Пролог
/май 1895, Российская империя, Санкт-Петербург/
Жёлтое пламя свечи горело неровно – трепетало, металось, то почти гасло, то разгоралось с новой силой. А ведь в дортуаре Павловского сиротского института было душно. Ни сквозняка, ни ветерочка – а пламя скакало, будто на ветру! Фенечка Тихомирова полагала, что это и есть прямое доказательство слов Агаши, что сегодня, тридцатого апреля, и в самом деле ведьминская ночь. Самая темная колдовская ночь, когда в мир божий вырывается и властвует нечистая сила, а ведьмы, черти и неупокоенные души усопших летят на Лысую гору, где водят хороводы у костров и предаются греховным увеселениям. Для юной Фенечки последнее было чересчур, но она верила словам Агаши, что сегодня после полуночи грань между мирами ненадолго станет столь же тонка, как и перед Крещением Господнем, и, если хорошенько попросить, то духи дадут совет, выполнят просьбу… или хоть позволят еще разок посмотреть в лицо того, кто занимал все мысли Фенечки. Вместе им не быть никогда, Фенечка знала. Слишком многое стояло на пути. Но посмотреть-то, полюбоваться им еще хоть разочек можно?! За это, право, и душу не жаль отдать…
Так думала Фенечка, сидя у зеркала в душном темном дортуаре перед небольшим настольным зеркальцем со свечкою в руке. Сердце ее колотилось безумно, и звуки эти отдавались в висках, и с каждым ударом даже дышать как будто становилось труднее. Но Фенечка все вглядывалась в гладкую поверхность зеркала, туда, где трепетал огонек ее свечи, вглядывалась и… на миг ей показалось, что она действительно видит! Видит черты лица, бледного и печального. Такого знакомого, любимого. Видит глаза, смотрящие в сторону. Но вот – еще миг – и ясный взгляд его глаз вдруг устремился на нее, точно на нее.
Фенечка ахнула. Отшатнулась. Рука ее безвольно упала, не в силах больше держать ставшую невыносимо тяжелой свечку. А грудь Фенечки будто сковало обручем, да со стальными шипами – и все давило, давило, не позволяя сделать вдоха.
– Сердце, сердце… – без голоса прошептала Фенечка.
И уже в полузабытьи видела, как над ней, распростертой на полу, застыла в немом ужасе Любонька; как суетилась, шлепая по щекам, Агаша; и как приблизилась к ней, медленно и бесстрастно, тень третьей соседки, Нины.
Нину Фенечка не любила, побаивалась. Вот уж кто хоть с ведьмой, хоть с чертом договорится: ей бы и самой на Лысую гору лететь. Но теперь у Фенечки не было сил даже поднять глаза. Только и услышала сказанное Ниной, как приговор:
– Тоже помрет…
– Ты языком-то поменьше мели, Юшина! – тотчас взвилась Агаша.
– Не кричи, Агафьюшка, – совсем тихо осадила ее Люба. – Она права, в лазарет нужно. Дмитрий Данилыч всю ночь на месте, я знаю. Нина, не стой столбом, помоги!
Нехотя, Нина приблизилась, и Фенечка почувствовала, как подруги подхватили ее обессилившее тело под руки, за талию, и осторожно повели по темным коридорам и лестницам.
А потом ослепил яркий свет лазарета, но Фенечка видела его как будто сквозь пелену и мало что могла разглядеть отчетливо. Все силы ее уходили на то, чтобы бороться с болью в груди и пытаться сделать еще хотя бы один вдох.
Изредка доносились до нее голоса подруг, плачущие, встревоженные, потом голоса мужчин, среди которых выделяла она один – знакомый, любимый голос, тот самый. Фенечка как будто и понимала, что взяться ему здесь неоткуда – он далеко, он о ней не думает, да и не знает. Но разглядеть лицо того, кто склонился над ней, Фенечка уже не могла. Очень хотела, но не могла. А ведь он звал ее по имени, просил взглянуть на него, просил не спать и все тряс ее руку. Или это был все же не он? Остро запахло спиртом и медицинской химией, блеснуло стекло шприца. Он смазал ее запястье холодной влагой и пообещал, что сейчас станет легче.
А потом…
Фенечка совершенно ничего не понимала. Хлопок, будто где-то от души стукнули дверью – и на щеку, на платье брызнуло горячей алой кровью, которую девушка увидела даже сквозь свое помутившееся сознание. Второй хлопок. Погодя, пока Фенечка пыталась разобрать хоть что-то, третий.
