УДК 821.161.1(092)Крылов И.А.
ББК 83.3(2=411.2)52-8Крылов И.А.
Л97
НОВОЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБОЗРЕНИЕ
Научное приложение. Вып. CCLXXI
Екатерина Лямина, Наталья Самовер
Иван Крылов – Superstar. Феномен русского баснописца / Екатерина Лямина, Наталья Самовер. – М.: Новое литературное обозрение, 2024.
Что представляет собой феномен Ивана Крылова? Как формировался его прижизненный и посмертный культ, и почему сегодня он остается тем же «дедушкой», что и полтора века назад? Каким образом он добился такого статуса, популярности, коммерческого успеха своих басен? Почему именно ему первым из русских поэтов был сооружен памятник в столице? В поисках ответов на эти вопросы авторы книги значительно расширяют круг источников (в том числе архивных и визуальных) и критически переосмысливают уже известные литературные связи Крылова. Это позволяет Е. Ляминой и Н. Самовер проанализировать факты его биографии в широком общественном, культурном и идеологическом контексте эпохи, реконструировать коммерческие, литературные и поведенческие стратегии поэта, а также проследить процесс формирования его публичного облика и литературной репутации. Екатерина Лямина – филолог, автор многих исследований по истории русской литературы первой половины XIX в. Наталья Самовер – историк, автор работ в области русской литературы и интеллектуальной истории первой половины XIX в. и истории советского общества.
На обложке: Медаль в память 50-летия литературной деятельности И. А. Крылова. П. П. Уткин. 1838 г.
ISBN 978-5-4448-2479-5
© Е. Лямина, Н. Самовер, 2024
© А. Хайрушева, дизайн обложки, 2024
© OOO «Новое литературное обозрение», 2024
Введение
Хозяин наконец попросил его пожаловать к ужину. «Поросенок под хреном для вас приготовлен, Иван Андреевич», – заметил он хлопотливо и как бы исполняя неизбежный долг. Крылов посмотрел на него не то приветливо, не то насмешливо… «Так-таки непременно поросенок?» – казалось, внутренно промолвил он – грузно встал и, грузно шаркая ногами, пошел занять свое место за столом.
И. С. Тургенев. Литературные воспоминания
Начальным импульсом к этой работе стал дискомфорт, своего рода «интеллектуальный сквозняк». По аналогии с обычным сквозняком: окна закрыты, в комнате вроде бы тепло, но откуда-то все-таки дует – он ощущается в самой бесспорности и понятности Крылова. Почему, собственно говоря, для русской культуры эта фигура столь бесспорна? И почему на это не повлияли многочисленные политические катаклизмы XX века? Почему холостяк и одиночка Крылов – «дедушка» с 1838 года и по сей день, и перемен тут не предвидится? Как он, патентованный ироник и скептик, относился к переименованию в «дедушку» и вообще к присвоенному ему при жизни статусу национального достояния?
Словом, стоило перед этой понятностью остановиться в задумчивости, как она пошла трещинами, и из них роем вылетели самые разные вопросы.
Особенно рельефно они выглядят на фоне методологических прорывов в гуманитарных науках, в том числе в истории литературы, свидетелями которых мы стали в последние три десятка лет. За это короткое, по историческим меркам, время вышло множество замечательных работ, обновились подходы к классикам и неклассикам, к литературному канону и пантеону, к становлению литературных репутаций, к поэтике, статусу и судьбе отдельных текстов, к взаимодействию истории, идеологии, политики и собственно литературы. Но весь этот методологический инструментарий к Крылову почти не применялся, хотя он и несомненный классик, и поэт с отнюдь не тривиальной литературной биографией, и еще многое, многое другое. Скажем больше: Крылов как будто стал невидимкой. Даже погружаясь в сюжеты, теснейшим образом с ним связанные – профессионализацию литературы, становление и динамику канона, литературные полемики, – ученые словно смотрят сквозь него. Это не сознательное игнорирование; исследовательская мысль, преследуя свои задачи, просто огибает Крылова как громоздкую мебель, случайно оказавшуюся на пути. Поневоле вспоминается хрестоматийное «Слона-то я и не приметил».
Объяснение этой обескураживающей странности как будто бы лежит на поверхности.
Для русской интеллектуальной традиции и, в частности, литературоведения, в основных чертах сложившихся во второй половине XIX – начале XX века, и признаком жизни вообще, и маркером художественного качества является изменение, развитие и в особенности – конфликт. Методологически такая позиция находится в бергсонианском поле: для автора «Творящей эволюции» характерна идея вечного развития как сверхценности и единственного значимого содержания культурного процесса.
«Мятущийся», насыщенный, по Шкловскому, «энергией заблуждения» писатель априори интересен исследователю: во-первых, он заметным образом реагирует на происходящие вокруг него процессы, а во-вторых, является их активным участником или даже сам их формирует. В такой иерархии Лесков, скажем, котируется ниже и виден куда хуже1, чем Лев Толстой, чью биографию современный исследователь характерным образом начинает с такого постулата: «Эта мучительная борьба [за свободу быть собой] будет пронизывать всю его жизнь вплоть до самых последних мгновений»2.
Между тем «настоящего» Крылова, то есть Крылова-баснописца, во всем – и во внешнем облике (пожилой человек «осанистой наружности»), и как автора (прежде всего баснописец) – отличает стабильность, едва ли не статуарность. Достигнув в басне как моножанре того, что большинству современников, да и последующим поколениям представлялось совершенством, он практически исчерпал ее потенциал. В литературной борьбе и полемиках он перестал принимать сколько-нибудь заметное участие лет за двадцать до смерти. При этом слава Крылова возрастала одновременно с падением его творческой активности. Десять лет – с 1830 по 1840 год – корпус его басен переиздавался без особенных изменений; после 1841‑го новые басни перестали появляться даже в альманахах, и лишь последнее авторское издание 1843 года напомнило публике о том, что «русский Лафонтен» еще жив.
Когда писатель молчит и мало проявляет себя публично, исследователю почти нечем поживиться. И, видимо, именно поэтому Крылов становится невидим для оптики, настроенной прежде всего на поиск конфликтов, явных признаков эволюции или «созвучности» той или иной эпохе. Если он и попадает в поле зрения, то воспринимается или как инертный фон, или как белый шум, который в силу бессодержательности не подлежит анализу.
И тем не менее, и мы надеемся это показать, Крылов до самой смерти и первое время после оставался очень значимой фигурой литературного и еще более – общественного поля. Феномен Крылова, парадоксальный для традиционного литературоведения, имел сложную, далеко не только литературную природу и с каждым годом все менее зависел от физического бытия баснописца. Недаром его похороны не стали частным событием, а превратились в апофеоз той концепции национальной культуры, которая ассоциируется с именами министра Уварова и императора Николая I.
Казалось бы, обретенный при жизни статус классика гарантировал Крылову внимание ученых, но на деле вместо изучения его наследия произошло лишь закрепление официозного нарратива. Первое полное собрание сочинений было подготовлено П. А. Плетневым уже через полтора года после смерти поэта, к середине 1846-го, и вышло в 1847 году3. С точки зрения текстологии, это не было научное издание, но открывавший его очерк Плетнева «Жизнь и сочинения Ивана Андреевича Крылова» оказал огромное влияние на все дальнейшие исследования, в особенности биографические.
Плетнев был не только критиком и признанным историком литературы, но и ректором Санкт-Петербургского университета, то есть государственным чиновником высокого ранга. Как подчиненный C. С. Уварова он был вполне лоялен тому курсу, который проводил министр, а во время работы над очерком принимал деятельное участие в задуманном Уваровым небывалом коммеморативном проекте – сооружении памятника Крылову, первого монумента в честь поэта в столице. Собственно, аналогом этого монумента и призвана была стать его работа.
Плетнев построил свой очерк вокруг народности баснописца, понимаемой именно в уваровском вкусе: как всесословность, общепонятность и едва ли не мистическая слиянность с самим духом русского языка, что и служит залогом бессмертия. Эта стройная концепция, практически не поддающаяся проблематизации, образует основу для биографии, представляющей Крылова в свете не столько фактов, сколько анекдотов. Как известно, поэт, в чьей жизни было немало темных и даже сомнительных в моральном отношении страниц, не любил распространяться о себе и оставил своим биографам больше недоумений, чем уверенности, – отсюда и традиционная «анекдотичность» его жизнеописаний.
Обширная прижизненная крыловиана в изобилии поставляла Плетневу материал, и он откровенно признавался своему приятелю Я. К. Гроту:
о Крылове всякий бы, кто хоть несколько знал его, написал интересный рассказ. Это было лицо в высшей степени по всему, как говорится, рельефное. Жуковский, Баратынский и подобные им люди слишком выглажены, слишком обточены, слишком налакированы. Их жизнь и отношения совпадают в общую форму с жизнию и отношениями всех. Притом же Крылов жил и умер без роду и племени. Нечего церемониться, какой бы смешной случай ни пришлось рассказать. Попробуй это сделать с Карамзиным, например. Претензий не оберешься4.
Вступительная статья, написанная Плетневым для однотомника басен, вышедшего в том же 1847 году, гораздо короче, но строится на тех же концептах: Крылов – гениальный русский самоучка, природным талантом «победивший все затруднения»; человек, который после бурной молодости вел самую тихую и скромную жизнь, не помышляя о славе, но ценимый всеми современниками и, что было «самой утешительной наградой», «высокими особами императорского дома»; неопрятный, ленивый, однако не жалевший сил, чтобы тщательно отделывать свои тексты; писатель, который «мыслил и действовал самобытно» и в итоге стал тем, чьими наставлениями «поучаются люди всех сословий, всех возрастов <…> ученики и наставники, люди на первых местах в государстве и не выходящие из семейного круга»5.
То, что плетневские тексты надолго стали библией крылововедения, имело вполне прозаическую причину. Без малого тридцать лет права на издание Крылова принадлежали Юлию Юнгмейстеру и Эдуарду Веймару – тем самым, которые в 1847 году выпустили первое полное собрание его сочинений и первое посмертное собрание басен со вступительными статьями Плетнева. За эти годы оба биографических очерка, многократно переизданные6, едва ли не срослись с крыловскими текстами, сами став каноническими. Их влияние на несколько поколений читателей и исследователей можно сравнить с процессом импринтинга, то есть запечатления некоторых представлений, принимаемых как данность и в дальнейшем не подлежащих критическому осмыслению.
Официозность культа Крылова ясно ощущалась современниками. Естественной реакцией на него стало появление гротескно-пародийных «баснописцев» Козьмы Пруткова7 и капитана Лебядкина.
Обновления взгляда можно было бы ожидать от полного собрания сочинений Крылова, над которым работал В. Ф. Кеневич – первый настоящий исследователь его жизни и текстов. В той же степени, в какой Плетнев был «человеком Уварова», Кеневича можно назвать «человеком Ростовцева». С 1852 года он преподавал в военно-учебных заведениях, подведомственных Я. И. Ростовцеву, и как педагог был проводником тех образовательных идей, которые, по мнению современников, сделали генерал-майора Ростовцева своего рода альтернативным министром народного просвещения, действовавшим одновременно с Уваровым. Ростовцев был не только другом и душеприказчиком Крылова, но и безусловным почитателем его текстов и личности. При нем изучение басен Крылова стало одним из столпов образования и воспитания кадет8. Без сомнения, именно он познакомил молодого историка литературы со своим подчиненным К. С. Савельевым, зятем и наследником Крылова, владельцем его архива.
Кеневич начал работу с рукописями баснописца, видимо, в 1850‑х годах, и уже в 1868‑м, когда праздновалось столетие, выпустил примечания ко всему корпусу басен – первый в истории русской литературы монографический комментарий, снабженный и текстологическими справками9. Он же в 1871 году напечатал «шутотрагедию» «Подщипа» («Трумф»), до того широко известную в списках10.
Проживи Кеневич дольше, ему, скорее всего, удалось бы выпустить в свет то собрание сочинений Крылова, над которым он работал в 1870‑е годы11. Если судить по «Библиографическим и историческим примечаниям к басням…», оно должно было основываться на научных принципах и ставило бы в отношении биографии поэта и его текстов те вопросы, от которых Плетнев был очень далек. Однако смерть прервала эту работу12, и даже «Примечания…» Кеневича после 1878 года не переиздавались, хотя все последующие исследователи опирались на них как на классический труд.
Таким образом, во второй половине XIX века плетневский нарратив господствовал, новых текстов после издания «Трумфа» долго не выявлялось, и стало казаться, что о Крылове не только все уже известно, но и все сказано.
Одновременно происходило активнейшее внедрение его басен в педагогическую практику. Министерство народного просвещения тысячами закупало эти книги для своих нужд, школьные хрестоматии доносили крыловские тексты буквально до каждого ребенка, посещающего хоть какое-то учебное заведение. Именно с тех пор берет начало представление о «дедушке Крылове» как о преимущественно детском писателе и некоем специальном детском моралисте, знакомство с текстами которого является необходимым элементом воспитательного процесса. Такая дидактическая инструментализация, разумеется, тоже не способствовала поддержанию серьезного научного интереса к Крылову.
Следующее собрание сочинений, подготовленное В. В. Каллашем, вышло в 1904–1905 годах. Раскритиковав плетневский трехтомник как далеко не полный, подготовленный непрофессионально и давно устаревший, ученый заявил, что его издание «впервые даст возможность русскому обществу познакомиться с настоящим Крыловым»13. В самом деле, оно претендовало и на полноту (четыре тома, охватывающие все выявленное к тому времени наследие, включая письма), и на первые подступы к установлению авторитетных источников текстов, и на пересмотр привычной репрезентации поэта. Каллаш интерпретировал «настоящего Крылова» в индивидуалистическом ключе, видя в его биографии драму могучего таланта, не имевшего возможности реализоваться в полной мере. В соответствии с духом нового, предреволюционного времени из нее исчезли реверансы в сторону императорской фамилии; Каллаш обошелся без идиллического любования народностью и даже демонстративно отказался от неизбежного мема «дедушка Крылов». В его очерке первая половина жизни баснописца – цепь лишений и разочарований, во второй он прячет за баснями «безысходный скептицизм и эгоизм», а его «громадная интеллектуальная сила» опускается, «не найдя себе поддержки и возбуждения в окружающей среде»14.
Собрание сочинений под редакцией Каллаша с его проблематизированным взглядом на Крылова выдержало два переиздания – в 1914–1915 и в 1918 годах, однако переломить инерцию плетневского нарратива не удалось. Он благополучно пережил даже революционные потрясения: просто в советские времена в биографии и творчестве баснописца стали усиленно педалироваться демократическое происхождение, социальная сатира и антикрепостнические убеждения.
Секрет нерушимости такого дискурса, как ни странно, заключается в его неоднородности. Работая в 1845–1846 годах над вступительной статьей к собранию сочинений, Плетнев, чуткий к современным веяниям, внес в благостную «уваровскую» картину бытия великого русского баснописца неожиданно резкое осуждение его бездеятельности, доходящей до морального квиетизма:
В своем праздном благоразумии, в своей безжизненной мудрости он похоронил, может быть, нескольких Крыловых, для которых в России много еще праздных мест. Странное явление: с одной стороны, гений, по следам которого уже идти почти некуда, с другой – недвижный ум, шагу не переступающий за свой порог15.
Впечатление, произведенное этим обличением на литературную молодежь конца 1840‑х годов, было столь велико, что, как мы полагаем, стало триггером для замысла романа «Обломов»16. Между тем, занимаясь в 1856 году, уже в совершенно новой общественной атмосфере, подготовкой второго издания своего трехтомника, Плетнев, сохранив все прежнее, столь же неожиданно добавил к очерку новый фрагмент – теперь героизирующий баснописца как «мирного воина общего добра и просвещения»17.
Напластования смыслов, казалось бы, прямо противоречащих друг другу, придали канонической биографии Крылова незапланированную поливалентность. Выстроенный Плетневым нарратив оказался в целом приемлемым для всех и в любых ситуациях, независимо от того, какой на дворе порядок – монархический или советский. Он допускал любые трактовки – от умиления до возмущения. Локомотивом, увлекающим эту дребезжащую старинную конструкцию в будущее, оказалась идея крыловской народности – впервые сформулированная Булгариным, подхваченная Уваровым, возведенная на пьедестал Плетневым, дополнительно освященная авторитетом Гоголя и Белинского.
Необходимо отметить, однако, что предпринятая Каллашем попытка проблематизации принесла свои плоды. Его соображения явно отзываются в том, что и как писал в середине 1920‑х годов Л. С. Выготский. Хотя этого ученого, в свете создававшейся им эстетической теории, больше интересовала басня, ее природа, психологические и педагогические проекции, он тем не менее поставил ряд важных вопросов относительно парадокса, который представляет собой каноническая репутация Крылова:
Не кажется ли удивительным тот факт, что Крылов, как это засвидетельствовано не однажды, питал искреннее отвращение к самой природе басни, что его жизнь представляла собой все то, что можно выдумать противоположного житейской мудрости и добродетели среднего человека. Это был исключительный во всех отношениях человек – и в своих страстях, и в своей лени, и в своем скепсисе, и не странно ли, что он сделался всеобщим дедушкой, по выражению Айхенвальда, безраздельно завладел детской комнатой и так удивительно пришелся всем по вкусу и по плечу, как воплощенная практическая мудрость18.
Сами же басни он интерпретировал как преодоление того отвращения, которое Крылов испытывал к басне прозаической, во вкусе Лессинга, с «тесным горизонтом», и реализацию его врожденной страсти к драматургии. Этот внутренний трагизм, «второй план, который присутствует в каждой его басне, углубляет, заостряет и придает истинное поэтическое действие его рассказу», Выготский изящно и проницательно назвал «тонким ядом»19, имея в виду скептическую двусмысленность любого текста и высказывания Крылова, ощутимую, но крайне плохо поддающуюся описанию.
«Психология искусства» была издана только в 1965 году, через тридцать лет после смерти автора, и осталась неизвестной его современникам, В противном случае к ней мог бы апеллировать другой ученый, который в середине 1930‑х годов предпринял энергичную попытку шагнуть за пределы обветшавшего нарратива20. Речь идет о Г. А. Гуковском, тогда возглавлявшем в Пушкинском Доме группу по изучению литературы XVIII века. В 1935 году в серии «Библиотека поэта», пытавшейся сочетать высокие научные стандарты с доступностью широкой аудитории, вышел двухтомник Крылова, к которому 33-летний ученый написал поистине новаторскую статью21. Он первым указал на то, что «официализированный» Крылов играл роль своего рода идеологической «скрепы» николаевского царствования:
…именно Крылов был использован для демонстрации правительственных тенденций, демократических навыворот. Он был истолкован как выразитель народного духа, простой, мол, русский человек, конечно, мол, с лукавцей, с юмором, – но в сущности и добродушный, и сметливый, и меткий на острое слово, и, главное, накрепко верноподданный. <…>
Николай I все более втягивал его славу в орбиту своего влияния. Стилизация российского мужичка-полубуржуа «дедушки Крылова» стала казенным штампом. Ряд анекдотов, рисующих Крылова как кондового националиста в духе уваровской формулы устоев российского государства, приобрел характер официальной биографии Крылова. Нечего и говорить, что эта легендарная биография совершенно не соответствовала действительной жизни Крылова.
Николай I объявил Крылова покорнейшим и благонамереннейшим писателем так же, как он объявил Чаадаева сумасшедшим22.
Теперь Крылов оказывается фигурой, в высшей степени актуальной для нового советского дискурса. Ожидаемую альтернативу набору старинных идеологем Гуковский находит в эпизодах скрытой и явной (классовой) борьбы самого поэта и вокруг него. Крылов 1937 года разительно отличается от Крылова 1847-го. В юности он, нищий разночинец, обреченный на унизительное продвижение по социальной лестнице, противопоставляет себя литераторам-дворянам, хотя и многому у них учится. В зрелые годы рисует в баснях убийственные картины русской жизни, «страшные обвинительные акты» – «действительно простонародным, хотя не избегающим и „высоких“ элементов» языком, который звучал «грубоватым и отчетливо плебейским диссонансом». И всегда безошибочно чувствует социальную и мировоззренческую пропасть между собой и даже расположенным к нему «пушкинским кругом», не говоря уже о врагах и недоброжелателях, к числу которых ученый относил и Карамзина, и Шишкова, и Вяземского23.
На естественно возникающий вопрос о том, в какие формы саморепрезентации все это выливалось, Гуковский отвечает тезисом о закрытости Крылова, сознательной уклончивости его поведения и любых высказываний во второй – и главный, ибо связанный с баснями – период жизни. Любопытно, что эти идеи восходят к мемориальному очерку антагониста Плетнева – Булгарина24. Подхвачены они были Каллашем, писавшим:
На него сыплются чины, ордена, пенсии, пожалования, академические лавры – он все принимает с ленивой и тонкой усмешкой, ловко устраивает свои отношения и отшучивается, никого не допуская в свой внутренний мир25.
Гуковский, в сущности, лишь риторически трансформирует формулы своих предшественников, окружая их терминами «классовая позиция», «подлинный радикализм», «мелкобуржуазный бунтарь, не нашедший своей среды» и т. д. А в конце статьи практически повторяет Каллаша:
Теперь, во второй половине своей жизни, он исповедует философию маленьких людей, боящихся нового и предпочитающих держаться того, что уже есть <…> правило крайнего индивидуализма, переродившегося в эгоизм как систему взглядов <…> он отвечал на умиления, заигрывания и восторги царской семьи все большим опусканием, разрастанием своего цинизма; он ходил грязный, нечесаный, небритый – широкая, мол, натура. А может быть, он в глубине души смеялся над дворцовой кликой, умилявшейся тем, что он безобразничал у них на глазах26.
К сожалению, несомненная глубина наблюдений Гуковского – в этой статье и в другой, написанной в 1935 году к отдельному изданию «Басен» в малой серии «Библиотеки поэта»27, – потерялась на фоне идеологически заостренных формулировок, а после ареста и гибели ученого в 1950‑м эти его работы не переиздавались и мало цитировались. Тем не менее свежесть его взгляда стимулировала появление в предвоенные годы нескольких важных работ ленинградских филологов – самого Гуковского, его ученика И. З. Сермана, А. В. Десницкого28.
Тот же импульс – впрочем, уже угасающий – дал себя знать и в последнем на нынешний день полном собрании сочинений Крылова29.
Оно стало частью большого коммеморативного проекта, оформленного Постановлением Совета народных комиссаров СССР от 15 июля 1944 года № 879 «О мероприятиях по увековечению памяти И. А. Крылова в связи со столетием со дня его смерти». Этот документ предписывал выпустить первый том к 21 ноября 1944 года, то есть ко дню столетия (по новому стилю), и его действительно сдали в печать 3 ноября, так что можно себе представить темп, в котором шла работа. Полное собрание сочинений Крылова издавалось под эгидой не Академии наук, а всего лишь Государственного издательства художественной литературы, так что о сколько-нибудь фундированной научной подготовке в таких условиях не могло идти и речи. Анонимная вступительная заметка в начале первого тома вообще не содержит характеристик ни Крылова (за исключением заимствованного из постановления «великий русский писатель-баснописец»), ни итогов его изучения и ограничивается самой краткой историей предшествующих изданий и характеристикой предлагаемого собрания с точки зрения состава и текстологии. Собственно, повод и время выхода этого издания говорили сами за себя: юбилей, пусть даже такой странный, как столетие со дня смерти, пришелся на военное время, и русский баснописец, автор патриотических сочинений времен Отечественной войны 1812 года, снова был мобилизован на защиту теперь уже советской Родины. Напомним, однако, что фоном для крыловского юбилея и собрания его сочинений была мрачная история подготовки юбилейного академического собрания сочинений Пушкина, которое вследствие политического давления выходило вовсе без комментариев30. Порукой идеологической безупречности издания Крылова служило имя его номинального редактора – нового советского баснописца Демьяна Бедного, невольно повторившего то, как за столетие до него сам Крылов своим именем защитил от тогдашних «компетентных органов» журнал «Библиотека для чтения». Фактически же подготовкой издания руководили московские литературоведы Д. Д. Благой, Н. Л. Бродский и Н. Л. Степанов.
Из трех томов этого собрания наиболее качественно был подготовлен третий (и самый важный – включающий басни), ушедший в производство через полтора года после постановления. Он снабжен не только текстологическими справками, но и вариантами, а кроме того, представляет стихотворения (примечания к ним написаны Гуковским) и, впервые в близком к исчерпывающему объеме, письма и деловые бумаги (подготовлены и прокомментированы сотрудником Публичной библиотеки С. М. Бабинцевым).
Несколько отклоняясь в сторону, стоит заметить, что на протяжении восьмидесяти лет, истекших с 1944 года, вопрос о новом собрании сочинений Крылова, которое соответствовало бы современным научным стандартам, вообще не возникал, в том числе и в связи с 250-летием со дня его рождения (2019). Выходившие в издательстве «Художественная литература» двухтомные «Сочинения»31 не включают письма Крылова (и уж тем более к нему), выборочно представляют драматургию и стихотворные тексты за пределами басенного корпуса, снабжены самым кратким комментарием и практически не касаются текстологии, то есть не являются ни полным, ни академическим собранием. Приходится констатировать, что один из самых известных и, добавим, самых любимых литературных классиков был издан под грифом Академии наук всего один раз – в 1956 году, когда в серии «Литературные памятники» вышел фундаментальный том «Басен», подготовленный А. П. Могилянским32. О каких-либо изданиях-«спутниках» нечего и говорить: не существует ни компендиума «Крылов в современной ему русской и европейской печати» (хотя материалы для него начал собирать еще С. Д. Полторацкий в 1820‑е годы), ни даже подступов к биографическому словарю «Крылов и его окружение». Особняком в этой поразительно скудной эдиционной картине стоит выпущенный Л. Н. Киселевой уже в новом тысячелетии том драматических сочинений33. Он выгодно отличается постановкой исследовательской задачи – проблематизировать место драматургии в литературной биографии Крылова, а также полнотой, проработкой текстологии и развернутым комментарием.
Что касается частных крыловских штудий после 1945 года и вплоть до наших дней, то они являют иное, более разнообразное, но столь же странное зрелище. Среди них есть выдающиеся биографические работы, основанные на вновь выявленных документах или новой интерпретации известных, в том числе о Крылове-издателе и Крылове – сотруднике Публичной библиотеки34. Есть труды о поэтике, языке и генезисе – сатирической прозы35, драматургии в целом и «Трумфа» в частности36, басен37, в том числе об отражении в них некоторых политических коллизий и реалий38. Основательно изучено место Крылова в литературных обществах и салонах конца XVIII – первой четверти XIX века39.
Однако все эти достойные исследования в некотором смысле повисают в пустоте, лишенные опоры на обобщающий большой нарратив сопоставимого с ними научного качества. Авторы целого ряда биографий Крылова, вышедших более чем за полвека40, все еще пытаются контаминировать обломки старых формул и барахтаются в массе анекдотов, еще и еще раз безуспешно пытаясь соединить все это в более-менее непротиворечивое целое.
Из усталости и недоумения рождается и симптоматичный, при всей курьезности, тренд последних двух десятилетий, где ключевой для традиционной оценки Крылова концепт «народность», в советскую эпоху понимавшийся как демократизм и виртуозное владение русским поэтическим языком, переосмысляется как духовная связь с традиционной культурой. Отсюда попытки интерпретировать «странности» Крылова через понятие юродства41, а там оказывается недалеко и до ультраконсервативных толкований его как «христианского мудреца» и «мирского старца»42. Это, очевидным образом, финальная точка в деградации догмы, тупик.
Между тем выход существует. Он был найден и указан достаточно давно: в конце 1970‑х – начале 1980‑х годов пунктирную линию от Каллаша через Выготского и Гуковского провели А. М. Гордин и его сыновья. Речь идет об эссе М. А. и Я. А. Гординых «Загадка Ивана Андреевича Крылова» (1979)43, в особенности же о подготовленном А. М. и М. А. Гордиными сборнике «Крылов в воспоминаниях современников» (1982), и о вступительной статье к нему – «Крылов: реальность и легенда»44. Собранные под одной обложкой свидетельства тех, кто лично знал Крылова или наблюдал его (в том числе мемуары одиознейших для советского литературоведения Булгарина и Греча, которые исследователям удалось републиковать), наконец-то сделали возможным осмысление личности, биографии и творчества Крылова как целостного феномена, возникшего и развивавшегося в богатейшем историческом контексте. Впервые удалось убедительно соединить две части его биографии, проследив единую художественную и идейную логику, связывающую Крылова «добасенного» и «басенного» периодов. Для Гординых, смотревших из глубины казавшихся нескончаемыми сумерек советского общества, Крылов – фигура едва ли не трагическая, идеалист, переживший крах надежд и иллюзий эпохи Просвещения и ставший ироником не вследствие конформизма, а от отчаяния. Именно Гордины, вопреки цензуре, сумели если не прямо поставить, то внятно обозначить вопросы об идеологической подоплеке культа Крылова, возникшего еще при его жизни. Они первыми отдали себе отчет в существовании «крыловского мифа» и предложили искать ключ к его «загадкам» и «парадоксам» в художественной, театральной логике. После их работ наивная вера в анекдотическую версию биографии баснописца окончательно стала нонсенсом, однако ее деконструкция все еще требует значительных усилий.
Вступая на путь, проложенный Гордиными, мы предлагаем опираться прежде всего на фронтальную контекстуализацию – рассматривать факты биографии Крылова в спектре соположенных контекстов. Имеются в виду не только естественные для него литература и театр, но и, не в меньшей степени, сферы власти, идеологии и политики, повседневности, коммерции, представлений о публичном и публичных фигурах, о различных модусах бытового поведения. Для реконструкции этих контекстов мы существенно расширили круг источников, в том числе архивных и визуальных, заново осмыслили некоторые связи Крылова (например, с А. Н. Олениным, коллегами по библиотеке, Ростовцевым), выявили и интерпретировали множество конкретных микросюжетов. Это позволило дать связное описание стратегий Крылова – коммерческих, литературных, поведенческих, а также стратегий создания и трансляции собственной мифологии.
Не менее значимая задача – исследование публичного облика Крылова, как при его жизни, так и после смерти – решается в этой книге при помощи нескольких оптик. Мы разделяем представления о том, что поле литературы с интенциями и действиями его акторов в России 1820–1840‑х годов было частью публичной сферы45. Именно в этом направлении развивалось самосознание литературного сообщества. Крылов, не только национальный классик, но и европейская знаменитость46, был фигурой, вокруг которой не могла не развернуться борьба – поистине драматическая и ставшая одной из сквозных тем книги.
Мы рассматриваем несколько узловых событий. Во-первых, это история с крыловским юбилеем 2 февраля 1838 года – конфликт конкурирующих режимов публичности, общественного и официозного, персонификациями которых выступают профессиональный писатель и журналист Греч и министр Уваров47. Во-вторых, это на редкость выразительный сюжет с похоронами Крылова 13 ноября 1844 года, превращенными в манифестацию официальной народности, где всю подготовку с материальной и символической стороны обеспечивали высшие администраторы империи – Ростовцев, глава III отделения А. Ф. Орлов и Уваров, причем каждый обсуждал свои шаги с императором. Как и юбилей, это событие оставило глубокий след в сознании современников, вызвав разнообразнейшие реакции – от простодушного восторга до изощренной сатиры. В-третьих, это панорама сражений 1845–1846 годов, развернувшихся между журналистами и писателями разных убеждений и партий, за посмертное присвоение Крылова и его авторитета. Здесь, как и в других главах книги, одними из главных действующих лиц оказываются Булгарин и Вяземский, соперничество между которыми происходит на фоне формирования канонических представлений о литературной иерархии и «пушкинском круге» писателей. И наконец, мы обращаем внимание на то, как в оценках памятника Крылову сталкиваются уже не две, а три стороны – уходящий официоз, запоздалая идеализация и новая, снижающая его образ ирония.
На наш взгляд, практически равный вес Крылова в литературе и идеологии стал причиной того, что такие важные и сейчас кажущиеся существовавшими всегда институты литературы, как писательский юбилей и писательские похороны, возникли в России именно в связи с ним.
Еще одну тематическую линию составляет история того, что Гуковский в свое время именовал «официализацией», а мы называем «огосударствлением» Крылова, – эпопея прижизненной апроприации государством его творчества, литературной репутации, а заодно и личности. Здесь в соотнесенности рассмотрены «вещественнейшие», как выражался начальник Крылова Оленин, награждения – пенсионы, добавочное жалование, ордена и т. д., и то, что можно отнести к наградам символическим, – подарки от императрицы Александры Федоровны, уже упомянутый юбилей, отчеканенная в связи с ним памятная медаль, Крыловская стипендия и другое. Особенно любопытен сюжет с сооружением памятника в Летнем саду. В истории этого государственного коммеморативного проекта отразились блеск и нищета уваровской концепции народности, проявились многие административные механизмы, действие которых не изменилось и по сей день.
Еще один предмет нашего пристального внимания лежит в поле интеллектуальной истории. Это риторика и формулы, при помощи которых писали о Крылове и объясняли его официальные лица, с одной стороны, и лица частные – с другой. Поразительно, но эти модусы в данном случае с трудом поддаются разграничению. При жизни Крылов был консенсусной фигурой, значимость которой равно признавали и в одинаковых выражениях оценивали совершенно разные общественные силы. Точкой их соприкосновения служил концепт «русскости», никак не определяемый, но, безусловно, внятный каждому из прибегавших к нему.
Один пример. А. Я. Булгаков, крупный московский чиновник, скорее всего лично знакомый с Крыловым, в своих частных записках рассуждает о нем буквально теми же словами, которыми сообщали о его смерти императору Уваров и Орлов:
9‑го ноября скончался в Петербурге (я выпускаю слова «российский знаменитый писатель») Крылов! Имя его, отчество, басни известны целой России. <…> все было в нем Русское патентовое [sic!]: чувства, мысли, мнения, привычки, образ жизни, слог, разговор! <…> В стихах, которые князь Вяземский сочинил, когда праздновали 50-летний литературный юбилей Крылова, он назвал его дедушкою Крыловым, и название сие осталось при нем как бы имя, при крещении данное, всякий желал сродниться с добрым Крыловым, всякий желал величать дедушкою того, который во всяком человеке признавал брата. <…> Баснями своими Крылов сделал себе бессмертное имя: они остроумны, замысловаты, отличаются прелестною простотою и преисполнены Русской соли, гораздо для нас драгоценнейшей, нежели аттическая! Крылов <нрзб.> умеет шевелить Русскую душу и сердце. <…> когда он даже переводил Эзопа и Лафонтена, то все-таки действие происходит как-то в России, и все звери, даже львы, слоны, кажутся как-то русскими и говорят нашим языком. Слог Крылова всякому доступен, понятен: ученому, безграмотному, <нрзб.> нищему, солдату, ребенку, одним словом, всем сословиям, возрастам и <нрзб.> лишь бы был он Русским, ибо как можно перевесть или растолковать иностранцу Демьянову уху? <…>48
Второе имя баснописца, «дедушка Крылов», родилось из поздравительных куплетов, которые стали выражением единодушного патриотического восторга по поводу первого государственного чествования русского поэта. Однако любой восторг при попытке искусственно его раздуть приобретает оттенок фальши. Именно поэтому те из современников, кто действительно ценил Крылова (Булгарин, Ростовцев, Жуковский и др.), избегали называть его «дедушкой», а сам он в предсмертные часы предпринял исполненную высокой поэзии попытку уйти из-под власти этого навязчивого мема.
Кстати, о поэзии. Читатель, несомненно, заметит, что собственно текстов Крылова, и в стихах, и в прозе, мы касаемся довольно мало. Для решения наших задач большее значение имеет не его литературная продукция49, а все то, что формировало его публичный облик, включая истории о нем, возникновению большинства которых он сам способствовал. Учитывая, что Крылов практически не оставил классических эго-документов, такие опосредованные высказывания о себе имеют огромную ценность.
«Вот он!» – этим возгласом гоголевского Вия мы, пожалуй, могли бы резюмировать свою работу. Наши усилия были направлены к тому, чтобы сделать Крылова видимым50. Будем надеяться, что хотя бы в первом приближении это удалось.
Мы искренне признательны всем коллегам, помогавшим нам в ходе работы над этой книгой51. Многие ключевые идеи, возникавшие сюжеты, яркие, странные, поначалу необъяснимые детали нам на протяжении нескольких лет удалось затронуть в докладах и потом с немалой пользой обсудить и уточнить как в аудиториях, так и в кулуарах таких ученых собраний, как Лотмановские и Гаспаровские чтения в ИВГИ, Лотмановский семинар в Тарту, конференция «История и ее образы» (Европейский университет в Санкт-Петербурге, Факультет истории искусств; ноябрь 2018), конференция «Институты литературы и государственная власть в России XIX века» (ИРЛИ РАН (Пушкинский Дом), октябрь 2020). Для нас было очень ценно обсуждение доклада об «анекдотической личности» Крылова, сделанного весной 2018 года в рамках научного семинара А. Л. Зорина «Интеллектуальная история» в Московской высшей школе социальных и экономических наук. Благодарим А. С. Бодрову, А. В. Вдовина, И. Ю. Виницкого, К. Ю. Ерусалимского, С. Н. Зенкина, М. А. Кучерскую, Л. Н. Киселеву, А. А. Кобринского, Р. Г. Лейбова, О. А. Лекманова, М. Л. Майофис, В. А. Мильчину, М. С. Неклюдову, А. С. Немзера, Н. В. Осипову, А. Л. Осповата, Т. И. Смолярову, А. А. Чабан, задававших нам стимулирующие вопросы, обращавших наше внимание на важные ракурсы и параллели. Многие смыслы и акценты прояснились в беседах с М. Б. Велижевым, К. А. Осповатом, Дамиано Ребеккини, А. И. Рейтблатом, П. Ф. Успенским, О. В. Эдельман.
Коллеги терпеливо разговаривали с нами о всевозможных идеях и предметах, составляющих колоссальный «околокрыловский» контекст, наводили по нашим просьбам справки, сами предлагали уточнения, снабжали выписками и фотографиями страниц книг и рукописей – бесценная помощь, особенно в период карантина 2020 года и сопутствовавшего ему закрытия библиотек и архивов. Мы признательны А. И. Алексееву, Д. О. Алешину, Я. Э. Ахапкиной, А. Ю. Балакину, С. Н. Гуськову, А. А. Исэрову, Е. В. Кардаш, С. Я. Карпу, Светлане Киршбаум, Алле Койтен, А. В. Кокорину, А. А. Кононову, Е. В. Кочневой, К. А. Левинсону, А. Л. Лифшицу, Н. В. Логдачевой, И. Г. Матвеевой, Нике Мосесян, Руслану Накипову, Н. Н. Невзоровой, В. С. Парсамову, Б. А. Равдину, Елене Рыбаковой, Я. В. Слепкову, А. Ю. Соловьеву, Н. М. Сперанской, Т. Н. Степанищевой, Н. Л. Щербак. Особая благодарность – М. А. Чукчеевой, взявшей на себя труд прочесть рукопись главы о памятнике в Летнем саду и высказать ряд важных замечаний, скульптору Дмитрию Тугаринову за возможность увидеть реликвию – посмертную маску Крылова – и его работы, посвященные баснописцу. И, конечно, Соне Коломийцевой, которая буквально выросла рядом с этим довольно специфическим «дедушкой», Зое Игнатьевне Вишневской и Лидии Николаевне Самовер за неизменную поддержку.
Еще некоторые благодарности читатель найдет в сносках при конкретных фрагментах исследования.
Для нас было не только лестно, но и вдохновляюще, что на первый, самый предварительный наш подход к крыловским штудиям живо отозвался И. З. Серман52.
Глава 1
Картежник, баснописец, классик
Басня «Воронёнок»
- …уж брать, так брать,
- А то и когти что́ марать.
Многие годы жизнеописания Крылова начинались с чуда – необъяснимого зарождения любви к театру и поэзии в душе мальчика, в силу обстоятельств обреченного на прозябание в бедности и безвестности. Чудо служило отправной точкой для метафизической концепции всей его жизни, сформулированной, в частности, Я. К. Гротом:
Талант, драгоценнейший дар природы, есть печать высшего отличия человека в толпе обыкновенных смертных. Самый блестящий пример тому – Крылов. При рождении он не получил от судьбы ничего, кроме таланта; в жизни не приобрел ни богатства, ни высокого сана. Но его почтили царь, и народ, и весь образованный мир. Счастие, которого он, по-видимому, не искал, само отличило его53.
Такая – ультраромантическая – интерпретация жизненного пути поэта как избранника судеб восходит к автобиографическому нарративу самого Крылова в зрелые годы. Описывая обстановку своего детства, он намеренно сгущал краски.
Однако с исследовательской точки зрения задаваться вопросом о механике чуда бессмысленно. Плодотворнее иная постановка задачи: комплексный анализ жизненных стратегий, в разные периоды рационально избираемых Крыловым, – служебных, карьерных и, в особенности, стратегий «монетизации» его дарований54.
