Из панорамного окна на третьем этаже центральная площадь казалась по-странному расстянутой: она была то из одного угла неприлично перекошенной, то с другой стороны совсем сжатой, и когда получалось выглядывать в это окно, то смотрящий не сразу понимал, на его ли лице вылезал этот большой бугорок, или отражение росло столь убедительно, но почему-то зрителю при любом выводе хотелось обхватить округлость своей головы. Сложно было сказать, почему, ведь с позиции человеческого взгляда, неуклюже глядящего только вдаль, картина и так расплеталась во все стороны. Но именно отсюда грунтовые дорожки слишком подозрительно, словно глумясь над зрителями, кривились в дугу по краям. Тропинок было немного, а большинство из них пропадали за тополями, густо разросшимися в середине июня. Единственная обозримая часть площади была усеянна плотным слоем засорного пуха. Эти хлопья загорались, как выходило по подсчетам наблюдателя, раз в неделю, именно когда пуха наваливалось ровно столько, что перешагивать его было уже невозможно. Дети от безделья начинали искать повод себя чем-то занять, из-за чего поджигание становилось необходимым скорее ради привычки, от нечего делать, вроде сволять дурака. Пламя, подхватив их тоску, тоже уже давно перестало хлыстать вокруг памятника-похоже, какому-то ученному-теперь оно издыхаючи выплевывало последние свои силы, меркнув, едва его насильно пускали. Для зрителя это точно не было выражением- волны огня, что ли, расстраивались сильнее от каждого своего пуска, пока хлопья все больше торжествовали. За памятником, ктоторый находился в самом центре обзора, находилась стоявшая на рестоврации еще с момента ее постройки, церковь с отблескивающими куполами.
От ленивого интереса хотелось разглядывать чужие лица, которые то и дело вылезали перед деревьями и тут же ускользали на другую сторону. Даже легкий взгляд не понимал, откуда все время являлись новые, и, глядя на проходимую площадь, можно было для каждого из них придумать аляповатую историю. Кто-то, очевидно, ненавидел свою жизнь и шел в укромное место, где было бы приятно, ну хоть даже, скажем, застрелиться, а кто-то среди проходимцев шел грустно, но как-то грустно-взбодренно, притоптывая мелодию из головы. Были его шаги витеиватыми, как после тяжелой и ответственной ночи, за которую его следовало бы вознагродить еще одной такой же. Но подобных людей было немного. По большонству можно было сказать только то, что они идиоты. Конечно, с такими людьми было особо сложно, ведь если человек скромный в своем самовыражении хотя и наравил потратить чужое время, чтобы додумать за него сюжет, то с глупыми лицами так выходило лишь на первых порах. Потом взгляд замечал схожесть лиц со станка, печатвшего где-то пустовзглдных для массовки спектакля, и интерес к этими жертвами лопался. Как на зло, в день попадалось по несколько сотен именно таких, смотрящих и не всматривающихся, или думающих но не тугодумно задумывающихся. Человек же задумчивый, особенно с телефоном в руке или какой-то болтушкой, идущией с ним поблизости- вот кто, в отличие от них, был настоящим бриллиантом.
Глядя на них, Филипп не мог придумать другого развлечения, как навеять как раз одному из прохожих иную, уведенную от реальности судьбу, а может попробывать угодать с истинной, хотя нет, чаще только придумать слезотачивую и полную раскаяния, но заканчивавшуюся до того смешно, что сам выдумщик начианал хохотать на всю палату. Он бы так и бросился к окну, чтобы крикнуть выцеленному свою фирменную остроту. Бросился бы, непременно, если бы ему было дозволено. Хотя, учитывая его положение, указы медсестер не вставать звучали скорее как притворстово, словно у пациента не хватало ума самому понять свое положение. Обиднее было каждый раз, улавливая скрип открывающейся двери и последующиеся протоптывания, напоминавшие стук копыт, слышать вопрос, который прерывал поток людей в час пик «все по прежнему, Филипп?» Так и хотел огрызнутся чем-то резким и глупым, вроде мыслей «куда бы я делся?» А ведь к другим, как на зло, приходили в и так не людное время.