Но снова ее принялись тормошить за руку, снова пахнуло спиртом.
– Сейчас, милая, сейчас… – слабо бормотал мужской голос над ней, но… укола так и не последовало.
Шприц со звоном упал на пол и раскололся. А доктор вдруг отпустил ее руку и, тоже обессилив, сполз на пол, так больше и не поднявшись.
КОШКИН. Глава 1. Новое дело
– Степан Егорыч! Степан Егорыч!
И бросок камешка в окно – один раз, второй, третий.
– Степушка, тебя зовут… – пробормотала сквозь сон та, чьего лица Кошкин даже не помнил.
– Позовут и перестанут.
Снова камешек в окно.
– Он весь дом разбудит – маман станут ругаться…
– Поругаются и перестанут.
Сказал и через мгновение понял, что вставать все же придется. Да и сон отступал, хотя голова все еще трещала и раскалывалась на части.
– Который час?
– Не знаю… – с громким ленивым зевком отмахнулась девица, – в гостиной часы стоят.
Кошкину казалось, до гостиной он попросту не дойдет. Не дойдет даже до кресла у стены, где скомканным валялся китель его мундира, вместе с жилетом и наградными часами в кармане. Окно было ближе. Приподнявшись и толкнув створку в тишину майской ночи, Кошкин мучительно поискал глазами и разглядел внизу Костенко, полицейского надзирателя, бывшего у него в подчинении. Парень, совсем еще молодой, но шустрый, только что набрал целую пригоршню камешков и разогнулся, дабы всем этим обстрелять его окно – да, завидев Кошкина, вытянулся по стойки смирно и уже рукой потянулся к фуражке, отдать честь.
– Который час? – не дал ему сказать Кошкин.
– Четверть четвертого, ваше благородие! – задорно, как на параде, отрапортовал он. – Разрешите доложить?! Случилось происшествие… надобно ехать тотчас – экипаж ждет со стороны улицы!
– Четверть четвертого… ты рехнулся совсем, Костенко? На каждую драку в кабаке станешь меня дергать? Четверть четвертого!..
Сказал – и опять с запозданием понял, что Костенко не дурак и из-за простой драки беспокоить его, чиновника по особым поручениям, среди ночи не стал бы. Неужто случилось что?
– Не в кабаке, ваше благородие… – как мог оправдывался Костенко, – в институте для барышень. Три покойника. Шувалов, его сиятельство, с двух часов там и вас велели привезти поскорее.
Кошкин выругался. Разумеется, Костенко звал его не просто так. А Шувалов, верно, и вовсе голову оторвет, как увидит. Кошкин принялся без толку приглаживать волосы, торчащие во все стороны, потом заметил таз с водою в углу и бросился умываться, успев крикнуть, что сейчас спустится.
Пока умывался, кинул взгляд в зеркало: щетина отросла, и брить ее снова не было ни времени, ни желания. А физиономия опухла, как черт знает у кого… и не мудрено: лица девицы, что спала рядом, он не помнил, зато помнил, что пили они вчера и шампанское, и виски, и водку, и все вперемешку – сперва внизу, в общей зале, потом в компании незнакомых офицеров, потом уж, на брудершафт с девицей, здесь.
– Ваше благородие… – передразнил он Костенко, словно тот был в чем-то виноват, и снова выругался. Сам себе Кошкин был нынче противен.
Да и позже, трясясь в экипаже и болезненно морщась от головной боли на каждой выбоине мостовой, Кошкин не мог понять, как он скатился до жизни такой. Даже на Урале, в ссылке, держался, лишнего себе не позволял – а сейчас? И в столице, и при должности прежней, и у начальства в почете – что еще надо? Был в почете, по крайней мере, на текущий момент времени…
– Долго искал меня? – спросил надзирателя, чуть смягчившись.
– Совсем недолго, ваше благородие. Дома-то у вас сразу сказали, по какому адресу ехать.
Кошкин почувствовал болезненный укол. Он-то полагал, что Воробьев, нынешний его сосед, пребывает в святом неведении, где товарищ пропадает вечерами да ночами. А тут на тебе – и об адресе осведомлен.
– А что же в дверь не стучал по-человечески? Зачем по окнам бить?
– Так не пускали, ваше благородие! И сторож, и хозяйка больно строгие. Нету тут таких – и весь разговор.