1
Карьера Крылова-отца. – Тверь второй половины 1770‑х годов
Происхождение Ивана Крылова обычно описывается формулой «из штаб-офицерских детей»55, которая означает, что он был сыном человека, выслужившего потомственное дворянство. Его отец Андрей Прохорович, неимущий и неродовитый обер-офицерский сын, обученный лишь читать и писать, в 1752 году в возрасте четырнадцати лет вступил рядовым в Оренбургский драгунский полк. Следующие двадцать два года он прослужит в разных крепостях Оренбургской губернии. Не имея ни связей, ни влиятельных покровителей, без поддержки которых в то время невозможно было сделать карьеру, он получил первый офицерский чин, а с ним и дворянство, только в 1764 году. А не позднее 1765 года Андрей Крылов женился на Марии Алексеевне N – видимо, местной уроженке56. Ей было около пятнадцати лет, она происходила из небогатой семьи, однако владела грамотой.
Будущий баснописец, как гласили прижизненные биографии, появился на свет 2 февраля 1768 года в Москве. Сам он не опровергал, но и не подтверждал эту версию, хотя, несомненно, сознавал, что она как минимум не вполне точна. Согласно новейшему исследованию, он родился не раньше 2 января 1769 года, когда Оренбургский драгунский полк, где служил его отец, выступил из Троицкой крепости (ныне город Троицк Челябинской области), направляясь через Оренбург и Самару в Астрахань57. Путь занял пять с половиной месяцев. Если верна дата 2 февраля (а проверить ее на сегодня не представляется возможным), то местом рождения сына подпоручика Крылова мог стать Оренбург или одна из почтовых станций и небольших крепостей, существовавших в тех местах.
Благоприобретенное дворянство позволило Крыловым владеть дворовыми58, но недвижимыми имениями, главной опорой дворянской жизни, они не располагали. Основной источник средств для семьи составляло жалованье Андрея Прохоровича, который в 1772‑м, на двадцатом году службы, достиг всего лишь капитанского чина.
Возможность наконец проявить себя Крылов-старший получил в пугачевщину. Его жена и сын оказались в осажденном восставшими Оренбурге, который страдал от голода и подвергался обстрелам59, а сам он ожидал нападения в стратегически важном пункте – Яицком городке. Будучи вторым лицом после коменданта, подполковника И. Д. Симонова, капитан Крылов сыграл ключевую роль в обороне этой маленькой крепости, которая длилась с 30 декабря 1773 по 16 апреля 1774 года. После снятия осады он во главе отряда ловил разбежавшихся пугачевцев, а затем участвовал в работе Яицкой секретной комиссии, которая вела над ними следствие.
Начальство, впрочем, его не замечало: за оборону Яицкого городка императрица наградила Симонова, а не Крылова. Однако он все-таки нашел себе «милостивца» в лице легендарного антагониста Пугачева, бывшего старшины Яицкого казачьего войска, а с 1774 года войскового атамана Мартемьяна Бородина, который ранее тоже состоял при Симонове. Через Бородина он подал прошение начальнику Оренбургской секретной комиссии П. С. Потемкину, пытаясь обратить его внимание на свои заслуги. Тщетно. Ничего не добившись, оскорбленный Андрей Прохорович в марте 1775 года подает в отставку «для определения к статским делам»; к тому же в мае умирает Бородин. Напоследок Крылов решился еще раз, теперь уже напрямую, писать к Потемкину, напоминая ему о себе и почтительно именуя «меценатом». Но было поздно: хотя Потемкин и направил в Военную коллегию отношение с похвальным отзывом, там, учитывая, что Крылов уже не состоял в военной службе, не сочли возможным его награждать60.
И все же отставка оказалась верным шагом. По общему правилу, при переходе с военной на статскую службу А. П. Крылов получил следующий чин – из капитанов стал коллежским асессором, то есть достиг VIII класса, но главное – ему досталось хорошее место. Благодаря тому, что в это время формировался административный штат только что созданного Тверского наместничества, он смог перебраться в Тверь и в 1776 году стать председателем 2‑го (гражданского) департамента губернского магистрата – судебной инстанции, ведавшей незначительными делами лиц недворянского звания. Эта должность предполагала чин более высокого – VII класса61; соответственно, и жалованье было выше, чем то, на которое он мог бы рассчитывать по своему чину коллежского асессора. Теперь его верный доход составлял 360 рублей в год.
Таким образом, карьера Крылова-старшего совершила резкий поворот к лучшему. Вероятно, этим он был обязан еще одному участнику подавления Пугачевского бунта – Т. И. Тутолмину, с 31 августа 1776 года правителю наместничества при наместнике Я. Е. Сиверсе.
Повезло и его сыну. Ивану Крылову было около семи лет, когда из далекой, полуазиатской Оренбургской губернии он попал в город, лежащий на большом тракте между Петербургом и Москвой. Здесь не раз останавливалась проездом сама Екатерина II. Она любила Тверь и сделала ее своего рода экспериментальной площадкой, где реализовывались идеальные представления эпохи Просвещения о городской цивилизации. После страшного пожара 1763 года город отстраивался по высочайше утвержденному регулярному плану, приобретая европейский облик, на что из казны были отпущены огромные средства. Отсюда началась реализация Губернской реформы. Обширному Тверскому наместничеству, учрежденному 25 ноября 1775 года, надлежало стать образцом по части административного устройства, а сама Тверь получила как бы полустоличный статус.
Весьма возможно, что Андрей Прохорович смотрел на пребывание в этом городе не как на венец своей карьеры, а как на ее очередную – и не последнюю – ступень. Не случайно младшему сыну, рожденному уже в Твери, он дает аристократическое имя Лев62, за которым маячит надежда на будущее – большое, славное и, скорее всего, столичное. Казалось, что до этого будущего семье оставался только шаг.
Тверское дворянство было многочисленно и тесно связано с Петербургом; в городе действовало несколько учебных заведений для разных сословий. Скажем, духовная семинария располагала библиотекой, где имелись, в частности, переводы сочинений Монтескье, Фенелона, книги по русской и европейской истории. В учебной программе важное место занимала поэзия; преподаватели и семинаристы сочиняли оды, хвалебные стихи и канты по случаю тех или иных событий в жизни города и своей alma mater, а сборники этих произведений в 1770‑х годах печатались в новиковской типографии в Москве. Действовал при семинарии и школьный театр, популярный среди горожан, где давались драматические представления («разговоры», «диспуты») нравоучительного и сатирического содержания63.
В высшем тверском обществе также не брезговали театральными затеями. К примеру, в домашнем представлении комедии Вольтера «Нескромный» (возможно, в русском переводе), состоявшемся 1 ноября 1776 года, среди актеров-любителей было несколько крупных чиновников – коллег Андрея Прохоровича64. В числе приглашенных зрителей, весьма вероятно, находилось и семейство Крыловых, так что эта «благородная комедия» могла стать первым театральным впечатлением Ивана.
Не чужда была Тверь и литературе. Когда в 1777 году Н. И. Новиков приступил к изданию серьезного морально-философского журнала «Утренний свет», в Твери у него сразу же нашлись читатели. Прямой связью тут служило семейство Муравьевых: сын, молодой поэт Михаил Никитич, приятельствовал с Новиковым в Петербурге, а отец Никита Артамонович, третий человек в наместничестве, председатель Казенной палаты и «поручик» (помощник) правителя Тутолмина, помогал вербовать в Твери подписчиков65. Охотно читали в городе и начавший выходить в 1778 году журнал «Санкт-Петербургский вестник», в литературном отделе которого сотрудничали лучшие поэты того времени – Державин, Капнист, Хемницер, Княжнин.
Словом, будущего баснописца, как давно признано его биографами, окружало отнюдь не «темное царство»66. Без преувеличения можно сказать, что из Твери был виден Петербург; там весьма естественным было зарождение дерзкой мечты о карьере в столице, причем о карьере необычной – не служебной, а литературной.
Впрочем, даже для амбициозного юноши это был далеко не очевидный выбор. Изначально Ивану Крылову была предначертана совсем другая стезя. По его собственному утверждению, он был записан в службу еще при жизни отца, в 1777 году – подканцеляристом в Калязинский нижний земской суд67. Андрей Прохорович, сам поднявшийся из рядовых, таким способом, очевидно, пытался заложить основы будущей карьеры сына. Отдав многие годы военной службе, он в итоге столкнулся с обидами и несправедливостью; неудивительно, что будущее Ивана он связывал со статским поприщем. Восьмилетний мальчик, разумеется, Твери не покидал, но его небольшое жалованье все-таки служило подспорьем семье.
А между тем он как сын одного из видных чиновников имел возможность наблюдать разнообразные праздники и церемонии, которые любили устраивать и наместник Сиверс, и правитель наместничества Тутолмин. Впоследствии, сам занимая посты наместника в других местах, Тутолмин прославится поистине царской пышностью и тем, что окружит себя чем-то вроде двора из местных чиновников68. В Твери он, очевидно, вел не менее роскошный образ жизни. В результате даже крупные пожалования от щедрот императрицы не могли покрыть его долгов, и уже в 1781 году Сиверс констатирует, что «расстройство дел» Тутолмина «заставляет его желать другого места, не столь видного и дорогого, как Тверь»69.
В орбиту этого великолепного вельможи был вовлечен и А. П. Крылов с семейством, причем весьма плотно. Его служба протекала под пристальным надзором Тутолмина, который тщательно, не брезгуя вникать в подробности, следил за деятельностью судебных учреждений70. По всей видимости, правитель наместничества был доволен коллежским асессором Крыловым, свидетельством чему – особая милость к его сыну. Иван, по его позднейшим воспоминаниям, имел возможность пользоваться уроками гувернера-француза, жившего в доме Тутолмина71; сын правителя был ему почти ровесником.
2
Покровители юноши Крылова. – Ролевые модели. – Шнор и Брейткопф
Неожиданная смерть далеко не старого, сорокалетнего отца 17 марта 1778 года стала переломным событием в судьбе будущего поэта. Если семья и имела какие-то далеко идущие планы, то они пошли прахом. С потерей жалованья Андрея Прохоровича исчез даже тот невеликий достаток, которым жена и дети пользовались при нем. Ивану, между тем, шел только десятый год, а его брату Льву – третий. Прошение вдовы на высочайшее имя о назначении пенсии за мужа удовлетворено не было72, и старший сын поневоле оказался кормильцем73. Уже через три месяца, 15 июня, мальчик, числившийся подканцеляристом в Калязине, был принят на ту же должность во 2‑й департамент Тверского губернского магистрата, который ранее возглавлял его отец74. Для начальства, то есть Тутолмина (Сиверс в эти месяцы отсутствовал), это был действенный способ поддержать бедствующее семейство – никакой системы пенсионного обеспечения, тем более для вдов чиновников, напомним, еще не существовало. Точный размер жалованья Ивана неизвестен75, но в то время заработок подканцеляриста мог составлять до 100 рублей в год.
В этот ли момент или чуть позже, однако номинальная служба Крылова-младшего все-таки превратилась в реальную, и это явно шло вразрез с его интересами и устремлениями. В передаче Ф. В. Булгарина сохранился рассказ баснописца о том, что «повытчик его» (непосредственный начальник, чиновник, ведавший делопроизводством) «был человек грубый и сердитый, и не только журил его за пустые и бесполезные занятия, т. е. за чтение, но, застав за книгою, иногда бивал его по голове и по плечам, а сверх того жаловался отцу»76. Не все детали здесь точны. Разумеется, при жизни Андрея Прохоровича Иван в своем калязинском «повытье» не появлялся, да и поднять руку на сына председателя губернского магистрата никто бы не посмел; но осиротевшему мальчику действительно могло каким-то образом доставаться от сердитого начальника.
К счастью, у Ивана имелись покровители. Он был вхож в дом не только Тутолмина, но и советника наместнического правления Н. П. Львова – бывшего казанского губернского прокурора, еще одного человека, чья биография была связана с пугачевщиной. Согласно довольно путаным воспоминаниям его внучатой племянницы Е. Н. Львовой77, юный Крылов и там пользовался какими-то домашними уроками. Средний сын Львова Александр был на два года старше, что позволяло им учиться вместе. Связь с этим семейством отразилась и в позднейшем юмористическом рассказе самого баснописца о том, как его неуклюжесть однажды привела в отчаяние учителя танцев, занимавшегося с детьми советника78. Возможно, именно у Львовых он приобщился и к музыке, получив первые навыки игры на скрипке.
Однако смерть отца принесла мальчику не только сиротство, бедность и зависимость от чужих щедрот. Как ни странно, она дала ему свободу выбора. Можно не сомневаться, что, будь Крылов-старший жив, он распорядился бы судьбой сына по своему разумению, и уделом Ивана надолго, если не навсегда, стала бы канцелярская служба. Теперь же, подрастая, он мог сам строить планы на дальнейшую жизнь. И здесь вдохновляющим оказался, по-видимому, пример нескольких необычных для провинциальной элиты людей, занятых не только службой.
Прежде всего назовем М. И. Веревкина. Крылова-старшего он мог знать еще со времен пугачевщины. Заведуя походной канцелярией генерал-аншефа П. И. Панина, который в августе 1774 года возглавил правительственные войска, Веревкин занимался составлением «генерального обо всем бунте описания»79 и едва ли прошел мимо такого яркого эпизода, как успешная оборона Яицкого городка.
Уступая А. П. Крылову в выслуге лет, Веревкин сильно опередил его в чинах. Его формулярный список включал и должность асессора только что созданного Московского университета, и директорство в им же основанной Казанской гимназии, где одним из учеников был Державин. Ненадолго появившись в Твери в 1776 году, он вновь приехал туда в 1778‑м, в год смерти Андрея Прохоровича, и занял должность председателя палаты гражданского суда. Вскоре из коллежских советников он был произведен в статские, став особой V класса.
При впечатляющей карьере Веревкин славился и как человек светский, артистичный рассказчик, производивший большое впечатление на слушателей80, среди которых мог находиться и подросток Иван Крылов. Но главное – он, единственный в тогдашней Твери, был настоящим и даже известным автором: статья о нем, пусть совсем короткая, имелась уже в новиковском «Опыте исторического словаря о российских писателях» (1772). Комедия Веревкина «Так и должно» шла на профессиональной сцене, включая придворную, и именно он сочинил пьесы, представление которых стало важной частью торжеств при открытии сначала Тверского, а затем Новгородского наместничеств, в январе и декабре 1776 года соответственно.
При этом, в отличие от большинства даже более именитых сочинителей, Веревкин мог похвастаться особым вниманием и материальной поддержкой самой императрицы. Свыше десяти лет, не состоя ни в какой службе, он занимался только переводами, получая за это 750 рублей в год из средств Кабинета. Мало того: все, что он переводил, печаталось на счет Екатерины II в его пользу. В 1776 году Веревкин был официально определен к статским делам, но выплата дополнительного «литературного» пособия продолжилась, хотя его и уменьшили до 450 рублей – что, заметим, значительно превышало официальный доход А. П. Крылова.
Веревкин прожил в Твери недолго: в сентябре 1781 года он вышел в отставку и покинул город. Все сказанное, однако, позволяет предполагать, что именно он стал той ролевой моделью, на которую в той или иной мере ориентировался Иван Крылов.
Еще одним человеком, чья деятельность могла оказать влияние на формирование интересов юноши, был В. А. Приклонский – директор Дворянского училища, открытого в Твери в июне 1779 года при деятельном участии правителя наместничества. Любитель литературы, чьи прозаические переводы публиковались на страницах «Утреннего света», он в первую очередь был энтузиастом педагогики и много занимался нравственным и культурным развитием своих воспитанников.
22 ноября того же 1779 года Приклонский сообщал своему шурину Я. И. Булгакову важную для всего тверского общества новость:
Вчерась открылся у нас в училище театр, и я получил себе публичную благодарность как от начальника, так и от всея публики, коея было (разумея все благородных) 130 персон. Дети мои, без хвастовства сказать, играли очень хорошо, и что удивительнее, что все актеры мои такие, которые от роду ни театра не видывали, ни комедии не читывали. Между актерами был сын губернаторский и Лисанька81.
Лисанька – это девятилетняя дочь самого Приклонского Елизавета, а «сын губернаторский» – не кто иной, как Алексей Тутолмин82, вместе с которым какое-то время слушал уроки Иван Крылов. Выходил ли на сцену сам Иван, неизвестно (сведений о его учебе в Дворянском училище нет), но в этом театре он даже как зритель мог получить некоторое понятие о драматургии и театральном искусстве. В отличие от архаичных действ в семинарии, здесь давали пьесы известных современных авторов. Первой стала переделанная «на русские нравы» знаменитая в то время комедия Г. Э. Лессинга «Минна фон Барнхельм, или Солдатское счастье»83.
С Приклонским как директором Дворянского училища оказалось связано еще одно важное начинание – попытка развить в Твери издательское дело и книжную торговлю.
Вчерась получили мы из Сената указ о заведении при училище типографии, на обыкновенных правах, но не зависящей ни от кого, т. е. ни от Университета, ни от Академии. Сказывают, что наместник берет в содержатели оныя Шнора, —
писал он Булгакову 8 ноября 1779 года84.
Речь идет о сенатском указе от 3 октября того же года, из которого следовало, что Сиверс выступил с инициативой открытия в Твери вольной (то есть частной) типографии:
<…> он, г. Сиверс, заведение сие почитает за весьма полезное как для казны, в рассуждении обнародования указов, так и для публики и вновь заведенного в Твери благородного училища и для имеющихся в том наместничестве 5-ти разных семинарий, в недавном времени заводимых85.
Иоганн Карл Шнор, к которому обратился наместник, незадолго до этого, в 1776 году, в партнерстве с И. Я. Вейтбрехтом основал и успешно эксплуатировал типографию в Петербурге. Он выдвинул ряд условий: власти будут платить ему за печатание указов; ему будет позволено «печатать и продавать календари»86, «русские книги» и «Тверской вестник наподобие Рижского Интелигенца»87, то есть региональную газету (первую в России!). Кроме того, он хотел завести книжную лавку для продажи изданий на разных языках. Однако экспансия в провинцию была делом рискованным: в Твери не было ни оборудования, ни материалов, ни опытных работников. И типографщик потребовал государственной поддержки – 1500 рублей беспроцентной ссуды на пять лет и бесплатное помещение в городе на тот же срок.
В истории тверского просвещения собственная типография и книжная лавка должны были открыть новую страницу. Местные переводчики, проповедники, писатели и стихотворцы получили бы возможность издавать свои произведения; газета проникала бы как в дворянские, так и в купеческие дома, а за ней последовала бы словесность – так количество читателей выросло бы не в одной Тверской, но и в прилегающих губерниях. Со временем можно было бы задуматься и о журнале, подобном, например, «Санкт-Петербургскому вестнику», который издавался иждивением книгопродавца Вейтбрехта и печатался в их общей со Шнором типографии. Правительственные указы, новости, «разные мелкие сочинения для полезного и приятного чтения», стихи, критика и рецензии на новые книги – все, чем наполнялся «Санкт-Петербургский вестник», было бы востребовано и в Твери. Газете и журналу понадобились бы постоянные сотрудники, типографии – корректоры… Тверь получила бы шанс превратиться в один из центров развития литературы, а просвещенные тверитяне – возможность найти приложение своим талантам. Среди них, весьма возможно, был бы Иван Крылов.
Впрочем, Приклонский радовался преждевременно: всему этому не суждено было сбыться88. Сенат, дозволив создание в Твери вольной типографии, в ссуде отказал. Однако сенатская «привилегия» даже в таком виде выглядела заманчиво. Шнор попытался ассоциироваться с другим петербургским коллегой – начинающим типографщиком Бернгардом Теодором Брейткопфом, сыном известнейшего европейского нотоиздателя. Расчет тут был на финансовую поддержку Брейткопфа-старшего. Сам же этот альянс строился, скорее всего, не без ведома Сиверса, который лично знал молодого Брейткопфа и сдавал ему в аренду свою бумажную фабрику. Однако дела у того шли не блестяще – и хотя Шнор выкупил его долги, в марте 1782 года сын по совету отца все-таки прервал эти деловые отношения89. Заводить же типографию в Твери на свой страх и риск Шнор не решился.
3
Переезд в Петербург. – Новые покровители. – Первый опус
В середине 1781 года наместником вместо Сиверса стал Я. А. Брюс, но до Твери он добрался нескоро. Всю первую половину 1782 года его замещал П. С. Потемкин, тот самый «меценат», который в свое время хлопотал за А. П. Крылова перед Военной коллегией. У вдовы и детей, таким образом, появился в Твери еще один «милостивец», однако их будущее от этого не стало выглядеть менее удручающим. Ивана в лучшем случае ожидала судьба мелкого чиновника, Льву предстояло расти в бедности. И Мария Алексеевна отважилась на решительный шаг – бросить незавидную службу старшего сына и искать счастья в Петербурге.
Пойти на это можно было лишь в надежде на нового, теперь уже столичного покровителя. Им стал бригадир С. И. Маврин, знавший и ценивший А. П. Крылова по секретной комиссии по расследованию действий пугачевцев, которая работала в Яицком городке во второй половине 1774 года90. В мае 1782 года Маврин занял должность вице-губернатора и председателя Санкт-Петербургской губернской казенной палаты. А 27 июля того же года тринадцатилетний подканцелярист Иван Крылов, испросив в своем присутствии отпуск на двадцать девять дней, отправился в Петербург.
Из отпуска он не вернулся: фактически это был побег со службы. Но пока правителем наместничества оставался Тутолмин, начальство смотрело на происходящее сквозь пальцы. Ивана хватились только спустя девять месяцев, в начале апреля 1783 года, когда Тутолмин уже был назначен губернатором в Екатеринослав. Беглецу грозило принудительное возвращение в Тверь91 и взыскание, от чего он был избавлен, по-видимому, благодаря заступничеству Маврина. Историю с самовольным отъездом удалось замять, и настолько успешно, что указом Тверского наместнического правления от 23 августа Иван Крылов был даже награжден «за беспорочную службу» чином канцеляриста92. В сентябре того же 1783 года он был официально определен в возглавляемую Мавриным Санкт-Петербургскую казенную палату и уже в ноябре на новом месте получил свой первый классный чин – причем не XIV, а сразу XIII класса, став провинциальным секретарем.
Весьма скромное для столицы жалованье – 90 рублей ассигнациями в год93 – первый точно известный нам денежный доход будущего баснописца. При этом на его попечении находились мать и брат; не забудем, что петербургская жизнь была дороже тверской, так что молодому человеку волей-неволей пришлось думать о дополнительном заработке. Его источником могло бы стать, например, переписывание чужих рукописей или нот, но он выбрал другой путь, куда более рискованный, зато в случае успеха суливший и деньги, и славу.
Первая попытка Крылова заработать на своем сочинении традиционно датируется 1784 годом94. Эту историю излагают два автора – М. Е. Лобанов, хорошо знавший обоих ее действующих лиц, и Е. А. Карлгоф, которая расспрашивала уже пожилого баснописца. Их версии в целом совпадают: юный Крылов, написав комическую оперу «Кофейница», явился к уже известному нам Брейткопфу, издателю и композитору-любителю, с просьбой положить ее на музыку, то есть пригласил его в соавторы. Брейткопф же почему-то решил выкупить рукопись никому не известного сочинителя и предложил за нее 60 рублей, но Крылов предпочел взять плату книгами – произведениями Мольера, Расина и Буало на ту же сумму. Хода «Кофейнице» щедрый издатель, однако, так и не дал. Много лет спустя, в 1810‑х годах, когда они оказались коллегами по Публичной библиотеке, Брейткопф вернул баснописцу его рукопись95.
Многое в этом рассказе вызывает сомнения – и неимоверный гонорар, составлявший две трети годового жалованья молодого автора, и его стоический отказ от денег ради книг, и рафинированный подбор французских классиков. Удивляет и проницательность Брейткопфа, сразу распознавшего будущий великий талант, и то, что позднее он так легко расстался с рукописью, которую в свое время приобрел и которая теперь, когда Крылов прославился, уже представляла коллекционную ценность.
Учитывая, что баснописцу было свойственно использовать рассказы о своем прошлом как инструмент формирования персонального мифа, заметим, что в реальности все могло происходить совсем иначе. Получил ли пятнадцатилетний сочинитель вообще хоть что-нибудь за свой труд? Неизвестно. Возможно, он просто оставил «Кофейницу» издателю под обещание превратить ее в оперу и ушел несолоно хлебавши. В этом случае возвращение рукописи выглядит как запоздалая попытка Брейткопфа загладить нанесенную им обиду. Крылов же, самолюбивый и амбициозный, историю своей юношеской неудачи превращает в рассказ о феноменальном успехе, который якобы сопутствовал ему с первых же шагов на литературном поприще.
Несомненно здесь одно – у Брейткопфа Крылов действительно побывал. Но почему из всех петербургских композиторов он выбрал именно его? Похоже, что двери этого дома открылись перед юношей по чьей-то рекомендации. Тут стоит вспомнить о Шноре и его намерениях завести, в партнерстве с Брейткопфом, типографию в Твери. Шнор в наибольшей степени подходит на роль человека, который оказал Крылову услугу из услуг – стал для него связующим звеном между тверским обществом, где его знали, и неведомым культурным миром столицы. В таком случае он должен был числить Шнора среди первейших своих благодетелей. Косвенное подтверждение этому можно усмотреть в факте, до сих пор не получавшем интерпретации: шестьдесят лет спустя Крылов подарит книгу своих басен некоему Петру Андреевичу Шнору (вероятно, родственнику издателя), а вскоре этот человек будет и в числе приглашенных на похороны баснописца96.
4
Театр и знакомство с Дмитревским. – Соймонов. – Конфликт с Княжниным. – Фиаско
Что касается служебных перспектив, которые открывались перед молодым Крыловым в Петербурге, то их трудно было назвать радужными. Маврин уже в декабре 1783 года покинул свой пост, перейдя в Военную коллегию. Возможно, он и в новом качестве продолжал поддерживать семейство Крыловых: во всяком случае, в 1786 году младший из братьев, десятилетний Лев, оказался записан фурьером в лейб-гвардии Измайловский полк97. Ивану же, оставшемуся в Казенной палате, предстояли годы унылых, однообразных занятий и мучительно медленного продвижения по службе при заведомо скудном жалованье – в точности как в Твери.
Совсем другое будущее сулил ему театр, «средоточие литературной жизни» тех лет98. На этом поприще он мог рассчитывать на быстрый и яркий взлет, а гонорары плодовитого драматурга, чьи произведения с успехом шли на сцене, существенно превышали жалованье мелкого чиновника. Неудача с комической оперой не обескуражила молодого человека, и он принялся за более масштабное сочинение.
В канонической версии биографии Крылова – она, напомним, базируется на его собственных рассказах, записанных современниками, – фигурирует трагедия в стихах «Клеопатра». В 1785 или 1786 году он якобы явился с нею к знаменитому актеру и театральному деятелю И. А. Дмитревскому – так же, как до этого являлся с «Кофейницей» к Брейткопфу. Эта вторая попытка литературного дебюта оказалась едва ли не более неудачной, чем первая: сведущий в драматургии Дмитревский «Клеопатру» отверг. Однако в процессе ее досконального разбора критик и автор сдружились, чему не помешала 35-летняя разница в возрасте. Провал, следовательно, вновь оборачивается признанием, которое еще неумелый сочинитель получает как бы авансом99.
Оставляя в стороне крайне запутанную историю самой «Клеопатры»100, отметим, что во второй половине 1780‑х годов между Крыловым и Дмитревским действительно сложились дружеские отношения, которые затем переросли в коммерческое партнерство. Дмитревский ввел молодого человека в театральный мир Петербурга – но кто ввел его к самому Дмитревскому101? Крыловский миф изображает их знакомство как инициативу дерзкого и уверенного в себе юноши, однако и тут свою роль мог сыграть посредник – возможно, тот же типографщик Шнор. Во всяком случае, в 1783 году именно у него вышло первое издание комедии Фонвизина «Недоросль», премьера которой состоялась в бенефис Дмитревского 14 сентября 1782-го.
Театральные знакомства оказались для Ивана Крылова полезными еще в одном отношении – позволили ему найти себе уже не просто высокопоставленного покровителя, а настоящего патрона. Им стал П. А. Соймонов, член Комитета для управления зрелищами и музыкой. В его ведении находились придворные театры, именно в это время ставшие доступными широкой публике. Кроме того, он как статс-секретарь императрицы управлял Экспедицией по Колывано-Воскресенским горным заводам Кабинета ее величества. С этим явно связан переход Крылова весной 1787 года на службу в Горную экспедицию102. Ни в чине, ни, скорее всего, в жалованье он не выигрывал, но к тому времени служба уже и не рассматривалась им в качестве основного занятия. Театральное дело в Петербурге переживало подъем, требовались новые пьесы, новые авторы, и Соймонов поощрял драматические опыты подчиненных – в сущности, своих клиентов. Годом позже под его начало поступит еще один молодой драматург, Александр Клушин103, ближайший друг Крылова этих лет: он займет место в Комиссии о дорогах в государстве, членом которой также был Соймонов.
Однако работа для театра у Крылова не задалась. Так, за выполненный по поручению патрона перевод французской комической оперы L’ Infante de Zamora (либретто Н.‑Э. Фрамери на музыку Дж. Паизиелло) он рассчитывал получить 250 рублей104, но единственным вознаграждением стал бесплатный доступ в театр. Перевод же сцены не увидел, как и оригинальная комическая опера Крылова «Бешеная семья», к которой уже была сочинена музыка105.
В попытке избавиться от складывающейся на глазах репутации неудачника юноша идет ва-банк – пытается обратить на себя внимание, атакуя общепризнанный литературный авторитет. В конце 1787 – начале 1788 года он пишет комедию «Проказники», где жестоко высмеивает знаменитого драматурга Я. Б. Княжнина. В такой стратегии не было ничего необычного; начинающие авторы и до, и после Крылова применяли ее, сражаясь за место под солнцем106. Ту же логику литературной борьбы видят здесь М. А. и Я. А. Гордины, интерпретируя «Проказников» в контексте затяжного конфликта между Княжниным и его друзьями, с одной стороны, и писателями круга Н. П. Николева – с другой107. Специфика этой эскапады, однако, состояла в том, что в комедии была чувствительно задета семейная жизнь Княжнина и особенно его супруга.
«Проказники» едва не стали первым успехом Крылова. Он, вероятно, рассчитывал, что события будут развиваться по канонам литературной войны: публика узнает, в кого метит комедия, и станет со смехом обсуждать выходку молодого автора, со стороны Княжнина последует ответ в виде эпиграммы, сатиры или даже целой комедии, направленной против обидчика; все это сделает имя Ивана Крылова известным, и сам он как публичный оппонент Княжнина наконец займет достойное место в петербургском литературном сообществе. Комедия уже была одобрена к постановке на императорской сцене, однако Княжнин отреагировал совершенно иначе – переведя конфликт из литературной плоскости в административную. Он пожаловался Соймонову, и тот не только запретил «Проказников», но и по-начальнически наказал Крылова, лишив его недавно полученной маленькой привилегии.
Достоинство молодого человека было уязвлено: за ним не признали прав писателя и обошлись с ним как с проштрафившимся мелким чиновником. Служить под началом Соймонова стало невыносимо; в мае 1788 года Крылов подал прошение об отставке из Горной экспедиции – и был еще раз наказан все в той же административной логике. Его не только не произвели в чин губернского секретаря (XII класс), на который он имел право по выслуге лет, но и внесли в аттестат, выданный при увольнении, нарочито туманную формулировку:
Кабинета его императорского величества из горной экспедиции бывшему во оной провинциальному секретарю Ивану Крылову в том, что он, Крылов, в сию экспедицию в число канцелярских служителей [sic!] вступил 1‑го числа мая 1787 года, а сего месяца 6‑го числа по прошению его за болезнию от дел уволен108.
Крылов, напомним, определился к Соймонову вовсе не канцелярским служителем, а провинциальным секретарем, то есть уже в классном чине, полученном в ноябре 1783 года. Из текста аттестата же напрашивается вывод, что чин получен только при отставке. Это лишало строптивого юношу четырех с половиной лет выслуги. С таким аттестатом на новом месте службы ему пришлось бы начинать все сначала.
Таким образом, он был возвращен в то же состояние социального ничтожества, из которого только начал выбираться. Его ответом стали крайне дерзкие памфлеты в форме писем к Княжнину и Соймонову, написанные во второй половине 1788 – начале 1789 года109. В них он намекал даже на готовность отстаивать свою честь с оружием в руках, как подобает дворянину. Вряд ли они были доставлены адресатам, зато читались в обществе.
В сущности, в том, как с ним поступили, по русским меркам не было ничего особенно унизительного, но Крылов резко поднимает ставки. Он разыгрывает свою ситуацию в декорациях истории оскорбления, которое в 1726 году шевалье Ги-Огюст де Роган-Шабо нанес 32-летнему Вольтеру – тогда уже известному писателю. Конфликт начался с того, что на пренебрежительный вопрос Рогана: «Что это за юнец тут ораторствует?» – Вольтер ответил: «Тот, кто не влачит тяжесть великого имени, но заставляет уважать то имя, которое носит»110. Спесивый аристократ, обидевшись, приказал слугам отколотить автора «Генриады» палками, как какого-то простолюдина. На это показательное унижение Вольтер ответил вызовом на дуэль, но Роган не дал ему возможности восстановить свою честь. Вместо поединка он добился, чтобы его противника заключили в Бастилию. Все закончилось скорым освобождением писателя и его отъездом в Англию, но именно эта история стала импульсом к превращению Вольтера в самого яркого критика сословного неравенства, чьи памфлеты в предреволюционной Европе стали символом борьбы за человеческое достоинство.
Рассказ о столкновении с шевалье де Роганом был опубликован в 1786 году в книге аббата Дюверне «Жизнь Вольтера», вышедшей в Женеве. Можно не сомневаться, что вскоре ее читали в Петербурге, и особенно в кругу русских поклонников Вольтера, если не как мыслителя, то как писателя. К ним принадлежал, в частности, и Княжнин, переводчик «Генриады». Письма-памфлеты Крылова были рассчитаны на внимание людей, которые в неравной борьбе двадцатилетнего штаб-офицерского сына и начинающего драматурга с сильными мира сего должны были увидеть отблеск великого конфликта, составлявшего нерв эпохи111.
Судя по тому, что эти тексты распространялись в списках, у Крылова нашлись сочувствующие, однако на его судьбу это никак не повлияло. Сильные, одним щелчком сбросив его вниз по служебной лестнице, больше не обращали на него внимания.
Иван Крылов разом потерял все: и патрона, и выслугу, и небольшой, но верный заработок чиновника, и всякую надежду на карьеру драматурга. Между тем примерно в это время умерла его мать112; Лев, еще подросток, не мог содержать себя сам, так что заботы о нем легли на старшего брата. В итоге вся эта история оказалась для Крылова настолько травматичной, что даже много лет спустя, рассказывая ее, он подправлял сюжет так, чтобы предстать жертвой чужой несправедливости. В его освещении «Проказники» оказывались местью талантливого юноши за ранее нанесенное ему оскорбление, причем в роли обидчика выступал даже не сам Княжнин, а его жена – что задним числом должно было оправдывать нападки на нее113.
Наиболее полно эту версию излагает Н. И. Греч. Мастерски выстроенный диалог и афористичность финальной реплики наводят на мысль о том, что сам баснописец пересказал ему весь давнишний эпизод уже в виде готового анекдота:
«Что вы получили, – спросила однажды эта барыня у Крылова, – за ваши переводы?» – «Мне дали свободный вход в партер». – «А сколько раз вы пользовались этим правом?» – «Да раз пять». – «Дешево же! Нашелся писатель за пять рублей!»114
Молодой человек, судя по формулировке «за болезнию», планировал не просто уйти от Соймонова в другое ведомство, а – по крайней мере на какое-то время – вообще отказаться от службы, продолжая заниматься литературой115. Это был весьма смелый, если не безрассудный шаг, учитывая, что для него оставались открытыми лишь те сферы, куда не распространялось влияние его врагов. Конечно, его мог вдохновлять пример Н. И. Новикова: тот тоже оставил службу и, посвятив себя журналистской и издательской деятельности, прославился и совершил на этом поле настоящую революцию. Однако Новиков вышел в отставку двадцати пяти лет в чине поручика, вполне достойном для дворянина; к тому же его состояния в принципе хватало для того, чтобы, не служа, жить безбедно. Возможности девятнадцатилетнего отставного провинциального секретаря Ивана Крылова были несопоставимо скромнее, а значит, и риск – больше.
5
Рахманинов и его типография. – Карты. – Первые опыты журнального дела
Отвергая традиционные для дворянина его времени жизненные сценарии, основанные на службе и/или вельможном покровительстве, молодой Крылов уже в это время нащупывает иную стратегию, конечная цель которой – обретение независимости. Ее описание, с поправкой на особенности поэтического высказывания, находим в написанном чуть позднее послании «К другу моему А. И. К<лушину>»:
По-видимому, через посредство Дмитревского Крылов сближается с И. Г. Рахманиновым117. Гвардейский офицер, секунд-ротмистр Конного полка, состоятельный и увлеченный идеями Просвещения, в особенности философией Вольтера, он был центром небольшого кружка писателей и переводчиков. К ним присоединился и Клушин, также почитатель Вольтера. В 1788 году Рахманинов завел собственную типографию118, развернул целую издательскую программу и начал выпускать еженедельный журнал «Утренние часы». В мае там наконец появилась первая публикация Крылова – подборка из трех басен («Стыдливый игрок», «Судьба игроков» и «Павлин и Соловей»).
Судя по направлению его сатиры, юноша к этому времени свел знакомство отнюдь не только с писателями и актерами. В умелых руках неплохим источником дохода служили карты. Будут годы, когда Крылову придется жить одной игрой, но покамест его карьера на этом поприще только начиналась. Состоятельных партнеров он мог находить среди офицеров-измайловцев, сослуживцев брата Льва, и конногвардейцев, сослуживцев Рахманинова119; многие офицеры обоих полков принадлежали к богатейшим аристократическим семействам. Впрочем, в наибольшей степени его занимала все-таки литература.
28 ноября 1788 года в «Санкт-Петербургских ведомостях» выходит объявление о подписке на некое «ежемесячное издание» сатирического характера под названием «Почта духов». Анонимность диктовалась как законами жанра, так и тем, что имя Ивана Крылова на тот момент ничего не говорило публике. Подписчиков у «Почты духов» ожидаемо набралось немного, всего 79 человек – наименьшее количество среди изданий 1780‑х – начала 1790‑х годов120, и вырученная сумма не дотягивала до 400 рублей (по 5 рублей с подписчика). «Почта духов» печаталась у Рахманинова и, скорее всего, на его счет121. С учетом типографских расходов и того, что тираж, в расчете на розничную продажу, превышал количество выписанных экземпляров, можно не сомневаться, что журнал был либо бесприбыльным, либо, что вероятнее, убыточным. Впрочем, для Рахманинова, который не ставил перед собой коммерческих целей, это значения не имело. Когда он в конце 1788 года примерно на полгода уехал из столицы, многие технические хлопоты, очевидно, легли на самого автора122, и это послужило для него школой издательского и типографского дела.
Начав выходить, как и планировалось, в январе 1789 года, «Почта духов» печаталась с большими задержками. По расчетам И. М. Полонской, девятый, сентябрьский номер за 1789 год должен был увидеть свет в конце мая – июне 1790-го123, однако этому помешали драматические события, связанные с выходом в мае радищевского «Путешествия из Петербурга в Москву» и политическим преследованием автора и книгопродавцев. Для Рахманинова, лично знакомого с Радищевым, это стало сигналом опасности; он начал сворачивать деятельность в Петербурге и к 1791 году полностью перевез типографию в свое тамбовское имение Казинку. Как следствие, уже в августе 1790 года Крылову пришлось печатать свою «Оду … на заключение мира России со Швециею» у Шнора.
Вынужденное прекращение сотрудничества с Рахманиновым, который нес практически все расходы по общей деятельности, подтолкнуло Крылова и его друзей к тому, чтобы самостоятельно выйти на коммерческое поле. В конце 1791 года он вместе с Клушиным, Дмитревским и П. А. Плавильщиковым, еще одним известным актером и драматургом, становится пайщиком товарищества, имеющего целью содержать типографию, книжную лавку и выпускать журнал.
6
Товарищество на паях. – Коммерческие неудачи. – Крылов покидает Петербург
«Законы, на которых основано заведение типографии и книжной лавки»124, подписанные 8 декабря 1791 года, были одновременно и уставом общества, и договором между пайщиками. Каждый из них обязывался внести в капитал предприятия по 250 рублей. В заведенной тогда же «Книге приходной на 1792 год» значилось:
В декабре [1791 года] под числом 15‑м Иван Дмитревской положил двести пятьдесят рублей; под числом 20‑м Петр Плавильщиков положил двести пятьдесят рублей; Иван Крылов положил пятьдесят рублей; 1792 год, генварь, число 1‑е, Александр Клушин положил двадцать пять рублей; число 27‑е, Иван Крылов положил двести рублей; февраля 16-го, Александр Клушин положил сорок рублей.
