюрмортов. Нельсон поддался искушению и сдвинул пару предметов – совсем чуточку, но достаточно, чтобы впоследствии свести с ума тщательно закомпоновавшего их школяра. Его выходку никто не заметил, за исключением каменной статуи барона, однако отцу-основателю академии было все равно.
Стоило Нельсону свернуть в коридор, как перед ним сочно шлепнуло белой краской. Бухнула и покатилась по полу металлическая банка. Нельсон задрал голову. В расписной потолок упиралась шаткая вышка-тура. На ней, гомоня, будто волнистые попугайчики, возились девчонки-художницы. Все они, как на подбор, были одеты в клетчатые рубашки – Нельсон так и не смог разобрать, сколько их там крутилось. Кто-то резко щебетнул: «Извините!», – и он с нарочитой строгостью посмотрел в ответ. Поймал испуганный взгляд, заговорщицки подмигнул и переступил через вяло расползавшуюся лужицу белил.
Реставрацией тоже занимались учащиеся под руководством выпускников и преподавателей. Работы хватало. Одни росписи пострадали в блокаду, другие нуждались в раскрытии (пышность и космополитизм в СССР одинаково не любили, потому орнаменты, напоминавшие о Флоренции и Риме, крепко заштукатурили). Ухода требовали наличники, изразцовые колонны, резная мебель, скульптуры – студенты всех кафедр были при деле. Нельсону нравилось, что академия служит воспитанникам образцом, пособием и холстом. Дает им свою живую материю и, как следствие, плоть от плоти, сама себя воспроизводит.
Савва еще не закончил лекцию. Нельсон юркнул на задний ряд небольшого амфитеатра. Разумеется, речь шла о самозванце Прыгине.
– …нас не может не настораживать простой факт… – Савва неожиданно понизил голос, заставив аудиторию напряженно вслушиваться.
Это, в общем, было без надобности, потому что студенты и так ловили каждое его слово, но старый оратор не мог отказать себе в пижонском приеме.
– После трагической смерти дорогой супруги весной тысяча девятьсот четырнадцатого года наш востребованный авангардист не выдал ни одной мало-мальски сильной работы и сменил стиль. Критики тогда не удивились: художники пребывали в постоянном творческом поиске. Многое списывали и на депрессию. Но анализ рецензий показывает, что отклики были весьма сдержанными, а благосклонность арт-сообщества, скорее, инерционной. Посмотрим дополнительно на некоторые примеры…
Савва защелкал пультом проектора, демонстрируя кардинальные различия ранних и поздних полотен живописца. Нельсон столько раз слышал Саввину теорию, что сумел бы, наверное, сам прочесть лекцию: ритм и направление мазка, переход от фигуративного к беспредметному, иная «форма мысли»… Ох уж эти искусствоведческие аргументы и пресловутое стилистическое чутье. Дальше Савва сообщит про эскизы в бумагах жены Прыгина, выведет связь между ее нижегородским детством и обращением к традициям городецкой росписи. Обязательно добавит, что никто из друзей не видел художника в процессе создания шедевров: согласно мемуарам, при гостях он прерывал работу, дескать, картина должна «подышать».
– Все вышесказанное позволяет заключить, что за именем Прыгина стояла галеристка Вера Евсеева. Хозяйка Русского бюро искусств, – провозгласил Савва красиво, раскатисто, с бархатными обертонами в голосе.
В кульминации он давал себе волю, управляя голосовым аппаратом, как музыкант – инструментом.
– В миру Вера зарабатывала сбытом картин, организацией концертов и спектаклей. Параллельно под именем супруга писала полотна, известные сегодня по всему свету. Что заставило ее скрывать свое авторство? Сложно сказать. Возможно, она наблюдала, как даже влиятельные женщины в русском авангарде, будь то Наталья Гончарова или Любовь Попова, подвергались цензуре…
Нельсон окинул взглядом зал. Аудитория внимала. Ни один телефон не вспыхивал в полумраке. Когда лектор делал эффектные паузы, становился слышен торопливый шорох ручек по бумаге. Нельсон знал почти дословно, что искусствовед скажет дальше, но история авангардистов и авангардисток в виртуозном исполнении Саввы всякий раз казалась ему обновленной и загадочной.