– И что же, ты по всем окнам стучал?
– Никак нет! Вы ж… ясно-понятно кто! И девочку, и комнату затребуете самую первоклассную… вот и искал лучшие окна в сем заведении…
Кошкин приуныл окончательно. Тридцать шесть лет. Кто каких успехов добивается к этому возрасту, а его чтят, видишь ли, потому как девочек он себе выбирает лучших. А ведь Кошкин помнил, как совсем еще недавно выговаривал подчиненным, что для полицейского чина – позор и запятнанная честь, ежели его застали в разного рода веселых домах да без служебной надобности. Мелькнула шальная мысль, сказать Костенко, что, мол, и сегодня он здесь побывал не развлечения ради, а по следственной необходимости. Девицу допрашивал, или маман-хозяйку. Ну и пусть, что в четверть четвертого ночи… Костенко – подхалим, конечно, сделает вид, что поверил. Однако ж, именно, что «сделает вид»… а позору еще больше будет.
Да и приехали уже: выдумывать что-то Кошкин теперь посчитал лишним.
* * *
Происшествие – как назвал это Костенко – случилось в Павловском женском сиротском институте, что на Знаменской улице. Институт встретил Кошкина скромным по столичным меркам фасадом из красного кирпича, с желтыми простенками и такого же цвета дугообразными наличниками окон. Территорию, как и всякое закрытое учебное заведение, институт занимал немалую: имелся здесь и обширный, едва укрытый зеленью сад, и даже бассейн с фонтаном, что шумел в глубине двора.
Костенко же вел Кошкина мимо, к административному зданию, где ярко горели окна всех трех этажей, а у дверей вытянулись по струнке караульные, издали завидев начальство.
– Что случилось-то? – запоздало спросил Кошкин о деле. – Свидетели есть?
– Есть. Хотя какие уж тут свидетели – девицы, барышни по пятнадцать-шестнадцать годков. Да и то, не видели ничего и не слышали, как обычно у нас бывает. Там стрельба стояла, до сих пор порох в воздухе висит – а они и выстрелов не разобрали, думали, оконная рама сквозняком захлопнулась где-то. Одно слово – барышни.
– А кто же тогда полицию позвал среди ночи?
– Полицию позвала начальница, а ей доложилась как раз одна из барышень. Но там вовсе дело темное… Они подругу-горемыку в лазарет привели, сердце у той прихватило. Да один из докторов вроде как успел барышне шепнуть что-то, или она сама чего почуяла – не понятно. Но сразу как от докторов вышла, побежала к начальнице в комнаты, она здесь же, при институте поселена. Начальница-то пока проснулась, пока поняла, чего той надобно, в лазарет приходит – а тут на тебе. Доктора обои убитые, и девица, которую подруги привели, скончалась уж.
* * *
Пока Костенко рассказывал, успели попасть в главное здание, подняться на второй этаж, где все двери были нараспашку, где ярко, как днем, горел свет, а в самом конце коридора толпилось уйма народа – и полицейских чинов, и гражданских, и даже военных.
Среди высокопоставленных офицеров полиции Санкт-Петербурга Кошкин тотчас выловил взглядом графа Шувалова, который к полиции никакого отношения как будто не имел… он разрешал куда более деликатные вопросы прямиком из кабинета Главного штаба. И Кошкин только теперь задумался, что, собственно, Шувалов делает здесь? И отчего убийство обыкновенных докторов при институте заинтересовало едва ли не всю верхушку столичной полиции?
– Барышня-то, которая с сердцем, не простая! – будто подслушал его мысли Костенко и сообщил вполголоса: – дочка Его превосходительства генерала армии Тихомирова! От первого брака дочка. Он как овдовел, второй раз женился, там и дети новые уже… а старшую сюда отправили.
И кивком головы указал на пожилого господина, по виду немного моложе Шувалова и одетого сейчас в штатское. Выправка его, однако, была военной, а лицо строгим, с глубокими морщинами и потерянными глазами, которые метались по стенам, но будто ничего не видели. Вокруг генерала и скопилась большая часть присутствующих, то ли пытаясь утешить, то ли поддержать.
А у Кошкина только теперь два плюс два и сложились. Кажется, убитые доктора этих офицеров волновали постольку-поскольку. Все затмила нелепая смерть генеральской дочки, к которой эти доктора не успели.