Дмитревский и Плавильщиков были достаточно состоятельны, чтобы без особенных затруднений сделать необходимый взнос. Первый еще в 1787 году вышел в отставку и жил на солидный пенсион в 2000 рублей в год. Второй по должности инспектора русской труппы получал 1200 рублей, пользуясь казенной квартирой с дровами (то есть отоплением); к этому надо добавить бенефисы, которые полагались ему как актеру, и авторское вознаграждение за пьесы. Скажем, 4 ноября 1791 года ему были выплачены 300 рублей за трагедию «Рюрик» (поставленную под названием «Всеслав»)125.
Что касается двух других пайщиков, то им внести свои доли оказалось труднее. Крылов, уже более трех лет находясь в отставке, не имел постоянного дохода, и можно только догадываться, как в его распоряжении оказалась сумма, почти в три раза превышавшая то годовое жалованье, которое он некогда получал.
Но если Крылов, хоть и в два приема, все-таки справился с 250-рублевым взносом, то Клушин, скорее всего, так и не смог полностью выплатить свой пай. Принадлежа к древнему, но обедневшему роду, он располагал очень незначительными средствами: его жалованье в Комиссии о дорогах составляло 300 рублей в год126. О том, что Клушин в это время серьезно нуждался в деньгах, говорит тот факт, что в 1791 году он и его брат даже продали свои доли в родовой вотчине127.
Судя по «Законам…», само товарищество, созданное четырьмя пайщиками, оставалось безымянным, однако на него можно распространить название учрежденного ими предприятия – «Типография И. Крылова с товарищи»128. Выдвижение на первый план имени самого молодого (двадцатидвухлетнего) и нечиновного из четверки, вероятнее всего, связано с тем, что Крылову как человеку энергичному, знакомому с типографским производством и, главное, не обремененному службой, предстояло управлять общим делом.
Коммерческая сторона деятельности товарищества была продумана детально. Кроме денежного пая, члены вносили и такой нематериальный, но весьма значимый капитал, как литературный труд. Они обязывались печатать свои сочинения только в собственной типографии и продавать только в собственной лавке. При этом типографские услуги пайщики-авторы должны были оплачивать на общих основаниях. Еще одним важным ресурсом был авторитет, которым обладали в театральной среде Дмитревский и Плавильщиков. Несомненно, благодаря им типография сразу стала получать заказы Театральной дирекции на печатание афиш129, что приносило стабильный доход.
Что касается книжной лавки, то она в соответствии с «Законами…» обладала частичной самостоятельностью; предполагалось, что наряду с продукцией собственной типографии она будет торговать и чужими изданиями. В Петербурге того времени, где существовало несколько десятков книжных лавок130, ей предстояло выдерживать нешуточную конкуренцию.
Планировалось, что типография и лавка образуют «два капитала, один другого подкрепляющие». 80% доходов лавки надлежало передавать в доход товарищества, при этом она сама должна была зарабатывать на содержание сидельца, а книги других типографий получать путем обмена, что дополнительно расширяло сбыт продукции «Крылова с товарищи».
В юридическом отношении содержание частной типографии не представляло для пайщиков проблемы. Двое из них, состоявшие в «актерском звании», относились к городскому сословию почетных (именитых) граждан, а двое других были дворянами. И тем и другим закон разрешал владеть производственными предприятиями, в том числе типографиями. Сложнее обстояло дело с лавкой. Установив в «Законах…», что она существует «на основании городского права», пайщики обязаны были учитывать ограничения, наложенные законодательством на торговые заведения, в частности то, что содержание лавок вне собственных домов позволялось только купечеству. Между тем никто из пайщиков не владел в столице недвижимостью и купцов среди них не было, так что само существование их книжной лавки, располагавшейся в арендованном помещении, оказывалось не вполне законно131.
Это затруднение удалось преодолеть, выписав в Петербург младшего брата одного из пайщиков. 3 августа 1792 года двадцатичетырехлетний сын московского купца Василий Плавильщиков записался в столице в третью гильдию132, что давало ему право заниматься «мелочной», то есть розничной торговлей. В ноябре он уже принимал активное участие в организационных и хозяйственных делах типографии и книжной лавки133. При этом «Книга приходная на 1792 год» не содержит информации о его вступлении в число пайщиков; это, по-видимому, произошло позднее.
Масштабы предприятия были невелики. Для сравнения: товарищество «Типографическая компания», созданное Н. И. Новиковым и его единомышленниками в 1784 году, имело первоначальный капитал в размере 57 500 рублей, причем взносы пайщиков составляли от 3 до 10 тысяч134.
Львиная доля расходов первого года пришлась, вероятно, на приобретение оборудования и материалов. Возможно, некоторую помощь здесь оказал опытный Рахманинов: о том, что он «содействовал нам к заведению типографии», Крылов позднее упоминал в разговоре с его племянником С. П. Жихаревым135. Однако о прямой передаче типографии Рахманинова товариществу говорить нет оснований: по авторитетному утверждению И. М. Полонской, «в этих двух типографиях не было ни одного общего шрифта»136. «Содействие» могло выразиться, в частности, в том, что «по наследству» от Рахманинова перешли некоторые деловые связи и потенциальные заказчики137.
Типография и книжная лавка расположились в цокольном этаже недавно отстроенного огромного дома И. И. Бецкого на Миллионной улице. Там же на счет товарищества были арендованы и жилые комнаты. Очевидно, что ни Плавильщикову, располагавшему казенной квартирой, ни пожилому, семейному Дмитревскому они не были нужны; в них были заинтересованы наименее обеспеченные пайщики – неразлучные друзья Крылов и Клушин. «Члены, живущие там, пользуясь квартирою, больше и заняты присмотром и ведением книг по типографии», – говорилось в «Законах…».
Основной груз обязанностей, включая хозяйственные записи, принял на себя Крылов. Именно его рукой заполнена «Книга приходная на 1792 год». Ее освидетельствование другими пайщиками прекратилось в августе того же года, что говорит, видимо, о том, что счетоводству своего товарища они вполне доверяли.
Для функционирования типографии и книжной лавки требовались не только помещение и оборудование, но и персонал, в том числе фактор (руководитель технической части), корректор, квалифицированные рабочие – наборщик и печатник, а также сиделец в лавке. Ограниченность средств заставляла пайщиков экономить, и работу, не требующую профессиональных навыков, они брали на себя. Пункт 2 «Законов…» гласил:
Каждый должен стараться, по возможности, исполнять все то, что может относиться к должности фактора, корректора и тому подобных, и все таковые труды разделить между собою, и если бы случилось кому что-то сделать и за другого, в том никакого расчета не делать, ибо сие общество основывается на законах истинного дружества.
Эта формулировка привела историка книги и книжного дела И. Е. Баренбаума к выводу о том, что «Крылов с товарищи» – «не коммерческое предприятие, а своеобразная трудовая артель, идейно-дружеское объединение в духе тех, что организовывал Новиков»138. Между тем «Законы…» не оставляют сомнений, что товарищество мыслилось именно как коммерческое, хотя это не исключает, конечно, дружескую основу объединения.
Записи о приходе новой типографии за последнюю декаду января 1792 года свидетельствуют: ее первой продукцией стали афиши для трех спектаклей, что принесло 21 рубль. Еще одним источником выручки послужило печатание билетов для Кронштадтского клуба – офицерского собрания, особенно активно действовавшего в зимние месяцы139. Книжная лавка в первый месяц своего существования прихода не имела.
В течение года товарищество развернуло и издательскую деятельность. Первое объявление о продаже книг, вышедших из «Типографии Крылова с товарищи», появилось в «Санкт-Петербургских ведомостях» 1 июня 1792 года. Среди ее продукции были не только сочинения для театра, в том числе написанные или переведенные самими пайщиками, но и книги, отвечавшие интересам сравнительно широкой публики и потому сулившие быстрый сбыт и прибыль. Так, в 1792 году увидели свет тексты комических опер «Диянино древо, или Торжествующая любовь» и «Редкая вещь»140 Л. Да Понте в переводе Дмитревского, комедия Плавильщикова «Бобыль», перевод мелодрамы Ж.‑Ж. Руссо «Пигмалион», а также первая часть романа Ж.‑Б. Луве де Кувре «Приключения шевалье де Фобласа» (в переводе А. И. Леванды при участии Крылова141) и справочник Н. П. Осипова «Любопытный домоводец, или Собрание разных опытов и открытий, относящихся к хозяйству городскому и деревенскому». Кроме того, с февраля 1792 года товарищество выпускало ежемесячный журнал «Зритель», собравший 170 подписчиков в обеих столицах и провинциальных городах142.
Согласно «Книге приходной на 1792 год», общий приход к 1 декабря 1792 года составил 2734 рубля 95 копеек. Около трети этой суммы принесла подписка на «Зритель»143, остальное сложилось из типографских работ и продажи книг и журналов в розницу. К сожалению, подсчитать размеры чистой прибыли по итогам года невозможно: нет сведений о расходах на аренду помещений в доме Бецкого, закупку оборудования, бумаги и других материалов, оплату труда наемных работников. Учитывая, что по «Законам…» товарищества выплате пайщикам подлежало 90% полученной прибыли и лишь 10% оставались «для подкрепления заведения», не исключено, что вложения окупились уже в первый год. Деятельности «Крылова с товарищи» на этом этапе не помешали ни подозрительность правительства в отношении книгоиздателей и книгопродавцев, которая привела к аресту Новикова в апреле 1792 года, ни даже обыск, устроенный в их типографии в мае144.
Если финансовый результат первого года обнадеживал, то уже следующий год показал, что не только развивать достигнутый успех, но даже просто поддерживать все затеянные предприятия нелегко. Если в 1792 году под маркой «Типографии Крылова с товарищи» было выпущено девять наименований книг, то в 1793‑м – только шесть, включая продолжение «Приключений шевалье де Фобласа».
С начала 1793 года журнал «Зритель» изменил название на «Санкт-Петербургский Меркурий». В этом можно увидеть как попытку издателей, Крылова и Клушина, привлечь публику новинкой, так и некое проявление осторожности. Отказываясь от названия, которое вызывало ассоциации с английской сатирической прессой (The Spectator Дж. Аддисона и Р. Стила) и журналами Новикова («Трутень», «Пустомеля», «Живописец», «Кошелек»), они соотносили свое издание с солидным, в первую очередь литературным журналом Mercure de France. Сатирической прозы в «Санкт-Петербургском Меркурии» действительно стало меньше. При этом и число подписчиков сократилось, по сравнению со «Зрителем», почти на четверть, составив 134 человека. Издатели, несмотря на падение курса ассигнационного рубля145 и общую дороговизну, сохранили для подписчиков прежнюю цену журнала – 5 рублей без пересылки, но так удалось выручить только 670 рублей, то есть на 180 рублей меньше, чем годом ранее за «Зритель».
В июле 1793 года Плавильщиков-старший покинул Петербург, решив продолжать карьеру в Москве. Хотя его отъезд не обязательно был сопряжен с изъятием пая – «Законы…» предусматривали в таких случаях передачу управления доверенному лицу (им мог стать Василий Плавильщиков), – структура товарищества и его деятельность начали постепенно меняться.
Вопреки «Законам…», печатание журнала, а также некоторых сочинений пайщиков пришлось перенести в другую типографию. 1 июня между издателями «Санкт-Петербургского Меркурия» и Академией наук была заключена сделка, весьма выгодная для первых146. Академия обязывалась напечатать в своей типографии за казенный счет пять номеров журнала за 1793 год (с августовского по декабрьский). В обмен на это товарищество предоставило для публикации в продолжающемся сборнике «Российский Феатр» семь драматических произведений Крылова и Клушина, ранее не печатавшихся, включая пресловутых «Проказников»147. Клушинские комедии, впрочем, с успехом шли на сцене, так что их публикация в принципе могла бы представлять для товарищества коммерческий интерес, но верх взяли другие соображения.
Тираж пяти номеров «Санкт-Петербургского Меркурия» должен был составить 584 экземпляра (чуть меньше, чем стандартный «полузавод» – 600 экземпляров), включая четыре на высококачественной голландской бумаге – скорее всего, для самих пайщиков товарищества. Издатели «Меркурия», со своей стороны, обязывались получить цензурное разрешение и держать вторую корректуру.
Решающую роль в выработке условий сотрудничества сыграла президент Академии наук Е. Р. Дашкова. Ее пространной резолюцией и руководствовалась канцелярия Академии в своих отношениях с Крыловым и Клушиным.
Все это, однако, лишь отсрочило конец «Санкт-Петербургского Меркурия». В советской исследовательской традиции было принято связывать угасание журнальной активности товарищества и последующий отъезд Клушина и Крылова из Петербурга со скандалом вокруг публикации тираноборческой трагедии Княжнина «Вадим Новгородский». В декабре 1793 года отдельное издание «Вадима», вышедшее в июне, было сожжено, и текст трагедии вырезан из XXXIX тома «Российского Феатра», причем частично пострадала и напечатанная там же ранняя трагедия Крылова «Филомела»148, а в начале следующего года Дашкова была отстранена от академических дел. Однако никаких документальных подтверждений того, что случайное соседство с «Вадимом» ставилось Крылову в вину, не существует. Подозрения вряд ли могли коснуться издателей «Меркурия» еще и потому, что намеки на неблагонадежность «Вадима» впервые прозвучали именно в клушинской рецензии, опубликованной еще в августе, в третьем номере журнала.
Таким образом, нет оснований считать, что упадок «Санкт-Петербургского Меркурия» имел прямые политические причины. Академическая типография благополучно продолжала выполнять свои обязательства перед его издателями до апреля 1794 года, когда был выпущен последний, декабрьский номер за минувший год149. И все же в лице Дашковой товарищество потеряло поддержку, которая помогала справиться с трудностями, нараставшими в течение 1793 года. Типография получала мало заказов, текущие номера журнала наполнялись явно с большим трудом, что вызывало систематические задержки. Кроме того, товарищество, судя по всему, столкнулось с недостатком оборотных средств. Отведенных на это десяти процентов прибыли не хватало для поддержания деятельности всех предприятий.
При таких обстоятельствах Крылов и Клушин не решились объявлять об издании журнала на следующий, 1794 год. Осенью 1793‑го Клушин, игравший в «Меркурии» роль ведущего автора, подал прошение об отпуске на пять лет с жалованьем «для продолжения обучения в Геттингенском университете»150. Его отъезд был намечен на февраль 1794 года. В связи с этим он дал Василию Плавильщикову доверенность на получение в Академической типографии двух последних номеров журнала151. Ему же, вероятно, Клушин поручил и управление своим паем.
Тем не менее вывод И. М. Полонской: «К середине 1793 г. Крылов, Клушин, Плавильщиков и Дмитревский приняли <…> решение о ликвидации литературно-издательского объединения»152 – представляется слишком радикальным. Прекращение журнала само по себе еще не означало ликвидации всего товарищества. Однако дальнейшее открытое участие в его деятельности Крылова как «титульного» пайщика в самом начале 1794 года действительно стало рискованным. В январе была опечатана типография Рахманинова в Казинке и начато следствие по поводу выпуска им неподцензурных изданий, в том числе полного собрания сочинений Вольтера в русском переводе. Практически весь предшествующий год Рахманинов провел в Петербурге153, несомненно, общаясь с Крыловым, а в Казинке приступили к печатанию второго издания «Почты духов». Тираж этой книги был изъят полицией вместе с сочинениями Вольтера. Тесные контакты с Рахманиновым грозили обернуться неприятностями политического характера и для самого Крылова, и для типографии товарищества, в названии которой фигурировало его имя. Очевидно, следствием этого и стал отъезд Крылова из столицы154, в связи с чем завершение «Санкт-Петербургского Меркурия» легло на одного из сотрудников журнала, переводчика И. И. Мартынова.
Позднее Крылов избегал разговоров о своих юношеских неудачах. Почти сорок лет спустя, в 1831 году, на вопрос, отчего он так сетовал на фортуну в стихотворении «К счастию», напечатанном в последнем номере «Меркурия», он отвечал намеренно невнятно:
Ах, мой милый, со мною был случай, о котором теперь смешно говорить; но тогда… я скорбел и не раз плакал, как дитя… Журналу не повезло; полиция, и еще одно обстоятельство… да кто не был молод и не делал на своем веку проказ…155
Переломный момент зафиксирован той же Полонской: «С 21 марта 1794 г. в стандартной форме книгопродавческих объявлений от типографии „Крылов с товарищи“ <…> исчезает упоминание о Крылове»156.
Деятельность товарищества, впрочем, не прекратилась. Если за первые месяцы 1794‑го под прежней маркой вышло две книги, то за оставшуюся часть года – десять. На их титульных листах нет указания на место печатания, но по шрифтам эти издания определяются как продукция бывшей «Типографии Крылова с товарищи»157. Их выпустил Плавильщиков-младший, никуда из Петербурга не уезжавший158. Как принято считать, «Типография Крылова с товарищи» весной 1794 года была «передана» ему159, что, однако, оставляет в стороне важный вопрос о собственности и о дальнейшем существовании паевого товарищества.
Между тем как раз с апреля 1794 года в газетных объявлениях возникает типография с уникальным описательным наименованием – «в новом доме его высокопревосходительства Ивана Ивановича Бецкого, что у Летнего сада». Это, несомненно, бывшая «Типография Крылова с товарищи», которая находилась на прежнем месте, но утратила и имя «титульного» пайщика, и марку как таковую. Будь Василий Плавильщиков к этому времени единственным ее владельцем, она называлась бы «типографией Плавильщикова» (что и произошло позднее), однако в течение следующих двух с половиной лет она функционировала как безымянная. Это, видимо, и является косвенным доказательством того, что прежние собственники оставались в своих правах, но по разным причинам не хотели связывать с типографией свои имена.
Покидая Петербург в первой половине 1794 года, Крылов, скорее всего, тоже доверил Плавильщикову управление своей долей. Так можно было рассчитывать на получение дохода, впрочем, вряд ли значительного. Тем не менее он не стал искать новой службы, а решил переждать сложные времена в провинции.
7
Игрок. – Клиент князя Голицына. – Правитель канцелярии. – От карт к литературе
Информации о том, где и как Крылов провел следующие два-три года, крайне мало. Известно лишь, что ему предоставляли кров богатые знакомцы, которых, в свою очередь, связывали друг с другом приятельские отношения. Из Петербурга он выехал предположительно вместе с капитан-поручиком Преображенского полка В. Е. Татищевым, направлявшимся в Клинский уезд Московской губернии для вступления во владение великолепной усадьбой Болдино, которая досталась ему по семейному разделу160. Там Крылов прожил несколько месяцев, а в следующем, 1795 году пользовался гостеприимством супругов И. И. и Е. И. Бенкендорф161 в Москве и подмосковном имении Виноградово.
К этому же году относится список обративших на себя внимание градоначальства московских карточных игроков, где фигурирует некий «подпоручик Иван Крылов»162. Хотя чин подпоручика по Табели о рангах действительно соответствовал чину провинциального секретаря, в котором Крылов состоял в то время, его использование нехарактерно для человека, никогда не служившего по военной части. Это не позволяет с полной уверенностью отождествлять московского игрока с будущим баснописцем, но, видимо, тогда для него и начался период, о котором его приятель Н. И. Гнедич позднее выразится так: «Лет двадцать Крылов ездил на промыслы картежные»163.
В августе 1795 года пятеро наиболее скомпрометировавших себя игроков были по высочайшему распоряжению высланы из Москвы в отдаленные губернии под надзор. Остальные никак не пострадали, но, возможно, отъезд Крылова из Первопрестольной был связан с этим демонстративным разгоном игрецкого сообщества164. В письме к Елизавете Бенкендорф от 26 ноября 1795 года он, жалуясь на «старые и еще вновь приключившиеся <…> несчастья и потери», резюмирует: «До сих пор все предприятия мои опровергались, и, кажется, счастье старалось на всяком моем шагу запнуть меня»165. В течение следующего года местопребывание Крылова неизвестно; жил он, по-видимому, в основном карточной игрой.
По версии М. А. и Я. А. Гординых, весной 1797 года, в дни коронации Павла I, он поднес новому самодержцу свою «Клеопатру» и удостоился весьма милостивого приема166. Рукопись крыловской трагедии действительно имелась в библиотеке Павла, позднее уничтоженной пожаром, однако все остальное не выдерживает критики.
Гипотеза Гординых основывается на не вполне корректном прочтении конспективной дневниковой записи Погодина о беседе с Крыловым от 27 октября 1831 года, где речь шла, в частности, о Дмитревском. Скорее всего, именно он, а вовсе не Крылов, обозначен инициалами «И. А.» в диалоге с Павлом I: «У Крылова. О прост<оте> Дмитрев<ского> (Павел встрет<ил> и сказ<ал> Здр<авствуй,> И<ван> А<фанасьевич>. Здр<авствуйте и> вы). – Он подав<ал> ему трагед<ию> Клеопатра»167. Ответная реплика без этикетного «ваше императорское величество» была бы уместна лишь в диалоге равных, в обращении же к царю ее можно извинить только «простотой» пожилого актера. Представить на его месте Крылова невозможно. Дмитревский был на двадцать лет старше Павла, император знал его еще с тех пор, как в раннем отрочестве начал посещать театр; это делает правдоподобным обращение к нему по имени-отчеству. Крылов же, напротив, был на пятнадцать лет моложе, находился в мелком чине и не имел доступа ко двору – все это практически исключает личное знакомство. «Клеопатра» (очевидно, ее новая, улучшенная версия) могла попасть в библиотеку Павла именно через Дмитревского, причем в любое время. В приведенном диалоге нет ничего, что позволяло бы связать его с коронацией.
Предположение о том, что Крылов еще в екатерининские времена принадлежал к «партии наследника» и потому был лично известен великому князю, превращает бездомного, неимущего, преследуемого неудачами молодого литератора в политического оппозиционера, который при смене царствования мог рассчитывать на карьерный взлет. В действительности же в жизни Крылова с восшествием на престол Павла не изменилось ровным счетом ничего. Новый император освободил от наказания тех, кто при Екатерине пострадал от политических обвинений, включая Новикова, Радищева и Рахманинова. При этом он не только сохранил, но и усилил строгости в области цензуры и книгопечатания, введенные в последние екатерининские годы, в том числе подтвердил запрет 16 сентября 1796 года на деятельность вольных типографий. Дух нового царствования, определившийся уже в первые дни, не сулил Крылову как писателю-сатирику ничего хорошего, и он почел за благо не возвращаться к прежней деятельности.
О том, где он находился в первой половине 1797 года, данных нет, и только в августе он обнаруживается в Петербурге168. Его приезд мог быть связан с необходимостью завершить коммерческие дела. В истории типографии, когда-то носившей его имя, начался новый период. Управлявшему ей Василию Плавильщикову пришлось пойти на хитрость: в конце 1796 года он заключил с Санкт-Петербургским губернским правлением договор, согласно которому типография, фактически оставаясь частной, официально именовалась «Типографией Губернского правления»169. Предприятие к этому времени значительно усовершенствовалось, обзаведясь девятнадцатью новыми шрифтами, в том числе иностранными170. Немалые вложения в развитие дела почти наверняка произвел сам Плавильщиков, и это дало ему права старшего компаньона. Доли остальных неизбежно уменьшились, дальнейшее владение паями для них теряло смысл. Возможно, именно летом 1797 года продал ему свой пай и Крылов171.
Теперь в Петербурге его ничто не удерживало. В своем желании оказаться подальше от этого опасного места Крылов был не одинок. Тогда же в столице проездом побывал другой бывший член товарищества – Клушин. Смерть Екатерины застала его живущим в Ревеле. Не получив от нового императора разрешения выехать за границу, он решил не возвращаться на службу и направлялся в провинцию – в Орел, где его на несколько лет приютит брат. Крылову же, в отличие от него, податься было некуда.
К счастью, он нашел себе патрона. 48-летний князь Сергей Федорович Голицын – на тот момент командир Преображенского полка, генерал от инфантерии, снискавший славу в недавних русско-турецких войнах, богач, женатый на племяннице Потемкина. Человек военный до мозга костей, но просвещенный, он, что немаловажно, обладал «неимоверным <…> благородством души» и спокойной, «веселой, ласково-покровительственной» манерой обращения172. Он был на двадцать лет старше Крылова, и в социальном отношении их разделяла едва ли не бездна, однако ум, вкус и специфический демократизм большого барина позволили Голицыну оценить молодого человека.
Их знакомство состоялось, вероятно, еще в екатерининские времена. Посредником мог выступить кто-то из гвардейских приятелей Крылова, например преображенец Татищев или А. М. Тургенев – конногвардеец, младший сослуживец Рахманинова и друг Василия Плавильщикова.
Н. М. Еропкина, со второй половины 1830‑х годов жившая в доме Тургенева в качестве гувернантки и знавшая Крылова как его старого приятеля, рассказывала об этом так:
В молодости Александр Михайлович Тургенев помог Крылову определиться учителем в семью кн. Голицына. Крылов до получения этого места бедствовал, и оказанная протекция явилась своего рода благодеянием <…> Вероятно поэтому Крылов <…> говорил иногда: «Благодетель мой Александр Михайлович»173.
Дом Голицыных действительно был полон детей, у которых имелись свои наставники, Крылов же до поры оставался лишь гостем. В домочадца он превратился в результате неожиданных перемен в жизни князя. 10 августа 1797 года император, недовольный выучкой полка, отстранил Голицына от командования и отправил в отставку. Вскоре опальный князь с многочисленным семейством покинул Петербург, увозя с собой Крылова.
С осени 1797 года будущий баснописец сопутствовал Голицыну везде – в Москве, в саратовском поместье Зубриловка, в краткосрочной поездке в Петербург на рубеже 1798 и 1799 годов, в имении Казацкое Киевской губернии, которое превратилось для князя в место ссылки.
В эти годы Крылов, по-видимому, находился в полной материальной зависимости от своего патрона. Одной из считаных возможностей добыть какие-то средства для него стала постановка в Москве в начале 1800 года переведенной им комической оперы «Сонный порошок»174. Получение гонорара даже позволило ему около Рождества 1799 года послать брату 100 рублей175. Но это был едва ли не единственный заработок за несколько лет.
Тем не менее между положением Крылова в домах Татищева и Бенкендорфов, с одной стороны, и Голицына – с другой были существенные различия. В первом случае он жил на хлебах у хозяев, не имея шансов как-либо отблагодарить их за гостеприимство. Несмотря на приятельские отношения, это должно было его тяготить. Бенкендорфы тогда не имели детей, Татищев вообще не был женат – соответственно, Крылов не мог проявить себя даже на педагогическом поприще. У Голицына же ему представилась такая возможность, что и позволило задержаться в этом доме надолго. По свидетельству Ф. Ф. Вигеля, который в начале 1799 года сам оказался в Казацком в качестве воспитанника Голицыных, Крылов занимался с детьми русским языком.
Биографы нередко оценивают его положение при Голицыне как приниженное. Основанием для такой интерпретации служит, в частности, рассуждение П. А. Вяземского:
В доме князя Сергея Федоровича Голицына, барина умного, но все-таки барина, и к тому же, по жене, племянника князя Потемкина, Крылов, по тогдашним понятиям, не мог пользоваться правом личного человеческого равенства с членами аристократического семейства. Он не был в семействе, а был при семействе. Он был учитель, чиновник, клиент, но в этой среде не был свой брат, хотя, может быть, и, вероятно, так и было, пользовался благоволением, а пожалуй, и некоторым сочувствием хозяев176.
Однако Вяземский не наблюдал все это непосредственно – Вигель же как очевидец утверждает, что Крылов находился в доме как «приятный собеседник и весьма умный человек», то есть скорее компаньон. Перечисляя обитателей Казацкого, он отделяет Крылова от тех, кто был специально нанят для образования детей, – от гувернера и учителя математики, относя его к «почетным членам» усадебного общества наряду с литератором П. И. Сумароковым, женатым на двоюродной сестре хозяина.
По словам Вигеля, Крылов предложил князю заниматься с его сыновьями «от скуки». Но едва ли эта причина была основной. Воспитание детей Голицына было поручено французам – между тем молодые русские дворяне, не знающие родного языка и презирающие отечество, были, напомним, излюбленной мишенью крыловской сатиры177. Весьма вероятно поэтому, что свою деятельность в семье патрона он рассматривал как некоторую миссию. Не случайно «он не довольствовался одним русским языком, а к наставлениям своим примешивал много нравственных поучений и объяснений разных предметов из других наук»178.
О том, что Голицыны (во всяком случае – молодое поколение) принимали его всерьез, свидетельствует история нашумевшей дуэли между А. П. Кушелевым и Н. Н. Бахметевым в 1803 году, где одним из секундантов был двадцатилетний сын князя Сергей. Крылов, по-видимому, сыграл в организации поединка известную роль; во всяком случае, его участие запомнилось другому секунданту – И. А. Яковлеву179. Фигурантами дела об этой дуэли были представители генералитета и знатных фамилий; присутствие рядом с ними Крылова объяснимо лишь безусловным доверием и уважением к нему со стороны С. С. Голицына.
Известное замечание Вигеля об «умном, искусном, смелом раболепстве» Крылова с хозяевами Казацкого180 указывает скорее на мастерскую театрализацию бытового поведения, к которой Крылов часто и охотно прибегал181. В доме Голицыных лицедейство было одним из любимых развлечений182, и здесь он находился в своей стихии. Для усадебного театра в Казацком он сочинил одноактную комедию «Пирог»183 и свой шедевр – «шутотрагедию» «Трумф (Подщипа)», в которой сам исполнил заглавную роль.
Юношеская гордость и амбиции, казалось, канули в Лету, и Крылов нашел себе патрона – почти идеального. Конечно, Голицын, с удовольствием эксплуатируя его комическое дарование, не позволял забывать о том, что он всего лишь клиент, всецело зависящий от щедрот своего покровителя. Тем не менее это было лучшее, на что Крылов в тот момент мог рассчитывать, и потому он готов был всюду следовать за князем, даже в случае его возвращения на службу. Когда в конце 1798 – начале 1799 года Голицын, которого Павел ненадолго извлек из отставки, получил назначение командиром корпуса и прибыл в Петербург, Крылов тоже начал собирать свои документы. 4 января 1799 года Берг-коллегия выдала ему копию потерянного аттестата о службе в Горной экспедиции184. Формально он мог претендовать лишь на какую-нибудь незначительную должность, доступную мелкому штатскому чиновнику, фактически же рассчитывал занять при князе положение «частного секретаря»185, то есть неофициального помощника, в отличие от адъютантов, которые полагались генералу для ведения служебных дел. Однако очередной приступ царского гнева разрушил эти планы и заставил Голицыных, а с ними и Крылова снова выехать из столицы.
Опала закончилась с воцарением Александра I. Возвратив князя из ссылки, молодой император в июне 1801 года назначил его лифляндским, эстляндским и курляндским военным губернатором. Крылов последовал за ним в Ригу. Чтобы освободить для него место, Голицын уволил прежнего «секретаря по части гражданских дел», то есть правителя генерал-губернаторской канцелярии, Ивана Нагеля, а 2 октября обратился в Сенат с ходатайством о том, чтобы не только принять отставного провинциального секретаря Крылова «паки в службу» и назначить на эту вакансию, но и произвести в титулярные советники.
Судя по адрес-календарям тех лет, в остзейских губерниях провинциальный секретарь мог претендовать лишь на очень скромное место где-нибудь в уезде. Даже самый последний из чиновников губернского уровня имел более высокий чин, а уволенный правитель канцелярии был коллежским асессором (VIII класс). Крылову же, чтобы превратиться хотя бы в титулярного советника (IX класс), нужно было перепрыгнуть целых две ступени Табели о рангах, преодоление которых обычным порядком заняло бы девять лет действительной службы. Сенат 11 октября согласился определить его к должности, а в «награждении чином» отказал на том основании, что он «в настоящем [чине] положенных лет не выслужил»186. Свою роль тут явно сыграла «мина замедленного действия» – аттестат о службе в Горной экспедиции, некогда выданный Соймоновым. Из него сенатские чиновники сделали вывод, что Крылов был произведен в провинциальные секретари только в 1788 году. Доказывание реальных обстоятельств заняло почти год, и лишь 31 декабря следующего, 1802 года он наконец получит выслуженный давным-давно чин губернского секретаря.
По милости патрона Крылову досталась высокая должность, но без жалованья. По штату генерал-губернатору на тот момент вообще не полагался секретарь по гражданским делам, и потому предшественник поэта довольствовался выплатой «корабельного дохода» – малой части сборов с судов, заходящих в рижский порт, которая по традиции полагалась некоторым русским чиновникам187. Очевидно, средства, которыми Крылов располагал при начале службы в Риге, были скромны: в конце 1801 года он смог послать брату всего 50 рублей.
Но чуда не произошло: правителем канцелярии генерал-губернатора Крылов пробыл от силы несколько месяцев. Как позднее рассказывала М. П. Сумарокова, родственница Голицыных, воспитывавшаяся в их доме,
когда обнаружилась его неспособность к такой должности <…> на место его был назначен <…> бывший при князе сведущий чиновник Сергеев, а Крылов еще несколько времени оставался в доме только как собеседник188.
А. С. Сергеев, человек в полковничьем чине, куда более соответствующем месту, возглавлял канцелярию Голицына уже в мае 1802 года, когда Ригу посетил Александр I189.
Отставка не была должным образом оформлена, и Крылов продолжал числиться в службе190. Как отмечалось выше, в конце того же 1802 года он даже получит следующий чин. А между тем, освободившись от канцелярии, он жил в Риге в свое удовольствие191. Голицын, по-видимому, представил его императору в числе своих домочадцев, причем с довольно иронической характеристикой. Ответная реплика Александра дошла до нас в позднейшем пересказе Плетнева:
Государь тогда произнес многозначительные слова: «Мне не жаль денег, которые проигрывает Крылов; а жаль будет, если он проиграет талант свой»192.
Лобанов, впрочем, рисует его вполне удачливым игроком:
…жизнь в Риге нашего Ивана Андреевича была периодом его забав всякого рода и разгульной жизни. Тогда преимущественно любил он сидеть на пирах и играть в карты и, по собственному его рассказу, был в значительном (до 70 000 руб.) выигрыше193.
Оставим эту сумму на совести баснописца, но нельзя не признать, что в городе было достаточно богачей, среди которых человек, близкий к генерал-губернатору, легко мог находить карточных партнеров.
Благополучное существование Крылова в Риге закончилось осенью 1803 года, когда что-то заставило его покинуть столицу Лифляндии. Скорее всего, он сделал это по требованию Голицына, поскольку недовольство рижского общества тем, что любимец генерал-губернатора ведет слишком крупную игру, не могло не сказываться на репутации самого князя и на отношении к русской администрации вообще194.
Голицын, в отличие от Соймонова, не стал прямо вредить своему протеже, но все-таки его проучил. На прощание он выдал Крылову вместо обычного аттестата о службе странный документ, описывающий его чиновничьи добродетели в выражениях до такой степени лестных, что это невольно наводит на мысль о весьма едкой иронии:
Отдавая справедливость прилежанию и трудам служившего при мне секретарем губернского секретаря Крылова, сопрягающего с расторопностию, с каковою он выполнил все на него возложенные дела, как хорошее познание должности, так и отличное поведение, долгом почитаю засвидетельствовать сим, что достоинства его заслуживают внимания. Рига. Сентября 26‑го дня 1803 года195.
После отъезда из Риги отношения с Голицыным, некогда столь тесные, сошли на нет. Сумарокова, по-прежнему жившая в этом доме, отмечала, что у своего прежнего патрона Крылов более не появлялся. Его не было даже на многолюдном праздновании серебряной свадьбы князя и княгини 5 июля 1805 года196.
Из Лифляндии он направился в Петербург, но пробыл там очень недолго. 12 октября 1803 года произошла упомянутая выше дуэль Кушелева и Бахметева, и он, вероятно, предпочел покинуть столицу в связи с участием в этой скандальной истории. Еще одна причина могла крыться опять-таки в картах – на сей раз в серьезном проигрыше. Иначе трудно объяснить, почему, имея средства, Крылов не поселился если не в Петербурге, то хотя бы в Москве, где непременно свел бы знакомство с литераторами и людьми театра. Между тем в источниках, происходящих из этой среды, упоминания о нем не встречаются вплоть до осени 1805 года197.
Крылов снова оказался в том положении, в котором пребывал до того, как его приютил Голицын, и карты опять стали для него единственным источником дохода. Об этом втором «темном» периоде его жизни нет решительно никаких сведений: ни где он находился в течение двух лет, ни с кем общался, неизвестно. Однако позднее в Петербурге он приятельствовал с довольно неожиданным персонажем – откупщиком С. М. Мартыновым, который некогда нажил большое состояние игрой198. Позволим себе предположить, что их знакомство восходит как раз к эпохе, когда оба подвизались на одном поприще в провинции. Мартынов был на десять лет моложе, но свою впечатляющую карьеру начал рано и вполне мог быть для Крылова вдохновляющим примером, а в свое время, возможно, и товарищем по картежному промыслу.
Но каковы бы ни были его успехи в качестве игрока, в эти годы Крылов, по-видимому, возвращается к старой мечте – сделаться знаменитым писателем и издателем. Атмосфера нового царствования: ослабление цензуры, возвращение опальных, снятие запрета на деятельность вольных типографий – вселяла надежды, однако опыт говорил ему, что для жизни в столице и будущих проектов понадобятся немалые деньги. Их-то Крылов и добывал за карточными столами. Характерно, что, уже заняв одно из виднейших мест в литературно-театральном кругу столицы, он еще долго будет «подрабатывать» таким способом, но исключительно вне Петербурга.
Образ Крылова – баснописца, моралиста и завсегдатая аристократических салонов – настолько не вязался с образом картежного хищника, промышляющего по ярмаркам, что на этой почве возник анекдот. М. П. Погодин запишет его со слов Гнедича 23 октября 1831 года:
– Чей это портрет? – Крылова. – Какого Крылова? – Да это первый наш литератор, Иван Андреевич. – Что вы! Он, кажется, пишет только мелом на зеленом столе199.
Комический эффект здесь рождается из абсурдности: в то время всякому образованному человеку уже было известно, что Иван Андреевич Крылов – не кто иной как «первый наш литератор», и только немногие представляли себе иную сторону его личности.
По-видимому, именно в те годы, когда он пользовался милостями Голицына, его воззрения на литературу и собственные стратегии на этом поле претерпели серьезную трансформацию200. Результатом этого скрытого от посторонних глаз процесса стало внезапное, поражавшее многих современников появление в середине 1800‑х годов практически нового драматурга и поэта, мало чем напоминавшего прежнего Ивана Крылова. В 1805 году он работает над комедией «Модная лавка» и пишет басни «Дуб и Трость», «Разборчивая Невеста», «Старик и трое Молодых» – первые образцы того жанра, который со временем станет основой его благополучия и славы.
8
Возвращение в столицу. – Типография Императорского театра
С начала 1806 года Крылов поселяется в Петербурге. На тот момент он уже, очевидно, располагал средствами, позволявшими вести образ жизни comme il faut. Первый известный его адрес – съемная квартира в большом доходном доме Гонаропуло (Попова) у Синего моста, где его соседом был глава Театральной дирекции князь А. А. Шаховской201. Приятельским отношениям с ним Крылов был обязан стремительным возвращением в театральный мир.
Постановки в июле 1806 года «Модной лавки», а в декабре – комической оперы «Илья Богатырь», написанной по заказу Театральной дирекции, несомненно, принесли ему не только славу, но и некоторый доход, однако это были лишь разовые заработки. Деньги, между тем, быстро обесценивались202, и Крылов вложил средства, которыми пока располагал, в дело. Так поступали расчетливые игроки, желавшие сохранить и преумножить свой выигрыш, в частности Мартынов, который в результате превратился в крупного откупщика. Крылов же рискнул вернуться к коммерческому опыту 1790‑х годов и вошел в число пайщиков новой типографии.
Об этой компании сохранилось меньше сведений, чем о «Типографии Крылова с товарищи». Положение старшего партнера в ней занимал А. Н. Оленин – статс-секретарь Александра I, человек высокообразованный и в то время достаточно богатый. Он предоставил для типографии помещение в своем доме на набережной Фонтанки, у Обухова моста. Вторым партнером стал Крылов, третьим – В. Ф. Рыкалов203, один из ведущих столичных актеров, который, по некоторым сведениям, владел бумажной фабрикой, что приходилось весьма кстати для общего предприятия204. Номинальным содержателем был А. И. Ермолаев – палеограф, рисовальщик, знаток древностей, многолетний помощник и домочадец Оленина205.
Книжную лавку пайщики заводить не стали. Первоначально они еще продавали при типографии книги, выпущенные другими издателями, но далее сосредоточились на собственной продукции.