Дерзкие полотна Гончаровой неоднократно арестовывали в стенах бюро якобы за порнографию и оскорбление православной церкви. Ретроградов пуще всего злило, что бесстыдные холсты принадлежали кисти женщины. Возможно, Вера и впрямь хотела избежать пошлых ограничений цензуры. Возможно, она думала, что, объявив себя художницей, утратит доверие коллег по цеху как посредник и это скажется на бизнесе. Савва, однако, полагал, что, будучи талантливым антрепренером, Вера воспринимала арт-сообщество рынком. Как истинному предпринимателю, ей было интересно создать успешный продукт. Что она и сделала – из своего мужа, художника весьма посредственного. Мужчине в искусстве, как ни крути, проще. Вера прекрасно чуяла, на что есть спрос, и наперечет знала всех конкурентов. Она выстроила мужу соответствующий имидж, сама писала за него картины, сама же продавала.
Савва взглянул на часы:
– Итак, говоря языком современности, Вольдемар Прыгин – бренд, целиком сконструированный женщиной. На этом все. Вопросы, комментарии, предложения, претензии?
Зачарованный амфитеатр ожил: загудели голоса, заскрипели скамьи, кто-то вжикнул молнией, собирая сумку. Взметнулись руки. Выше всех тянулись, перебирая воздух пальцами, нервные отличницы, из тех, что задают предельно заумные вопросы с единственной целью показать собственные знания. За ними, куражась, рванули в бой провокаторы, искавшие слабые места в Саввиной теории.
И тех и других доцент мастерски укрощал. Примерных учениц снисходительно похваливал за «тонкие наблюдения». Для задир специально оставлял по ходу лекции соблазнительные ловушки с приманкой – пустячной нестыковкой или лакуной в материале. Те с радостью попадались в изящные силки логики, где трепыхались беспомощными канарейками, пока Савва разворачивал перед ними заранее заготовленные сети ответов. Изредка звучал в аудитории вопрос простой, но относившийся к сути, – и лицо педагога прояснялось при виде мыслящего, увлеченного предметом студента.
Когда второкурсники разошлись, Нельсон спустился с галерки к преподавательскому столу.
– Вопросы, как по сценарию. Не надоело вам, Савелий Петрович?
– А, Митя. Здравствуй. Извечный порядок учебных заведений, – устало повел плечами пожилой лектор. – Думаешь, в академии Платона или бухарском медресе было как-то иначе? Ученики пыжились во все века. Гонор лучше безразличия. Так я понимаю, что они хотя бы слушают. А безразличных в аудитории тоже, поверь, хватает.
Вблизи было видно, что Савва и вправду сдал. Во время лекции Нельсон будто бы снова стал старшекурсником: перед публикой искусствовед во франтоватом льняном костюме и шелковом шейном платке держался бодро, вещал одухотворенно, жестикулировал с утонченной небрежностью. Словом, все тот же породистый интеллектуал. Но занятие завершилось – и преподаватель мгновенно померк, одряхлел, даже его бирюзовый платок точно выцвел до серого. Так столетний британский актер выходит на сцену, чтобы блистательно сыграть Гамлета и после финального «Дальнейшее – молчанье» доплестись до гримерки, стараясь по пути не рассыпаться в прах.
Больше того, облик Саввы приобрел несвойственную ему неряшливость. На обычно гладких щеках обнаружились царапины и непробритые складки. Из рукава с подленьким любопытством высунулась нитка. Кофейное пятнышко на лацкане, расплывшееся по льняной ткани, напоминало штрихованный рисуночек, какие делают на полях тетрадки в минуты праздной задумчивости.
– Как вы, Савелий Петрович? – осторожно спросил Нельсон.
Савва ответил не сразу, должно быть, не мог отыскать верные слова, чтобы описать свое состояние. Доставал мысленно какую-нибудь фразу, вертел ее так и сяк, откладывал. Наконец сказал просто:
– Бывало лучше. Ты уже слыхал?
Нельсон коротко кивнул. Савва ослабил скользкий шелковый узел на дряблой шее. Запустил ладонь в ворот, растер кожу, словно унимая боль в груди.
– Столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека… Но да ладно. Прорвемся. Расскажи мне лучше что-нибудь.
Нельсон вдруг выложил ему все, что до этого не говорил никому, включая родителей: как подрался, угодил в отделение, восстановил метлах, теперь нацелился на витраж. Преподаватель слушал с интересом, уточнял детали, иногда одобрительно причмокивал узким черепашьим ртом. Время от времени казалось, что он проваливался в зыби своих размышлений, но быстро выбирался обратно, ухватившись за нить разговора.
– Дело хорошее, но как-то мелковато, Митя. Без амбиций, – подытожил Савва и зарылся в портфель, стоявший на столе. – Да где он…
– Что потеряли?
– Ключ от класса.