Кошкин кивнул, поблагодарив Костенко – и впрямь смышленый малый. И, снова пригладив волосы, оправив китель, направился к начальству. Поклонился и доложил о прибытии подчеркнуто бодро – насколько сумел. Выволочки ждал напрасно. Все были смурные, вялые, с помятыми лицами и воспалено-красными глазами. Выглядели едва ли лучше Кошкина, хотя наверняка их вечер прошел куда менее бурно. У Шувалова-то точно. Граф никогда лишнего себе не позволял и, хотя проходил всю жизнь в холостяках, в веселых заведениях замечен не был ни разу за всю свою долгую карьеру. А этим летом, к слову, Шувалов будет справлять полувековой юбилей службы в Главном штабе. Да и остальные ему под стать – и годами, и погонами, и положением.
Кошкин, надо думать, самый молодой будет. Однако и чином ниже прочих собравшихся.
– Кошкин Степан Егорыч, – представил его Шувалов, хмурым взглядом оценив с головы до пят, – уголовный сыск при Департаменте полиции… человек, которому будет поручено расследовать случившееся нынешней ночью в этих стенах, и на которого я могу всецело положиться…
Представление было как будто чересчур хвалебным, что лишь убедило Кошкина, что чуть позже – не при всех – голову ему все-таки оторвут.
Шувалов тем временем и Кошкину представил присутствующих. Генерал Тихомиров, не проявив любопытства, слабо мазнул по его лицу взглядом, и ровным счетом ничего не сказал. А еще двоими, имевшим для Кошкина интерес в рамках дела, были господин из Опекунского совета Ведомства учреждений императрицы Марии Федоровны – а попросту попечитель института Раевский Павел Ильич, состоявший в звании генерала-лейтенанта армии; и начальница института, единственная женщина среди присутствующих – Анна Генриховна Мейер.
Последняя была дамой лет за сорок пять, подчеркнуто-строгой, с плотно сжатыми губами и острым встревоженным взглядом. Держалась несколько особняком от мужчин и в разговор не вступала, но, Кошкин готов был спорить, слышала и подмечала каждую деталь в пределах видимости.
Павел Ильич Раевский, напротив, обращал на себя всеобщее внимание: он был рассержен случившимся и не скупился на эмоции по этому поводу. Лет ему, нужно думать, было около пятидесяти, но буйный нрав делал его как будто моложе на вид:
– Черт знает что происходит! – не стесняясь дамы, горячился он, вопрошая будто лично у Кошкина, – вообразить невозможно! Как будто на войне снова, ей-Богу! Ежели Его сиятельство граф вам доверяет, Степан Егорыч, то и я буду. Обращайтесь ко мне лично по любому вопросу! Чем смогу, как говорится… Но это безобразие нужно расследовать, нужно понять, что здесь вообще случилось, и как эти двое здесь оказались!
– Что значит – оказались? – переспросил Кошкин. – Насколько понимаю, там институтский лазарет, – он кивнул на помещение, до которого так и не дошел покамест, – а двое убитых – доктора. Где же им еще быть?
– В лазарете им и быть, но не ночью! Ночью сестры лишь остаются, да и то по койкам спят… А доктор среди них лишь один – второй уволен был еще осенью, его уж точно здесь быть не должно!
Кошкин удивленно поднял брови:
– Вы были знакомы с убитыми?
– Только в рамках служебной надобности… – Раевский чуть сбавил пыл и как будто уже недоговаривал. – Я делами внутри института не заведую, лишь финансированием.
– За что же был уволен один из докторов?
На простой вопрос Раевский ответить не смог – пожал плечами, будто сам недоумевал. Помогла Мейер:
– Я велю поднять архивы и сообщу вам в письменном виде, господин Кошкин. Я понимаю, в расследовании каждая мелочь важна.
– Будьте так любезны, – поклонился ей Кошкин. – Вы, нужно думать, знали докторов лучше?
– Да. Так или иначе я всегда в курсе происходящего в моем институте, даже в хозяйственных вопросах.
Анна Генриховна, безусловно, немало сим фактом гордилась и даже голову вскинула выше. Но Кошкин уже понял, что выспрашивать об этом «происходящем» у неразговорчивой дамы придется долго и дотошно. Он сделал шаг чуть в сторону, увлекая за собой и начальницу в надежде, что в разговоре тет-а-тет она станет свободней:
– Расскажете о докторах поподробнее?