Предприятие получило название «Типография Императорского театра». Между тем в Петербурге уже существовала принадлежавшая Василию Плавильщикову Театральная типография – бывшая «Типография Крылова с товарищи», которая с 1797 года именовалась «Типографией Губернского правления», а в 1804‑м снова сменила название вследствие заключения контракта с Театральной дирекцией. За ней было закреплено право печатания от имени Дирекции афиш и театральных билетов – так называемая афишная монополия (привилегия), сулившая верный доход от казенных заказов206. Однако с начала 1807 года, еще до истечения договора с Плавильщиковым, Дирекция передала предприятию Оленина, Крылова и Рыкалова и эту монополию, и право использовать название Императорского театра207. 26 октября 1806 года Ермолаев подписал соответствующий контракт со стороны типографии; поручителем перед Дирекцией выступил Оленин208.
Размежевание с Плавильщиковым произошло, по-видимому, мирно. Любопытно, что уже весной 1807 года в Типографии Императорского театра увидела свет трагедия В. А. Озерова «Димитрий Донской». Книга была напечатана шрифтами Театральной типографии; лишь на титульном листе, набранном другим шрифтом, стояло указание на Типографию Императорского театра209. По-видимому, Оленин, Крылов и Рыкалов для своего издательского дебюта выкупили у Плавильщикова практически готовую книгу.
Фактическим управляющим Типографией Императорского театра с самого ее открытия стал энергичный и предприимчивый Рыкалов. Так, именно с ним в марте 1807 года вел переговоры С. П. Жихарев, желавший напечатать свою поэму «Октябрьская ночь, или Барды». Он записал разговор, свидетельствовавший как о профессионализме Рыкалова, так и о том, что типография поначалу была несколько стеснена в средствах:
Договорившись в цене за набор, печать и бумагу, я отдал ему свой манускрипт и просил поручить корректуру хорошему корректору. «Вот этим я уже не могу служить вам, – сказал мне Василий Федотович, – корректор у меня для первых оттисков есть, но хорошим его назвать не могу: последнюю корректуру потрудитесь держать сами; хорошие корректоры у нас в Петербурге – редкость». Это меня удивило; я объяснил Рыкалову, что у нас, в Москве, во всех типографиях есть корректоры отличные <…> «Дело другое, – продолжал Рыкалов, – в Москве университет и множество студентов и грамотных людей, не имеющих занятий: они рады работать почти за ничто. <…> здесь, батюшка, грамотными людьми без денег не очень разживешься, и кто будет считать на дешевизну труда другого, тот очень ошибется в своих расчетах»210.
В издательской деятельности Типографии Императорского театра важное место занимали книги, соответствовавшие интересам ее владельцев. Это были прежде всего театральные новинки, в том числе драматургия Шаховского, Озерова, М. В. Крюковского, Н. И. Ильина, а также сочинения по русской истории и антиковедению. При этом собственные произведения, в отличие от «Типографии Крылова с товарищи», пайщики могли печатать там, где им было угодно. Так, Крылов в начале 1807 года выпустил первое издание «Модной лавки» у Плавильщикова, а «Урок дочкам» через несколько месяцев – у себя в Типографии Императорского театра. Издания его басен в течение всех тех лет, что он был совладельцем этой типографии, выходили в других местах.
Впрочем, в 1808 году басни Крылова неоднократно появлялись на страницах «Драматического вестника» – журнального проекта, который пайщики пытались развивать на базе своей типографии подобно журналам, некогда издававшимся Крыловым с товарищами. Несмотря на блистательный состав авторов (Шаховской, Крылов, Оленин, Державин, Дмитревский, Гнедич, С. Н. Марин и др.) и наличие прибавлений более широкой тематики, издание просуществовало менее года; вместо 104 номеров (по два номера в неделю) вышло только 93, причем со значительной задержкой. Подписная цена составляла 12 рублей в год; количество подписчиков неизвестно, но вряд ли оно было велико. Журнал, скорее всего, не только не принес дохода, но даже не окупился, что и стало одной из причин его прекращения – наряду с нехваткой материалов и эстетическими разногласиями между сотрудниками211.
Финансовая документация типографии не сохранилась, но исследователи сходятся в том, что предприятие оказалось в целом успешным. Основу его благополучия составляла афишная монополия. В 1811 году Рыкалов, официальный содержатель типографии с 1809 года, предложил идею платной подписки на афиши212 и по соглашению с Театральной дирекцией взял эту подписку на откуп, еще увеличив прибыль213.
Процветание типографии подорвала война 1812 года: с отъездом французской труппы из Петербурга и отменой многих спектаклей доходы от печатания афиш упали. Это привело к возникновению долга перед Дирекцией в сумме 4132 рубля, выплаты которого после смерти Рыкалова в начале 1813 года требовали от Оленина и Крылова. В сентябре 1817 года была даже предпринята попытка принудительного взыскания, итог которой подводил петербургский обер-полицмейстер И. С. Горголи в рапорте военному генерал-губернатору С. К. Вязмитинову:
…г. Оленин в поданном объяснении прописывает, что он претензию сию принимает на свой счет, якобы до Крылова нисколько она не принадлежит, относительно же платежа оных денег отозвался неимением, почему объявлено ему было об описи имения его, но он и на сие отозвался, что такового не имеет, а хотя и есть дом и в нем движимое имение, но оные принадлежат жене его, а поэтому означенные деньги предоставляет вычесть из получаемого им по службе жалованья214.
Следующий период в истории Типографии Императорского театра связан с А. Ф. Похорским215, который сделался ее содержателем по кончине Рыкалова. Под его руководством типография успешно функционировала вплоть до конца 1825 года, когда в ней было пять или шесть печатных станов и трудилось не менее 25 рабочих216.
Имя Оленина встречается в связанных с типографией документах вплоть до 1818 года. Затем, оказавшись на грани разорения217, он, по-видимому, продал свою долю Похорскому. Чтобы полностью сосредоточить собственность в своих руках, тот мог выкупить и крыловский пай, причем расплатиться не деньгами, а натурой – выпустив в 1816 и 1819 годах за свой счет два издания басен.
9
Оленин – новый патрон. – Как улучшить карьеру, не служа. – «Басни Ивана Крылова». – Императорская Публичная библиотека
Коммерческое партнерство, возникшее в первый же год жизни Крылова в Петербурге, убедительнее всего свидетельствует о доверии, которое питал к нему Оленин. Даже репутация игрока ничему не мешала. Крылов быстро вошел в ближайший оленинский круг218, и это открыло перед ним новую жизненную перспективу.
В их отношениях реализовался тот же сценарий дружбы-покровительства, что и некогда с Голицыным: Крылов становился другом дома, сближаясь не только с самим хозяином, но и с другими членами семьи. Оленины, как и Голицыны, жили на широкую ногу: у них всегда было многолюдно, дом наполняли дети и воспитанники, приживалы, домочадцы и гости. В обеих семьях любили веселиться, практиковали домашние спектакли, в которых блистал Крылов; у Олениных особенно привечали литераторов, ученых и художников. Оба культивировали патриотический настрой, близкий Крылову, и, что еще важнее, обладали широкими возможностями для оказания протекции. Оленин фактически гарантировал, что, захоти Крылов служить, его обязанности не будут ни утомительными, ни унизительными.
Но прежде всего он взялся за хотя бы номинальное приведение чиновного статуса и служебной карьеры поэта в пристойный вид.
В формулярах Крылова говорится, что 6 октября 1808 года он якобы поступил в санкт-петербургский Монетный департамент, где прослужил два года. Однако в адрес-календарях на 1809 и 1810 годы среди чиновников этого департамента его нет. Похоже, все ограничилось строчкой в формулярном списке, а в действительности баснописец в службу не определялся. Во всяком случае, к концу 1809‑го относится свидетельство о том, что он как ни в чем не бывало продолжал совершать «карточные путешествия» в провинцию219. Монетным департаментом в то время управлял А. М. Полторацкий, брат жены Оленина и литератор-любитель. Он, скорее всего, и поспособствовал протеже своего зятя.
Не служа, Крылов не получал и жалованья, но деньги определенно не были целью манипуляций с формулярным списком. Целью был чин. 31 декабря 1808 года он был произведен в титулярные советники, минуя чин коллежского секретаря, то есть перескочив через ступеньку Табели о рангах. Статс-секретарю Оленину, таким образом, с легкостью удалось то, чего в свое время тщетно добивался генерал-губернатор Голицын. Здесь кстати пришлось, что, уезжая из Риги, Крылов не озаботился тем, чтобы подать в отставку. С момента его производства в губернские секретари прошло шесть лет – два полных срока, необходимых для выслуги следующего чина, и производство в титулярные советники выглядело относительно правдоподобно. «Нарисованный» чин позволял сорокалетнему Крылову хотя бы отчасти наверстать отставание в карьере. С поддержкой Полторацкого и Оленина можно было уже в конце 1811 года рассчитывать и на следующий чин – коллежского асессора.
Однако в эту удачно налаженную механику вмешались непредвиденные обстоятельства. 23 сентября 1810 года главным начальником Монетного департамента при управляющем Полторацком был назначен энергичный и требовательный А. Ф. Дерябин220. Продолжать фиктивную службу у него на глазах стало невозможно, и уже 30 сентября Крылов был «по прошению» уволен.
Это смешало карты его покровителю Оленину. Если бы отставка из департамента произошла раньше, он, вероятно, постарался бы предусмотреть для Крылова место в Императорской Публичной библиотеке, реорганизацией которой в это время занимался. Будучи с 1809 года помощником директора библиотеки А. С. Строганова, он, по сути, руководил этим учреждением. Однако к моменту увольнения Крылова из Монетного департамента штат был уже сверстан. 14 октября 1810 года последовало его высочайшее утверждение, и места для Крылова там не оказалось.
Вряд ли это сильно его огорчило. Он был как никогда поглощен литературным трудом: к концу октября 1808 года было подано в цензуру, а в феврале 1809‑го вышло в свет первое отдельное издание басен. Небольшая книжка состояла наполовину из текстов, в разные годы опубликованных в журналах, наполовину – из совершенно новых. Крылов без опасений напечатал 1200 экземпляров за свой счет, поскольку уже успел убедиться, что его миниатюры принимаются слушателями и читателями на ура. «Басни Ивана Крылова» действительно стали сенсацией; в «Вестнике Европы» на них большой восторженной статьей отозвался Жуковский221. Осенью 1811 года, развивая успех, автор почти одновременно напечатает эту книжечку «вторым тиснением» и выпустит «сиквел» – «Новые басни Ивана Крылова».
С этого времени басенное творчество становится его визитной карточкой – и одновременно средством заработка, что в его положении было далеко не лишним. Жизнь в Петербурге в конце 1800‑х годов дорожала стремительнее, чем когда-либо: с 1806 по 1808 год ассигнационный рубль, основное платежное средство, упал на 27%, за год с 1808 по 1809 – сразу на 17%, а за следующий год – еще более чем на 25%. При этом коммерчески успешные издания, в отличие от карт, давали доход не только верный, но и респектабельный.
Но чем больше возрастала известность Крылова, тем заметнее становились последствия многолетнего пренебрежения карьерой. Исправить это могла только служба, и ждать удобного случая пришлось недолго. В конце сентября 1811 года Оленин после смерти Строганова занял пост директора Публичной библиотеки и, едва там открылась хорошая вакансия, немедленно предложил ее Крылову.
7 января 1812 года Иван Крылов был назначен помощником библиотекаря с годовым окладом 900 рублей222. А уже 23 февраля Александр I утвердил новый устав – «Начертание подробных правил для управления Императорскою Публичною Библиотекою», где впервые были определены квалификационные требования к библиотекарям и их помощникам, предписывавшие, чтобы кандидаты на эти должности
были свободного состояния, имели нужные сведения в библиографии, знали иностранные, предпочтительно же греческий и латинский, а иные отчасти и восточные языки, и притом были бы известны по их добропорядочному поведению, отличной к сему служению охоте и твердым правилам честности и бескорыстия223.
Вступи «Начертание…» в силу чуть раньше, это бы осложнило, а то и вовсе преградило Крылову путь в библиотеку. Но на тот момент выбор сотрудников зависел исключительно от личной воли директора. В представлении министру просвещения А. К. Разумовскому Оленин счел нужным сообщить только, что титулярный советник Крылов «известными талантами и отличными в Российской словесности познаниями может быть весьма полезным для Библиотеки»224. Его литературная репутация, следовательно, уже котировалась наравне с деловыми качествами.
Строганов и Оленин еще при разработке штата в 1810 году сознавали, что при галопирующей инфляции сотрудникам наверняка не будет хватать жалованья. Планировалось даже официально разрешить им совмещать службу в библиотеке и в других местах225, и хотя в итоге это в устав не вошло, дирекция смотрела на подобные маневры снисходительно. Скажем, Гнедич, в 1811 году заняв должность помощника библиотекаря, еще много лет продолжал служить в Департаменте народного просвещения. Понимая, что Крылов такой лазейкой пользоваться не станет, Оленин нашел другой способ его поддержать. Уже через месяц после определения в библиотеку, 10 февраля 1812 года, ему из средств Кабинета назначается пенсион, в полтора раза превосходящий его жалованье, – 1500 рублей в год226.
Из всех форм поощрения для литераторов: объявление высочайшего благоволения, награждение дорогим перстнем, издание сочинений за казенный счет, пожалование пенсиона – последняя была самой почетной. Момент, когда Крылов стараниями Оленина удостоился этого отличия, стал отправной точкой процесса, который уже в середине 1830‑х годов приведет его к совершенно эксклюзивному статусу.
Скорее всего, в это время он расстается с карточной игрой: служба сделала невозможными разъезды по провинциальным ярмаркам, которые он практиковал еще недавно. Кроме того, автору дидактических сочинений отнюдь не пристала репутация игрока.
Публичная библиотека оказалась для Крылова уникальным шансом, позволившим сочетать занятия литературой с социально нормативной карьерой – чинами, орденами, знаками беспорочной службы и т. п. Именно поэтому он, никогда не задерживавшийся на одном месте дольше трех лет, там провел без малого двадцать девять227.
10
Обретение респектабельности. – Домашняя экономия
Материальные выгоды своей новой службы Крылов ощутил не сразу. «Квартирные» деньги в сумме 250 рублей, назначенные ему при поступлении в библиотеку, фактически стали выплачиваться только в начале 1814 года228, и тогда он наконец избавился от очень существенных расходов на найм жилья. А переломным стал 1816 год. Если в феврале, посылая брату 200 рублей, он пишет, что «находится в хлопотах и нуждается», то в конце марта, отправляя еще 150 рублей, сообщает, что «надеется поправить свои обстоятельства», и даже спрашивает, какая сумма нужна для того, чтобы вывести Льва Андреевича из бедственного положения229. И в самом деле, 23 марта он получает должность библиотекаря, заведующего Русским отделением, с соответствующим повышением жалованья до 1200 рублей в год, а в июне230 переезжает в дом Публичной библиотеки на Большой Садовой, где ему была предоставлена казенная квартира с дровами. Той же весной в книжные лавки поступило и хорошо раскупалось первое полное собрание его басен.
В 1817 году Крылов становится членом Английского клуба, поскольку теперь может позволить себе ежегодный взнос, который тогда составлял 110 рублей231. В дальнейшем он неизменно вел жизнь человека «хорошего тона». Он был желанным гостем в аристократических гостиных и на званых обедах, посещал концерты и театр. Одежду и белье заказывал из хороших тканей, в которых знал толк232. Выкуривал в день от 35 до 50 «сигарок»233, что стоило дороже, чем курить трубку; любил кофе и был не прочь полакомиться устрицами. Бывали у него и крупные траты – как правило, при получении каких-то значительных выплат. Однажды он купил дорогую и модную мебель, ковры, фарфор, хрусталь и столовое серебро234. В другой раз приобрел картины и гравюры; впрочем, последними владел недолго и кому-то их «сбыл»235. Наконец, еще одна роскошная причуда – множество тропических растений в кадках, которыми он заставил свои комнаты, – закончилась гибелью этого «эдема», быстро наскучившего хозяину236.
Ил. 1. Жилая комната-кабинет Крылова. Гравюра К. О. Брожа по рис. А. Ф. Эйхена конца 1830‑х гг. (?).
Ил. 2. Оленин П. А. (?) Незаконченный портрет Крылова в домашней обстановке. Не ранее 1815–1821 гг.
Но то были случаи исключительные и именно поэтому оставшиеся в памяти современников. Повседневный же его обиход был экономным едва ли не до скупости. Дома он довольствовался самой незатейливой пищей и никого не приглашал к обеду; нанимал дешевую прислугу из простых женщин, не умевших толком поддерживать в доме чистоту и порядок; из трех его комнат одна не была обставлена и пустовала237. Он нередко ходил пешком, чтобы не платить извозчикам, а собственным экипажем и лошадьми обзавелся лишь когда этого потребовало его здоровье. Даже книги он, писатель, покупал редко, в свое удовольствие пользуясь фондами библиотеки, а письменного стола не имел вовсе.
Сколько же авторы дарят книг своих по-пустому вельможам, знакомцам и даже друзьям, – комически сетовал он. – Вот Ж<уковский> раздарил свои сочинения всем девочкам при дворе, ведь, я чаю, тысяч на шесть. – Я ему говорил: «К чему это? Хотят читать, купят сами. Другое дело подарить мне: и я сам отдарю, а кроме того, знаешь, что не завожу у себя библиотеки: любить тебя люблю, а покупать книг твоих не стану»238.
Обретя службу, которой он дорожил, только в сорок три года, а казенную квартиру и прибавку жалованья – и того позже, в сорок семь, Крылов, несомненно, сразу принялся копить на старость или на случай болезни. Ему было чего опасаться: отец умер сорокалетним, и примерно в том же возрасте не стало матери, брат в письмах постоянно жаловался на разные недомогания и скончался, не дожив до сорока восьми лет. Крылов не мог быть уверен в том, что здоровье позволит ему прослужить долго; между тем любая немощь, которая вынудила бы его до поры выйти в отставку, всерьез угрожала его хрупкому благополучию.
О его бережливости свидетельствуют и ведение подробных расходных книжек, и то, что он избегал участия в публичной благотворительности. «Не делавший умышленно зла, честный в высокой степени, не чуждый даже тайных благодеяний и, в полном смысле слова, добрый человек», Крылов жил «только по расчетам холодного ума», утверждает Лобанов. И продолжает:
Его не так-то легко было подвинуть на одолжение или на помощь ближнему. Он всячески отклонялся от соучастия в судьбе того или другого. Всем желал счастия и добра, но в нем не было горячих порывов, чтобы доставить их своему ближнему239.
«Тайные благодеяния», видимо, распространялись лишь на людей, лично ему дорогих. Так, при жизни баснописца мало кто знал, что своему брату, полунищему армейскому офицеру, он посылал деньги много лет, вплоть до его смерти в 1824 году. Семейству Анны Оом (урожденной Фурман), бывшей воспитанницы Олениных, подарил мебель красного дерева взамен испорченной наводнением240; в 1835 году в числе других коллег и знакомых Гнедича пожертвовал некоторую сумму для сооружения памятника на его могиле241. Крылов поддерживал и семью внебрачной дочери, однако это была одна из самых «засекреченных» статей его расходов.
11
Превращение в баснописца. – Личный бренд. – От «кабинетских» изданий к коммерческим
Более двадцати лет, с ранней юности, главным предметом стремлений Ивана Крылова была карьера драматурга, и вот во второй половине 1800‑х годов к нему наконец-то пришел триумфальный успех. «Модная лавка» только в Петербурге выдержала за первый год рекордные восемнадцать представлений, «Илья Богатырь» и «Урок дочкам» также оказались популярны. Одновременно он сочинял басни, и в таком сосуществовании жанров не было ничего необычного до тех пор, пока Крылов считался драматургом par excellence. Но после премьеры «Урока», состоявшейся 18 июня 1807 года, он вопреки ожиданиям не взялся за новую работу для театра, а начатая еще до «Модной лавки» комедия «Лентяй» так и осталась незаконченной. Зато басни продолжали появляться одна за другой, причем сразу такие, которым предстояло стать классическими: «Пустынник и Медведь», «Ларчик», «Ворона и Лисица», «Парнас», «Волк и Ягненок», «Стрекоза и Муравей» и др.242 Выход в феврале 1809 года их отдельного издания окончательно превратил Крылова-драматурга в Крылова-баснописца.
Но в 1807–1808 годах он действительно стоял перед выбором. Проще всего было двигаться по наезженной колее, однако, продолжая писать для театра, он при всем своем таланте оказался бы лишь одной из звезд в целой плеяде одаренных комедиографов, включая Шаховского, Плавильщикова, Ильина, Ф. Ф. Кокошкина и др. В то же время редкостный успех его басен открывал перед ним возможность создать уникальную литературную нишу и тут же ее занять. Это было рискованное решение, но Крылов поставил на него – и выиграл.
Сделанный им выбор имел и рыночную проекцию. Басни превратились в ходкий товар, задачу продвижения которого автор решал блестяще. Публикуя их в журналах, артистически читая в столичных гостиных, он готовил почву для успешных продаж своих будущих книг.
Незаурядная деловая хватка Крылова выросла, видимо, из его коммерческого опыта и общения с предпринимателями, такими как Шнор, Василий Плавильщиков и Рыкалов. По сути, он первым из русских писателей создал успешный личный бренд. До «Басен Ивана Крылова» (1809) басни в России еще никогда не выходили отдельным изданием со столь лапидарным названием и четкой привязкой к имени автора243. Так, И. И. Дмитриев, готовя свои «Сочинения и переводы» в трех частях (М., 1803, 1805), не стал сводить басни в единый корпус, а распределил их по разным частям. На таком фоне компактное собрание двадцати трех басен Крылова выглядело особенно энергично и свежо.
Этот успех задел и обеспокоил Дмитриева, которому в описываемое время безраздельно принадлежал титул «русского Лафонтена»244. На следующий же год, в 1810‑м, он не только выпускает собственные басни под аналогичным названием, но и перечисляет на титульном листе все свои ученые регалии:
Басни Ивана Дмитриева, Императорской Российской академии действительного, Императорских университетов: Московского и Харьковского, Императорского Общества испытателей природы и С. Петербургского общества любителей наук, словесности и художеств почетного члена.
Красивый том в полтораста страниц с изящной гравюрой на авантитуле подчеркнуто контрастировал с тонкой, скромно изданной крыловской книжкой. Особую солидность ему придавали сразу два посвящения – императрице Елизавете Алексеевне и императрице-матери Марии Федоровне. Крылов же на ту пору не был вхож ко двору и не состоял ни в одном ученом или литературном обществе. Однако эти усилия Дмитриева не могли изменить ситуацию радикально: он практически перестал сочинять басни, между тем как его соперник только разворачивал свою деятельность.
Ил. 3–4. Титульные листы «Басен Ивана Крылова» (1809) и «Басен Ивана Дмитриева» (1810).
Уже в 1812 году Крылов счел, что пришло время свести написанные им к тому времени басни в единое собрание, подобное сверхпопулярным Fables de La Fontaine. Это была недвусмысленная заявка на статус классика, и соответствующий вес ей должна была придать государственная поддержка.
В конце ноября – начале декабря, на фоне ежедневных сообщений о беспорядочном бегстве французских войск и очередных победах русского оружия, Оленин ходатайствовал перед императором о печатании «нового и тщательного» издания басен Крылова «на счет Кабинета его величества в пользу сочинителя». Книга была задумана роскошной, а тираж – бо́льшим, чем обычно. В этот момент патриотическая «русская партия», частью которой был сам Оленин, находилась на пике своего влияния, и даже император, практически не читавший по-русски, уже слышал имя самого талантливого из ее поэтов, так что высочайшее соизволение не заставило себя ждать. Александр, как позднее вспоминал Оленин, «примолвил», что всегда готов «Крылову вспомоществовать, если он только будет продолжать хорошо писать»245. Уже 6 декабря Оленин сообщил его волю министру финансов, и к 3 марта 1813 года Кабинет одобрил предварительную смету246.
И в следующие тридцать лет издания басен Крылова будут финансироваться либо Кабинетом, либо частными издателями247. Здесь стоит вспомнить М. И. Веревкина – самого яркого литератора из крыловского детства. Он тоже получал солидный пенсион из средств Кабинета, а все им написанное печаталось в его пользу на личные средства императрицы. Однако стоило измениться настроению Екатерины, как Веревкин лишился своей привилегии, а с ней и возможности зарабатывать литературным трудом. Положение Крылова было иным: царская милость, явленная через посредство Кабинета, чем дальше, тем более уравновешивалась готовностью публики платить за его книги.
Согласно условиям своего «гранта», баснописец должен был стараться елико возможно сократить расходы – и действительно сумел сэкономить символические десять рублей. В итоге две тысячи экземпляров стоили казне 4090 рублей, из которых 2380 было потрачено на рисование, гравирование и печать иллюстраций, выполнявшихся под руководством Оленина248. Сколько заработает автор, зависело от того, по какой цене он сумеет сбыть тираж книготорговцам.
Отношения с ними складывались отнюдь не гладко. Поскольку подготовка роскошного издания затянулась, летом 1814 года петербургские купцы братья Глазуновы решили заработать на продаже комплекта из двух крыловских книг, вышедших еще в 1811‑м. Пытаясь выдать «Новые басни» и «второе тиснение» басен 1809 года, видимо, в свое время закупленные ими впрок, за якобы новое издание, они поместили в «Санкт-Петербургских ведомостях» объявление о продаже «Новых басен г. Крылова в 2 частях»249. Успех Крылова настолько разогрел спрос публики на любые басни, что в том же рекламном объявлении возникла еще одна несуществующая книга – «Басни И. И. Дмитриева». Под этим названием фигурировали свежеотпечатанные «Сочинения Дмитриева», куда помимо басен вошли самые разные тексты. Кто из баснописцев был популярнее у читателей, нетрудно судить по сопоставлению цен. Три томика Дмитриева «на лучшей бумаге и с виньетами» продавались всего за 3 рубля 50 копеек, а за две незатейливые крыловские книжечки Глазуновы просили целых 10 рублей – вдвое дороже, чем они стоили еще совсем недавно. Возмущенный Крылов немедленно опубликовал обращение к публике, где назвал происходящее «подлогом» со стороны «корыстолюбивых продавцов» и подчеркнул, что «непомерная цена наложена без ведома сочинителя»250.
Первые две части «Басен Ивана Крылова в трех частях» с посвящением императору появятся только в декабре 1815 года, третья – в январе 1816-го. Полным комплектом гравированных иллюстраций был снабжен отнюдь не весь тираж; в большинстве экземпляров имелся только фронтиспис. Соответственно, и цена варьировалась от двадцати пяти до восьми рублей. В издание вошло семьдесят басен, но пока оно готовилось, Крылов написал еще сорок четыре. Их он держал под спудом, выжидая удачного момента для публикации. И уже 5 апреля 1816 года свет увидели «Новые басни И. А. Крылова», выпущенные к Пасхе «иждивением содержателя Театральной типографии А. Похорского». На титульных листах двух небольших книжечек стояло: «Часть четвертая» и «Часть пятая», в знак того, что перед читателем – продолжение «Басен в трех частях». По объему они были почти вдвое меньше «кабинетского» издания, но ажиотаж, царивший вокруг басен Крылова, позволил выставить на них высокую цену – 8 рублей 50 копеек251.
К некоторым экземплярам части четвертой был приложен срочно изготовленный портрет автора. Лучший русский гравер Н. И. Уткин выполнил его с оригинала лучшего же рисовальщика О. А. Кипренского (оба художника были у Оленина домашними людьми). Судя по дате «13 марта 1816», выставленной Кипренским, мысль о портрете возникла уже после того, как текст обеих частей прошел цензуру252. При общей скромности издания портрет ярко высветил тот культурный статус, которого достиг к этому времени Крылов.
История следующего полного собрания басен демонстрирует еще более изощренную коммерческую стратегию. В марте 1819 года, вновь «иждивением содержателя Театральной типографии Александра Похорского», вышли «Басни И. А. Крылова в шести частях». Очевидно, предыдущие издания к этому времени разошлись, публика требовала нового и получила его за месяц до Пасхи – как раз ко времени покупки подарков. Обращает на себя внимание беспрецедентный для поэтических сборников тираж – 6000 экземпляров, втрое (!) больше «кабинетского». В обновленный корпус вошло 139 басен. К пяти частям, которые уже были знакомы читателям, Крылов добавил совершенно новую шестую.
Подготовкой этого издания он занялся еще в 1818 году. Тексты подавались в цензуру в два приема: первые пять частей получили одобрение 8 октября 1818 года, а шестая – 8 марта 1819-го. Из типографии книга была выпущена 11 марта253, то есть между цензурным разрешением последней части и выходом в свет прошло всего три дня. Очевидно, что произвести все издательские процедуры за такой срок попросту невозможно, а значит, пока цензор читал рукопись, книга, не дожидаясь формального разрешения, уже вовсю печаталась.
Возможно, в этот момент на события, связанные с Крыловым, начинает оказывать влияние еще одна важная фигура – С. С. Уваров, тогда попечитель Петербургского учебного округа. Если переиздание первых пяти частей дозволял строгий цензор И. О. Тимковский, то шестая часть, состоявшая из еще не печатавшихся басен, досталась внештатному сотруднику Цензурного комитета, профессору Петербургского университета Я. В. Толмачеву. То, что он рассматривал новую порцию басен не слишком тщательно, могло объясняться как раз влиянием Уварова, которому по должности подчинялись и университет, и столичный цензурный комитет.
Человек оленинского круга, Уваров с марта 1812 года числился помощником директора Публичной библиотеки с полномочиями замещать его во время отсутствия. Крылова он, разумеется, хорошо знал – как знал и о тех усилиях, которые Оленин прилагал для его «продвижения». Неудивительно, что и Уваров, со своей стороны, сделал то, что от него зависело, чтобы дать очередному изданию басен зеленый свет.
Однако сбыть шесть тысяч экземпляров было не самой тривиальной задачей. Требовалась эффективная реклама, и на третий день после выхода книги в Приложении к «Санкт-Петербургским ведомостям» появилось пространное уведомление, торжественно напечатанное на отдельном листе. Из него потрясенная публика узнала, что ее любимец прекращает писать басни, и нынешнее издание – последнее:
Автор, желая сим новым и последним изданием заключить достославное поприще свое в сем роде поэзии, собрал все свои басни, со времени последнего издания им сочиненные, как манускриптами у него находящиеся, так и в разных повременных листках отпечатанные254.
Эта классическая уловка должна была заставить активнее раскупать книгу. Через неделю в рекламную кампанию включился со своим «Сыном Отечества» Греч, коллега Крылова по Публичной библиотеке и поклонник его таланта. Извещая читателей о выходе «Басен И. А. Крылова в шести частях» и цитируя пассаж о «последнем издании», он писал:
Хотя мы не слишком верим стихотворцам, когда они закаиваются писать, но, зная, что г. Крылов шутит только в баснях, в самом деле испугались этого объявления. Именем всех любителей отечественной словесности просим любезного поэта отменить это намерение (если он в самом деле имел оное)255.
Ил. 5. Рекламное объявление о выходе «Басен И. А. Крылова в шести частях». Санкт-Петербургские ведомости. 1819. № 21 (14 марта).
Похорский, со своей стороны, расхваливал дешевизну издания. Отмечая, что предыдущее стоило слишком дорого «для многих бездостаточных людей среднего состояния», он в том же уведомлении сообщал:
<…> чтобы сделать издание сие не только приятным, но и полезным для всякого класса людей и возраста, а наипаче для русского юношества <…> дабы всякий мог воспользоваться превосходнейшими сими творениями любимейшего нашего российского Лафонтена <…> издатель положил за все шесть частей <…> самую умеренную цену, а именно по десяти рублей за экземпляр на белой бумаге в бумажном переплете256.
Так впервые были прямо названы две социальные группы: «юношество» и «люди среднего состояния», то есть не дворяне, а купцы, зажиточные мещане, разночинцы, – которые в самом скором будущем составят костяк читательской аудитории Крылова. И те и другие предъявляли запрос на литературу одновременно назидательную и развлекательную, способную послужить для читателя-неофита мостом в модерность. На эту публику и был рассчитан увеличенный тираж.
Весьма нетривиальным ходом стало пожертвование Похорским целых 500 экземпляров «Басен» для нужд учебных заведений империи. Книги поступили в Департамент народного просвещения в ноябре 1819 года и были разосланы по университетам, гимназиям и уездным училищам в следующем, 1820‑м257. Разветвленная государственная система сама доставила сочинения Крылова даже в такие отдаленные уголки, куда литературные новинки обычным путем добирались годами. Скорее всего, эта остроумная операция предварительно обсуждалась в оленинском кругу с участием Уварова. Издателю проявленная щедрость сулила продолжение сотрудничества с учебным ведомством – уже на коммерческой основе, а книга басен Крылова скоро станет одной из самых распространенных наград для учащихся «за прилежание и благонравие»258.
Судя по чрезвычайной редкости экземпляров изданий 1815, 1816 и 1819 годов, в особенности дешевых, они разлетелись как горячие пирожки и должны были принести автору достаточно крупный заработок. Применение этим деньгам Крылов, по-видимому, искал в течение нескольких лет. В 1821 году он предложил Гнедичу вместе отправиться за границу, но поездка не состоялась. А весной 1823 года ухудшение здоровья заставило его задуматься о смерти. Н. М. Карамзин, навестивший его в середине апреля, писал: «Вчера посещал я нашего фабулиста Крылова, у которого покривился рот от легкого удара: сидит один на софе с своею славою, в ожидании, что будет как был, или совсем не будет»259. Такое настроение, возможно, способствовало тому, что баснописец решил поскорее потратить свои накопления и неожиданно роскошно обставил квартиру – первый и последний раз в жизни.
Но в 1819 году Крылов был полон сил и, разумеется, не только не завершил литературную карьеру, но, напротив, вскоре занялся подготовкой нового издания. В следующие пять лет он, держа публику в напряжении, гораздо реже баловал ее новыми публикациями в периодике и начал борьбу с перепечатками. В сентябре 1821 года он обратился в Санкт-Петербургский цензурный комитет с просьбой запретить составителям разного рода антологий и сборников использовать его басни. Такие действия «могут лишить меня плода от моей собственности», – писал он260.
«Басни Ивана Крылова в семи книгах» снова «продюсировал» Оленин. Рассматривая творчество своего подчиненного (а точнее, уже друга) как дело государственной важности, он вновь добился издания за счет Кабинета в пользу автора. На это он весной 1824 года исходатайствовал 10 тысяч рублей261. Значительная часть суммы, как и в прошлый раз, предназначалась для изготовления иллюстраций, по одной к каждой из семи книг, и гравированного титульного листа; оставшегося хватало на небольшой тираж. То, что книга окажется дорогой, Оленина вряд ли смущало; в его понимании, это был прежде всего престижный проект.
Оленин и Крылов, скорее всего, хотели успеть к Рождеству 1824 года. Осенью в типографии Департамента народного просвещения началось печатание книги, но в эти планы вмешалось стихийное бедствие – наводнение 7 ноября.
Через несколько дней А. Е. Измайлов, описывая потери и разрушения столицы, упомянул и о типографии, где «„Северные цветы“ так же размокли, <…> как и новые басни Крылова»262. Помимо альманаха Дельвига, там пострадал и тираж «Русской старины» А. О. Корниловича263, а что касается крыловского издания, то для него все это едва не закончилось фатально. Часть отпечатанных листов, а также, видимо, медные доски с уже награвированными иллюстрациями пришли в негодность. Сами рисунки пережили потоп, но дорогое гравирование нужно было начинать заново. Между тем деньги, отпущенные из Кабинета, были истрачены.
Положение спас книгопродавец И. В. Слёнин. Он тоже понес убытки, но коммерческая привлекательность басен Крылова была так велика, что он решился заново профинансировать издание и выплатить автору гонорар.
10 января 1825 года «Северная пчела» оповестила читателей:
<…> Иван Васильевич Слёнин, старающийся всегда соглашать коммерческие выгоды с пользою общею и честию русской литературы, приобрел новое издание Басен знаменитого нашего Баснописца Ивана Андреевича Крылова при самом начале печатания за 19000 рублей. Сверх назначенных к сему изданию 7 картинок И. В. Слёнин вознамерился украсить оное портретом любимого публикою Автора. Картинки и портрет гравируются под надзором одного известного любителя и знатока художеств. <…> Г. Слёнин надеется выдать сии Басни в марте месяце текущего года264.
Эти расчеты не оправдались. Что помешало издателю выпустить книгу в намеченный срок, неизвестно, но Оленин воспользовался возникшей паузой, чтобы восстановить некоторые элементы своего первоначального замысла. Хотя к тому моменту о погибшем «кабинетском» издании напоминали только иллюстрации, он все-таки испросил дозволения украсить книгу посвящением императору. В конце августа 1825 года через Аракчеева ему было передано высочайшее согласие265, и в дополнение к простому наборному титульному листу был изготовлен еще один – гравированный, с изображением крылатого гения, склонившегося перед двуглавым орлом с вензелем Александра I.
Однако в остальном издание в руках Слёнина получило чисто коммерческий характер. Об этом свидетельствует в первую очередь заглавие, развернутое и броское:
БАСНИИвана КрыловаВ семи книгахНовое, исправленное и пополненное издание
Покупателей должен был привлечь и новый портрет автора – гравюра И. П. Фридрица по рисунку П. А. Оленина, где Крылов представлен сидящим в задумчивости, опершись на два тома с надписями на корешках «АEΣΩΠΩΣ» и «LA FONTAINE», – как русский баснописец, равный своим великим предшественникам. Но главное, Слёнин решительно увеличил тираж до 10 тысяч экземпляров; из них лишь несколько сотен самых дорогих имели полный набор иллюстраций и титульных листов, к большинству прилагался только портрет266.
Это издание открывает собой новый этап литературного позиционирования Крылова. Прямо соотнося себя с Лафонтеном и его собранием басен в двенадцати книгах, он переходит к делению на книги вместо частей. В оглавление он вводит звездочки для обозначения переводов и подражаний, и сразу становится видно, что его собственных, оригинальных произведений – абсолютное большинство, 131 текст из 165267. Впервые появляется и «Алфавит басням», своего рода предметный указатель, подобающий книге классика. В дальнейшем и звездочки, и «Алфавит» станут неотъемлемой частью большинства прижизненных изданий.
Ил. 6. Крылов с книгами Эзопа и Лафонтена. Гравюра И. П. Фридрица с оригинала П. А. Оленина. 1825.
Внесение разного рода изменений замедлило выход книги. Но судя по тому, что на цельногравированном титуле значится «1825», Слёнин намеревался выпустить ее до конца года – вероятнее всего, к Рождеству, в самое выгодное для книжной торговли время. Однако и эти планы разбились о непредвиденное препятствие, на сей раз политического свойства.
Когда тираж, по-видимому, был уже отпечатан, в Петербург пришла весть о смерти Александра I. Между тем на «Баснях в семи частях» красовалось благодарное посвящение ему, не слишком уместное на фоне междуцарствия и последующих событий. Выпускать ли книгу в таком виде, переделывать ли, меняя формулировку посвящения, или вовсе изъять все элементы, указывающие на покойного государя, – на любой из этих шагов требовалась санкция нового императора. Получить ее мог только Оленин, но Николаю I долгое время было не до подобных мелочей. Обсудить с ним этот вопрос, вероятно, удалось лишь после похорон Александра 13 марта 1826 года, и 20 марта издание, без каких-либо изменений, наконец увидело свет. Время было удачное – три недели до Пасхи. Роскошные экземпляры продавались по двадцать и даже тридцать рублей, обычные – по двенадцать268.
Видимо, вскоре произошло событие, оказавшее решающее влияние на будущую судьбу Крылова, – аудиенция у молодого императора. Поводом послужило, очевидно, поднесение книги, а выхлопотал ее, скорее всего, тот же Оленин, озабоченный тем, чтобы как можно скорее ввести своего протеже в милость и установить его отношения с новым двором. В мае Булгарину уже было известно, что государь оказал баснописцу «ласковый прием», и он отмечал, что это повлияло на настроения литераторов и публики269.
Официально об аудиенции не сообщалось, однако подтверждение исключительного царского благоволения – косвенное, но вполне убедительное – не заставило себя ждать. 29 апреля в самом, казалось бы, неожиданном месте – на первой полосе Journal de Saint-Pétersbourg, официоза российского Министерства иностранных дел, появилась анонимная статья о новом издании басен270. Начав с похвал виньеткам, шрифту, бумаге, иллюстрациям и портрету, «поражающему своим сходством», ее автор переходил к тезисам, которые могли быть прочитаны как в чисто литературной, так и в идеологической перспективе. Крыловым, пишет он, восхищаются не только на родине; он давно пользуется европейской известностью. Но, сравнивая его с Лафонтеном как безусловным эталоном жанра, подчеркивается далее, следует смотреть на них как на равных, причем
уроки, которые извлекает из своих апологов Лафонтен, в своей всеобщности объемлют все эпохи и страны, тогда как нравственные формулы Крылова более применимы к тем краям, где он появился на свет.