– Вот же, – Нельсон вытянул за кольцо пластиковый зеленый брелок, ярко торчавший из-под бумаг.
– И правда… – Савва комом осел на стул и безвольно уронил руки на колени. Проговорил жалобно: – Все теряю нынче, Митя. Как так вышло? Что дальше делать-то?
В сухих воспаленных глазах не было гнева или разочарования – лишь недоумение человека, который засунул куда-то жену, монографию и собственную жизнь и теперь никак не может их найти, будто это очки и без них он близоруко всматривается в будущее, а в настоящем существует неуклюже, опрокидывая предметы. Чувствуя неловкость, Нельсон тронул Савву за хрупкое плечо. Тот вздрогнул.
– Ну, мне пора. К ректору. Ключ у тебя? Давай сюда.
Опершись о руку Нельсона, Савва медленно поднялся и побрел к двери.
Нельсон проводил искусствоведа до ректорского кабинета. Сам воспользовался боковой лестницей, миновал шесть кем-то оставленных на площадке покоробленных венских стульев (на одном в роденовской позе расположился скелет), свернул раз-другой и достиг кладовки, где хранились расходники. Вообще студенты самостоятельно покупали себе все необходимое, но в аудиториях постепенно скапливались полуотжатые тюбики краски, облысевшие кисти и прочий недоиспользованный или забытый художественный скарб, который уборщицы, не рискуя выкидывать, тащили сюда. Здесь же были свалены реставрационные материалы с истекшим сроком годности.
Кладовку Нельсон случайно обнаружил на третьем курсе, когда плутал в коридорах академии. Позже она не единожды его выручала. Однако о ее существовании поразительным образом мало кто знал, а слышавшие считали не более чем легендой. Нельсон, впрочем, от этого скорее выигрывал, поэтому о местоположении полезного чулана лишний раз не болтал.
Он отыскал бутыль просроченной смывки – для его нужд сойдет и такая. Из коробки, звякнувшей инструментом, беспечной ощупью выудил затупившийся скальпель. Нельсон оглядывал полки, размышляя, не нужно ли взять что-нибудь еще, например растворитель, когда дверь кладовки внезапно распахнулась.
– Что вы тут делаете? – раздался женский голос. – Это разве ваше?
Нельсон неспешно повернулся. На него, грозно сведя брови, уставилась субтильная темноглазая девица в клетчатой рубашке, которая была ей так велика, что доходила почти до колен. Реставратор. Та самая, с птичьим голоском. С лесов слезла, догадался он.
– Допустим, если не мое, то кому ты об этом расскажешь? – спросил Нельсон, нацепив лучшую из самых наглых своих улыбок.
– Заведующему, – ответила она надменно. Немного подумав, добавила: – И охране.
Судя по тону, она была предельно серьезна. А еще, надо отметить, красива – нечто врубелевское было в ее бледной до синевы коже, круглых влажных глазах и вороной косе, из которой выбилась волнистая прядь, прикрывая заложенный за ухо карандаш.
– Ну и замечательно, – Нельсон склонил голову набок. – А я расскажу, как вы, девушка, банками в людей кидаетесь. Так ведь и убить можно.
– Ой, это были вы! – она так удивилась, что не удержала на лице напускную суровость. Опомнилась и хмуро, но без прежней заносчивости, проронила: – Так вы не просто вор, но и шантажист к тому же.
– Не дуйся, мне для хорошего дела, – Нельсон понял, что сказал это «хорошее дело» ровно с теми же интонациями, что и Савва полчаса назад, и про себя невольно додумал «но мелковато». Вслух сказал:
– Врачую Петербург помаленьку.
– Как это?.. Ты что?
От возмущения девушка задохнулась и тоже перешла на «ты» – Нельсон шустро вынул у нее из-за уха карандаш. Продолжая улыбаться, оторвал кусок от ватмана, угодливо свесившегося с полки. Написал на нем адрес дома с витражом.
– Если интересно, приходи. Я там до вечера, – вложил мягкий клочок бумаги в холодную ладонь, побросал бутыли и инструменты в рюкзак и ушел.
Грозовая хмарь на улице рассеялась. Резкое солнце пекло плечи. Желеобразная смывка кошмарно воняла, но действовала отменно: застарелая краска на витраже набрякла и пошла хлопьями. Остатки Нельсон снимал то шпателем, то скальпелем, после чего долго оттирал растворителем листья и бутон стеклянного тюльпана. Весь закостенел, пусть со стремянки, вежливо добытой у жителя квартиры на первом этаже, работать было удобнее, чем с отбойника. Еще бы – несколько часов ковырять краску, не меняя позы.