Дмитрий Ковалевский
САМОЛЕТЫ
Море в этот день было неспокойное. Осыпаемое, словно пулемётной очередью, холодными каплями дождя, оно из ярости хлестало волнами голый серый берег. Из грязного песка кое-где торчали безжизненные корни, кора на которых облезла от избытка влаги. Эти ветки могли приплыть сюда из Венеции или Неаполя. Даже из Албании или Греции. Ото всюду, где своими стальными челюстями прошлась война.
Помятой лентой колея, расстелившаяся повыше берега, убегала вперёд на пару десятков ярдов и скрывалась за причёсанным склоном. Ребята-гранатьери, спотыкаясь, двигались в направлении поворота, расплёскивая слякоть высокими сапогами. Одни – предпочитали идти в раскатанной колёсами яме, другие – выбрались из неё и шагали по сравнительно твёрдой земле, пока их товарищи утопали в лужах. Но и тем и другим левые щёки морозными пулями обжигал рвавшийся с юга ливень. Их было двадцать восемь человек.
Прорубившие эту колею автомашины уже доставили припасы в Езоло. Взвод гранатьери тоже должны были привезти в деревню на автомобиле, но перед самым выездом начался дождь и размыл дорогу. Так что, машина проехала несколько километров из Каваллино и увязла на подъёме. Дальше пехотинцам пришлось добираться, как говорил отец Маттео, «одиннадцатой моделью», то есть, пешком. Командование не слишком охотно делилось своими планами, но Лу рассказал ему по секрету, что атаку австрийцев ожидают к завтрашнему утру. Он-де услыхал, как командир Пуццио говорил об этом кому-то в своей палатке. Кому именно – Лу не смог разглядеть, поскольку торопился отлить и очень спешил.
За плечами громоздился тяжёлый рюкзак, от которого вспотела спина. Маттео подрагивал от холода, который успел пронять до самых костей. Стояла вторая неделя ноября. В ноябре День Рождения у матери Маттео, а ещё в ноябре родилась Аннори. Малышке скоро исполнится пять.
Маттео поднял глаза к небу, в них тут же ударили капли. Небо было затянуто тучами, как заправленная кровать – старым махровым одеялом, и цветом напоминало эмалированный бак с баландой. Утром из такой цистерны их кормили дымящейся ржаной кашей со свининой, и Маттео готов был поклясться самим Господом, что никакая еда так не радовала его прежде.
Но то были лишь воспоминания, а день тем временем, похоже, клонился к вечеру. Однако голод и холод покинули его тело. На их месте, где-то внутри, загорелась надежда, что там – уже в Езоло – их снова накормят. Что мозолистые ладони снова согреет алюминиевая миска, из недр которой поднимается ароматный пар. Одной только этой идеей можно было прокормиться и довольствоваться, по крайней мере, до наступления темноты, а с ней, и отрицательных температур.
Цезаре что-то фальшиво насвистывал, стараясь отогнать дрёму. Мелодия показалась Маттео знакомой – вроде, это было что-то из народной музыки, – но вспомнить название композиции он не смог. Луиджи плёлся впереди и увлечённо доказывал что-то юноше со сползшей на бок каской, имени которого Маттео ещё не выучил. Уставший незнакомец неловко переваливался с ноги на ногу и часто спотыкался.
Все они утомились, весь взвод. Говорить же с начальством о том, чтобы устроить привал посреди марш-броска никто не решался.
От друзей в институте – может быть, как раз от Луиджи – Маттео слышал о восточных практиках медитации, во время которых человек разумом будто бы отрешается от тела и так глубоко погружается в себя, что совсем теряет контакт с реальностью. Мечта о сухом углу в одном из деревенских домиков заставила его оторваться от действительности. Так он надеялся провести грядущую ночь – засыпая под пляшущий свет керосиновой лампы. Воображая это, он забывал о промозглой погоде и ледяном ветре и шёл, не разбирая дороги. А среди капель дождя, промежь тем, стали сыпаться миниатюрные льдинки.
Вырвал Маттео из плена фантазий раздражающий рокот, донесшийся сверху. Он становился всё громче и отчётливее, и очень скоро почти все гранатьери стали задирать головы в надежде разглядеть источник шума. Но пелена дождя застлала взор, хлестала по глазам и, в конце концов, вынуждала отворачиваться или прикрываться ладонью.