Journal de Saint-Pétersbourg читали как за пределами России, так и внутри страны. Но если заграничную аудиторию сообщение о том, что где-то далеко живет второй Лафонтен, пишущий на непонятном для нее языке, вряд ли могло сильно заинтересовать, то русские видели здесь и утверждение национального достоинства через культуру, и ясный намек на то, каким будет направление нового царствования.
Пройдет два с половиной месяца, и в высочайшем манифесте от 13 июля будет выражена уверенность в том, что в России «любовь к монархам и преданность к престолу основаны на природных свойствах народа», а залогом сохранения и укрепления этих свойств является «нравственное воспитание детей», очищенное от чужеземного влияния – тезисы, в высшей степени созвучные многолетним настроениям Крылова. А в следующих словах – объяснение того, почему он сам и его басни займут исключительное место в культурном и идеологическом ландшафте следующих двадцати лет:
Не от дерзостных мечтаний, всегда разрушительных, но свыше усовершаются постепенно отечественные установления, дополняются недостатки, исправляются злоупотребления. В сем порядке постепенного усовершения всякое скромное желание к лучшему, всякая мысль к утверждению силы законов, к расширению истинного просвещения и промышленности, достигая к Нам путем законным, для всех отверстым, всегда будут приняты Нами с благоволением <…>271
Впервые этим ветром на Крылова повеяло именно со страниц Journal de Saint-Pétersbourg. От Министерства иностранных дел газету в то время курировал Д. П. Северин – бывший арзамасец, сделавший с тех пор дипломатическую карьеру и хорошо знавший баснописца. Он в качестве цензора подписывал номера в печать, однако статья принадлежала, скорее всего, не его перу. Во всяком случае, в этом был уверен П. А. Вяземский, который, прочитав ее в Москве, сердито вопрошал А. И. Тургенева: «Кто пишет эти рецензии? Как Северин допустил хвалить Крылова так безусловно и исключительно?»272 Об авторе этого материала можно лишь догадываться, но он явно был близок оленинскому кругу, где, собственно, и вызрела та патриотическая концепция, которая теперь получила полуофициальную апробацию. Изложить ее для Journal de Saint-Pétersbourg мог и сам Оленин, и Лобанов, и, конечно же, Уваров273.
Издание 1825 года оказалось последним, к которому хоть какое-то отношение имел Кабинет, но Крылов более и не нуждался в государственных субсидиях. Сотрудничать с ним для издателей стало уже не только выгодно, но и престижно. Совершенно логичным следующим шагом станет знаменитый контракт с А. Ф. Смирдиным, подписанный 20 апреля 1830 года274. За 40 тысяч рублей баснописец уступит исключительные права на выпуск полного корпуса басен (теперь уже в восьми книгах) в течение десяти лет общим тиражом 40 тысяч экземпляров.
В отечественной практике эта сделка была беспрецедентной по сочетанию трех факторов – суммы гонорара, срока контракта, планируемого тиража. Нечто похожее имело место давно, в 1818 году, когда братья Иван и Яков Слёнины за 50 тысяч рублей в рассрочку на пять лет выкупили у Карамзина право выпустить вторым изданием «Историю государства Российского»275.
Поэты же не были избалованы крупными гонорарами; платить им хорошие деньги стал только Смирдин. Показательно, что в том же апреле 1830 года он заключил контракт с Пушкиным, обязавшись в течение четырех лет выплачивать ему ежемесячно по 600 рублей ассигнациями за право переиздавать его сочинения276. Но если годовой доход Пушкина таким образом оказывался больше, то общая сумма и срок контракта были в пользу баснописца. Чутье подсказывало издателю, что басни Крылова уже превратились в классическую книгу, которая всегда будет пользоваться спросом277.
В литературной среде крыловский контракт стал символом коммерческого успеха. Уже через несколько месяцев московский издатель Н. С. Степанов, явно подражая Смирдину, также за 40 тысяч, но только на два года приобрел у М. Н. Загоскина еще не оконченный роман «Рославлев, или Русские в 1812 году». Таких денег у Степанова не было, и, чтобы рассчитаться с автором, он, в свою очередь, запродал еще не вышедшую книгу торговцам, готовым платить вперед278. И даже в 1842 году Гоголь, редактируя «Ревизора», заставит Хлестакова вдохновенно врать, что Смирдин дает ему 40 тысяч за то, что он «поправляет статьи» для его журнала279.
Как именно Смирдин выплачивал Крылову деньги, единовременно или частями, к сожалению, неизвестно; в любом случае, эта сделка принесла поэту крупнейший в жизни литературный заработок и свидетельствовала об уверенности обеих сторон – и автора, и издателя – в том, что спрос на басни Крылова и впредь останется высоким280.
Таким образом поэт, которому перевалило за шестьдесят, в самом деле завершал свою литературную деятельность. Он напишет еще только десять басен, причем последнюю – за десять лет до смерти, в 1834 году. Рассматривая басни как некий аналог имения, он достиг такого равновесия, когда они сами по себе, без дополнительных усилий, приносили достаточный доход. Этим «имением» Крылов управлял как рачительный хозяин, уже к 1832 году, по подсчетам Лобанова, составив «изданиями своих басен до 100 000 рублей»281.
Однако с середины 1830‑х годов литературные заработки в его бюджете оттесняются на второй план государственными выплатами.
12
Беспечен как Лафонтен. – Уваров и начало огосударствления. – Баснописец его величества
В 1820 году Оленин смог добиться удвоения пенсиона, назначенного баснописцу в 1812‑м. Сделать это было непросто. Как директор библиотеки он мог официально ходатайствовать перед министром А. Н. Голицыным лишь о награждении своих подчиненных чинами и орденами. 3 марта он подписал коллективное представление на отличившихся сотрудников, в котором дал Крылову весьма нестандартную служебную характеристику:
Коллежский асессор Крылов, столь известный приятными, а сверх того и полезными своими баснями, вопреки природной наклонности к беспечной жизни, уже несколько лет, к удивлению всех, ревностно и неутомимо отправляя свою должность по Императорской Публичной библиотеке, занимался ныне с отличным рвением и успехом составлением каталогов Русских книг. Сверх того он трудился для Библиотеки, сочиняя поучительные и прекрасные Апологи в стихах для чтения в публичных ее собраниях. Сии достойные его творения всегда были принимаемы публикою с отличным удовольствием, в чем Ваше Сиятельство сами изволили участвовать. А при том он еще содействовал и умножению собственных доходов библиотеки, будучи одним из членов составленного мною на сей предмет частного комитета282 <…>
За все эти заслуги баснописец представлялся к ордену св. Владимира 4‑й степени, но Оленин считал нужным выхлопотать ему и «вещественнейшее» награждение,
уважая отличный стихотворческий его талант, которым пользуются с равною выгодою и дети, и юноши, и взрослые, и престарелые; уважая равным образом его добродушие, соединенное с отменною остротою ума, а притом зная тесные его обстоятельства283.
Именно эти качества Крылова, не имеющие к службе никакого отношения, директор библиотеки считал важнейшими и заслуживающими поддержки со стороны верховной власти. Заметим, что здесь пока еще вперемешку с другими аргументами возникает первый набросок формулировки, постулирующей универсальную ценность крыловского творчества.
Однако пока еще это было не для всех очевидно, и Оленин вдогонку за официальным представлением послал министру личное письмо, посвященное исключительно Крылову. Там он ссылался в качестве прецедента на аналогичные милости, оказанные другим неимущим литераторам – А. П. Буниной и В. А. Жуковскому284, и приводил дополнительные резоны:
Иван Андреевич Крылов, смело в том вас могу уверить, сиятельнейший князь, по долговременному опыту, есть самый честный, добрый и благомыслящий человек. <…> по беспечности, принадлежащей особенно поэтам его именно рода, он беден как Лафонтен <…> И наш собственный Иван, будучи в этом самом положении, содержит еще брата своего родного, подобного ему бедняка!285
Ходатайство увенчалось успехом. Уже 27 марта 1820 года последовал императорский указ Кабинету от об увеличении ежегодного пособия Крылову с 1500 до 3000 рублей, который, впрочем, не содержал упоминаний о литературных заслугах. Формально это было поощрение «в воздаяние засвидетельствованной начальством усердной и похвальной службы»286.
На этом рост постоянных доходов Крылов надолго прекратился. Предпринятая Олениным в январе 1827 года попытка обеспечить всем сотрудникам библиотеки, прослужившим в ней не менее пятнадцати лет, дополнительный пенсион в размере жалованья не увенчалась успехом287.
Между тем Крылову, находившемуся уже в солидном возрасте, в конце 1820‑х годов пришлось иметь дело с очень крупными поступлениями в Русское отделение библиотеки. В декабре 1827 года у Смирдина было закуплено 2285 томов, в следующем году известный библиофил купец Е. В. Косицкий пожертвовал 641 книгу, а в марте 1829‑го у Смирдина было приобретено еще 955 томов. Принимать, систематизировать, вносить в каталог и расставлять по полкам это богатство должны были два человека – библиотекарь и его помощник, однако помощника, предусмотренного по штату, у Крылова не было с тех пор, как весной 1825 года с этой должности был уволен А. А. Дельвиг. До октября 1827‑го ему помогал один из писцов библиотеки, а затем баснописец остался с колоссальной массой книг один на один288.
27 февраля 1829 года Крылов пожаловался Оленину, что «при всем усердии» не в состоянии выполнить все, что от него требуется, «тем более, что с беспрестанным получением новых книг и труд в исправлении службы возрастает»289. В помощники себе он выбрал тридцатилетнего И. П. Быстрова, который и был немедленно принят в библиотеку в качестве писца. Скоро он превратится в «подбиблиотекаря» и возьмет на себя основной объем работы по Русскому отделению. Двадцать лет спустя Быстров запишет свои первые впечатления от общения с баснописцем:
Когда я поступил в Библиотеку (6 марта 1829), то Ив. Андр. постоянно являлся к должности в 11-ть часов, садился на громаду книг (это ему служило месяца два вместо стула) и беспрестанно курил сигары. Ровно в 2 часа уходил домой.
Здоровье Крылова пошатнулось после перенесенного в 1823 года «удара», и наконец ему, видимо, стало трудно подолгу дышать книжной пылью. «Уберите, мой милый, груду эту… вот что я сижу… Хоть в два ряда на полки поставьте…»290 – таково было первое задание, которое он дал Быстрову.
На этом фоне в общественном статусе Крылова происходили качественные изменения; в 1830 году в результате ряда символических актов он из простого смертного, пусть и знаменитого литератора, превратился в живого классика. В апреле заключен десятилетний контракт со Смирдиным, и когда в августе первые книги, изданные в рамках этого небывалого культурного проекта, увидели свет, одна из них была поднесена императрице (судя по великолепию переплета, не автором, а издателем)291. А в декабре баснописец был пожалован в статские советники (чин V класса), «в изъятие из правил», требовавших обязательного университетского образования. Официальным основанием послужило его членство в Российской академии и то, что он
давно уже известен любителям отечественной словесности, в особенности же своими баснями, снискавшими ему отличную славу не только в России, но и в чужих краях292.
Тогда же император Николай I подарил двенадцатилетнему наследнику престола на новый 1831 год бюст Крылова293 – копию работы С. И. Гальберга, созданной в 1830 году (видимо, по заказу Оленина). Современники нашли этот портрет чрезвычайно похожим, при этом благодаря антикизации русский баснописец прямо уподоблялся классическим авторам древности. Примечательно, что в учебной комнате наследника изображение Крылова соседствовало с бюстом Петра Великого.
Ил. 7. Бюст И. А. Крылова работы С. И. Гальберга. 1830. Отлив сер. XIX века.
Ил. 8. Бюст Крылова на портрете М. Н. Загоскина работы В. А. Тропинина. Конец 1830‑х – начало 1840‑х годов. Фрагмент.
Такое конвертирование литературной репутации в государственные заслуги было настолько ново и необычно, что потребовалось еще несколько лет для того, чтобы за символическим признанием последовали соответствующие меры финансового характера. Этого неустанно добивался Оленин.
В сентябре 1831 года произошло долгожданное общее повышение окладов сотрудников библиотеки. Жалованье Крылова возросло до 2700 рублей в год294, но менее чем через три месяца Оленин запросил для него еще две тысячи. Понимая, что это может выглядеть чрезмерным, он писал министру финансов Е. Ф. Канкрину неофициально и заранее оговаривался: «Если мое ходатайство не успеет, то прошу его считать comme non avenu»295.
В надежде благосклонного внимания к судьбе человека, к которому государь император изволит особенно благоволить и которого ваше сиятельство отлично уважаете, я решился (будучи уверен, что он сам просить не будет) сказать вам, милостивый государь, несколько слов в пользу его, а с тем вместе в пользу общую!
Этот человек есть Иван Андреевич Крылов. В нынешнем году давнишний его недуг (удручение мокротою) по немолодым его летам приметно усиливается, так, что причиняет ему сильную одышку. Отсюда ходьба пешком становится для него затруднительною; а состояние беспечного по природе поэта весьма недостаточно, чтобы содержать и самый незатейливый экипаж. Вследствие сего всемилостивейшее ему пожалование вприбавок к окладу и пенсии до двух тысяч рублей в год от щедрот монарших для найма коляски, фаетона или по крайней мере дрожек могло бы продлить дни человека, известного во всей Европе принесением столь необыкновенной и достойной славы Русской словесности296.
Заметим, что, выпрашивая дополнительные деньги, Оленин вынес за скобки всем известную выгодную сделку со Смирдиным. Его письмо сосредоточено на отношениях между баснописцем и государством. В ход идет не только старый, проверенный аргумент о некоей природной беспечности поэта, не только соображения здоровья, но и недавно сформулированные новые резоны – Крылову особенно благоволит государь, слава Крылова есть слава России. Красноречие директора библиотеки не возымело успеха, дополнительных выплат его подопечный не получил, но в тот момент в движение уже пришли масштабные процессы, менявшие идеологический ландшафт эпохи.
Во второй половине царствования Александра I попытка идеологического конструирования, в основе которой лежал метафизический наднациональный легитимизм, зашла в тупик. Потрясение 14 декабря вывело на первый план принципиально новую политическую задачу – охватить общими идеологическими представлениями максимально широкие слои населения, прежде всего грамотного. Наконец, обострение противостояния с Западом в 1830–1831 годах впервые после войны 1812 года предъявило запрос на идеологию, которая бы четко обособляла Россию и убедительно обосновывала ее превосходство.
Между тем еще на рубеже 1800–1810‑х годов в ходе идейных и эстетических поисков оленинского круга297 были намечены контуры концепции национального характера, художественным воплощением которой стали басни Крылова. Однако в эпоху официального мистицизма этот идейный комплекс оставался невостребованным. Характерно, что весной 1824 года, испрашивая у Александра I солидную сумму на издание басен, Оленин подчеркивал лишь, что Крылов
был всегда тверд в образе своих мыслей о необходимости и пользе чистой нравственности и отвращении <…> от вольнодумства, что доказывается всеми его баснями и негодованием, за то ему изъявленным в недавнем времени «Парижским журналом»298.
В начале же 1830‑х годов, когда во главу угла выдвинулась прагматика национального характера и потребность в социальной дидактике, крыловские басни стали подлинной находкой. К тому времени они в ходе литературных дискуссий уже были признаны эталоном народности299. Идея искоренения зол и недостатков путем исправления нравов вполне могла послужить патриархальной альтернативой вредоносному революционному духу, а творчество Крылова – инструментом для воспитания и наставления в консервативном духе всего народа, от дворянских отпрысков до грамотных простолюдинов. Сам же баснописец неожиданно оказался фигурой, идеально подходящей для огосударствления – уникального для XIX века феномена прижизненной апроприации государством творчества, литературной репутации, а заодно и личности писателя300.
С этого времени все награждения Крылова производились исключительно на основании литературных заслуг. Главным его покровителем, более могущественным, чем Оленин, становится новый министр народного просвещения Уваров. Конструирование на государственном уровне культа Крылова как уникального всесословного поэта, живого олицетворения нации он сделал одним из важных элементов обширной программы культурно-идеологического строительства. И уже в первый год своего министерства Уваров с легкостью решил ту задачу, перед которой в свое время остановился Канкрин.
25 февраля 1834 года Оленин направил министру письмо, по содержанию почти не отличающееся от аналогичного ходатайства трехлетней давности. Однако теперь патрон Крылова не сомневался в успехе. Он писал:
Вы знаете, почтеннейший Сергий Семенович, что беспечность составляет отличительную черту всех великих баснописцев, начиная от Эзопа до Лафонтена. К сей категории принадлежит, по всем правам, Иван Андреевич Крылов! Не заботясь о будущем, не запасался капиталом. Между тем настигают его и старость, и дряхлость. Но как все его теперь доходы основаны на одной Царской милости, т. е. на жаловании и пенсионе <…>, то он и не может содержать летом коляски, а зимою возка и пару лошадей; экипажи, требуемые ростом его и тучностью! В сем тягостном для него положении одна только царская милость может облегчить его судьбу! Всемилостивейшее пожалование столовых денег даст ему возможность содержать необходимый теперь для него экипаж. Тогда знаменитый Русской Баснописец, прославляя милость и щедроту Русского Царя, стал бы ожидать спокойно волю Божию!301
Высочайшее повеление о назначении баснописцу «сверх получаемых окладов» «добавочных» в сумме 3000 рублей было дано уже на следующий день, 26 февраля. А 9 марта, после переписки с Министерством финансов, Уваров уведомил об этом Крылова собственноручным и очень любезным письмом302. Гарантированный доход поэта в итоге достиг 8700 рублей ассигнациями в год – с этой цифрой не мог сравниться никакой литературный гонорар. Как будто фортуна, которая в молодости то и дело норовила «запнуть» Крылова, решила наконец вознаградить его за все.
Установление персонального добавочного оклада шло вразрез со штатом Публичной библиотеки, который не предусматривал для должности библиотекаря никаких особых выплат – ни повышенного жалованья, ни «столовых денег». В отличие от пенсиона, получаемого из Кабинета, эти дополнительные 3000 рублей, превышавшие его основное служебное жалованье, выплачивались Крылову напрямую из государственного казначейства, то есть тем же порядком, как финансировалась Библиотека в целом. Фактически пожалование второго оклада «за отличные услуги, оказанные отечественной словесности»303 означало превращение формулы «знаменитый русский баснописец» в квазислужебный статус, а самого Крылова – в признанное национальное достояние. С 1838 года оно получит наименование «дедушка Крылов»304.
13
Материальная сторона «огосударствленности». – «Патриотическое» издание 1834 года – Защитник «Библиотеки для чтения»
Новые государственные выплаты пришлись весьма кстати. К моменту, когда Оленин писал Уварову, Крылов уже успел обзавестись собственным выездом. Согласно домовой книге Публичной библиотеки, кучер Парфентий Семенов появился у него еще в декабре 1833 года305, а значит, баснописец имел и коней, и экипаж. Позднее, в начале 1840‑х годов, ему, по свидетельству Плетнева, принадлежала «пара прекрасных лошадей и самая модная откидная английская карета»306. Появление такой роскоши в скромном быту Крылова, разумеется, влекло за собой значительные дополнительные расходы.
Но особенную нужду в деньгах он должен был испытывать именно в начале 1834 года, выдавая замуж внебрачную дочь Александру Иванову. 11 февраля она обвенчалась с К. С. Савельевым, писарем в унтер-офицерском чине при Штабе военно-учебных заведений307. Жених, получавший мизерное жалованье, был не в состоянии принести в этот союз ничего необходимого для семейной жизни; надежда была на приданое невесты.
Впрочем, дочь свою Крылов официально не признавал и отношения с ней не афишировал, а вот к необходимости содержать экипаж продолжал апеллировать и после назначения ему «добавочных» 3000 рублей – теперь в отношениях с издателем. В апреле того же 1834 года он настаивал, чтобы Смирдин выплатил ему повышенный гонорар за три новые басни, отданные в альманах «Новоселье» и только что начавший выходить журнал «Библиотека для чтения»308. 12 апреля А. В. Никитенко возмущался:
У него был договор со Смирдиным, в силу которого тот платил ему за каждую басню по 300 рублей: теперь он требует с него по 500 рублей, говоря, что собирается купить карету и ему нужны деньги!309
Упомянутый договор был, по-видимому, аналогичен действовавшему в то время соглашению между Смирдиным и Пушкиным, по условиям которого поэту платили по червонцу за стихотворную строчку. Басни «Крестьянин и Собака», «Разбойник и Извозчик» и «Лев и Мышь» состоят из 30, 26 и 33 строк соответственно – так что баснописец, считая по «пушкинским» расценкам, получил бы за каждую около 300 рублей. Понимая, что Смирдин не станет торговаться, если речь идет о присутствии Крылова среди авторов нового журнала, он оценил себя в полтора с лишним раза дороже Пушкина310. В качестве одного из аргументов для убеждения издателя он, скорее всего, использовал тот факт, что эти три басни были только что через Уварова поднесены Николаю I311. Само же поднесение призвано было служить знаком благодарности за назначение добавочного оклада. Так очевидная для всего литературного сообщества «огосударствленность» Крылова немедленно стала важным элементом его коммерческой стратегии.
2 мая «Северная пчела» сообщила о поступлении в продажу нового издания басен – солидного двухтомника «в четвертку», снабженного 93 оригинальными иллюстрациями. Их автором был талантливый художник-любитель А. П. Сапожников, статский генерал, начальник чертежной при генерал-фельдцейхмейстере великом князе Михаиле Павловиче. До той поры ни один из русских литераторов, живых или умерших, не удостаивался столь богато иллюстрированного издания. Ближайшим образцом, с которым оно соперничало, были монументальные четыре тома басен Лафонтена с 276 гравюрами по рисункам Ж.‑Б. Удри, вышедшие в Париже в 1755–1759 годах. Тираж книги составил 2000 экземпляров – столько могли выдержать медные доски, с которых печатались иллюстрации.
Издание 1834 года выделялось не одним художественным оформлением. По данным В. С. Порошина, оно было выпущено не в рамках легендарного 40-тысячного контракта, а «вследствие особой сделки» между Крыловым и Смирдиным312. Как сообщал конференц-секретарь Академии художеств В. И. Григорович, баснописец, познакомившись с рисунками Сапожникова, задумал иллюстрированное издание, а Смирдин подхватил его идею313. Авторская воля видна и в обновленном заглавии (короткое «Басни Ивана Крылова» вместо привычного «Басни Ивана Крылова в осьми книгах»), и в «решительной ломке» устоявшегося порядка текстов314. В частности, вместо традиционной «Вороны и Лисицы» (переделки из Лафонтена) собрание открывается «Васильком» – оригинальной басней, аллегорически изображающей монаршую милость к поэту. Соответственно, первой картинкой в книге стала иллюстрация к «Васильку». На ней легко узнавался сам баснописец – пожилой, седовласый и тучный, во время прогулки по парку присевший отдохнуть под бюстом своей августейшей благодетельницы, покойной императрицы Марии Федоровны315.
Ил. 9. Крылов в Собственном садике императрицы Марии Федоровны. Сапожников А. П. Иллюстрация к басне «Василек». 1834.
Эта гравюра как своего рода визуальный эпиграф неслучайно заменила портрет автора, который в «изящных» изданиях было принято размещать на фронтисписе. Издание в целом представляло собой апофеоз Крылова-классика, из живого человека превращенного в персонажа культурного мифа о нем самом.
Ил. 10. Неизвестный художник. Собственный садик императрицы Марии Федоровны в Павловске. 1820‑е. Фрагмент. Музей-заповедник «Павловск».
Приветствуя выход этой необычной книги, «Северная пчела» писала:
Можем сказать, что наш Поэт нашел достойного себя Артиста. Изобретение, расположение, исполнение и выражение этих рисунков превосходны! <…> Издатель не мог иллюминовать их для публики; от этого книга вздорожала бы непомерно: за раскраску каждого рисунка требовали по рублю.
Мы уверены, что все читатели и любители превосходного таланта И. А. Крылова (а кто в России его не чтит и не любит?) поблагодарят почтенного А. П. Сапожникова за его прекрасный труд и вниманием своим вознаградят А. Ф. Смирдина за значительные издержки, коих стоило исполнение сего издания316.
Действительно, распродать такую дорогую книгу было непросто. Двухтомник с нераскрашенными «черными» гравюрами можно было купить в лавке Смирдина за 25 рублей. Позднее все-таки появились и экземпляры с иллюстрациями, раскрашенными акварелью, за 175 рублей, но такая цена делала их почти недоступными. Издание нуждалось в рекламе, и в майском номере принадлежащей Смирдину «Библиотеки для чтения» вышла статья Григоровича, где в виде cameo помещен короткий комментарий самого баснописца:
Автор Басень желал сам сделать подобное издание, принимал и меры; но необъятность издержек* остановила его намерение. Ныне осуществилась мысль автора трудами г. Сапожникова.
_______________
* По малому у нас числу хороших граверов, почтенный Иван Андреевич хотел поручить выгравировать картинки на стали ко всем своим Басням в Англии и напечатать там и самый текст. С него спросили миллион рублей!317
О том, что перед нами один из типичных фарсовых рассказов Крылова318, говорит, в первую очередь, неимоверная сумма, якобы запрошенная за работу корыстолюбивыми англичанами319. Планировать выпуск собственного издания баснописец, связанный десятилетним контрактом, тоже никак не мог. Между тем в контексте статьи эта шутка звучит похвалой изданию Смирдина. Чисто русское, выпущенное безо всякого участия иностранцев, оно по своим художественным качествам и совершенству исполнения оказывается ни в чем не уступающим знаменитым британским кипсекам320. И даже анекдотический миллион здесь выглядит оценкой не столько услуг английских мастеров, сколько истинного достоинства сочинений русского баснописца.
Однако в литературных кругах не могли не замечать и контекста, в котором возникла шутка Крылова.
Одновременно с выходом смирдинского издания А. П. Башуцкий готовил к выпуску третью часть «Панорамы Санкт-Петербурга» – едва ли не самого амбициозного книжного проекта тех лет. Главным его украшением должны были послужить двенадцать отдельных тетрадей с видами и планами города. Гравирование их на стали Башуцкий еще в 1832 году заказал в Германии, но в начале 1834-го, недовольный темпами и качеством работы, передал заказ в Англию. «Условия, сделанные с английскими граверами, были почти те же [что и с немецкими. – Е. Л., Н. С.], но цена работы их гораздо выше», – писал он позднее321. В подготовку своего издания Башуцкий вложил большие деньги и рассчитывал на успешные продажи и прибыль; в этом отношении его весьма вдохновили первые образчики работы англичан, доставленные в Петербург «тотчас по открытии навигации», то есть в апреле 1834 года. Не ошибемся, предположив, что наполеоновские планы Башуцкого и его «Панорама» были предметом разговоров в момент выхода крыловского двухтомника322.
Два роскошных издания, работа над которыми велась одновременно, два «патриотических проекта», посвященные один вершинному достижению отечественной литературы, другой – величию имперской столицы, различались лишь подходом к оформлению. Башуцкий делает ставку на самую модную и современную технологию – гравюру на стали, позволявшую, в частности, выпускать увеличенные тиражи иллюстраций, и на лучших в мире (и самых дорогих) английских граверов. Крылов же в характерной лукаво-простодушной манере посмеивается над ним: и он-де обращался к хваленым англичанам, причем заказ его был во столько же раз сложнее заказа Башуцкого, во сколько раз большую плату они заломили. Положись он на иностранцев, книга не увидела бы света, но, к счастью, русский художник Сапожников не нуждался в чужой помощи и сам награвировал свои рисунки. Так в иронической миниатюре Крылов обыгрывал собственную патентованную «русскость» – важнейший компонент его бренда, как литературного, так и коммерческого323.
Эксклюзивные отношения между Крыловым и Смирдиным, самым авторитетным русским литератором и самым авторитетным издателем, привели к тому, что с начала 1835 года баснописец стал официальным редактором «Библиотеки для чтения».
Все началось с громкого скандала из‑за публикации в декабрьском номере журнала за 1834 год стихотворения М. Д. Деларю «Красавице» (вольного перевода из Гюго). Цензор А. В. Никитенко, пропустивший «кощунственный» текст, был помещен на гауптвахту, поэт отставлен от службы. Крылов, что с ним в те годы бывало редко, не дистанцировался от происходящего: в личной беседе выразив сочувствие Никитенко324, он в свете блистал едкой устной эпиграммой на Деларю («Мой друг, когда бы был ты бог…»325). Тень нависла и над издателем: петербургский митрополит обратился к императору, «прося защитить православие от нападений Деларю и Смирдина»326. И буквально в те же дни проштрафился тогдашний редактор журнала Греч. 19 декабря в «Северной пчеле», которую он также редактировал, появилась рецензия на постановку оперы Дж. Мейербера «Роберт Дьявол», где упоминалось об изменениях в оригинальном либретто. Они, как выяснилось, были сделаны по распоряжению Николая I, и «его величество велел сказать ему за это, что еще один такой случай – и Греч будет выслан из столицы»327.
Все это в совокупности грозило «Библиотеке для чтения» участью «Московского телеграфа», запрещенного не далее как в апреле 1834 года. Спасая свой журнал, Смирдин принял решение пригласить на место Греча человека, само имя которого должно было успокоить правительство. Выбор неслучайно пал на Крылова; главную роль здесь сыграли не столько слава и опыт, сколько безупречная политическая репутация «огосударствленного» баснописца.
Вскоре, нанеся новому редактору визит, цензор Никитенко в недоумении и даже негодовании записал:
Он жалуется на торговое направление нынешней литературы, хотя сам взял со Смирдина за редакцию «Библиотеки для чтения» девять тысяч рублей328. Правда, он не торгует своим талантом, ибо можно быть уверенным, что он ничего не будет делать для журнала. Однако он пускает в ход свою славу: Смирдин дает ему деньги за одно его имя329.
Столь выгодные для Крылова отношения закончились менее чем через полгода. Свою миссию он выполнил330, однако малозаметное сообщение, помещенное в октябрьском номере журнала, намекает на некий конфликт с реальным редактором О. И. Сенковским. За комплиментарной формой явственно различима насмешка:
<…> мы совсем забыли одно обстоятельство, о котором давно следовало известить наших читателей: еще с мая месяца «Библиотека для чтения» лишилась лестного руководства, которое принял было на себя знаменитый наш поэт И. А. Крылов. Преклонность лет не дозволила ему продолжать мучительных занятий редактора331.
Крылов не остался в долгу, отозвавшись в обществе о Сенковском: «Умный! Да ум-то у него дурацкий»332.
14
Отставка с пенсией «не в пример другим»
В конце 1840 года Крылов ощутил, что хлопотливая должность библиотекаря стала ему не по силам, и принял решение выйти в отставку. В материальном смысле оно было непростым: мало того, что он лишался жалованья, ему предстояло также покинуть казенную квартиру с конюшней, сараями, погребом и дровами, которой он пользовался с 1816 года. По расчету дирекции, так он экономил в год 857 рублей 14 2/7 копейки серебром (3 тысячи рублей ассигнациями)333. Теряя эту льготу, Крылов оказывался перед необходимостью нанимать и содержать аналогичное жилье, которое позволяло бы разместить и экипаж, и лошадей, и прислугу. Пенсион от Кабинета давал ему 857 рублей 76 копеек серебром – сумму, практически совпадающую с предстоявшими расходами на квартиру. На жизнь оставалась пенсия за выслугу лет – не более 1086 рублей 37 копеек серебром в год, да и то если бы ее исчисляли с учетом как жалованья по штату, так и «прибавочных».
Это заставило Крылова просить о дополнительном вспомоществовании. Он собственноручно подготовил для Оленина проект докладной записки об исходатайствовании ему в качестве пенсии полной суммы его содержания по библиотеке, включая не одно жалованье, но и «прибавочные», и стоимость квартиры, – в совокупности около 2600 рублей серебром в год334.
Такое желание существенно противоречило «Уставу о пенсиях и единовременных пособиях» 1827 года. В соответствии с ним, назначение пенсий особым порядком – по личному усмотрению императора – предусматривалось только для «лиц, высшие звания отправляющих», включая министров и членов Государственного совета (§12). Остальные должны были следовать букве закона. Во-первых, на пенсию мог рассчитывать только чиновник, служивший беспорочно. Усилиями Оленина и не без натяжек Крылов получил соответствующий Знак отличия за ХХХ лет в 1839 году; таким образом, ко времени отставки продолжительность его беспорочной службы составляла тридцать один с небольшим год. Во-вторых, чиновнику, прослужившему более тридцати, но менее тридцати пяти лет, полагалось выплачивать в виде пенсии только две трети его жалования (§39). Вместе с тем §28 Устава гласил:
Само собою, впрочем, разумеется, что определение пенсий за особенные и отличные заслуги не ограничивается настоящими правилами и зависит от особенного высочайшего благоусмотрения335.
Крылов и его высокопоставленные ходатаи имели основания рассчитывать на то, что для баснописца будет сделано именно такое исключение.
29 декабря 1840 года Оленин направил министру соответствующее представление, немного уточнив расчеты. Сумма, о которой он просил, составила 2485 рублей 71 3/7 копейки:
Сими денежными окладами и пособиями, г. Крылов живет не нуждаясь и даже имеет экипаж, что, к нещастию, по слабости ног его сделался ему необходимым. Г<осподин> Крылов был бы совершенно счастлив, если б помянутая сумма <…> была бы ему исходатайствована у Государя Императора в пожизненный пенсион, ибо сия именно составляет содержание его в Библиотеке, и тогда бы он, присовокупя к сему пенсию получаемую им из Кабинета, мог спокойно и беззаботно дожить остальные дни свои, которых вероятно на удел ему остается уже не много. – Вот что мне объяснил знаменитый наш Баснописец Иван Андреевич Крылов! Я не буду обременять Ваше Высокопревосходительство многословным ходатайством, скажу только, что здоровье г. Крылова очень расстроено и требует совершенного спокойствия. Он достоин особенного уважения за отличные его труды, известные всей почти Европе! Участь его зависит от благосклонного внимания Вашего Высокопревосходительства336.
Свой доклад Уваров подал императору 14 февраля. Он счел нужным отметить, что Крылов, за исключением времени, проведенного в отставке, прослужил 42 года 10 месяцев, из них 29 лет – в Публичной библиотеке. Министр писал:
Принимая в уважение долговременную службу статского советника Крылова, преклонные лета его и расстроенное здоровье, а также отличные заслуги, оказанные им отечественной словесности, осмеливаюсь повергнуть на всемилостивейшее внимание Вашего Императорского Величества ходатайство директора Публичной библиотеки о производстве Крылову при отставке в пенсию из Государственного Казначейства по 2486 р. 79 к. серебром в год, сверх получаемой им из Кабинета пенсии337.
На следующий день, 15 февраля 1841 года, Николай I наложил на доклад резолюцию: «Согласен не в пример другим». 1 марта Крылов был уволен от службы.
15
Пенсионная идиллия. – Последнее издание
Начался последний период жизни Крылова, продлившийся менее четырех лет. Подобно многим состоятельным отставникам, он перебрался в более спокойную часть города – на Васильевский остров, в дом купца Н. И. Блинова на 1‑й линии (ныне дом 8). Одновременно закончилось его одинокое существование: он поселился вместе с семьей дочери, которую, впрочем, именовал крестницей. Крылова не смущало ни то, что ее муж был всего лишь унтер-офицером338, ни то, что подобное «третьесословное» окружение могло шокировать его знакомых339. Для пятерых детей Савельевых340 он стал дедушкой безо всяких кавычек.
Столь многочисленному семейству требовалась достаточно просторная квартира. Нет сомнений, что оплачивал ее Крылов: годовое жалованье его зятя в то время составляло 120 рублей ассигнациями341, то есть менее 35 рублей серебром. По словам Плетнева, который общался с баснописцем в эти годы, тот «нашел забаву, обучая детей грамоте и прослушивая их уроки музыки»342. Очевидно, что деньги на приглашение учителя и покупку музыкальных инструментов тоже давал он. При этом личный бюджет он вел отдельно от семьи Савельевых. Скрупулезно учитывая ежедневный расход свечей и сигар343, Крылов по-прежнему не скупился на немалый членский взнос в Английский клуб.
От привычки проводить там время он не отказался344, хотя отсутствие постоянного моста через Неву делало сообщение между Васильевским островом и Адмиралтейской стороной затруднительным по осени и весной. Время от времени он бывал в театре, на концертах, в некоторых близких ему домах – у Оленина, графини С. В. Строгановой, А. О. Смирновой345, поддерживал отношения с кое-какими старинными приятелями, в том числе с М. С. Щулепниковым, некогда его товарищем по «Беседе любителей русского слова», и С. М. Мартыновым. Дарственная надпись на последнем издании его басен: «Милым мальчикам Трубачеевым от сочинителя И. Крылова» – говорит о знакомстве с семьей А. Г. Трубачеева, полицмейстера 3‑го отделения петербургской полиции, в ведении которого находились Васильевская, Петербургская и Выборгская части города (в первой Крылов жил, а во вторую планировал переселиться)346. Его самого навещали литераторы и сослуживцы по Публичной библиотеке.
Однако друзей становилось все меньше. В августе 1842 года умер Щулепников, в апреле 1843-го – Оленин. На его похоронах обычно сдержанный Крылов был, как запомнилось Ф. Г. Солнцеву, «в отчаянии»347. Его кончина «произвела на Ивана Андреевича Крылова подавляющее впечатление. Он не раз высказывал тяжесть своего одиночества», – свидетельствовала позднее невестка Оленина348. Тем теснее стали в последние годы жизни его отношения с Я. И. Ростовцевым. Знакомы они были давно; кроме личной приязни их связывало то, что Ростовцев, возглавлявший Штаб военно-учебных заведений, был начальником и покровителем зятя Крылова. Теперь сорокалетний генерал-майор едва ли не по-родственному опекал баснописца. Он жил в здании Первого кадетского корпуса, окнами на 1‑ю линию; скорее всего, это и определило выбор Крыловым квартиры напротив.
На отношение к баснописцу двора отставка никак не повлияла. На Святой неделе он являлся во дворец с поздравлением и получал в ответ подарок. Стоило ему в 1844 году нарушить заведенный ритм, Александра Федоровна забеспокоилась. А. И. Философов, воспитатель ее младших сыновей, писал Крылову: «Отложенное вам яйцо ждет вас с первого дня Пасхи», – и прибавлял: императрица «желает, чтобы вы за ним приехали, естьли только силы ваши вам это дозволят»349.
Здоровье все чаще подводило Крылова, однако он все-таки взялся за новое издание. Дело было верное. Контракт со Смирдиным истек весной 1840-го, и уже в следующем году, по свидетельству П. П. Каменского, басен нельзя было найти в продаже350. Поэт предпочел не заключать договор с очередным издателем, а сделать все самостоятельно, как в далеком 1809‑м. К прежним восьми книгам он добавил еще одиннадцать басен, написанных с 1832 по 1834 год, – так возникло итоговое девятикнижие.
К его услугам, благодаря знакомству с Ростовцевым, была Типография военно-учебных заведений, но для оплаты выставленного счета ему все-таки пришлось снять со своего банковского вклада значительную сумму – 2963 рублей 25 копеек серебром351.
«Басни И. А. Крылова. В девяти книгах» вышли в свет 8 декабря 1843 года352, снова в преддверии Рождества. Тираж был рекордным – 12 000 экземпляров. Вероятно, примерно половину у баснописца сразу выкупили книгопродавцы353, а остальное он придержал, выжидая, когда рынок опять потребует басен Крылова и книги можно будет реализовать по хорошей цене. После кончины поэта в ноябре 1844 года не менее 800 экземпляров были, по его предсмертному поручению, разосланы вместе с приглашением на погребение354. При этом в июле следующего года в наличии все еще имелось до 4 тысяч экземпляров355.
Тем временем имя «дедушки Крылова» гремело независимо от него самого, а его тексты с каждым годом все явственнее превращались из украшения «большой» литературы в дидактический материал356.
Еще со времен «Учебной книги российской словесности» Греча, выходившей в 1819–1822 годах, десятки басен Крылова включались в русские школьные хрестоматии357. Баснописец не препятствовал этому, но по мере того, как росли тиражи учебной литературы, число его маленьких читателей неуклонно стремилось к тому, чтобы превысить число взрослых. Теперь же на арену выходила совсем новая категория, предъявлявшая спрос на басни Крылова, – крестьянские дети. Для них в начале 1840‑х годов создавались специальные книги для чтения.
В феврале 1844 года во втором выпуске сборника «Сельское чтение» (цензурное разрешение от 15 января) вышла статья В. Ф. Одоевского «Кто такой дедушка Крылов?» с портретом баснописца. Из нее читатели, грамотные крестьяне и дети, посещающие сельские училища, узнавали, что это «уж человек пожилой и к тому очень умный» и что он
уж пятьдесят лет слишком книжки пишет и честный люд доброму поучает <…> умную шутку сшутить, чтобы людей доброму научить, не всякий умеет; на то Бог дает особое дарованье; вот таким-то дарованьем Бог дедушку Крылова благословил. Дедушка все поучает притчами: то о коне речь заведет, то об мухе, то невесть о чем, а ты смекай, что все то говорится об людях и о том, что промежду людей бывает358.