– Право, рассказывать особенно нечего. Заведующим лечебной частью до сегодняшней ночи был Дмитрий Данилович Кузин, – она неподдельно вздохнула. – Прекрасный человек. Доктор с большой буквы. У него были, разумеется, неудачи в прошлом, как и у любого из нас, но нынче он доказал, что занимал эту должность по праву. Дмитрий Данилович до последнего пытался помочь Феодосии, нашей Фенечке… покуда не потерял сознание и не истек кровью.
– Кроме него в штате докторов не было? – спросил Кошкин, делая пометки в блокноте.
Анна Генриховна внимательно следила за его карандашом и, Кошкин мог поклясться, взвешивала каждое свое слово:
– Нет. Я как раз вела переговоры с Павлом Ильичом, нашим попечителем, что институту необходим второй доктор… мы занимались этим вопросом, но не успели, к сожалению. В институте сейчас обучается двести сорок три воспитанницы – это немало.
– А сестры?
– Две сестры в штате, при докторе. А также помогли воспитанницы старших курсов.
– Павел Ильич обмолвился, что сестер сегодня не было?.. – внимательно наблюдая за дамой, припомнил Кошкин.
– Так вышло. Одна приболела, а второй понадобился срочный выходной.
– С сестрами мне придется поговорить чуть позже… это формальность, но формальность необходимая, – Кошкин снова сделал пометки. – У Кузина, доктора, была семья?
– Нет, никого. Даже жениться не успел, хотя Дмитрию Данилычу было уж двадцать шесть. Он родом из Рязанской губернии, если я не ошибаюсь.
– И невесты не было?
– Насколько мне известно, нет. Все время отдавал работе. Особенно последние полгода, с тех пор, как получил назначение. До этого пост занимал Калинин, Роман Алексеевич.
Госпожа Мейер помолчала, и от Кошкина не скрылось, как ее ладони, до того расслабленно лежавшие одна в другой, напряглись, почти что сжавшись в кулачки. Через силу она продолжила:
– Роман Алексеевич – это второй убитый.
– Долго он занимал пост до Кузина?
– Чуть больше двух лет. А до этого был в подчинении у предыдущего нашего главного врача, впрочем, как и Дмитрий Данилович. Они одногодки и даже однокашники, насколько помню. Роман Алексеевич тоже прекрасный врач, с отличием окончил Медико-хирургическую академию, писал труды… однако всегда тяготел к практике.
– За что же его уволили, если он был прекрасный врач? – прямо спросил Кошкин.
Мейер не смутилась:
– Право, я не помню в точности… но, кажется, Павел Ильич что-то напутал об увольнении. По моим воспоминаниям Роман Алексеевич ушел с должности сам, добровольно. Я ведь сказала, что он тяготел к практике – а какая уж тут практика в институте? Наши воспитанницы совсем юные и редко болеют чем-то тяжелей простуды. Потому Роман Алексеевич перевелся в земскую медицину, в Симбирской губернии, откуда он родом.
Кошкин смотрел на нее въедливо, пытаясь распознать ложь. Переспросил:
– То есть, Калинин не был уволен?
– Не могу утверждать точно… все же полгода прошло, и я не помню дословных формулировок. Однако и нареканий в сторону Романа Алексеевича я тоже не помню, – ровно произнесла Мейер.
Но Кошкин снова уловил, что пальцы ее напряглись и того сильней, а ногти, должно быть, до боли впились в кожу. Но обращать внимание на сей факт Кошкин пока что не стал: иначе пришлось бы слушать очередную ложь.
– Хорошо, – только и сказал он. – Последняя просьба: девушки, которые привели Феодосию Тихомирову в лазарет – могу я с ними поговорить?
– Сейчас?! – встрепенулась госпожа Мейер и даже голос повысила. – У девочек режим, они спят!
– Их подруга умерла только что – едва ли они спят. Кроме того, они последние, кто видел убитых живыми, могли заметить что-то, услышать. С ними необходимо поговорить, покуда они помнят детали. Обещаю, что допрос проведу я сам и буду деликатен… и это не просьба, Анна Генриховна.
Мейер, всем видом показав, как ей не нравится эта затея, тотчас оглянулась на Раевского, их попечителя. Тот, как выяснилось, слушал разговор внимательно и вдумчиво, уже не проявляя буйств. На немой вопрос Мейер он позволительно кивнул – и та великодушно пообещала, что приведет воспитанниц, как только они оденутся.
– Приводите по одной, – вдогонку распорядился Кошкин. – Сперва ту, которая вас разбудила.