Нужно сказать, пару раз за день в определенный момент замечалось, как за ветками едва видно промелькивали поездные вагоны. Несколько метров проходившей вокруг всего города железной дороги были вылизанны на окне, а пропустить ее использование Филипп не мог. Ровно в час прибывала одна, и уже через несколько минут выезжала отчего-то совсем другая змея, хотя выглядели они точь в точь похожими, из-за чего иногда казалось, что поезд просто катается по кругу. Пациентам нравилось ловить момент, когда между зданиями проедет крохотный вдалеке, словно игрушечный, поезд и вся площадь хотя бы на секунду обернется в сторону святыни. Самое забавное-оборачивались все. Оповещавшая город бешенным стуком вагонов о своем прибытии, только для Филиппа она была предвестием, или лучше сказать, предупреждением, значком, что скоро, минут так через пятнадцать, небрежно, обязательно небрежно, скрипнет дверь и послышатся стучащие по мрамору шаги, от которых задрожит и развеятся живой узор.
После поезда на улицах всегда появлялись толпы людей, почти что провожавшие друг друга, а затем возвращавшиеся. Начинали вокург них постоянно один за одним бегать дети, пытаясь ловить в толпе других, а самые маленькие от общего чувства резвости боролись с ногами взрослых.
Среди появлявшейся толпы особенно приятно было смотреть за двумя лицами, которые шли не как все. Небрежно протаптывались под окном. Пожилая мать с сыном ребяческого, как у детей под ними, лицом и головой, торчащей над остальной толпой, даже когда он ее опускал, попадались всего на секунду и тут же ловко юркали сквозб площадь, отчего уловить эти крошечные фигуры было почти невозможно. Они почему-то стремились обогнать остальную толпу, хотя постоянно от всех отставали. И даже сейчас пожилая мать с грубым молодым человеком были особенно прелестны на фоне других. Последний, меланхолично поникнув, задумчиво шел слегка впереди старушки, совсем забыв о ней, пока та, несмотря на оттягивание его левого плеча, никиак не могла догнать. Она с чувством впивалась в его руку, обвивала плечо, словно без этой поддержки не могла устоять и все время спотыкалась то об насыпь, то об развалинную кочку вырытой впереди земли. Издали две эти фигуры казались приклеиными друг к другу. Всю площадь они влеклись неразрывно, шелехаясь совсем немного от своих тел только на то расстояние, чтобы не выглядеть совсем беспомощно по одному. Лица их и одежда, особенно одежда, так чутко продолжали друг друга, что покачивания их при каждом шаге казались спешнее, чем у остальной площади, и сами они были в стороне, а другие лица становились более расплывчатыми и смешанными на их фоне.
Прозвучал скрип, и из-за спины Филиппа послышались в очередной раз напомнившие о своей некомпетентности шаги, а вместе с ними следовал и этот глупый вопрос. Лица всех остальных стали чётче, когда Филипп попытался снова отыскать в толпе мать с сыном, но пока он обарачивался, оказалось, что с площади все давно выметнулось. Было слышно, как таблетки со стаканом воды шуршаще приземлились на тумбочку. Филипп ответил машинально на несколько заданных ему вопросов, которые он, кажется, не понял, откуда доносились, ответил околотеми словами, которые были подходящими на любой случай жизни. Но отчего внезапно, хотя и было странно дребезжание внутри, почему, новость после вопросов, что скоро Филиппа выписывают, его взбодрила? От голоса женьщины образы в окне вдруг стали расплывчевее. Сестра говорила об этом на протяжении почти месяца, но вся эта отдаленность и неточность в ее словах звучала скорее как оправдание, а намерение-лукавством врачей, которое пациент пропускал мимо ушей из раза в раз. Когда же на него ни стого ни с сего свалилась новость, что скоро его будут выписывать, он уже не понимал, как к до кривой ухмылки внезапно возникшей новости относится. Первым же делом в голову вклинился вопрос, что он будет делать с окном. И куда в таком случае он пойдет? Не на улицу же, которую он прежде лишь со стороны разглядывал с восхищением. Что за глупость? Прежде он не думал, что ему приедтся когда-то убраться из палаты. Но остаться он не мог, а значит его выгоняли. Выгоняли бескомпроминсно и грубо. Как животное.