Далее следовали пересказы и полные тексты трех «притч»: «Крестьянин в беде», «Совет Мышей» и «Лягушка и Вол». Здесь, правда, приключился конфуз: вместо крыловского «Совета Мышей» Одоевский пересказал, видимо, гораздо лучше ему известную басню Лафонтена Conseil tenu par les rats, совершенно другого содержания359.
«Сельское чтение» распространялось в первую очередь по училищам, которые в это время массово создавались в селениях государственных крестьян под эгидой Министерства государственных имуществ360. Давал ли Крылов разрешение на перепечатку его сочинений издателям, Одоевскому и А. П. Заблоцкому-Десятовскому, видел ли он вышедшую книгу, мы не знаем. Но эта публикация в любом случае не только не могла повредить продаже «Басен в девяти книгах», но и служила к его вящей славе, увеличивая число будущих покупателей.
16
Дом у Тучкова моста. – «Умно и расчетливо»
В отставке Крылов всерьез занялся обустройством своей жизни. Он стремился не просто к покою и комфорту, но и к тому, чтобы приобрести собственный дом. Его выбор остановился на владении наследников протоиерея Каменского во 2‑м квартале Петербургской части по Малой Никольской улице под № 487, напротив Князь-Владимирского собора, недалеко от Тучкова моста.
В начале 1840‑х годов эта отдаленная часть столицы была населена в основном бедными дворянами и чиновниками, а также мещанами и купцами 3‑й гильдии; они владели преимущественно мелкими участками и деревянными домами средней стоимостью около тысячи рублей серебром361. Крылов приобрел там одно из лучших домовладений – обширную усадьбу, где помимо каменного дома имелись флигели, служебные постройки и сад. Покупка обошлась ему в 17 914 рублей 27 4/7 копейки серебром362 – более половины его накоплений.
Вскоре началась перестройка и отделка заново дома и флигелей. Услуги архитектора Георга Буятти, только начинавшего карьеру в Петербурге363, вероятно, стоили относительно недорого, но все остальное требовало значительных расходов. По словам самого Крылова, его выручил некий купец, который из почтения к знаменитому русскому баснописцу сам взялся за ремонт и перестройку дома, используя лучшие материалы и выставляя за все работы «половинные» цены364. Скорее всего, речь идет о Василии Михайловиче Калгине – на тот момент самом богатом и известном жителе Петербургской стороны. Сорокасемилетний Калгин, биржевой маклер, торговавший льном и пенькой, был одним из наиболее уважаемых купцов города, не случайно он наряду с Крыловым запечатлен в коллективном портрете столичной элиты на картине Г. Г. Чернецова «Парад на Царицыном лугу» (1837). Кроме всего прочего, он был крупным домовладельцем и, прибегая к современному термину, девелопером, построившим несколько доходных домов в разных частях города. В одном из них, расположенном на углу Малой Никольской и Большого проспекта Петербургской стороны, он содержал больницу для бедных, которую заново отделал и оборудовал в мае 1843 года365. Сам он жил поблизости, на набережной реки Ждановки366. Возможно, именно Калгин, узнав, что в нескольких шагах от его больницы продается дом, обратил на него внимание Крылова. Ему не составило бы труда и привлечь надежного строительного подрядчика из тех, с кем он сам сотрудничал, и убедить его дать баснописцу хорошие скидки, и лично контролировать ход работ. Связующим звеном между ними, скорее всего, послужил Ростовцев, сам происходивший из купеческого сословия и имевший обширные связи в коммерческих кругах367. О том, насколько Крылов доверял Калгину, говорит тот факт, что этот человек станет одним из свидетелей при составлении его завещания.
Ил. 11. Чернецов Г. Г. Парад по случаю окончания военных действий в Царстве Польском 6‑го октября 1831 года на Царицыном лугу в Петербурге. 1833–1837. Фрагмент. В центре смотрит на зрителя В. М. Калгин.
Масштаб предпринятых работ впечатляет. Южная граница домовладения вдоль Малой Никольской улицы получала единое архитектурное оформление благодаря сооружению двух каменных ворот с калитками, примыкающих к главному дому, а сам дом – новый элегантный фасад с портиком из шести пилястр ионического ордера, увенчанным балюстрадой, и балкон с ажурной решеткой в бельэтаже. Крупное трехэтажное здание, размером с жилой дом Публичной библиотеки (по одиннадцать окон в каждом этаже по уличному фасаду), было непомерно велико для размещения одной семьи и, по-видимому, с самого начала рассматривалось как доходное владение. Два входа с улицы, которые можно видеть на этом чертеже, позволяют предположить, что оно отделывалось в расчете на сдачу внаем. Предыдущий владелец этой усадьбы, бывший настоятель Князь-Владимирского собора М. Б. Каменский, умерший в 1824‑м, с 1805 года содержал там пансион для мальчиков, позднее переименованный в частный институт368. Не исключено, что и Крылов имел в виду подобное использование. Во всяком случае, его зять и наследник Савельев в 1848 году на десять лет сдал главный дом и флигель в аренду Кузнецовскому женскому училищу369. Соседний участок еще с 1820‑х годов занимало женское Училище взаимного обучения по ланкастерской системе370; впоследствии оба владения будут объединены для размещения женского училища св. Елены, причем дом Крылова будет перестроен до неузнаваемости.
Ил. 12. Буятти Г. И. Проект фасада дома Крылова. 1844.
Ил. 13. Викерс А. Г. Вид на Князь-Владимирский собор с Малой Невы. 1833.
Ил. 14. План владения К. С. Савельева, наследника Крылова. 1851. С – главный дом. Косой штриховкой обозначены строения, возведенные уже после смерти баснописца.
Одновременно с реконструкцией главного дома Крылов за ним, на месте старых служб, строил два двухэтажных полукаменных флигеля. В одном из них он, очевидно, планировал поселиться сам. «Из этого дома вид обширный и прекрасный. Он рассказывал мне, что прямо из кабинета его будет балкон и крыльцо, ведущее в сад», – вспоминал Лобанов371. Здесь явно смешаны характеристики нескольких строений крыловской усадьбы. «Обширный и прекрасный» вид на Князь-Владимирский собор и Малую Неву, по-видимому, открывался с балкона и верхних этажей главного дома, тогда как наличие прямого выхода в сад из будущего кабинета баснописца указывает на флигель.
Почти рустикальные черты этой усадьбы (простор и тишина городской окраины, окна в сад, возможность при желании даже держать корову) заставляют вспомнить некоторые крыловские «причуды» времен службы в библиотеке: «эдем» из тропических растений, неожиданно наполнивший его комнаты и столь же быстро исчезнувший, любовь к голубям, которым он позволял свободно залетать в свои окна, прирученного воробья372 – все эти несколько ироничные знаки близости к природе, столь желанной, но недостижимой в тогдашних условиях его жизни. И флигель, укрытый от суеты в сердцевине маленького городского поместья, приобретает символическое значение вожделенной тихой гавани, идеального пристанища старого поэта.
Однако Крылов не был бы Крыловым, если бы не совместил идиллию с прагматическим расчетом. Даже перевалив за семьдесят лет, он не утратил коммерческой хватки и выбрал сдачу недвижимости внаем как наиболее надежный вид ренты. И не ошибся – эти доходы еще долгое время обеспечивали безбедное существование его наследников.
Сам он увидеть воплощение своей мечты не успел. Проболев лишь несколько дней, он скончался 9 ноября 1844 года на съемной квартире в доме Блинова. Из оформленного через пять месяцев акта о введении К. С. Савельева в наследование явствует, что после баснописца, помимо движимого имущества стоимостью около 5000 рублей и усадьбы, остался еще капитал – 13 000 рублей серебром373. Особую часть достояния Крылова представляли его произведения; авторские права на них он также завещал мужу дочери374.
Сознавая свой исключительный статус, он был практически уверен в том, что семье в связи с его смертью не придется входить ни в какие расходы. Действительно, ему были устроены исключительно пышные государственные похороны, настолько поразившие современников, что его смерть на несколько дней стала предметом разговоров в гостиных.
Резюме этих толков приводит в мемуарной заметке М. А. Корф:
Сначала говорили, что он оставил большой каменный дом и до 200 тысяч рублей денег. Но после оказалось, что у него не было ни того, ни другого, и в его квартире нашлось всего 400 рублей ассигнациями. Он получал от государя пожизненную пенсию в 12 тысяч рублей ассигнациями и этим одним и жил375.
Недоверие к рассказам о богатстве баснописца здесь в высшей степени показательно. Так подлинного Ивана Андреевича Крылова вытесняет условная фигура «беспечного» баснописца, русская инкарнация le bonhomme La Fontaine376, французского классика. Даже многие из тех, кто знал Крылова лично, приняли это упрощение. Но не Вяземский.
Крылов, – напишет он в 1876 году, – был вовсе не беззаботливый, рассеянный и до ребячества простосердечный Лафонтен, каким слывет он у нас. Он был несколько, с позволения сказать, неряшлив; но во всем и всегда был он, что называется, себе на уме. И прекрасно делал, потому что он был чрезвычайно умен. Всю жизнь свою, а впоследствии и дарование свое обделал он умно и расчетливо377.
В своем стремлении идти вразрез с конвенциональными представлениями о социальной успешности Крылов много раз оказывался в положении крайне затруднительном, если не безвыходном – практически на дне, в полукриминальной и совершенно криминальной среде. «Темные годы», содержание которых он тщательно скрывал, и годы, когда в Петербурге он был известным поэтом, а в провинции – безжалостным игроком, в общей сложности составляют пятую часть его жизни. Ничего подобного нет в биографии ни одного из отечественных писателей первого ряда, тем более классиков. Не менее удивительно и то, что Крылову удалось выбраться оттуда, где до и после него погибло множество талантливых людей, и во второй половине жизни не только возвратиться к литературе, но и наконец добиться и славы, и материальной независимости, и всеобщего уважения.
О последнем вскоре после его смерти с нескрываемым удивлением писал Корф:
В Крылове никто не думал о том, да едва ли многим было известно, что он действительный статский советник, со вторым «Станиславом» (по-тогдашнему со звездою), что он числится где-то в службе, что он некогда был столоначальником в Казенной палате, а потом библиотекарем в Публичной библиотеке. Все видели и знали в нем только литератора, но этого только литератора уважали и чтили не менее знатного вельможи. Крылов был принят и взыскан в самом высшем обществе, и все сановники протягивали ему руку не с видом уничижительного снисхождения, а как бы люди, чего-нибудь в нем искавшие, хоть бы маленького отблеска его славы378.
Рисуя Крылова как нечто невиданное – государственного человека от литературы, – Корф интуитивно приходит к огосударствлению как основанию того исключительного социокультурного статуса, которого баснописец достиг в последнее десятилетие своей жизни. Этот процесс обернулся для своего невольного бенефициара ощутимыми материальными выгодами, нелишними на старости его лет. И он же радикально и беспощадно исказил представления о Крылове как современников, еще при его жизни, так и потомков. В декорациях официозного культа великий поэт с неизбежностью превращается в героя русского консерватизма – дедушку Крылова.
Глава 2
Grossvater. Крыловский юбилей и его контексты
…мы устроим для вас свой особенный праздник, без кровопролития и, следственно, без обеда; но на сем празднике избранные умнейшие звери будут говорить с вами и между собою если не такими стихами, как ваши, то по крайней мере хорошими <…> между тем на хорах из ветвей соловьи, в свою очередь, будут воспевать своего любимого певца, а ослов (и это всего труднее) мы заставим молчать.
Шуточный поздравительный адрес Крылову от зверей и птиц
Пятидесятилетие литературной деятельности Крылова, торжественно отпразднованное в Петербурге 2 февраля 1838 года, – один из самых ярких эпизодов биографии поэта.
Для современников крыловский юбилей стал сенсацией. Благодаря этому он хорошо обеспечен источниками: мы располагаем рядом его описаний, мемуарных свидетельств и иных откликов, а также немалым объемом официальной переписки. Без упоминания этого торжества не обходится ни одна биография баснописца, однако в качестве научной проблемы оно интереса не вызывало – за единственным, до недавнего времени, исключением. Во вступительной статье к двухтомнику Крылова в «Библиотеке поэта», вышедшему в 1935 году, Г. А. Гуковский безошибочно охарактеризовал идеологическую природу этого действа и указал на точки внутреннего напряжения. В его анализе не было и тени традиционного умиления. «Юбилей окончательно превратил Крылова в живую царскую регалию», – жестко резюмировал он. Заметим, что размашистость и газетное ерничество стиля этой статьи оставляют ощущение некоторой нарочитости, а картина чествования «официализированного» Крылова, в котором «писатели обязаны были восторженно участвовать», неявка на которое «расценивалось как стачка и бунт» и вокруг которого «поднялись интриги, пакости, чуть не доносы», не могла не вызывать у внимательного читателя ассоциаций с реалиями 1930‑х годов379.
Работа Гуковского осталась, в общем, не оцененной по достоинству и после выхода в свет не переиздавалась. Отзвуки ее (но без ссылки) можно заметить лишь во вступительной статье А. М. и М. А. Гординых к сборнику «И. А. Крылов в воспоминаниях современников» (1982), однако и там крыловскому юбилею уделено совсем немного места.
В последние десятилетия в рамках изучения исторической памяти выделилась в самостоятельную тему история юбилейной культуры. Впрочем, интерес ученых обращен в основном на государственные и исторические юбилеи380, на юбилеи институций381 и в куда меньшей степени – на юбилеи частные382. На сегодняшний день имеется целый ряд работ о юбилеях в России XIX века383, но, как ни странно, чествование Крылова обойдено вниманием даже в тех из них, где более всего можно было бы этого ожидать384.
Нам известна единственная статья, целиком посвященная этому событию, однако и она касается только одного из его многочисленных аспектов – книг, которые были частью оформления залы в доме Дворянского собрания385. В замечательной работе С. Г. Леонтьевой, М. Л. Лурье и А. А. Сенькиной торжество 2 февраля рассматривается как совокупность обстоятельств, при которых возникло и мгновенно стало популярным прозвище «дедушка Крылов». Исследователи подробно анализируют его семантику, типологию, прагматику, а также сопоставляют с другим широко известным именованием – «дедушка Ленин»386, но сам юбилей при такой постановке проблемы предсказуемо отодвигается в тень.
Мы, со своей стороны, полагаем, что чествование баснописца не только выявило все механизмы его огосударствления, но и сыграло важную роль в становлении самосознания литературного сообщества в целом и оказалось одной из вех на пути русской литературы к модерности. Уже в последней четверти XIX века юбилей, некогда событие экстраординарное, станет привычным атрибутом литературной жизни, а затем рутинизируется настолько, что сегодня требуется специальное исследовательское усилие, чтобы выявить уникальность первого – крыловского – юбилея. Для этого необходимо не только реконструировать детали самого праздника, но и очертить общую типологию подобных торжеств, проанализировать ближайшую предысторию, особенности организации, идеологический и общественный контексты, резонанс в литературных и более широких кругах и даже отдаленное «эхо» в виде неожиданного «антиюбилея».
1
Предыстория: праздники в честь Багратиона, Голицына, Брюллова, Глинки. – Специфика праздничной культуры Петербурга
К 1830‑м годам русская культура обладала обширной традицией официальных массовых празднеств – церковных, а также приуроченных к династическим событиям и военным победам. Особенно богата ими была жизнь Санкт-Петербурга387.
Москва, вторая и менее официозная столица, знала примеры иных праздников, связанных с чествованием частных лиц. Весной 1806 года там с необычайной торжественностью принимали генерал-лейтенанта П. И. Багратиона. 3 марта Английским клубом в его честь был дан парадный обед на 350 персон388. «Есть у нас Багратионы, / Будут все враги у ног!» – пелось в приветственных куплетах на стихи П. И. Голенищева-Кутузова. Во многих домах устраивались балы и театрализованные представления. Поистине триумфальный прием был оказан Багратиону 7 марта у князя В. А. Хованского, где в отличие от клуба присутствовали дамы. Там также пелись хвалебные стихи, а девицы, «одетые в цвета его [Багратиона. – Е. Л., Н. С.] мундира», поднесли гостю лавровый венок, который он возложил к подножию статуи Суворова389.
Чествование героя трагических сражений при Шенграбене и Аустерлице стало не только манифестацией патриотических чувств московской аристократии, но и косвенным выражением ее недовольства бесславными для России итогами борьбы с Наполеоном. Праздники прошли в закрытых пространствах клуба и частного дома, но их многолюдность и резонанс390 давали верховной власти понять, что за внешней лояльностью скрываются такие общественные настроения, с которыми ей следует считаться.
Прошло более четверти века, прежде чем подобное яркое событие повторилось. 12 апреля 1833 года в том же Английском клубе состоялся торжественный обед в честь военного генерал-губернатора князя Д. В. Голицына. В великолепно убранной зале в присутствии 320 гостей были исполнены хвалебные куплеты; подробное описание торжества поместила газета «Молва»391. Праздник стал выражением признательности всех сословий генерал-губернатору за восстановление Москвы после пожара 1812 года, однако формальным поводом послужило избрание Голицына почетным старшиной клуба392.
Северной столице московский размах был чужд. Характерно, что месяцем раньше, 16 марта 1833 года петербургский Английский клуб также давал обед более чем на 250 персон в честь генерал-фельдмаршала И. Ф. Паскевича-Эриванского, наместника Царства Польского, любимца императора. Однако программа торжества ограничилась исполнением патриотической солдатской песни, а его освещение в печати – небольшой хроникальной заметкой в «Северной пчеле»393.
Между тем в Москве спустя год состоялось новое, еще более пышное чествование Голицына. На сей раз Московское купеческое общество поднесло генерал-губернатору его мраморный бюст на роскошном постаменте, выполненный знаменитым скульптором И. П. Витали. Парадный обед на 150 кувертов был дан по этому поводу в Купеческом собрании 20 мая 1834 года394. Так купечество старой столицы благодарило Голицына за его хладнокровие и разумные распоряжения во время холерной эпидемии 1830 года. Столь длительная подготовка оказалась следствием общественного характера празднества. Средства для необычного подарка собирались по подписке, высочайшее разрешение на которую было получено только в 1832 году395.
Следующее чествование частного лица не заставило себя ждать. В начале 1836 года в настоящий общественный триумф вылилось возвращение в Россию К. П. Брюллова – первого русского художника, снискавшего европейскую славу. В крупнейших городах его встречали большими приемами, устроенными по подписке: 2 января в Одессе, в клубе, и 28 января в Москве, в зале Художественного класса. Оба эти события, на которых присутствовали аристократия, меценаты и сановники, литераторы и светские люди, подробно освещались в городских газетах396. Если в Одессе на празднике председательствовал генерал-губернатор граф М. С. Воронцов, то в Москве чествование носило всецело общественный характер.
Невероятный восторг собравшихся вызвали куплеты, написанные московскими поэтами и положенные на музыку А. Н. Верстовским:
Ил. 15–17. Изображение торжества в зале Купеческого собрания по случаю приношения московским купечеством бюста его сиятельству г. Московскому генерал-губернатору 20 мая 1834 года. Литография Ф. Бартольди по рис. К. К. Гампельна. 1834.
Характерно, что триумф отечественного искусства пока описывается по лекалам военного триумфа, хорошо разработанным и знакомым аудитории. Поэтика же «новой славы» – славы национальной культуры – еще находится в стадии формирования. Логичным образом Большая золотая медаль Парижского салона 1834 года превращается в «мирные трофеи», а получивший ее художник – в олицетворение России, во второй раз завоевавшей Париж. Укажем и на очевидную для всех присутствовавших параллель: директор Московского художественного класса и один из главных организаторов праздника отставной генерал-майор М. Ф. Орлов как раз и был человеком, который принимал капитуляцию Парижа в 1814 году. Все это придало празднику политический оттенок, превратив его в патриотическую манифестацию.
«При каждой строфе раздавалось продолжительное рукоплескание, и общий звук наших восторгов ура! оглашало залу собрания», – писали «Московские ведомости». При этом абсолютное большинство участников праздника не видели самой картины: «Последний день Помпеи» был еще два года назад доставлен морем прямо в Петербург. Энтузиазм относился исключительно к репутации художника.
Брюллов держал путь в столицу, и можно было ожидать, что его чествование в Академии художеств станет апофеозом русского искусства. Однако академический праздник 11 июня 1836 года оказался сугубо корпоративным: открытая подписка для сбора средств не объявлялась. В сущности, это был аналог парадных обедов Английского клуба. Но если в клуб допускались и гости, то в залах Академии присутствовали только ее члены, учащиеся и служащие, а из посторонних – лишь Жуковский и Крылов как почетные вольные общники. Ни вельможи, ни светские люди приглашены не были. Даже сочинение и исполнение «стансов» на этот случай было доверено певцам и музыкантам-любителям из числа членов и учеников Академии398. Несмотря на торжественность празднества, «какому не было еще примера в летописях С.-Петербургской Академии Художеств»399, столичные газеты и журналы о нем не сообщали400.
Несколько месяцев спустя, в конце того же 1836 года, праздник в честь композитора М. И. Глинки, чья «Жизнь за царя» стала первой национальной оперой европейского уровня401, прошел столь же незаметно для широкой публики, несмотря на успех премьеры и ее высочайшее одобрение. Русские музыканты не имели корпоративной институции, подобной Академии художеств, поэтому чествование Глинки состоялось в частном доме, в дружеском кругу. 13 декабря на обеде у А. В. Всеволожского по традиции, установившейся для подобных торжеств, композитора приветствовали сочиненными в его честь куплетами. В данном случае это был канон на музыку В. Ф. Одоевского «Пой в восторге, русский хор…», слова для которого написали Мих. Ю. Виельгорский, П. А. Вяземский, Жуковский и Пушкин. Спустя два дня текст и ноты были напечатаны отдельной тетрадью – тем дело и ограничилось.
Очевидно, что в Петербурге разрозненные попытки чествования частных лиц даже за достижения явно патриотического характера не получали той поддержки властей, которая превратила бы их в общественно значимые события. В официальной праздничной культуре, сосредоточенной на прославлении деяний самодержца, просто-напросто отсутствовал формат для публичного признания частных заслуг. Однако в начале 1830‑х годов в России стала укореняться заимствованная традиция, позволявшая отчасти решить эту проблему.
2
Jubiläum – пятидесятилетие служебной деятельности. – Чествование доктора Лодера. – Юбилеи профессора Загорского и доктора Рюля
22 марта 1833 года И. Г. Вейссе, бывшему директору Петришуле, Главного немецкого училища в Петербурге, исполнилось 80 лет. По этому случаю многочисленные ученики и друзья поднесли ему почетную серебряную медаль с латинской надписью, изготовленную на собранные ими по подписке средства402. При всей значимости этого события не только для петербургских немцев, но и для более широких кругов столичного общества русскоязычная пресса его проигнорировала. Общественное чествование в связи с круглыми датами со дня рождения в России распространится еще не скоро, а пока смыслообразующее значение имел иной критерий – срок пребывания на службе. В 1839 году М. А. Корф заметит:
С некоторых пор у нас вводится обычай, давно уже существующий в Германии и вообще за границею, праздновать 50-летние юбилеи заслуженных и почему-либо приобретших общую известность лиц403.
Стоит уточнить, что названный обычай был распространен в основном в Германии. Торжественного чествования по поводу пятидесятилетия службы (Jubiläum) удостаивались государственные деятели, военные, духовные лица, а также врачи. Важным условием было пребывание юбиляра по-прежнему у дел, а не на покое, в связи с чем подобные праздники оказывались довольно редки. Один из самых известных – торжество по случаю пятидесятилетия службы Гёте при веймарском дворе, устроенное 7 ноября 1825 года. Атрибутами юбилеев были поздравительные куплеты или стихотворное приветствие, иногда печатавшиеся отдельным изданием, разнообразные подарки и, в некоторых случаях, памятная медаль404. Инициаторами подобных праздников могли выступать профессиональные корпорации, университеты, группа частных лиц или верховная власть, но в любом случае подчеркивалось, что многолетняя деятельность юбиляра имела общественно полезный характер.
В Россию традицию профессиональных юбилеев принесли именно выходцы из Германии. Первый известный нам праздник такого рода состоялся в Москве 6 сентября 1827 года: отмечали пятидесятилетие медицинской деятельности 74-летнего выдающегося ученого, лейб-медика, профессора Ю. Х. Лодера – человека весьма популярного не только в медицинских кругах, но и в светском обществе.
Торжество, подготовленное специальным комитетом, состоявшим из именитых коллег Лодера, прошло по всем канонам профессиональных юбилеев – привычным для Германии, но совершенно новым для России. Редактор «Московского вестника» М. П. Погодин, рассказывая о нем в своем журнале, отмечал:
Никогда еще не было в Москве и, кажется, в России ученого праздника столь блестящего, столь примечательного во всех отношениях: с одной стороны, мы видели здесь мужа, который в продолжение целого полувека ревностно, неутомимою деятельностию подвизаясь на славном поприще наук, оказал незабвенные услуги ученому свету и снискал европейскую славу; с другой – собрание знаменитых и достойных граждан, которые изъявляли ему торжественно глубокое почтение и благодарность в сей важный для него день405.
Сценарий юбилея Лодера заслуживает подробного описания, так как по той же схеме будут организованы и последующие аналогичные праздники.
День начался с визита членов комитета на дом к юбиляру с поздравлениями и приглашением прибыть на обед, устроенный в его честь. Сам прием состоялся у частного лица, князя Н. Б. Юсупова. В два часа пополудни, когда туда с почетом доставили Лодера, его уже ожидали хозяин, организаторы и именитые гости – генерал-губернатор Голицын, И. И. Дмитриев «и прочие ревнители просвещения», то есть отнюдь не одни медики.
Пышность праздника была достойна юсуповского дома. Лишь только Лодер «вступил на лестницу, как раздалась музыка, коею возвещено было в зале его прибытие», – пишет Погодин406. За этим последовали приветственные речи на четырех языках: по-немецки, по латыни, по-русски407 и по-французски, и снова музыка – старинный гимн, во времена юности Лодера исполнявшийся в его alma mater, Геттингенском университете. Чтобы разыскать его ноты, организаторы приложили немало усилий. Юбиляру передали поздравительные адреса от этого университета и других учебных заведений, от Общества рижских и Общества петербургских врачей, от крупнейших иностранных ученых. Кульминацией торжественной части праздника стало вручение письма короля Фридриха Вильгельма III и пожалованного им ордена Красного Орла II класса – знака благодарности за давние заслуги Лодера на прусской службе.
Торжество продолжилось обедом на 120 персон, причем стол и весь зал были украшены не только цветами, но и лаврами. Последние, вероятно, намекали на то, что в прошлом юбиляр снискал славу в качестве военного врача. Тут Лодеру были поднесены подарки – золотая табакерка и серебряный кубок, изготовленные на средства, которые собрали его друзья и московские коллеги. Последовали бурные овации, и взволнованный юбиляр произнес ответную речь.
Окончание обеда оказалось веселым. Декан медицинского факультета Московского университета М. Я. Мудров «воспел золотую свадьбу Лодера с Медициною в кратких стихах, кои рассмешили все собрание и доставили большое удовольствие» виновнику торжества:
Праздник продолжался до девяти часов вечера, а когда его участники встали из‑за стола, их ожидал финальный сюрприз в духе юсуповских театральных затей – в соседнем зале они увидели «большую прозрачную картину, представляющую храм Эскулапов с латинскою надписью»409.
Погодин, сам, по-видимому, присутствовавший на юбилее, заканчивает свой отчет на энтузиастической ноте:
Дай бог нашим врачам и вообще всем нашим ученым доживать до таких юбилеев! дай Бог им заслуживать такие знаки всеобщего добровольного уважения!
Нам остается теперь от лица всей публики засвидетельствовать всеобщую благодарность тем друзьям Лодера, кои первые возымели мысль почтить его таким праздником и доставили случай москвитянам видеть зрелище истинно европейское410.
Описание праздника 6 сентября не случайно появилось именно в «Московском вестнике». Чуть ранее, в июле, там было напечатано сообщение о подписке на акции коммерческого предприятия Лодера – Заведения искусственных минеральных вод на Остоженке, а в следующем году, после его открытия, – статья, рекламирующая новое заведение411. Между тем другие московские журналисты юбилея Лодера не заметили. Он так и остался немецкой причудой, никого не вдохновив на подражание.
Идея общественных чествований в России приживалась с трудом, поскольку здесь еще с 1790‑х годов практиковалось пожалование за большую выслугу лет государственных наград. Нижние чины могли рассчитывать на Анненскую медаль, офицеры – на орден св. Георгия 4‑й степени, чиновники – на орден св. Владимира 4‑й степени. Все это, разумеется, по усмотрению начальства. А в том же 1827 году учрежден специальный Знак отличия беспорочной службы412, как для военных, так и для статских, начиная с выслуги в 15 лет и далее каждые пять лет. Известны случаи награждения таким знаком за 50, 60 и даже 70 лет службы, однако сакраментальная «юбилейная» дата – пятидесятилетие – в этому ряду никак не выделялась, и никаким специальным чествованием пожалование таких наград не сопровождалось.
Мысль отпраздновать юбилей служебной деятельности в том смысле, как он понимался в Германии, закономерно пришла в голову служащим Министерства иностранных дел. 21 мая 1833 года чиновники Азиатского департамента, испросив высочайшее разрешение, отметили пятидесятилетие службы своего неизменного директора К. К. Родофиникина. Однако это еще не был настоящий юбилейный праздник. Чествование носило непубличный характер и состояло в том, что подчиненные преподнесли юбиляру «богатую серебряную на малахитовом пьедестале вазу с надписью „Доброму начальнику“»413.
Следующий шаг был сделан три года спустя. Продолжая приведенную выше запись, Корф отмечает:
<…> чуть ли не первый пример, по крайней мере на нашей памяти, публичного празднества такого рода, сделавшегося официальным через участие (разумеется, милостями, а не лично), которое принял в нем Государь, был юбилей профессора Загорского <…>. После праздновали уже таким же образом юбилей доктора Рюля414.
О юбилее Лодера он не знал или забыл415, но в главном не ошибся: именно в середине 1830‑х годов в России наконец-то начала формироваться собственная традиция профессиональных юбилеев.
2 ноября 1836 года в Петербурге, в зале Дворянского собрания, располагавшегося в доме Энгельгардта на Невском проспекте, был дан праздник в честь пятидесятилетия врачебной службы П. А. Загорского – выдающегося анатома и физиолога, педагога, воспитавшего сотни русских врачей, члена Императорской академии наук и Российской академии416. В парадном обеде приняло участие более 160 человек. Помимо многочисленных коллег и учеников юбиляра, присутствовали несколько членов обеих Академий, в том числе Пушкин, а также Крылов и ряд литераторов, которые вскоре будут причастны уже к его юбилею – Н. В. Кукольник, М. Е. Лобанов, П. А. Плетнев и другие. А 16 июля 1837 года в зале Заведения искусственных минеральных вод в Новой деревне состоялся второй подобный праздник. Врачебное сообщество отметило юбилей лейб-медика И. Ф. Рюля, служившего в учреждениях ведомства императрицы Марии и особенно много сделавшего для помощи душевнобольным.
Оба праздника были тщательно подготовлены специальными комитетами. Заранее организованные сборы средств по подписке417 позволили не только устроить торжественные обеды и изготовить ценные подарки, но и заказать на Санкт-Петербургском монетном дворе памятные медали418. В обоих случаях чествование происходило по тому же сценарию, что и юбилей Лодера: были и утренний визит членов комитета с поздравлениями от ученых институций, и вручение высочайше пожалованных наград419, и многолюдные обеды с музыкой и спичами. Юбиляру преподносилась медаль и подарок – серебряная ваза с памятной надписью, а он благодарил собравшихся прочувствованной речью. После первого тоста в честь императора исполнялся государственный гимн «Боже, царя храни», совсем недавно вошедший в патриотический обиход, а завершалось застолье тостом за процветание врачебной корпорации.
На сей раз чествования докторов привлекли к себе повышенное внимание как любопытная культурная новинка. О юбилее «ученой и полезной службы» Загорского поведал своим читателям не только специализированный еженедельник «Друг здравия», но и модная «Библиотека для чтения»420. Подробное описание юбилея Рюля поместила, даже опережая «Друга здравия», популярнейшая «Северная пчела»421.
Традиция публичного празднования профессиональных юбилеев неслучайно проникла в Россию через врачебное сообщество. Таинственная сложность медицинской профессии, пограничной между ремеслом и искусством, и представление о ее высокой значимости еще со времен Средневековья способствовали формированию у врачей отчетливого самосознания, основанного на принадлежности к особой корпорации. Вместе с профессиональной культурой, включавшей понятие о репутации и уважение к заслугам коллег, это самосознание было усвоено и русскими медиками: среди них было много людей, получивших образование в европейских университетах, и учеников иностранных профессоров, преподававших в России422.
В отличие от остальных профессиональных групп, существовавших на тот момент (военных, художников, музыкантов и других), медицинское сообщество уже представляло собой корпорацию европейского типа. С начала XIX века оно наращивало внутренние структуры (Санкт-Петербургское фармацевтическое общество, Общество русских врачей в Петербурге и проч.) и демонстрировало завидную профессиональную самоорганизацию. Неудивительно, что «докторские» юбилеи имели столь громкий резонанс и во всем – от подготовки до деталей празднования – стали образцом для подражания.
Вслед за врачами на этот путь вступили литераторы. Формирование самосознания литературного сообщества в России еще ожидает своего исследователя423, но несомненно, что крыловский юбилей стал для этого процесса важнейшей вехой.
3
Литературные обеды. – Рождение «сословия литераторов»
К середине 1820‑х годов в русском литературном быту возникло такое явление, как литературный обед424. От частного дружеского застолья его отличала фигура организатора – человека, который мог собрать под одной крышей максимально широкий круг литераторов, невзирая на их отношения друг с другом. Такие обеды предполагали немалое число участников и превращались в своего рода «перемирия» между представителями разных лагерей и партий. Первый подобный обед был дан авторам альманаха «Полярная звезда» его издателями А. А. Бестужевым и К. Ф. Рылеевым 20 января 1824 года425. На нем присутствовали «все почти литераторы», в том числе Крылов426. «Вид был прелюбезный, – сообщал Бестужев Вяземскому 28 января, – многие враги сидели мирно об руку, и литературная ненависть не мешалась в личную»427. Действительно, «Полярная звезда» сумела объединить под своей обложкой едва ли не всех известных писателей, от Грибоедова и Пушкина до Шаховского и Булгарина, и это сделало обед 20 января событием общелитературного масштаба.
В середине мая 1826 года соиздатель «Северной пчелы» Н. И. Греч устроил у себя на квартире обед в честь прибывшего в Петербург французского литератора Франсуа Ансело. Вскоре он был описан в «Пчеле» как важное событие культурной жизни, а сам герой торжества позднее посвятил ему письмо VIII своей книги «Шесть месяцев в России»428.
Ансело, библиотекарь Людовика XVIII, приехал в Россию в качестве секретаря маршала О. Ф. Мармона, по повелению короля направлявшегося на коронацию Николая I. В глазах русских литераторов он был едва ли не полномочным послом французской культуры – соответственно, приобретал особую значимость и обед в его честь.
Помимо Греча и его друга и компаньона Булгарина в обеде приняли участие литераторы и любители литературы (как русские, так и французы) – всего около тридцати человек: «поэты, ученые и грамматисты», в том числе Крылов (его Ансело в своем описании обеда упоминает первым, отмечая его европейскую известность), Лобанов, А. Е. Измайлов, О. М. Сомов, художник-медальер Ф. П. Толстой. В качестве оммажа гостю был поднят тост «за процветание французской литературы, старшей сестры русской словесности, и за здравие представителя ее на берегах Невы господина Ансело»429; в заключение он прочел фрагменты своей новой комедии.
Между тем и отечественной литературе на обеде было уделено немалое внимание. Это сказалось уже в формулировке первого тоста – в честь государя, «который, облагодетельствовав Карамзина, почтив вниманием своим Крылова, Жуковского, ободрил, почтил и оживил русскую словесность»430. Провозглашались, видимо, и тосты за отдельных литераторов, из которых Ансело запомнился один – за здоровье отсутствующего Жуковского (он тогда путешествовал по Европе).
Обед в честь Ансело пришелся на время, насыщенное драматическими событиями. Выразительную зарисовку тогдашних настроений несколько позже сделал Булгарин:
После несчастного происшествия 14 декабря, в котором замешаны были некоторые люди, занимавшиеся словесностию, петербургские литераторы не только перестали собираться в дружеские круги, как то было прежде, но и не стали ходить в привилегированные литературные общества <…> Литераторы даже избегали быть вместе и только встречаясь, мимоходом изъявляли сожаление об упадке словесности431.
В столь нервной атмосфере милости, оказанные некоторым писателям, включая Крылова, интерпретировались как знак того, что монарший гнев, поразив виновных, минует сообщество в целом.
Возрождение литературной жизни в Петербурге началось только во второй половине 1827 года. Поскольку «привилегированные», то есть официально этаблированные, литературные общества прекратили свое существование, это могло происходить лишь в приватном пространстве. Наблюдавший за процессом Булгарин сообщал в III отделение, что 28 августа, когда издатель «Отечественных записок» П. П. Свиньин решился устроить большой обед по случаю приезда в Петербург звезды московской журналистики Н. А. Полевого, «давно не бывшие вместе литераторы сошлись как давнишние знакомые, но с некоторою недоверчивостию и боязнию». Это, однако, не помешало им строить планы регулярных собраний в частных гостиных – так велика была потребность в общении432. И уже следующий большой литературный обед оказался отмечен более оптимистичным умонастроением.
6 декабря того же года Греч собрал у себя гостей по случаю выхода из печати его фундаментальных трудов – «Практической русской грамматики» и первого тома «Пространной русской грамматики». Как подчеркивал сам автор,
богатый, звучный, многообразный русский язык, занимающий одно из первых мест в числе всех известных древних и новых языков, изобилуя многими превосходными творениями в стихах и в прозе, долгое время не имел приличной степени его совершенства собственной Грамматики433.
«Грамматика» Греча пришла на смену «Российской грамматике» Ломоносова, не соответствовавшей требованиям лингвистики XIX века и не отражавшей современное состояние языка. Теперь русский язык как предмет научного изучения был поставлен наравне с основными европейскими языками. «По моему мнению, труд его [Греча] подлежит суду не какого-нибудь ученого Ареопага, но всего Русского народа», – с энтузиазмом писал Булгарин434.
Разделить радость по поводу нового отечественного достижения собралось 62 человека: «все литераторы, поэты, ученые и отличные любители словесности»435 – как бы расширенная версия обеда в честь Ансело. Куплетами и тостами приветствовали не только виновника торжества, но и важный шаг к утверждению достоинства национальной культуры, сделанный всей корпорацией. Так день рождения «Грамматики» Греча превратился в первый литературный праздник в России436.
По мере того как в европейском контексте русская литература переставала считать себя «младшей сестрой», литераторы все отчетливее сознавали свое цеховое единство и миссию. Пройдет четыре года, и еще один праздник продемонстрирует, как стремительно развивается самосознание «словесников».
Речь идет о большом обеде, устроенном издателем А. Ф. Смирдиным 19 февраля 1832 года в связи с переездом его книжной лавки и библиотеки в новое роскошное помещение на Невском проспекте, в доме лютеранской церкви св. Петра. Там, в будущем читальном зале, собрались писатели, журналисты, художники-иллюстраторы и цензоры – всего более пятидесяти человек. Почетное место за столом было отведено Крылову как признанному дуайену литературного цеха.
Новоселье Смирдина, в отличие от предыдущих подобных обедов, было описано в столичных газетах как общественно значимое событие. Анонимный автор «Русского инвалида» назвал его «небывалым на Руси пиршеством»437. «Единственное и первое в России празднество»; «веселость, откровенность, остроумие и какое-то безусловное братство одушевляли сие торжество», – вторил Греч, сам принимавший в организации деятельное участие438.
По значению этот праздник вышел далеко за пределы своей ближайшей цели – продвижения коммерческого предприятия Смирдина. По сути, сообщество литераторов чествовало самое себя и отечественную литературу. Об этом говорит порядок здравиц. Уже в первом тосте, традиционно поднятом за государя, подчеркивалось, что он, даровав России новый цензурный устав, стал «воскресителем русской словесности»439. Далее шел тост «за здоровье почтенного хозяина»; затем пили персонально за наиболее выдающихся писателей-современников, включая отсутствующих, по старшинству, в том числе за И. И. Дмитриева и Крылова. Тот, со своей стороны, предложил «почтить память отшедших к покою писателей», в основном живших в XVIII веке, начиная с Кантемира, а также выпить за «здравие московских литераторов». Последние бокалы были подняты «за здравие всех нынешних писателей <…> читателей и покупателей»440.