Мейер снова кивнула, и снова с заминкой. А после ушла. Кошкин же, проводив ее взглядом, решил, что самое время осмотреть место происшествия.
Глава 2. Лазарет
Это был институтский лазарет, совсем небольшое помещение. Четыре койки, на крайней из которых, сплошь покрытой брызгами крови, лежало тело Феодосии Тихомировой. Подле койки, на боку, совсем еще молодой доктор в белом, тоже перепачканном кровью, халате. Рядом с ним разбитые очки и шприц.
Чуть поодаль от входа третье тело. Этот был уже без халата, одетый в уличное. Лежал на спине, широко раскинув руки, а в груди, на белой сорочке, огромное багрово-алое входное отверстие пули. Немалая лужа крови под телом подсказывала, что рана была не одна – должно быть, стреляли и в спину. Кошкин, однако, проверять этого не стал: судебно-медицинское сопровождение было поручено доктору Нассону, которого ждали с минуты на минуту.
Сейчас же полицейский специалист проводил фотосъемку места преступления, стараясь запечатлеть каждую деталь, каждую улику, положения тел на полу, форму и направления брызг крови. Потому Кошкин, не желая мешать, взглянул на тела лишь издали и осторожно, вдоль стены, прошел к окну.
– А оружие где? Нашли, из чего стреляли? – спросил Костенко, осторожно пробирающегося за ним.
– Не-а, пока не нашли.
Кошкин хмыкнул. Оглянулся на окно, распахнутое настежь.
Закрывать не стал, но уточнил, кто именно отворил рамы. Оказалось, что никто из присутствующих – так было до приезда полиции. Разумеется, первой мелькнула мысль, что убийца именно через окно покинул место преступления, забрав с собою оружие. И подумал так не только Кошкин: выглянув наружу, увидел внизу полицейских, изучающих что-то на газоне. Один из них, заметив начальство, крикнул:
– Степан Егорыч! Тут следов от ботинок полно – от больших, мужских ботинок. А револьвера нету нигде.
Кошкин кивнул. Отошел, изучив подоконник более придирчиво, но следов земли, травы, подошвы ботинок не увидел даже с лупой. И на паркете под окном тоже. Должно быть, через окно только оружие выбросили или открыли зачем-то еще… а уходили иным путем.
Тотчас понял каким именно: в самом углу помещения притаилась дверь. За ней – докторский кабинет, тесная комнатушка со столом и шкафом для бумаг. Бумаг было множество, причем большинство вывернуто из шкафов в невообразимом беспорядке.
– Это не наши ребята устроили – так было, – подсказал эксперт с фотографическим аппаратом. Комнатушку-кабинет он уже успел запечатлеть.
Кошкин пока не брался предполагать, что именно здесь искали и кто. Его больше заинтересовала вторая дверь, ведущая уже из кабинета.
Но прежде он вернулся в лазарет и придирчиво поглядел на изразцовую «голландку» в углу. Трудно было сказать, топили ее или нет, но печкой определенно пользовались не так давно: под чугунной дверцей была рассыпана зола.
– Костенко! – позвал он. – Изучите содержимое печи. Что найдете – бумаги, документы недогоревшие – все в отчет!
А после вернулся в кабинет, чтобы исследовать вторую дверь. Выводила та на черную лестницу, а оттуда, минуя первый этаж – прямиком во двор. Здесь имелась порядком вытоптанная тропинка, которой, без сомнений, пользовались не раз. Тропинка вела к калитке и на улицу, где след окончательно терялся…
Но, по крайней мере, можно было сделать вывод, что тот, кто расстрелял докторов, неплохо был знаком с территорией института. Вот только черную лестницу на ночь запирали и охраняли, и как проникли внутрь без ведома сторожей, пока было неясно.
Тем же путем Кошкин вернулся назад, в лазарет.
Нассон, пожилой доктор, давно зарекомендовавший себя превосходным экспертом, уже прибыл. Склонился над телом девицы Тихомировой, которым потребовали заняться в первую очередь.
– Естественная смерть, судя по всему, – заключил он, не обнаружив ни одной раны.
– Подруги говорят, с сердцем плохо стало, – заговорил Кошкин, решив отмести прочие версии. – В шестнадцать лет. Разве такое возможно, Михаил Львович?