Ил. 18. Брюллов А. П. Обед в лавке Смирдина. Подготовительный рисунок. 1832. Фрагмент. На переднем плане за столом Крылов, напротив него Греч (в очках).
Ил. 19. Крылов и Греч (с бокалом), в глубине слева направо: Смирдин, Хвостов и Пушкин. Фрагмент оригинального рисунка А. П. Брюллова для виньетки к первой части альманаха «Новоселье». 1833.
Так очерчивалось единое пространство российской словесности, в которое включались и давно почившие предшественники, и все ныне живущие писатели, и монарх как покровитель литературы, и рядовые ее потребители. Неслучайна «гордость при виде русских книг, до 16 000 творений заключающих»441, которую, по словам «Русского инвалида», испытывали гости в помещении библиотеки Смирдина.
Во время обеда мысль об историческом единстве русской литературы выразил старейший из присутствовавших поэтов, 75-летний Д. И. Хвостов. Он приветствовал хозяина небольшим стихотворением «На новоселье А. Ф. Смирдина»:
Употребление в этом контексте слова «юбилей» выглядит несколько курьезно: юбилеем новоселье лавки Смирдина определенно не было. Хвостов явно толкует это понятие расширительно – как редкий, особо значимый праздник443.
А еще через год Булгарин провозгласит возникновение в России «сословия литераторов», существующего «независимо от других сословий» и посвятившего себя «исключительно обрабатыванию одной отрасли»444. «Сословиям» такого рода присуще сознание группового единства, важности общего дела, уважение к своему прошлому и к профессиональным авторитетам. Таким авторитетом практически для всех русских литераторов, к какому бы лагерю они ни принадлежали, еще с середины 1820‑х годов был Крылов. Неслучайно его юбилей стал первым публичным празднеством нового «сословия» и одновременно актом официального признания литературы как реальной общественной силы.
4
Обед у Воейкова. – Идея отпраздновать день рождения Крылова
Организатором юбилейного торжества в честь Крылова могла бы выступить Российская академия, членом которой баснописец был с 1811 года. Еще в 1823 году она присудила ему Большую золотую медаль, а в марте 1837‑го приняла решение заказать на свой счет его портрет и «поставить в зале собрания»445. Однако Академия никогда не отмечала юбилеи своих членов, а действующих литературных обществ в столице на тот момент, как мы уже констатировали, не было. Петербургский Английский клуб, в который Крылов вступил в 1817 году, имел традицию устройства больших торжественных обедов (как «годичных», так и по случаю важнейших государственных празднеств)446, но и там не было принято чествовать отдельных членов. В отсутствие институций, способных взять на себя такую инициативу, замысел почтить Крылова особым праздником возник в частном кругу. Это произошло в начале ноября 1837 года.
Импульсом, по всей вероятности, послужил еще один крупный литературный обед, данный Воейковым и его коммерческим партнером, купцом 1‑й гильдии В. Г. Жуковым, 6 ноября 1837 года по случаю открытия ими собственной типографии. Приглашены были практически все петербургские литераторы, за исключением Греча, Булгарина и О. И. Сенковского – личных врагов Воейкова. Среди гостей был и Крылов, занимавший за столом почетное место – так же, как на новоселье лавки Смирдина и, вероятно, ранее на чествовании Ансело.
Литературная борьба к этому времени достигла такого накала, что примирения «партий», хотя бы временного, на обеде не произошло. «Литературные аристократы» и их антагонисты, представители «литературной промышленности», держались подчеркнуто обособленно, что отмечают сразу несколько мемуаристов447. Натянутые отношения между гостями дали о себе знать в неожиданно возникшей «борьбе тостов»: в ответ на произнесенный А. В. Никитенко тост за Иоганна Гутенберга, изобретателя книгопечатания, Кукольник, Полевой, И. П. Сахаров и другие потребовали пить за русского первопечатника Ивана Федорова. Вскоре, когда большинство «аристократов» уже покинули собрание, начался, по красноречивым описаниям И. И. Панаева и того же Сахарова, разгул, сопровождавшийся аффектированными демонстрациями «русскости» вплоть до пляски вприсядку.
По меркам других литературных обедов, затея Воейкова окончилась провалом. Его обед, устроенный, в отличие от рафинированного праздника у Смирдина, в нарочито трактирном стиле, свелся к заурядной попойке448. Однако заслуживает внимания всплеск патриотических чувств, его завершивший. Так гротескно проявил себя один из системообразующих для литературного сообщества процессов – поиск адекватных форм выражения национального.
Уже на следующий день, 7 ноября, беллетрист и переводчик В. И. Карлгоф принимал обычных посетителей своего салона: Е. Ф. Розена, Кукольника, Карла Брюллова и других, а также Крылова. Сам хозяин и большинство гостей побывали у Воейкова и, несомненно, находились под свежим впечатлением. Хотя атмосфера семейного обеда в присутствии хозяйки дома радикально отличалась от царившей накануне, не будет натяжкой предположить, что вопрос о национальном духе отечественной словесности и здесь волновал собравшихся. Но теперь центром внимания стал Крылов.
За четыре с небольшим месяца до описываемых событий в московском журнале «Живописное обозрение» была опубликована биографическая заметка о нем, где говорилось:
Имя Ивана Андреевича Крылова знакомо каждому грамотному русскому. Кто не знает нашего неподражаемого баснописца, нашего Лафонтена, философа народного? Кто не прочтет нам наизусть хоть нескольких басен его? Кто не говорит, часто сам не замечая того, выражениями басен Крылова?.. Эти выражения сделались народными пословицами и, заключая в себе умную правду, в самом деле заменяют для народа нравственную философию. Надобно прибавить, что едва ли кто из русских писателей пользовался такою славою, как И. А. Крылов449.
Такой каскад восторженных характеристик давно уже не казался чем-то необычным, это была неотъемлемая часть представлений о Крылове как классике450.
Написавший эти строки Николай Полевой вечером 7 ноября был среди гостей Карлгофа. Он мог напомнить присутствующим о том, что приближается день рождения Крылова: в его заметке утверждалось, что баснописец родился 2 февраля 1768 года451, из чего следовало, что вскоре ему исполнится 70 лет.
Жена Карлгофа, Елизавета Алексеевна, вспоминала:
Посреди оживленного застольного разговора муж мой взял Крылова за руку и сказал, что имеет до него просьбу. Тот отвечал, что непременно исполнит ее, если это только в его воле. «Так вы будете у нас обедать второго февраля?» Крылов немного задумался, наконец смекнул, в чем дело, поблагодарил моего мужа и обещал быть у нас 2 февраля. Мы тут же пригласили на этот день всех присутствующих452.
Таким образом, первоначально замышлялся обычный званый обед. В семействе Карлгофов подобные события не были редкостью. Согласно мемуарам хозяйки дома, 28 января 1836 года в честь прибытия в Петербург Д. В. Давыдова они собрали у себя всю «литературную аристократию», в том числе Крылова. Впрочем, никакого специального чествования знаменитого гостя в тот вечер не происходило: за столом «много толковали о мнимом открытии обитаемости Луны», беседовали о литературе и читали стихи – однако вовсе не Давыдова453. Еще один подобный обед был дан примерно через год, в начале Великого поста 1837-го, по случаю переезда в столицу состоятельного и просвещенного москвича Ю. Н. Бартенева, и был замечателен присутствием на нем «литераторов всех партий»454. Прием в честь Крылова, несомненно, стал бы украшением литературного салона Карлгофов; были все основания рассчитывать, что именитый поэт не отвергнет приглашение, поскольку дом Олениных в это время закрылся для гостей из‑за тяжелой болезни хозяйки455.
Как видим, в предыстории знаменитого юбилея ключевую роль сыграло уникальное стечение обстоятельств.
5
Ближайший контекст юбилея: политический и литературный. – Перехват инициативы
В январе мы начали уже помышлять об обеде, который хотели дать у себя в день рождения Ивана Андреевича <…> Мы часто говорили с мужем об этом обеде, начали даже делать список тех, кого хотели приг ласить, —
вспоминала Е. А. Карлгоф456. Но этим планам не суждено было реализоваться.
17 декабря 1837 года дотла сгорел Зимний дворец, и на следующие несколько месяцев это событие стало определяющим для общественных настроений в Петербурге. В годовом отчете III отделения подчеркивалось: невиданное бедствие
послужило новым доказательством того сердечного участия, которое народ всегда принимает и в радостях, и в печалях венценосцев своих. <…> Горесть сия глубоко и искренно разделялась всеми сословиями жителей. <…> На другой же день купечество здешнее и некоторые дворяне просили принять пожертвования их на постройку дворца457.
Через несколько дней, на Рождество, столица увидела, по выражению «Северной пчелы», «русское торжество воспоминания об отражении неприятельского нашествия в 1812 году»458. По случаю исполнившегося в этот день 25-летия изгнания наполеоновских войск из России в спасенном от огня Эрмитаже был в присутствии императорской фамилии отслужен молебен, и в то же самое время перед Казанским собором под гром пушечного салюта были открыты памятники Кутузову и Барклаю де Толли. А 29 декабря по Невскому проспекту мимо них промаршировали войска гвардейского корпуса под предводительством самого государя, и «ура победное и торжественное» дважды «поколебало воздух»459.
Все это окрасило рубеж 1837–1838 годов в экстатически яркие официозно-патриотические тона.
На таком фоне власть продемонстрировала резкое недоверие к литературному сообществу. Вследствие ограничений на упоминание пожара в печати журналисты и писатели оказались практически лишены возможности выразить свою общественную позицию – в отличие от купечества, дворянства и простого народа, которым проявлять верноподданнические чувства не возбранялось460. Обида, очевидно, усилила стремление литераторов к официальному признанию их «сословия» и его собственной, весьма значимой для государства миссии. И здесь идеальным объектом, вокруг которого литературное сообщество могло сплотиться, оказалась фигура Крылова.
Не последнюю роль в том, что возникла сама возможность подобной консолидации, сыграло отсутствие Пушкина. С его гибелью нарождающаяся корпорация лишилась альтернативного «центра силы», олицетворявшего индивидуалистическое начало в литературе, подчеркнутое «самостоянье» писателя, в том числе по отношению к власти. «Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал», – эта формулировка из отчета III отделения за 1837 год461 отразила представление о двойственности Пушкина, особенно заметной в сравнении с единоцельностью Крылова. Живое воплощение лояльности и патриархальной народности, он после смерти Пушкина остался единственным безусловным авторитетом.
Еще одним фактором, сформировавшим контекст крыловского юбилея, стала кончина в Москве 3 октября 1837 года И. И. Дмитриева. Давно отошедший от активной деятельности поэт до последних дней воспринимался литературным сообществом как патриарх русской словесности. «Рождению литературы нашей нет и столетия, – писал в те дни С. П. Шевырев, – если бы Дмитриев прожил еще два года, то мог бы праздновать в 1839 году462 юбилей русской поэзии как старший ее представитель»463. Эта смерть подвела черту под старинным спором о сравнительных достоинствах обоих баснописцев, и соответствующий статус естественным образом перешел к Крылову.
Неслучайно Жуковский в приветственной речи на крыловском празднике соединит в пантеоне российской словесности самого юбиляра с символическими фигурами Дмитриева и Пушкина:
Выражая пред вами те чувства, которые все находящиеся здесь со мною разделяют, не могу не подумать с глубокою скорбию, что на празднике нашем недостает двух, которых присутствие было бы его украшением и которых потеря еще так свежа в нашем сердце. <…> Воспоминание о Дмитриеве и Пушкине само собою сливается с отечественным праздником Крылова464.
Очевидно, что замысел Карлгофов устарел, не успев родиться. Усложняющимся на глазах представлениям литературного сообщества о себе и о месте в нем Крылова обед в частном доме уже не соответствовал. И здесь инициативу перехватили чуткие ко всем новым веяниям литераторы круга «Северной пчелы».
Они задумали отпраздновать не день рождения, а профессиональный юбилей Крылова – пятидесятилетие его литературной деятельности. Главную роль в формировании этого замысла сыграл, по-видимому, Греч. О планах Карлгофов он мог узнать через Полевого – тогда негласного редактора «Пчелы», которую Греч издавал вместе с Булгариным. Из обсуждения этих намерений, очевидно, и родилась идея юбилея. По горячим следам событий Греч утверждал, что она была высказана Кукольником 19 января «в дружеской беседе литераторов и художников»465, но позднее называл автором этой идеи себя.
Последнее более вероятно. К тому времени Греч обладал большим опытом организации такого рода торжеств. Он принимал у себя Ансело, давал обед в связи с выходом «Грамматики» и участвовал в подготовке смирдинского новоселья. Не исключено, что он был причастен и к чествованию Вейссе, поскольку преподавал в Петришуле в годы его директорства. Он и сам побывал в роли чествуемого – по случаю его приезда в Москву в начале июня 1833 года крупнейший московский книгопродавец и издатель А. С. Ширяев дал торжественный обед, репортаж о котором вскоре появился в «Северной пчеле»466.
Сама мысль интерпретировать литературное творчество как профессиональную деятельность и, соответственно, применить к нему обычай юбилейных торжеств была новаторской467. Не только Россия, но и Европа писательских юбилеев еще не знала. Напомним, что даже Гёте в 1825 году чествовали в связи с пятидесятилетием его службы великому герцогу Веймарскому, хотя он появился в Веймаре уже знаменитым писателем.
Характерно, что эта идея родилась не в кругу «литературных аристократов», к которому баснописец был традиционно близок, а у литераторов «торгового», то есть сугубо профессионального направления. Переход от домашнего формата празднования к публичному означал легитимацию всего литературного «сословия» как профессиональной корпорации, а самой литературы – как общественного служения.
Греча, весьма вероятно, вдохновила высказанная Шевыревым умозрительная идея столетнего «юбилея русской поэзии». И здесь как нельзя более кстати пришелся Крылов. Такую возможность нельзя было упустить, даже если бы для этого потребовались кое-какие натяжки.
Если день и год рождения Крылова ранее хотя бы упоминались в печати, то вопрос о начале его литературной деятельности оставался совершенно неисследованным, и потому дата, от которой отсчитывалось 50 лет, была выбрана, в общем, наугад.
«В начале 1838 года Крылов в разговорах как-то вспомнил, что за пятьдесят лет пред сим, именно в феврале 1788 года, он напечатал первую свою статью в „Почте духов“», – пояснит семь лет спустя Булгарин468. С «Почтой духов» связывал первые шаги Крылова в литературе и С. Н. Глинка469. При этом, как несложно было при желании установить, крыловский журнал начал выходить вовсе не в феврале 1788 года, а в январе 1789-го.
Имелась и другая версия вступления Крылова на поприще литературы. Года за два до юбилея Лобанов обнаружил публикацию его юношеской трагедии «Филомела», которая считалась утраченной, и датировал ее создание 1786 годом470. Плетнев в биографии Крылова, вышедшей в 1847‑м, прямо связал это библиографическое открытие с юбилеем (спутав, впрочем, дату написания трагедии с датой ее напечатания):
Хотя еще с лишком за год перед тем совершилось пятидесятилетие со времени появления его «Филомелы» в печати, но вспомнили о том только по случаю приближавшегося дня его рождения471.
В итоге неуверенность организаторов ощущалась даже в официальном наименовании праздника в честь Крылова, – «день его рождения и совершившегося пятидесятилетия его литературной деятельности» (курсив наш. – Е. Л., Н. С.). Невнятность повода, однако, не помешала воспользоваться им в полной мере.
Не менее важна была и другая – полемическая – подоплека этого замысла.
Еще в конце ноября 1837 года Булгарин в статье «Кончина И. И. Дмитриева», в очередной раз напомнив о давнишней распре между поклонниками двух баснописцев, агрессивно подчеркнул превосходство Крылова, «несравненного» в своей народности472. Это был проверенный способ подразнить его вечного оппонента Вяземского, некогда опрометчиво поставившего Дмитриева выше. Теперь, когда Крылов прочно занял первую строку литературной табели о рангах, Булгарин мог рассматривать его юбилей как возможность «запатентовать» собственную правоту.
Общеизвестная индифферентность Крылова, его подчеркнутое дистанцирование от любых конфликтов позволяли надеяться, что он примет предложенную игру, от кого бы она ни исходила. Куда труднее было предвидеть, что за право реализовать этот смелый замысел немедленно разгорится нешуточная борьба.
6
Идея Греча. – Бенкендорф против Уварова. – Второй перехват инициативы. – Новый организационный комитет
Пока автор первоначальной идеи Карлгоф вместе с женой безмятежно готовились к своему обеду473, Греч и еще несколько его приятелей, включая Булгарина, приступили к собственным действиям. Взяв за образец «докторские» юбилеи, они наметили состав организационного комитета. Помимо самого Греча, туда планировалось включить самых влиятельных друзей баснописца – Оленина, Жуковского и Мих. Ю. Виельгорского, а также Брюллова. Первого, очевидно, как начальника Крылова по службе; второго как самую авторитетную после юбиляра фигуру литературного Петербурга; третьего как лицо, имевшее немалый вес при дворе, и вдобавок композитора. Последнее означало намерение украсить торжество куплетами, а участие Брюллова подразумевало специальное художественное оформление. Нехарактерная для чопорных юбилеев врачей, эта артистическая составляющая была позаимствована от праздников в честь самого Брюллова и Глинки.
Первым делом «надлежало испросить соизволение начальства»474. Высочайшее разрешение на корпоративные юбилеи получали и медики, причем через «профильное» для них Министерство внутренних дел. Кому же следовало заниматься юбилеем литератора?
Непосредственное отношение к словесности имело Министерство народного просвещения, ведавшее цензурой, однако Греч с товарищами решили прибегнуть не к Уварову, а к главе III отделения, благо с этим ведомством у членов кружка сложились тесные контакты475:
Что было ближе, как обратиться к находившемуся тут же старшему адъютанту Корпуса жандармов г. Владиславлеву, который охотно принял на себя довести о том до сведения графа А. Х. Бенкендорфа чрез начальника его штаба [Л. В. Дубельта]476.
Выбор между Уваровым и Бенкендорфом в высшей степени симптоматичен. Издатели «Северной пчелы» не случайно находились в натянутых отношениях с «профильным» министром. Профессиональные журналисты, выпускавшие самую популярную газету своего времени и еще несколько изданий, Греч и Булгарин живейшим образом ощущали, как сильно цензурные придирки, угрозы и неожиданные начальственные головомойки вредят их коммерческой деятельности. В поисках защиты от гнета Уварова и его цензуры они обращали свой взор к Бенкендорфу – и неизбежно оказывались между молотом и наковальней. Вражда двух могущественных сановников то затухала, то разгоралась с новой силой, и полем их столкновения нередко становилась журналистика.
В данном случае Греч и Булгарин адресовались к Бенкендорфу в расчете на то, что III отделение просто санкционирует задуманный ими праздник, не вмешиваясь в его организацию и содержание. Им представлялось корпоративное торжество, аналогичное «докторским» юбилеям, – следующий после новоселья Смирдина шаг в становлении самостоятельного «сословия литераторов». Но не тут-то было.
По-видимому, 23 января Бенкендорф доложил о необычной инициативе Николаю I. Во всяком случае, этим числом датирована докладная записка, подготовленная в III отделении. Приведем ее полностью.
3‑го февраля текущего 1838 года совершается семидесятилетие жизни знаменитого нашего баснописца Ивана Андреевича Крылова и пятидесятилетие трудов его литературных, посвященных водворению нравственности, благих начал семейственной и гражданской жизни. В течение пятидесяти лет осчастливленный постоянным расположением монархов и всего августейшего императорского дома, осыпанный всеми знаками истинного уважения и благодарности от русской публики, знаменитый писатель испытал все роды славы, столь справедливо заслуженной; остается увенчать путь полезных трудов баснописца торжественным изъявлением общего уважения и благодарности от лица занимающихся литературою, искусствами и художествами, для которых И. А. Крылов оказал истинно полезные и важные услуги. Да позволено им будет по примеру врачей, торжествовавших юбилей маститых своих собратов, поднести знаменитому баснописцу золотую медаль с приличными аллегорическими изображениями литературных его подвигов, надписями и портретом его; серебряную вазу с означением числа и случая и эти знаки душевного уважения и признательности литераторов и художников для большей торжественности поднести за особым обеденным столом в день рождения И. А. Крылова 3‑го февраля 1838 в присутствии приглашенных важнейших государственных сановников, литераторов и художников.
Для устройства сего торжества предполагается создать комитет из действительного тайного советника А. Н. Оленина, тайного советника С. С. Уварова, графа М. Ю. Виельгорского, В. А. Жуковского, П. А. Плетнева, П. А. Вяземского, графа Ф. П. Толстого, К. П. Брюллова, М. И. Глинка [sic!], Н. И. Греча и Д. И. Языкова477.
Здесь прежде всего обращает на себя внимание дата намеченного торжества – 3 февраля. Инициаторам юбилея, в особенности Гречу как автору первой биобиблиографической заметки о баснописце478, без сомнения, было хорошо известно, что днем рождения Крылова считается 2 февраля. Однако во всех бумагах из дела III отделения фигурирует 3 февраля. Возможно, это была ошибка, по недосмотру кочевавшая из документа в документ; возможно, дату осознанно пытались перенести479. Как бы то ни было, в итоге праздник состоялся именно 2 февраля, как планировалось еще Карлгофами.
Докладная записка отражает и план юбилея в том виде, в каком он вышел из рук Греча и его приятелей, и изменения, внесенные в III отделении. Только там могла возникнуть идея привлечения к участию в празднестве «важнейших государственных сановников». Тем самым ему придавалась отчетливо официозная окраска; по сути, он превращался в государственное чествование «огосударствленного» баснописца.
На это указывают и перемены в составе комитета, куда были дополнительно включены лица, представлявшие «профильные» ведомства, а именно Уваров (министр народного просвещения), Толстой (вице-президент Академии художеств и известный медальер, автор работ, посвященных победам русского оружия), Языков (непременный секретарь Российской академии, в связи с тяжелой болезнью президента А. С. Шишкова исполнявший представительские функции). Помимо них, в комитет были введены: Глинка (как корифей русской музыки), Плетнев, занимавший кафедру отечественной словесности Санкт-Петербургского университета, и Вяземский, сочетавший с литературной известностью высокий чин и должностное положение (статский советник, вице-директор Департамента внешней торговли Министерства финансов). Вспомнив о том, что еще один член комитета, Брюллов, обладал в русской живописи тем же статусом, что Глинка в музыке, констатируем, что готовился не просто праздник, а триумф национального значения.
При этом бросаются в глаза признаки неопытности организаторов. За полторы недели до намеченного торжества они заявляют о желании по примеру врачей поднести юбиляру именную медаль и вазу, хотя не только не существовало самих этих предметов, но и сбор средств, необходимых для их изготовления, не начинался, а разрешение на соответствующую подписку не испрашивалось.
24 января, на следующий день после доклада императору, Бенкендорф подготовил письмо, которым уведомлял о происходящем Уварова:
Милостивый государь Сергей Семенович!
Дошло до сведения государя императора, что общество здешних литераторов и художников по случаю совершения 3‑го будущего февраля семидесятилетия знаменитому нашему баснописцу Крылову и пятидесятилетия литературным его трудам намеревается праздновать сей день и за особенным обеденным столом, к которому будут приглашены знатнейшие государственные сановники, поднести ему золотую медаль и серебряную вазу.
Его императорское величество, совершенно одобряя таковое изъявление уважения и благодарности сему знаменитому писателю и желая равномерно оказать ему знак всемилостивейшего своего внимания, повелел мне сообщить вашему превосходительству, дабы вы представили его величеству о награждении г. Крылова к означенному дню орденом.
Сим, исполняя высочайшую волю, имею честь быть с совершенным почтением и преданностию <…>
гр. Бенкендорф480.
Глава III отделения недвусмысленно, хотя и в корректной форме дает понять, что именно он обладает прерогативой обсуждать с государем важные вопросы, касающиеся литераторов и литературы. Самому же Уварову достается роль исполнителя высочайшего распоряжения, которое и «спускается» ему через Бенкендорфа. При этом выражение «дошло до сведения государя императора» содержит намек на то, что министр народного просвещения не исполняет должным образом свои обязанности, вследствие чего о патриотической инициативе, возникшей в подведомственной ему сфере, вынужден докладывать глава III отделения. Все эти колкости должны рассматриваться в контексте длительного и острого соперничества между Бенкендорфом и Уваровым481.
Письмо, без сомнения, взбесило министра. Уклониться от реализации плана, уже получившего высочайшее одобрение, он не мог, однако, не пожелав смириться с отведенной ему чисто технической ролью, незамедлительно предпринял усилия для того, чтобы взять процесс подготовки юбилея под свой контроль.
Сохранив официозно-патриотический характер празднества, приданный III отделением, Уваров изменил состав комитета. Прежде всего он мстительно вычеркнул оттуда Греча, явно считая его виновником своего унижения. Далее, стремясь создать такой комитет, который за оставшуюся неделю сумеет справиться с массой задач, он избавился от бесполезных, сугубо декоративных фигур и добавил тех, от кого можно было ожидать активных действий. В состав «уваровского» комитета по подготовке юбилея вошли Оленин, В. Ф. Одоевский, Вяземский и Плетнев; им активно помогали Жуковский и Виельгорский. Кроме того, Уваров официально назначил в комитет Карлгофа, который на днях должен был занять при министре должность чиновника для особых поручений.
Новый состав организаторов сразу принялся за работу, и это придало Уварову уверенности. 27 января он направляет Бенкендорфу весьма язвительное письмо:
Милостивый государь граф Александр Христофорович.
На отношение вашего сиятельства от 25‑го сего генваря № 285 о праздновании пятидесятилетнего литературного юбилея почтенного нашего Крылова имею честь вас, милостивый государь, уведомить, что по взятым мною справкам открывается, что мысль об этом празднестве родилась на частном обеде у полковника Карлгофа, где г. Кукольник предложил обратить этот день в торжественное собрание здешних литераторов, но что никаких распоряжений к сему не было сделано; еще менее имеется в виду серебряная ваза и золотая медаль, о которых упоминается в отношении вашего сиятельства, и что наконец, сколько я мог узнать, 3 февраля есть просто день рождения Крылова, а не пятидесятилетний его литературный юбилей.
Не желая, однако же, чтобы высокая и благодетельная мысль государя императора, изъявляющего таким образом свое особое покровительство российской словесности, могла быть оставленною без исполнения, я, с своей стороны, принимаю ныне надлежащие меры к тому, чтоб по подписке дан был обед Крылову 3‑го февраля в зале Благородного собрания.
О всех сих обстоятельствах будет мною доведено до сведения его императорского величества. Считаю между тем долгом предуведомить о сем и ваше сиятельство482.
Отныне, подчеркивает Уваров, он будет действовать самостоятельно, не нуждаясь в помощи шефа жандармов.
К этому моменту была окончательно сформирована и официозная концепция юбилея Крылова как торжественной демонстрации «особого покровительства российской словесности», оказываемого верховной властью. Отсвет этого «особого покровительства», что немаловажно, падал и на самого Уварова как министра народного просвещения. Со своей стороны, он постарался елико возможно акцентировать свою роль посредника между литературой и властью. За считаные дни, остававшиеся до праздника, он успел составить рескрипт о награждении Крылова орденом св. Станислава 2‑й степени, продумать порядок его торжественного вручения, при содействии статс-секретаря А. С. Танеева получить подпись императора на грамоте с текстом рескрипта и, наконец, взять из Капитула сами орденские знаки483.
29 января одновременно с грамотой Уваров подал Николаю I всеподданнейшую записку, в которой выдвигал свою версию событий, сильно отличающуюся от изложенной Бенкендорфом. Из этого документа государь должен был узнать, что шеф жандармов в силу небрежности и некомпетентности вовлек его в сомнительное предприятие, однако благодаря его, Уварова, вмешательству ситуация будет спасена.
Граф Бенкендорф сообщил мне высочайшее Вашего Императорского Величества повеление о представлении статского советника Крылова к знаку отличия к 3‑му будущего февраля, в который день совершится его пятидесятилетний литературный юбилей.
По собранным мною сведениям, оказывается, что мысль о праздновании Крылова [sic!] родилась частно между некоторыми литераторами, но что к сему досель никаких мер не было принято, что, сколько я мог узнать, ни вазы серебряной, ниже медали золотой никем к этому дню не заготовлено, и что наконец 2‑го февраля (не 3-го) минет Крылову 70 лет, а первому его напечатанному произведению 52 года.
Получив 25‑го сего месяца высочайшее повеление чрез графа Бенкендорфа, я озаботился устроить обед, который будет дан 2‑го февраля Крылову по подписке в зале Благородного собрания. Распорядителями назначены под председательством действительного тайного советника Оленина князь Вяземский, князь Одоевский, действительные статские советники: Плетнев и Карлгоф.
Статский советник Крылов имеет орден св. Владимира 3‑й степени. В порядке постепенности ему следует орден св. Станислава 2‑й степени.
Вследствие сего, поднося Вашему Величеству проект грамоты на сказанный орден, имею счастие присовокупить, что в случае утверждения оной я считал бы, с своей стороны, распорядиться так, что, приняв участие в обеденном столе, коим полагается почтить нашего знаменитого поэта, в самое время собрания лично вручить ему от имени Вашего Величества знаки орденские и грамоту. Я смею думать, что этим лестным и неожиданным знаком Монаршего внимания довершится радость почтенного старца и возвысится его торжество.
На грамоте полагаю выставить число 2‑е февраля, всеподданнейше испрашивая на все это всемилостивейшее разрешение Вашего Императорского Величества484.
Николай наложил на уваровскую записку короткую резолюцию «Согласен», и с этого момента подготовка к празднованию невиданного юбилея вступила в финальную, самую напряженную стадию. Однако ни суета, ни ответственность, ни пристальное внимание начальства не могли заставить членов комитета забыть о том, что 29 января – особый день. Вяземский писал об этом А. Я. Булгакову:
Сегодня годовщина смерти Пушкина. Мы сейчас от панихиды, и бедный отец его был с нами. Между тем сегодня день рождения Жуковского, который нездоров. Между тем ко 2‑му февраля готовим пиршество Крылову для празднования рождения его и совершившегося пятидесятилетия его литературного поприща. Государь также заочно участвует в этом празднестве. Бездна хлопот нам, учредителям. Поздно схватились за дело, а нужно, чтобы поспело.
Вот наша радость и горе, смерть и жизнь сливаются в одну струю, и все уплывает, и все мы уплывем. Обнимаю485.
О том, какую деятельность развил в это время комитет, вспоминала Е. А. Карлгоф:
Господа эти каждый день собирались у Оленина; князь Одоевский и мой муж приняли на себя все хлопоты и находились целые дни в разъездах. Я принимала живое участие во всех этих приготовлениях, помогала уговариваться с поваром, с кондитером, сообща сочиняли меню обеда. Разумеется, была стерляжья уха под именем Демьяновой Ухи и все, что можно было придумать тонкого, роскошного и вместе соответствующего гастрономическим вкусам Крылова486.
Из сохранившейся переписки и других бумаг членов комитета487 следует, что они распределили между собой сферы ответственности. Так, Оленин принял на себя составление общего сценария торжества; в его доме происходили совещания комитета и обсуждались тексты речей. Одоевский договаривался с капельмейстером Гвардейского корпуса Ф. Б. Гаазе об исполнении военным духовым оркестром и «певчими» подобранных им музыкальных отрывков488, занимался поиском нот и отвечал за печатание необходимых материалов в Гуттенберговой типографии, содержателем которой был его свояк Б. А. Враский. Вяземский и Виельгорский сочиняли приветственные куплеты – первый слова, второй музыку. Меню обеда оформил Брюллов, но, вероятнее всего, не Карл, а его брат Александр – архитектор, художник и книжный иллюстратор, автор виньетки к альманаху «Новоселье»489.
Ил. 20. Меню юбилейного обеда. Виньетка А. П. Брюллова (?). 1838.
Ил. 21. Крылов на рисунке А. П. Брюллова, изображающем обед в лавке Смирдина. 1832. Фрагмент; см. ил. 17.
Ил. 22. Крылов, опирающийся на льва. Фрагмент меню.
Комитет, судя по всему, не испытывал денежных затруднений. «Что до расходов – мы не скупимся», – заверял Одоевский Гаазе 1 февраля, настаивая на еще одной репетиции непосредственно в день праздника490. Вероятнее всего, некоторая экстренная сумма была выделена Уваровым и распоряжался ею Карлгоф как чиновник особых поручений.
При этом важнейшей задачей членов комитета было распространение билетов, чем занимались в особенности Одоевский491 и Жуковский. «Билет на праздник стоил, помнится мне, 30 рублей ассигнациями, но желавших было так много, что невозможно было всех удовлетворить. Число билетов было ограничено и предоставлено преимущественно литераторам и артистам», – писала Е. А. Карлгоф492.
Истинные же авторы идеи юбилея в это время пребывали в полной растерянности. По словам Греча, когда Кукольник узнал (очевидно, от знакомых в III отделении), что их инициатива одобрена государем, они со дня на день ожидали соответствующего официального уведомления. Но вместо этого обнаружили, что их замысел присвоен Уваровым, а подготовкой юбилея Крылова вовсю занимаются другие люди.
7
Праздник 2 февраля 1838 года: гости, речи и лавровые венки
Как вспоминала Е. А. Карлгоф, организовать крыловский юбилей «успели в четыре дня»493. Из-за спешки многое делалось на живую нитку, в отличие от тщательно подготовленных праздников в честь медиков. Так, вместо неторопливого сбора средств в разных городах, который позволил бы аккумулировать значительную сумму494, подписные листы были разосланы «ко всем литераторам, находящимся в Петербурге», лишь за несколько дней до праздника495. Сколько денег было собрано таким образом, неизвестно496, но ни о дорогой вазе, ни о медали не могло быть и речи.
В то же время юбилей Крылова разительно отличался от предшествующих праздников такого рода тем, что организаторы составили и ко дню праздника напечатали брошюру – «Приветствия, говоренные Ивану Андреевичу Крылову в день его рождения и совершившегося пятидесятилетия его литературной деятельности, на обеде 2 февраля 1838 года в зале Благородного Собрания». Само по себе издание подобных книжечек было принято в практике юбилеев, но обычно они выходили post factum и содержали описание уже состоявшихся праздников. Брошюра же, посвященная юбилею Крылова, получила цензурное разрешение непосредственно в день торжества; таким образом, включенные в нее полные тексты приветствий были разрешены к печати еще до произнесения497.
Гости, видимо, получали по экземпляру этой брошюры, где, помимо текстов основных речей и тостов, содержался общий сценарий праздника, а также перечень музыкальных произведений, которые должны были его сопровождать498. Оленин в шутку называл брошюру «нашим libretto»499 за сходство с летучими листками, предназначенными для зрителей и участников театрализованных увеселений.
Уникальной особенностью этого издания, отличающей его от других подобных брошюр, стало отсутствие в нем биографии юбиляра. Зато участники обеда находили у своих приборов изящное меню с виньеткой, включающей портрет баснописца в окружении зверей и птиц – персонажей его сочинений. Это курьезное замещение неслучайно: в глазах современников легендарный аппетит баснописца был одной из его визитных карточек. Характерно, что обед, состоявший из блюд французской кухни, открывался русскими кушаньями, шутливо названными «Демьянова уха» и «Крыловская кулебяка и пирожки».
Некоторый крыловский колорит был придан и музыкальному сопровождению. Наряду с отрывками из Моцарта, Бетховена, Глинки прозвучал хор из оперы К. А. Кавоса «Илья Богатырь» на стихи самого юбиляра (1806), в свое время признанный одним из самых удачных воплощений патриотической темы в русском музыкальном театре500.
К пяти часам вечера 2 февраля в парадную залу Дворянского собрания прибыло свыше 200 человек501, большей частью литераторы и светские любители словесности. При этом всем чиновникам, включая юбиляра, было рекомендовано явиться в вицмундирах502 – явный признак официозности торжества. И неслучайно, что неразбериха, в результате которой отдельные значительные лица, в том числе А. Ф. Орлов, не получили билетов, через несколько дней станет причиной нервного разбирательства внутри группы организаторов503.
Весьма необычным для подобных праздников оказалось присутствие дам. Из особ женского пола приглашения присутствовать на крыловском празднике удостоились прежде всего супруги организаторов, а также, вероятно, дамы из близких Крылову семейств504. «Я была на хорах, где находились еще несколько дам и между ними графиня Уварова, княгиня Одоевская, княгиня Вяземская. Нас очень хорошо угощали, приносили бокалы с шампанским»505, – вспоминала Карлгоф. В отличие от гостей-мужчин, купивших билеты, они не пользовались правом сидеть за общим столом, однако не были и сторонними наблюдательницами. В сценарии торжества им, по-видимому, отводилась важная роль – представительствовать от имени широкой читающей публики и в особенности матерей, пекущихся о воспитании своих чад.
В соответствии с церемониалом, выработанным для «докторских» юбилеев, самого виновника торжества с почетом доставили на праздник два члена организационного комитета: Плетнев и Карлгоф.
В пять часов прибыл г. министр народного просвещения, в кругу всех посетителей прочитал <…> высочайшую грамоту на пожалование Ивана Андреевича кавалером ордена Святого Станислава 2‑й степени и возложил на него знаки сего ордена, —
сообщала «Северная пчела». Предшествующий юбилей лейб-медика Рюля также сопровождался пожалованием юбиляру ордена (Белого орла), однако благоволение к Крылову было подчеркнуто тем, что награждение сопровождалось рескриптом и совершилось на глазах у всех собравшихся. Уварову, без сомнения, принадлежала и формулировка рескрипта: за
отличные успехи, коими сопровождались ваши долговременные труды на поприще отечественной словесности, и благородное, истинно русское чувство, которое всегда выражалось в произведениях ваших, сделавшихся народными в России506.
Ил. 23. Верне О. Николай I с сыновьями Николаем и Михаилом. 1836.
За этим последовал еще один короткий, но исключительно значимый эпизод, не замеченный большинством гостей. Только в 1847 году о нем рассказал Плетнев:
Украсив звездою грудь поэта, министр пригласил его в особенную залу, куда их императорские высочества великие князья Николай Николаевич и Михаил Николаевич изволили прибыть для поздравления Крылова507.
Братья шести и пяти лет от роду поздравили юбиляра в качестве представителей детской читательской аудитории. Это был неформальный и негласный вклад императорской фамилии в чествование поэта508. Все происходило в отдельной комнате, в самом узком кругу, чтобы не смущать умы чрезмерными милостями к человеку из литературного сообщества. В результате посещение великими князьями юбилея Крылова не отразилось ни в одном печатном описании, включая то, которое по горячим следам написал сам Плетнев509, и не попало ни в одни известные на сегодня мемуары. Но слух о подобных намерениях Николая все-таки носился в обществе.
Император, как рассказывают, говорил, что сожалеет о том, что не послал одного из своих младших детей на этот праздник, чтобы тот прочел Крылову одну из его басен, которые их столько забавляют, —
через несколько дней после юбилея писал Александру Булгакову ученый и литератор Авр. С. Норов, человек достаточно осведомленный510. О том, что эта особенная, практически семейная почесть все-таки была оказана баснописцу, знали единицы. Тем не менее, когда Плетнев решился поведать о ней, цензура не вымарала его рассказ; не опровергала его и императорская фамилия, которой издатели поднесли только что вышедшую книгу, а значит, он был молчаливо признан достоверным.
Обед в честь 50-летия литературной деятельности Крылова получил значение торжества, которое Жуковский в своей речи не случайно назвал «праздником национальным».
Когда бы можно было пригласить на него всю Россию, она приняла бы в нем участие с тем самым чувством, которое всех нас в эту минуту оживляет, и вы от нас немногих услышите голос всех своих современников, —
в этих словах, обращенных к юбиляру, нация – совокупность ныне живущих россиян. Однако в финале речи она предстает уже как вневременная общность, для которой крыловские
поэтические уроки мудрости <…> никогда не потеряют <…> своей силы и свежести: ибо они обратились в народные пословицы; а народные пословицы живут с народами и их переживают511.
Публичное чествование Крылова стало знаковым событием для литературной корпорации. Оно впервые в России подняло писателя до уровня государственного или военного деятеля. Об этом говорило присутствие в числе гостей не только министра народного просвещения, но и председателя Государственного совета, военного министра, министра финансов, министра внутренних дел, министра государственных имуществ, главы III отделения, предводителя дворянства Санкт-Петербургской губернии, многих высокопоставленных придворных и военных, включая генералов-литераторов Д. В. Давыдова, И. Н. Скобелева и А. И. Михайловского-Данилевского и даже дряхлого президента Российской академии адмирала Шишкова512. Сын одного из организаторов праздника Иосиф Виельгорский, воспитанный при дворе, чутко фиксирует сходство с придворным церемониалом:
Крылова принимали как Государя. Все перед ним расступалось. Каждый подходил к нему с приветствием, многие ему представлялись, и каждый был рад быть в эту минуту с ним знакомым513.
«Я был тронут до слез; праздник чудесный и весьма примечательный», – продолжал свое описание Виельгорский, вслед за соседом по столу В. Ф. Ленцем называя происходящее «первым публичным обедом в Петербурге»514. Ленц, недавно вернувшийся из поездки по Европе, за обедом рассказывал о public dinners in London515. На такое сравнение его, по-видимому, натолкнули и сам характер праздника как чествования выдающегося соотечественника, и тот факт, что участие в торжестве предполагало денежный взнос (как это было принято для британских банкетов, чаще всего имевших благотворительную цель), и, наконец, присутствие дам516. Впрочем, официозный характер крыловского юбилея не позволяет полностью уподобить его public dinner.
При этом торжество, благодаря участию в организационном комитете Оленина, имело и некоторое сходство с чествованием Брюллова в Академии художеств. Тогда обеденный стол был накрыт напротив знаменитой картины Брюллова, а на крыловском празднике ту же символическую роль выполняли книги:
Помещение гостей так было устроено, что они отовсюду могли видеть общего любимца. Против него, на другой стороне залы, поставлен был стол, прекрасно освещенный и убранный цветами, где стоял в лавровом венке бюст его и лежали разные издания всех сочинений Крылова, какие только могли собрать тогда517.
Лавровый венок, в тот вечер заменивший собой ценный подарок юбиляру, стал самым эффектным атрибутом праздника. «Сказали Крылову, что дамы желают пить его здоровье, он вышел на средину зала; мы все встали, от души его приветствовали и бросили лавровый венок», – так запечатлелась эта театральная мизансцена в памяти Е. А. Карлгоф518. «Он с чувством благодарил дам за их трогательное внимание к нему», – дополняет ее рассказ Плетнев519.
М. А. Чернышева справедливо усматривает здесь прямую отсылку к знаменитому апофеозу Вольтера в Комеди Франсез 30 марта 1778 года520. Тогда классика, сидевшего в ложе, торжественно увенчали лаврами, а на сцену был вынесен его бюст, также украшенный лавровым венком. Самому Крылову и большинству присутствующих было, несомненно, известно и о ежегодных чествованиях Мольера, которые с 1821 года происходили в том же театре. В 1837‑м свидетелем такого апофеоза стал Гоголь:
Я был не так давно в Théâtre Français, где торжествовали день рождения Мольера. <…> В этом было что-то трогательное. По окончании пиэсы поднялся занавес: явился бюст Мольера. Все актеры этого театра попарно под музыку подходили венчать бюст. Куча венков вознеслась на голове его521.
В очередной раз такое представление состоялось в день рождения Мольера 15 января по новому стилю (3 января по старому) 1838 года, то есть совсем незадолго до того, как начал работу организационный комитет крыловского юбилея. Его описание можно было прочесть во французской прессе522. Организаторы таким образом воздали должное и театральным заслугам юбиляра, напоминая, что Крылов отнюдь не только баснописец523.
Русской традиции увенчания лаврами литератора, к тому же живого, еще не существовало. Единственный подобный случай (наверняка памятный самому Крылову и Оленину) произошел 23 сентября 1815 года на вечере в доме петербургского гражданского губернатора М. М. Бакунина после премьеры комедии А. А. Шаховского «Урок кокеткам, или Липецкие воды». Литераторы круга «Беседы любителей русского слова» с преувеличенным энтузиазмом чествовали драматурга, а в несколько курьезной роли Музы или Славы, награждающей победителя, выступила уже немолодая хозяйка дома. Это из ряда вон выходящее событие вызвало острую реакцию противоположного литературного лагеря и стало отправной точкой для создания «Арзамаса»524.
Тем более значимо появление венков на юбилее Крылова. Сценарий праздника, несомненно согласованный с Уваровым, не предполагал ни торжественного поднесения баснописцу венка, ни тем более увенчания его лаврами; в присутствии высших государственных сановников, на фоне награждения орденом и милостивым рескриптом это выглядело бы двусмысленно. Вероятно, поэтому столь важный символический акт организаторы передоверили дамам, формально вынеся его за рамки сценария. Несмотря на искусственную «случайность» этого жеста, венок, без сомнения, был воспринят всеми присутствующими как знак «классического» достоинства юбиляра. Именно на это указывает Лобанов:
Трогательно было смотреть на него, когда он, по окончании обеда, в другой зале сидел за маленьким столом и в одной руке держал свою любимицу – сигару, а другою рукою скромно накрыл свой лавровый венок. Молодые литераторы окружали седого, маститого, увенчанного славою писателя и начали просить, чтобы он каждому из них дал на память по листочку из его лаврового венка. Крылов с радушною улыбкою начал обрывать свой венок и раздавать листки просителям525.
Символичность ситуации: патриарх литературы, принимая знак высшего отличия, благословляет идущих ему на смену и приобщает их к своей славе, – привлекла внимание младшего литературного поколения. 26-летний Е. П. Гребенка, к этому времени уже известный своими баснями («Малороссийскими присказками»), на следующий день после торжества написал стихотворение «Лавровый листок»:
А на самом празднике представительство от лица «младших делателей» на поприще литературы было доверено 34-летнему В. Ф. Одоевскому, который произнес приветственную речь, и 30-летнему В. Г. Бенедиктову, сочинившему стихотворение «Пир 2 февраля 1838 г.».
Эти стихи прочел один из самых высокопоставленных гостей – министр внутренних дел граф Д. Н. Блудов, товарищ Крылова по Российской академии. Выбор Бенедиктова в качестве автора главного поэтического поздравления объяснялся никак не недостатком поэтов среди друзей Крылова528. Вероятнее всего, он был привлечен к подготовке юбилея своим покровителем Карлгофом как яркая фигура нового поколения, для которого одним из эстетических столпов было творчество Крылова. Окончательное же решение о включении его стихов в программу принимал Вяземский, распорядитель литературной части, – об этом свидетельствует письмо к нему Бенедиктова от 31 января529.
8
Музыка и поэзия на юбилее. – Рождение «дедушки Крылова»
Истинной кульминацией торжества стало исполнение лучшим басом петербургской сцены О. А. Петровым в сопровождении хора гвардейских певчих и военного духового оркестра куплетов на музыку Виельгорского и стихи Вяземского – «На радость полувековую…». Текст состоит из шести строф с двумя вариантами рефрена, звонкий четырехстопный хорей которого:
вызывал в памяти державинское «Гром победы, раздавайся» на музыку О. И. Козловского. Еще недавно этот полонез служил неофициальным гимном Российской империи:
Со временем «Гром победы» превратился в традиционную ритмическую основу для сочинений, воспевающих воинскую доблесть532. Он слышится в куплетах, которыми в 1806 году в Москве приветствовали Багратиона. Известно, что на ту же музыку в 1812‑м исполнялся «польский» (полонез) Н. П. Николева «На победы светлейшего князя Михайла Ларионовича Голенищева-Кутузова Смоленского, спасителя Отечества». И хотя от куплетов, пропетых на крыловском празднике, сохранился только текст, можно предположить, что и музыка к ним прямо цитировала «Гром победы». Тот же ритмический рисунок использовал Бенедиктов; его – возможно, неосознанно – повторил и Гребенка в стихах, передающих впечатления от праздника.
Восторг был всеобщим.
Когда приходило «Здравствуй, дедушка Крылов», громкие восклицания, ура, шум ножей, рукоплескания приветствовали знаменитого баснописца. Куплеты заставили повторить четыре раза», —
записал Иосиф Виельгорский533. Не запомнить многократно повторенный припев было невозможно. По свидетельству Е. А. Карлгоф, по окончании обеда
никому не хотелось уехать, все желали как можно долее продлить радостный день, и долго еще толпились гости в залах Благородного собрания. Стихи Вяземского имели успех необыкновенный, и, когда мы садились в карету, то слышали, как на улице пели:
- Здравствуй с милою женою,
- Здравствуй, дедушка Крылов!534
Так Вяземский подарил баснописцу новое имя, закрепившееся за ним, по-видимому, навечно.
Величание юбиляра «дедушкой» очевидным образом связано не только с возрастом, но и с исключительной стабильностью его внешнего облика535. Мало кто мог вспомнить Крылова молодым; для современников он давно превратился в подобие живого монумента, в обломок некоего давно минувшего «золотого века». Характерно, что еще в 1830 году Жуковский, описывая его внешность, употреблял слово «старинный», а Погодин в 1839‑м, словно забывая о реальной биографии баснописца, назовет его «почти ровесником» русской литературы536.
Корни такого именования, впрочем, следует искать не во внешности Крылова, а в литературной и идеологической сфере. Выражения типа «старик Гомер», «старик Ломоносов», «старик Державин», проникшие из французского литературного и театрального обихода, обычно указывали на признанных классиков, причем покойных537. Крылов же был классиком живым, и обратиться к нему таким образом было невозможно. На противоположном оценочном полюсе находился антиклассик, карикатурный «старовер» Седой Дед – памятный Вяземскому центральный персонаж «пиитического ада Арзамаса»538. Его старость в глазах младшего поколения литераторов равнялась отчужденности от современной литературы. Крылова же чествовали как величайшего из ныне живущих русских поэтов, мудреца и одну из ключевых фигур актуального консервативного дискурса. Патриархальное «дедушка», в отличие от высокого «старец», нейтрального «старик» и иронического «дед», окрашивало образ национального классика неожиданной теплотой.
Вместе с тем придуманное Вяземским словосочетание было нехарактерно для простонародной традиции именования старших, где обычно использовалось личное имя, отчество или прозвище: «дедушка Егор», «дед Илья», «дедушка Трофимыч» (ср. более позднее «дед(ушка) Мазай»). В выражении «дедушка Крылов» одновременно подчеркнута и принадлежность поэта к высокой культуре, и его «русскость». Это было безошибочное попадание в художественный нерв официальной народности. В результате новое имя баснописца, возникшее, казалось бы, случайно, ad hoc, получило огромный резонанс и немедленно «завирусилось»539.
Для осмысления литературного юбилея Вяземский предсказуемо прибегает к метафоре золотой свадьбы540 – пятидесятилетнего союза поэта и музы. Моделью для поздравления, по-видимому, послужил гросфатер (от Grossvater, «дедушка») – широко известная немецкая песенка, под которую традиционно танцевали на свадьбах и прочих домашних торжествах. В оригинале дедушка и бабушка с умилением взирают на юных внуков – продолжателей рода; эту идиллическую картинку Вяземский проецирует на литературное сообщество. Вечно раздираемое враждой (которой не чуждался и автор куплетов), оно под его пером превращается в единую семью, чествующую своего патриарха, а литераторы и любители словесности оказываются друг другу «сватьями»541.
Нарекая Крылова «дедушкой» от имени участников праздника, а затем расширяя понятие «мы» до всех носителей русского языка и утверждая, что вслед за современниками и внуки «затвердят» его басни, Вяземский достраивает этот образ до архетипической полновесности. Таким образом он выводит его далеко за пределы литературы, где «дедушка» – всего лишь традиционная маска умудренного опытом рассказчика или наставника542, в пространство метафизики национального. И никого уже не удивляет переадресация маститому поэту триумфального имперского гимна, ведь именно в единстве патриархальной семейственности и военной доблести виделась сила государства.
В конструкте «дедушка Крылов» акцентирована функция пращура как хранителя принципов и устоев рода, исходной и в то же время замыкающей фигуры традиционного социума. Образ «дедушки» в такой интерпретации придавал завершенность свойственной николаевскому времени концепции самодержавия, которая строилась по модели «государь – отец, подданные – дети». «Дедушка Крылов» возник вследствие уже упомянутого процесса огосударствления реальной личности баснописца, то есть обретения культурой николаевской эпохи вещественного символа искомой народности, понимаемой как укорененность в толще времен543.
Впрочем, все это так и осталось бы сухим, мертворожденным конструктом, если бы не спасительная ирония, вложенная Вяземским в новый «титул» баснописца. Здесь пригодилось арзамасское умение вышучивать все напыщенное. Не удивительно, что придуманное им прозвище немедленно вернулось к нему самому. Уже 23 февраля его московский приятель Булгаков начинает письмо к нему с приветствия: «Здравствуй, дедушка Вяземский!», а себя именует «молодым, ветреным дедушкой Булгаковым»544. Булгакову в тот момент шел пятьдесят седьмой год, его адресату – сорок шестой, у обоих действительно уже были внучки, но наименование друг друга «дедушками» на некоторое время стало своего рода паролем для этого содружества немолодых мужчин. Так, в 1840‑м А. И. Тургенев писал тому же Булгакову, что ездил в Царское Село «с дедушками Крыловым и Вяземским»545.
Но самый неожиданный отзвук юбилейных куплетов прозвучит десять лет спустя. М. И. Калинин, бывший учитель из Пермской губернии, ввел в свой очерк об этом крае сцену, произошедшую, по его утверждению, когда он, недавний петербургский студент, ехал к месту своей службы. Это было вскоре после крыловского юбилея. В сорока верстах от Чердыни он знакомится со стариком, бывшим ямщиком, который, пока не ослеп, увлекался чтением и особенно полюбил Крылова. «Почти все басни затвердив наизусть», он не раз горячо спорил с чердынским священником, смевшим утверждать, что творчество русского баснописца «подражательно». Своего собеседника молодой человек почтительно именует дедушкой и, видя его любовь к Крылову, рассказывает ему о юбилейном празднике. Услышав стихи Вяземского, пишет Калинин, «поклонник Крылова зарыдал от умиления и раз пять повторил с особенною энергиею: здравствуй, дедушка Крылов!..»546
Трудно судить о достоверности этой сцены, но образ грамотного простолюдина, несомненно, придает колорит очерку, посвященному описанию столь глухого, поистине медвежьего угла. Имя Крылова здесь выступает едва ли не шиболетом, паролем между сословиями. Учителю и ямщику оно позволяет найти общий язык и тему для беседы, а «дедушка», рыдая над стихами о «дедушке», отчасти проецирует на себя славу великого баснописца.
9
Молчание юбиляра. – Скандальные обертоны праздника. – Нервозность Уварова. – Недовольство друзей vs. ликование Вяземского
Многое в церемониале сближало крыловское торжество с праздниками в честь заслуженных врачей, а великолепия и официального почета там было гораздо больше, однако в глаза бросается важное отличие – Крылов в основном молчал. Потом он в свойственной ему иронической манере жаловался, что не смог как следует поесть, потому что «все время кланяться и благодарить приходилось»547. Действительно, баснописец приветливо кивал «на все стороны» при исполнении куплетов, улыбался дамам548, прослезился, слушая обращенные к нему спичи и дифирамбы, но никакой ответной речи так и не произнес549.
Крылов присутствовал на празднике Загорского и наблюдал чествование Брюллова в Академии художеств, то есть имел представление о том, как проходят подобные торжества. Однако появление утром 2 февраля письма от Греча должно было его насторожить. Поздравляя баснописца, Греч извинялся, что в связи с «расстройством здоровья, причиненным жестоким огорчением», не сможет присутствовать «на обеде, который дают вам ваши благодарные читатели»550.
Тревога поэта еще усилилась после визита Булгарина, который приехал сообщить, что организаторы юбилея оскорбили Греча, отняв у него идею, и потому оба они, не желая терпеть унижение, вынуждены отказаться от участия551. Осознание того, что через несколько часов ему предстоит стать центром весьма необычного культурного события с заведомо скандальным оттенком, Крылова отнюдь не обрадовало. Плетневу запомнились его слова, произнесенные при отбытии на праздник:
Знаете что <…> я не умею сказать, как благодарен за все моим друзьям, и, конечно, мне еще веселее их быть сегодня вместе с ними, боюсь только, не придумали бы вы чего лишнего: ведь я то же, что иной моряк, с которым оттого только и беды не случалось, что он не хаживал далеко в море552.
Опасения подтвердились, едва он вошел в обеденную залу. Собрание практически всех государственных сановников уподобило происходящее придворной церемонии, центром которой мог быть только государь; лавровый венок дополнительно придал всему действу сходство с коронацией. Столь явное насыщение литературного юбилея политической образностью поставило виновника торжества в затруднительное положение и, в сущности, лишило его возможности говорить. Перед подобным собранием он не мог бы произнести благодарственную речь, адресованную коллегам по цеху, как делали на своих юбилеях врачи. Еще менее уместным было бы его обращение к министрам и членам Государственного совета, не говоря уже о нации в целом, хотя в речах на обеде многие говорили о национальном значении юбилея баснописца. В такой ситуации Крылову оставалось только молчать.
В этом ярко выразилось отчуждение самого юбиляра от праздника, устроенного в его честь. Сидя напротив своего мраморного бюста, словно напротив прижизненного памятника, «он перенесся заживо в потомство и видел предназначенное ему место в веках»553. На собственном юбилее живой Крылов, пожалуй, играл роль не большую, чем этот бюст554. Он и его творчество оказались лишь поводом для «великолепного патриотического обеда»555, истинный смысл которого состоял в постулировании единства между властью и словесностью. «В лице Крылова государь наградил всю русскую литературу», – этот вывод, сделанный через несколько дней «Северной пчелой»556, очевидно, и следует считать наилучшим резюме юбилея.
Воспоминания подавляющего большинства современников рисуют вполне благостную картину праздника. Однако он завершился эксцессом, который свидетельствовал о создавшемся в ходе подготовки огромном напряжении.
Когда встали из‑за стола, подвыпивший действительный статский советник Карлгоф подошел к сотруднику нашему Полевому и сказал ему: «Явился, подлец, когда приказали». Полевой, бесчиновный литератор, проглотил обиду, не сказав ни слова557, —
такое описание происшествия оставил Греч, узнавший о нем, скорее всего, от самого Полевого. Оскорбление редактора «Северной пчелы» он, несомненно, принял и на свой счет. Брат Полевого Ксенофонт в своих воспоминаниях утверждал, что Карлгоф пытался даже броситься на своего врага, но его удержали другие участники праздника558.
Для Карлгофа это был особенный день: заботливая жена записала, что он впервые надел фрак, то есть из военной службы перешел в статскую559. Участие в подготовке юбилея стало его дебютом как чиновника по особым поручениям. В организационном комитете он как лицо, приближенное к министру, скорее всего, играл роль личного представителя Уварова и более детально, чем его сочлены, был осведомлен о перипетиях борьбы вокруг праздника.
Смена места службы заставила Карлгофа пересмотреть и некоторые личные отношения. Еще недавно он дружески принимал Полевого, но теперь приязнь сменилась враждебностью – ведь именно так относился к журналисту Уваров, его новый патрон. Для него Полевой был неблагонадежным литератором, чья репутация не соответствовала высокому патриотическому настрою торжества, к тому же ближайшим сотрудником фрондеров Греча и Булгарина560. Присутствие Полевого на юбилейном обеде не могло не напомнить Карлгофу и о том, как зарождался и как был украден его замысел.
Но едва ли не больше всех в тот день волновался Уваров. Вернувшись домой, он немедленно составил всеподданнейшее донесение с кратким отчетом о юбилейном обеде. В его изображении все прошло в высшей степени благопристойно:
Праздник, данный в честь Крылову, имел полный успех. Когда по прибытии моем я от имени Вашего Императорского Величества вручил ему грамоту и орденские знаки, то почтенный старец по прочтении оной был тронут до слез, и все присутствующие разделили его восторг. За обедом, в коем участвовали 205 человек, замысловатые куплеты князя Вяземского, при сем подносимые, сопровождаемые прелестною музыкою графа Виельгорского, произвели общее восхищение. Тосты были питы в надлежащем порядке и с приличными приветствиями. Наконец, что более всего заслуживает внимания, это многочисленное разнородное общество не выступило ни на шаг из границ благовоспитанного порядка и, невзирая на то, что каждый из участвующих был подписчиком наравне с другими, замечательны были уважение к старшим и вместе с порывами необыкновенного энтузиазма общее до конца благоустройство.
О сих обстоятельствах считаю должным довести всеподданнейше до сведения Вашего Величества.
Сергей Уваров561.
Нервозность министра весьма выразительна – не только в свете его конфликта с Бенкендорфом, но и, не в меньшей степени, при сопоставлении с европейским, в особенности французским контекстом. Уварову, несомненно, была памятна «банкетная кампания» в честь оппозиционных депутатов, предшествовавшая Июльской революции. А ко второй половине 1830‑х годов политические банкеты во Франции окончательно стали формой выражения левых взглядов, иногда весьма радикальных, и надежным средством мобилизации общественного мнения562. Хотя политическая культура николаевской России была, казалось бы, от этого предельно далека, Уваров видел в русских литераторах среду ненадежную, легко перенимающую опасные западные веяния. Неудивительно поэтому, что малейший намек на корпоративную солидарность и независимость оценок, пусть даже в чисто литературной сфере, воспринимался им как предвестник политической бури, подобной той, что во Франции привела к революции. С этим, по-видимому, и связаны его повторяющиеся с навязчивостью заклинаний уверения в ультралояльности прошедшего торжества.
Между тем оппозиция крыловскому празднику все-таки существовала. В ближайшем дружеском кругу баснописца на официозный юбилей, организованный наспех, с вымышленным семидесятилетием и яростной подковерной борьбой, отреагировали грустной иронией. Свидетельство тому – процитированный в качестве эпиграфа к этой главе юмористический адрес, копия которого сохранилась среди бумаг Олениных563. В нем Лев и Орел от имени других зверей и птиц – героев басен Крылова приветствуют своего создателя, «узнав, что ныне другими животными (то есть людьми) празднуется в 69‑й раз» день его рождения. Вскользь заметив таким образом, что им, в отличие от организаторов юбилея, известен истинный возраст баснописца564, они обещают когда-нибудь устроить для него настоящий, веселый и непринужденный праздник, не похожий на тот, что был дан людьми. Этот воображаемый юбилей должен обойтись
без кровопролития и, следственно, без обеда; но на сем празднике избранные умнейшие звери будут говорить с вами и между собою если и не такими стихами, как ваши, то по крайней мере хорошими <…> между тем, на хорах из ветвей соловьи в свою очередь будут воспевать своего любимого певца, а ослов (и это всего труднее) мы заставим молчать.
Наиболее вероятно (вопреки мнению В. Ф. Кеневича, публикатора этого текста), что авторами адреса все-таки были члены семьи Оленина и его домочадцы. Он отсылает, с одной стороны, к реалиям празднества 2 февраля (зал с хо́рами, помпезный обед, «кровопролитие» как метафора резких стычек), с другой – к текстам Крылова и, видимо, к шуточному обиходу этого круга, где, в частности, было принято отмечать день рождения хозяйки театрализованными забавами. Оленин, на которого Уваров возложил обязанности председателя организационного комитета, исполнил все, что от него требовалось, но характерно, что, открывая торжество в Дворянском собрании, он промолчал о пресловутом 70-летии со дня рождения и упомянул только о 50-летии литературной деятельности Крылова. Весьма скептически оценили «звери» и стихи, звучавшие на юбилее. В литературных кругах, и уж тем более в доме Оленина не забыли, как в свое время Вяземский ставил Крылова-баснописца ниже своего кумира Дмитриева; недаром и пятнадцать лет спустя злые языки применяли к этой коллизии крыловскую басню «Осел и Соловей», отождествляя Вяземского с Ослом565.
Сам же князь был чрезвычайно доволен и вдохновлен успехом праздника. На следующий день в письме к Булгакову он разливался буквально соловьем:
Крыловское празднество нам очень хорошо удалось материально и спиритуально в обоих смыслах вина и ума. Все остались сыты и довольны, а Крылов по уши сыт. Перед обедом Уваров привез ему второго Станислава и весьма лестный рескрипт. Более двухсот человек сидело за столом: вся почетная литература и чиновность: граф Новосильцев, Канкрин, Чернышев, Бенкендорф + + + Мои куплеты и музыка Вьельгорского очень понравились; их три раза повторили и пили за здоровье автора и композитора. В довершение празднества и торжества Греч и Булгарин отказались участвовать, признаваясь таким образом, что между порядочными людьми им не место566.
10
Освещение в прессе. – Демарш Греча. – Травля
Юбилей Крылова получил невиданно широкое отражение в печати. Отчеты о нем поместили все ведущие русские газеты, выходившие в столице: «Русский инвалид» (4 и 5 февраля. № 31 и 32) и еженедельные «Литературные прибавления» к нему (5 февраля. № 6), «Санкт-Петербургские ведомости» (5 февраля. № 29), «Северная пчела» (8 февраля. № 32)567. Крохотную заметку напечатала «Художественная газета» Кукольника, посулив читателям в скором будущем «особую статью об этом важном празднестве» с приложением гравюры с некоего нового портрета Крылова, нарисованного карандашом с натуры «одним из отличнейших наших художников» (№ 3 за 15 февраля, цензурное разрешение от 23 февраля [sic!]). Спустя некоторое время к ним присоединились журналы: «Сын Отечества и Северный архив» (1838. Т. 2. № 3; цензурное разрешение от 15 марта), «Современник» (1838. Т. 9. цензурное разрешение от 29 марта, статья П. А. Плетнева) и «Журнал Министерства народного просвещения» (1838. Ч. 17. № 2; статья Б. М. Федорова).
На освещение этого события было обращено особое внимание Уварова: все материалы просматривались им лично568. Заботясь о создании максимально благоприятной картины курируемого им юбилея, он вместе с тем счел необходимым воспользоваться возможностями своего положения и свести кое-какие счеты.
Напомним, что Греч пытался организовать праздник в обход Уварова, чем спровоцировал обострение его отношений с Бенкендорфом. Со своей стороны, исключив Греча из списка организаторов, Уваров, видимо, ожидал, что тот просто смирится. Тем сильнее вывело его из себя поведение журналиста в последние дни перед празднеством.
29 января Греч получил от Жуковского письмо с поручением пригласить на «литтературный пир» знакомых ему писателей569 – очевидно, сотрудников «Северной пчелы» и «Сына Отечества». К этому прилагались подписной лист и тридцать билетов. На Греча, таким образом, возлагалась немалая ответственность – обеспечить присутствие на празднике примерно десятой части гостей. «Это меня взбесило, – вспоминал позднее Греч. – Устранили учредителей юбилея от участия в нем и еще дразнят»570. Неудивительно, что в тот же день он ответил Жуковскому подчеркнуто вежливым, но явно недружелюбным письмом:
Милостивый государьВасилий Андреевич!Ваше Превосходительство почтили меня письмом от нынешнего числа с приложением подписного листа на обед, который дают И. А. Крылову, и 30 билетов. Не имея случая раздать сии билеты и находясь в невозможности, к крайнему моему сожалению, участвовать в сем празднестве, принимаю смелость препроводить к Вам обратно и лист, и билеты, с выражением искреннего почтения и совершенной преданности, с коими имею честь пребыть
Милостивый государьВашего превосходительствавсепокорнейшим слугоюН. Греч571.
Вернув все билеты, Греч тем самым дал понять, что и он сам, и Булгарин отказываются принимать участие в празднике. Разумеется, это не был выпад в адрес Крылова; оскорбленные журналисты метили в Уварова, похитившего их идею.
В его руках бывшая общественная инициатива неизбежно приобрела официозный характер. Речь уже не шла о единодушии литературной корпорации, чествующей своего патриарха. Теперь торжество было призвано являть сплоченность другого рода – в лояльности прежде всего самому министру. Присутствие на празднике всех без исключения «словесников» демонстрировало бы эту управляемую квазикорпоративность, но демарш самых известных столичных журналистов угрожал столь эффектному замыслу.
Высокие ставки игры – на предстоящее событие было обращено внимание самого государя – вынудили Уварова скрепя сердце обратиться к Бенкендорфу с просьбой найти управу на смутьянов. Но даже категорическое требование шефа жандармов, переданное Гречу и Булгарину через Дубельта572, не смогло ничего изменить. В итоге оба все-таки отсутствовали на празднике, и это, разумеется, не осталось незамеченным.
Анализ публикаций, связанных с юбилеем, свидетельствует об исключительном положении, предоставленном газете Воейкова «Русский инвалид». Она первой поместила отчет о торжестве. Были в полном объеме перепечатаны все речи и стихотворения, прозвучавшие на празднике (то есть все, что входило в брошюру «Приветствия, говоренные…», вплоть до перечня музыкальных пьес), и еще несколько материалов: пространная «Запоздалая речь Русских Инвалидов И. А. Крылову», сочиненная Скобелевым (под псевдонимом «Русский Инвалид», с датой «3 февраля 1838 г.»), поздравительные стихи Р. М. Зотова «Нашему поэту-ветерану Ивану Андреевичу Крылову. При праздновании 50-тилетия его славы» и заметка сотрудника Публичной библиотеки И. П. Быстрова об истории басни «Волк на псарне»573. Еженедельным «Литературным прибавлениям к „Русскому инвалиду“» досталось право перепечатки стихотворений Вяземского и Бенедиктова и публикации «Лаврового листка» Гребенки – но не текстов приветственных речей. Попытка издателя «Прибавлений…» А. А. Краевского воспроизвести их в составе своего отчета натолкнулась на прямой запрет Уварова574.
Статья о юбилее, написанная Гречем575 со слов кого-то из присутствовавших (скорее всего, Полевого), смогла увидеть свет в «Северной пчеле» лишь на шестой день после праздника – 8 февраля. К ней прилагались стихи Вяземского, но ни речей, ни других приветствий, ни иных дополнительных материалов, за исключением рескрипта, газета не поместила. Нехарактерные для «Пчелы» медлительность и скудость в освещении столь важного события, по-видимому, объяснялись тем, что министр-цензор намеренно задерживал ее материалы.
Более того, Уваров способствовал возникновению публичного скандала. Просматривая статью Воейкова, предназначенную для «Русского инвалида», он не стал вычеркивать оттуда следующий пассаж: «Из известных писателей не участвовали в сем празднике Ф. В. Булгарин, Н. И. Греч и О. И. Сеньковский [sic!]». Сенковский и в самом деле не был на обеде, но воспользовался этим один Воейков, его личный враг. Нарочитая полонизация фамилии здесь не случайна: этот выпад звучал как прямое обвинение в попытке создания литературной фронды, причем с прозрачным намеком на нерусское происхождение всех троих «отщепенцев»576.
В освещении крыловского юбилея приняла участие и немецкоязычная St. Petersburgische Zeitung. Хотя газета, в которой сотрудничали петербургские немцы-литераторы, несомненно, имела возможность подготовить и поместить оригинальный материал об этом событии, она ограничилась практически дословным переводом отчета «Русского инвалида», включая ошибку в возрасте юбиляра (72 года) и выпад против троицы отсутствовавших577. Напомним, что St. Petersburgische Zeitung, издаваемая Академией наук, находилась в орбите непосредственного влияния Уварова как ее президента.
Издатели «Пчелы» смогли ответить на обвинения только 8 февраля. В том же номере, где была опубликована статья о юбилее, появилась за подписью Греча следующая заметка:
В № 31‑м «Русского инвалида», при описании торжества юбилея И. А. Крылова, имя товарища моего, Ф. В. Булгарина, и мое помещены в числе имен тех литераторов, которые не участвовали в торжестве. Это требует пояснения. Накануне торжества поручили мы А. Ф. Смирдину доставить нам билеты и отдали ему следующие за то деньги. На другой день г. Смирдин объявил нам, что все билеты уже розданы. Ф. В. Булгарин поехал к И. А. Крылову, чтоб объявить ему о том и поздравить его лично; я же, принужденный нездоровьем сидеть дома, исполнил этот приятный долг письменно. Мы участвовали в торжестве сердцем и душою578.
Несмотря на примирительный тон «Пчелы», скандал разрастался. 12 февраля «Литературные прибавления к „Русскому инвалиду“» поместили следующее «Объяснение», составленное, по-видимому, Вяземским579:
Для устранения от себя нарекания в произвольной раздаче билетов на обед, данный 2 февраля в честь И. А. Крылова, или в умышленном исключении из этого празднества кого-либо из литераторов, желавших в нем участвовать, учредители его просили нас дать следующее пояснение на пояснение г. Греча, напечатанное в «Северной пчеле» (№ 32, 8 февраля):
«За несколько дней до праздника и тотчас по составлении подписных листов для внесения имен желавших в нем участвовать, учредители сообщили при письме одного из них таковый лист г. Гречу с 30‑ю билетами, предоставляя их в его распоряжение. Г. Греч возвратил немедленно список и 30 билетов при письме, в котором изъяснял, что „не имея случая раздать билеты и находясь в невозможности участвовать в празднестве, он препроводил обратно и лист, и билеты“. Письмо сие от 29 января, а обед был дан 2 февраля. В то же время разосланы были подписные листы ко всем литераторам, находящимся в Петербурге. – При сем учредители празднества, для исправления ошибки, вкравшейся в 31 № «Русского инвалида», вменяют себе в обязанность объявить, что если г. Сенковский и не был на помянутом обеде, то взял билет на оный580 и, следовательно, именем своим в нем участвовал».
Первоначальный вариант «Объяснения», сохранившийся среди бумаг Краевского, существенно отличался от печатного:
Учредители праздника в честь И. А. Крылова уведомили нас, что, прочитав известие, напечатанное в 32 № «Северной Пчелы» и 31 № «Русского Инвалида», они считают долгом пред публикою объявить, что подписные листы для внесения имен желавших участвовать в сем празднике, равно и билеты для входа в залу собрания были сообщены всем гг. литераторам, находящимся в Петербурге, а в том числе г. Гречу и г. Булгарину, за три дня до праздника. Г. Сенковский хотя и не был на сем обеде, но взял билет на оный и, следовательно, именем своим в нем участвовал581.
Этот текст был передан Краевскому с просьбой «принять по сему благоприличные меры», то есть представить его на рассмотрение министру582. По всей видимости, именно вследствие вмешательства Уварова упоминание о Булгарине вообще исчезло, и «Объяснение» сосредоточилось на «разоблачении» Греча. В ход пошло его письмо Жуковскому от 29 января, причем цитата была искажена – опущено вежливое выражение сожаления, отчего слова журналиста стали звучать особенно вызывающе.
Заметим, что письмо не могло быть обнародовано без согласия адресата, но столь грубое попрание элементарной этики тенью ложилось на его репутацию. Заставить Жуковского на это пойти было под силу только лично Уварову. Министр истребовал письмо Греча в подлиннике – это следует из пометы на копии, оставшейся в бумагах Одоевского583, а затем состоялся его разговор с Жуковским.
Какие аргументы пошли тогда в ход, можно только догадываться. Вероятно, Уваров пообещал поэту, что его имя не будет фигурировать в газетной публикации. Но главное – нужно было перевести дело из сферы личных отношений, где подобное обращение с частным письмом было решительно недопустимо, в сферу публичных интересов, где Греч представал в роли public enemy, для наказания которого все средства хороши. То, что Жуковского в конце концов удалось убедить, многое говорит о восприятии крыловского юбилея его организаторами, в особенности Уваровым, куратором со стороны государства.
Теперь ничто не мешало доработать «Объяснение», включив в него цитату из письма Греча. «Жуковский уже объяснился по этому [поводу] с министром, и препятствия не будет», – с облегчением сообщал Вяземский Одоевскому. Готовый текст следовало незамедлительно представить министру на окончательное одобрение: «Так сказал Уваров Жуковскому»584.
Азартный Вяземский рассчитывал нанести противнику чувствительный удар, напечатав «Объяснение» организаторов сразу в «Литературных прибавлениях…» и в самом «Русском инвалиде». «Нужно бы послать к Воейкову список, чтобы он также напечатал в субботнем листке Инвалида», – поторапливал он Одоевского в той же записке585. Однако в субботу 12 февраля публикация появилась только у Краевского. «Инвалид» в этот день вообще не вышел, что случалось довольно редко. Возможно, Воейков, зная о том, откуда взялась в «Объяснении» цитата из Греча, предпочел не публиковать его, чтобы лишний раз не раздражать Жуковского, своего давнего покровителя.
На этом печатное выяснение отношений было прекращено – и, вероятно, не по воле его участников. Хотя Греч, а с ним и Булгарин, по-видимому, всерьез рассчитывали на поддержку Бенкендорфа, для III отделения в тот момент куда важнее было замять скандал. В связи с этим Греча вызвали к Дубельту, где ему пришлось давать письменные объяснения586. Одновременно, по соглашению Бенкендорфа с Уваровым587, было свернуто освещение крыловского юбилея в газетах. Вероятно, именно поэтому не увидели света две подробные статьи, анонсированные одна «Литературными прибавлениями»588, вторая – «Художественной газетой».
Вслед за тем острота ситуации быстро сошла на нет. Свидетельством этого стало появление в мартовском номере журнала «Сын Отечества», официальными редакторами которого были Греч и Булгарин, хроникальной заметки о 2 февраля. Ее автор (возможно, Полевой, который в это время редактировал журнал) ухитрился не упомянуть ни одного из организаторов праздника. Зато он подобострастно привел полный текст речи Уварова, в которой тот всячески подчеркивал собственную значимость, называя себя «орудием всемилостивейшего внимания государя императора к нашему незабвенному [sic!] Крылову» и «представителем его державного благоволения» к русской словесности589.
А между тем крыловским праздником как культурным событием, редким даже для Европы, заинтересовалась иностранная пресса. 5 марта по новому стилю в ведущей французской газете Journal des débats появилась краткая заметка:
Многочисленные ученые и художники, числом около двухсот, дали 14 февраля в Санкт-Петербурге блистательный праздник в честь 72‑го дня рождения знаменитого русского баснописца Крылова. Министр народного просвещения, г. Уваров, который присутствовал на этом празднике вместе со многими другими министрами, от лица императора вручил поэту крест Станислава590.
Источником, судя по «72‑му дню рождения», послужила статья в одном из петербургских иноязычных изданий, – St. Peterburgische Zeitung или Tygodnik Petersburski, которые, как уже отмечалось, воспроизвели заметку «Русского инвалида», где фигурировала именно эта цифра. Поскольку французская культура на тот момент еще не знала традиции юбилейных чествований, сотрудник Journal des débats опустил упоминание о 50-летии литературной деятельности как нечто не совсем очевидное для читателей.
Замечательно, что официоз российского министерства иностранных дел, Journal de Saint-Pétersbourg, отозвался на торжество 2 февраля даже позже, чем Journal des débats. Короткая заметка, в которой сообщалось о праздновании двух 50-летних годовщин профессиональной деятельности – гатчинского доктора Бока и Крылова, появилась только 6 марта (22 февраля по старому стилю). Дату ни одного, ни другого юбилея газета не назвала, но все равно умудрилась перепутать их последовательность: юбилей Бока в Гатчине назван «недавно состоявшимся трогательным праздником», а крыловский – «не менее трогательным праздником, свидетелем которого наша столица стала несколькими днями ранее»591. Очевидно, что с точки зрения внешнеполитического ведомства чествование русского баснописца еще не представлялось чем-то значимым для зарубежной аудитории. Запоздалое и малосодержательное сообщение появилось в Journal de Saint-Pétersbourg, вероятно, лишь по указанию кого-то из влиятельных лиц, кто лучше чувствовал внутриполитическую конъюнктуру и мог оценить государственное значение этого события. Характерно, что похороны Крылова через шесть лет это издание будет освещать уже гораздо активнее.
А тем временем главная газета Германии, аугсбургская Allgemeine Zeitung, из номера в номер печатала материалы о крыловском юбилее от своего постоянного корреспондента в русской столице Леонгарда фон Будберга. 27 февраля по новому стилю вышла датированная 14 февраля (то есть непосредственно днем праздника по старому стилю) подробная заметка, где рассказывалось о том, как Петербург отмечал 50-летие литературной деятельности и 70-летие со дня рождения «знаменитого нашего баснописца». Характеризуя юбиляра, журналист посчитал нужным сообщить, что тот в свое время получил от книгоиздателя Смирдина 40 тысяч рублей. Вслед за этим, 5 марта, был напечатан текст рескрипта Крылову, а 6-го – еще одна заметка с пространными цитатами из речей Уварова и Жуковского592.
Этими публикациями сюжет о юбилее русского баснописца, казалось, был исчерпан. Однако через два месяца газета неожиданно возвратилась к нему во второй части статьи Генриха Кёнига «Литературные известия из России», помещенной в одном из приложений593.
Кёниг получил известность в России после того, как в 1837 году опубликовал в Штутгарте книгу Literarische Bilder aus Russland. В ней, опираясь на мнения своего консультанта, московского литератора Н. А. Мельгунова, он крайне резко отзывался о журналистской деятельности «триумвирата» – Греча, Булгарина и Сенковского. В рамках последовавшего за этим обмена полемическими выпадами594 Кёниг счел нужным обратиться к юбилею Крылова и воскресить как будто бы забытые уже упреки не явившимся на торжество. С симпатией, хотя и не вполне точно описав чествование «бессмертного баснописца», немецкий публицист далее замечал, что на торжестве
не видно было только знаменитого увядшего трилистника: Греча, Булгарина и Сенковского. Эти господа – следуя, видимо, безошибочному инстинкту – исключили себя из общего праздника.
Удар, нанесенный через иностранную прессу, настолько уязвил Булгарина и Греча, что последний и десятилетия спустя сетовал в мемуарах на «превратное <…> обидное и огорчительное» изложение в Allgemeine Zeitung «начала и обстоятельств» юбилея595