Доктор тяжело вздохнул, но пожал плечами:
– Все может быть. Девица худосочная, анемичная. Не исключено, что от рождения нездорова была. А потом, знаете ведь, Степан Егорыч, нынешняя молодежь чем только себя не травит. К нам недавно одну привезли – она, представьте себе, ртуть пила. На протяжении полугода, что ли. В книжках начитались, будто ухажерам их по нраву, когда кожа бледна, а взгляд, мол, одухотворенный… вот и травят себя всем, что в аптеке сыщут.
Кошкин мысленно согласился: в его ведомстве не так редки были случаи внезапной смерти девиц и дамочек, переборщивших со средствами по наведению красоты.
– Ртуть, говорите… – Допуская и эту версию, Кошкин невольно прошелся взглядом по шкафчикам со склянками, раздумывая, найдется ли здесь ртуть.
Разобраться было сложно: кто-то раскрыл дверцы шкафов, а многое из содержимого было хоть и не скинуто на пол, но находилось в большом беспорядке. Будто и здесь что-то искали, как в кабинете.
– Я для вашего спокойствия вскрытие проведу всенепременно, Степан Егорыч, не беспокойтесь.
Кошкин поблагодарил. Снова присмотрелся к осколкам шприца на полу:
– Что он ей вколоть пытался, Михаил Львович? – спросил Кошкин, кивнув на тело первого доктора.
Нассон привстал и поискал на процедурном столике у койки:
– Спирт… нитроглицерин… хм. Англичане кровяное давление снижают нитроглицерином. Действительно могло помочь, ежели б он вколоть это ей успел…
Нассон снова вздохнул и поглядел на лежащее на боку тело доктора. Потом прищурился и наклонился:
– У него кровь течет, Степан Егорыч, или мне мерещится с недосыпу?..
Кошкин, еще не поняв, что это означает, приблизился. Тоже наклонился. Рискнул тронуть тело и перевернуть на спину. И тут-то уже невооруженным взглядом стало видно, что кровь – алая, не запекшаяся – вытекает из раны в боку, до того закрытой и, видать, пережатой телом доктора. А он, в отличии от девицы, был не худосочным.
И кровь вытекала так, будто доктор вовсе не был трупом…
– Да он живой еще! – первым сообразил Нассон. – Кошкин, добудьте бинтов скорее! И экипаж, экипаж нужен! В госпиталь его везти и оперировать срочно!
* * *
Доктор Кузин оказался ранен в верхнюю часть грудной клетки, справа. Пуля прошла навылет, сердце и легкие как будто не тронуты, но задет крупный сосуд. Большая удача, что упал он на правый бок, тем самым замедлив кровопотерю. А впрочем, быть может, это и не удача: Кузин уж точно разбирался в анатомии и знал, как падать… Другое дело, что, если б после ранения он не бросился помогать девице Тихомировой, а поспешил оказать помощь себе или позвал за кем, то сейчас наверняка не был бы на грани жизни и смерти. Но доктор на то и доктор, чтобы жизнь пациента ставить выше собственной.
Когда Кузина увезли, и увезли живым, впечатление это произвело на всех. Кошкин корил себя, что хотя бы пульс не прощупал у покойников, как явился. Он-то понадеялся, что это сделали до него, и, должно быть, понадеялся на это каждый из новоприбывших. Да и крови вокруг столько – и на полу, и на телах – что немыслимо было заподозрить будто кто-то на этом побоище еще жив…
Даже генералам сделалось не по себе от того, что они стояли здесь, в двух шагах, и вели беседы, покуда рядом умирал человек. А больше всех всполошился Тихомиров – он едва ли не за грудки схватил Кошкина, когда увидел:
– Он сказал, кто стрелял? Кто?!
– Он ничего не сказал, – Кошкин осторожно освободился от его рук. Проявил участие к горю и не стал усугублять: – он без сознания и не известно, выживет ли. Когда придет в себя, разумеется, первым делом расспросим, что здесь произошло. Если придет.
– Придет-придет. Выживет! – заверил почему-то Раевский. – Раз уже «похоронили», то теперь напротив, долго жить станет. И как только заговорит, доложите мне, Степан Егорович.
Кошкин не ответил. Попытки Раевского командовать на месте преступления вызывали в нем глухое раздражение. Да и оптимизма он не разделял, а потому решил вести дело без надежды на показания «воскресшего» доктора.
Тем более, что начальница института как раз привела для допроса первую девушку.
Глава 3. Рассказ Агафьи
Анна Генриховна предоставила свой собственный кабинет, ч