- Вдохновлено реальной историей.
- В то же время все герои и события
- вымышлены
- и ничто не показано в точности как было.
- В романе много курят и пьют алкоголь.
- Это вредно! Мы сами не курим и вам
- не советуем, а алкоголь употребляем помалу
- и ответственно – чего и вам желаем.
© Литвинова А.В., Литвинов С.В., 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо, 2024
Павел Синичкин
Наши дни
Мой отец исчез.
Второй раз в моей жизни.
Я никогда раньше в своих записках не рассказывал ни о своей семье, ни о другом личном. За исключением Римки и чувств к ней и о наших отношениях. Но это потому, что она стала полноправным участником моих расследований и (с недавних пор) младшим акционером детективного агентства «Павел».
Однако прочее мое жизнеописание не имело никакого отношения к сыщицкому делу – поэтому какого ляда буду я грузить вас, мои любимые читатели, посторонними историями? Зачем стану живописать личные и интимные взаимоотношения? Совершенно вас это не интересует. Совсем не за этим вы открываете мои заметки. Вы ищете детектив – и я преподношу его вам.
Но в данном случае мой родной отец тоже оказался персонажем детектива. Да какого!
В детстве я его почти не помнил. Он в первый раз исчез, когда я еще в школу не пошел. Да и до того являлся в моей жизни крайне эпизодически.
Помню, как он однажды принес домой настоящий пистолет. Боевой, красивый, весомый. Выщелкнул обойму, проверил, есть ли патрон в стволе, и дал мне подержать. Помню, как меня поразила тяжесть оружия, насколько удобно оно лежит в руке – ни разу не сравнить с игрушечным пластмассовым. Я тогда поднял макаров, прицелился. Отец нахмурился: «Никогда не наводи оружие на людей!» – «Оно ведь не заряжено!» – «Все равно, раз навел – значит, готов человека убить. А это неправильно, ты ведь не хочешь убивать меня или маму?» Я навел оружие на старый черно-белый телевизор «Таурас», нажал на спусковой крючок. Боек вхолостую щелкнул, и отец отобрал у меня макаров.
Помню лето и как мы с отцом купаемся, плаваем по подмосковному водохранилищу на надувном матрасе. Этот матрас возвышает нас (в моих глазах) среди остальных отдыхающих: не так много есть у кого в собственности подобные личные плавательные средства! Где-то на берегу на песочке нас ждет мама. А мы с папаней загребаем на матрасе вдвоем и оказываемся довольно далеко от берега. При этом плавать я не умею, но с отцом мне совершенно не страшно, я даже не задумываюсь, что могу вдруг утонуть. Но неожиданно кто-то из нас совершает неловкое движение, матрас переворачивается, а мы с ним оказываемся в воде! Но я все равно нисколько не боюсь – и не тону! Наоборот, мне страшно, что пойдет ко дну отец, и я кидаюсь его спасать: хватаюсь под водой за его ногу и начинаю тянуть вверх. Матрас не успевает далеко уплыть, папа уцепляется за него, потом выбрасывает меня из воды на его влажную поверхность, а следом вылезает сам и смеется.
И следующий эпизод – наверное, последний, больше с ходу не припомню. Тоже лето. Мы живем где-то на даче – кажется, снимаем, потому что собственной дачи или там участка у нас не было – и вдвоем с отцом идем в лес. А на обратном пути – мы почти вернулись и уже неподалеку от дома, в самой деревне, – нас вдруг застигает дождь, и мы не прячемся, не скрываемся от него, хотя могли бы. Есть и раскидистые деревья вокруг, на деревенской уличке, да и к кому угодно в избу можно постучаться. Но отец предлагает наоборот: «Побежали?» Я с восторгом отвечаю: «Побежали!» – и мы несемся по мгновенно раскисшей от дождя земле. А сверху нас поливает сплошной поток, мы оба немедленно становимся мокрыми, и я вижу, как рубашка прилипает к отцовскому телу. Но мы скоро добегаем до дома, и мама принимается бухтеть: «Не могли переждать… ребенка мне простудишь…» Мать в воспоминаниях об отце присутствует на заднем плане, она обычно выступает этаким ворчащим цербером: и того нельзя, и этого, и здесь папаня неправильно поступил.
Но больше, сколько ни рылся в памяти, ничего связного про отца припомнить я не мог.
Может, вы скажете, детское сознание прихотливо сохранило о нем лишь отдельные, самые яркие моменты. Нет. Когда я в более взрослом возрасте стал расспрашивать об отце мамашу, она, поджав губы, крайне скупо рассказывала, что сама видела папаню от силы два-три месяца в году. «Формально мы с ним шесть лет прожили, а фактически, если все дни суммировать, меньше года, – кривилась она. – Удивляюсь, как он тебя-то успел мне заделать!»
Она вообще никогда не отзывалась об отце комплиментарно, вечно задним числом ругала. Но в ее брани в то же время проскальзывала, чувствовалась затаенная гордость: мой-то был ого-го, орел!
«Ма, раз он такой плохой, что ж ты за него замуж-то вышла?» – дивился я вслух, когда удавалось вызвать ее на откровенность.
«Дура была, – отвечала она просто. – Молодая, глупая. А он, собака, красавчик. Но всем ведь известно: красивый муж – чужой муж».
Насчет исключительной папаниной внешности – чистая правда. Когда он снова возник в моей жизни, через сорок с лишним лет после своего первого исчезновения, то и тогда, в возрасте семидесяти семи немалых годков, смотрелся по меньшей мере импозантно. Совершенно не расплывшийся, высокий, стройный, даже подкачанный. Буйная черная шевелюра, никакой лысинки, только редкие седые искорки в антрацитовой гриве. Глаза ясно-синие, не утратившие яркость и блеск. Дамочки в возрасте не то что пятидесяти-шестидесяти, а даже тридцати-сорока, я сам видел, западали и порой при виде его немели.
Да моя Римка тридцатисемилетняя! Глядела на него во все глаза, когда он к нам в офис явился! А потом, когда ушел, сказала, как припечатала: «А батя твой, хоть и старый, посимпатичней тебя будет. И мужского начала в нем больше».
Ладно! Понятен мне был Римкин яд. С ней у нас очередной период сложных отношений наметился – после того, как я опубликовал историю о встрече в Болгарии с Елизаветой Федоровной и расследовании нападения на ее «Ситроен», – посему она не упускала возможности укусить меня. Но вокруг моего отца семидесяти-с-лишним-летнего реально вилась. И мурлыкала, когда кофе ему подавала, грудкой на его плечо опиралась. О женщины, ничтожество вам имя, как говаривал Островский.
С другой стороны, наглядно стало понятно (через сорок лет!), какой эффект мой папаня производил на дамский пол, когда был в самой свежести и силе.
Как он исчез тогда, в начале восьмидесятых? В советские еще времена? Зачем вернулся сегодня?
И почему, куда опять испарился?
Вот это, как говорится, хороший вопрос. Точнее, целых три вопроса.
1981 год
Из конспиративной квартиры он вышел другим человеком. Прежде всего формально. Теперь значился Петром Борисовичем Зверевым, русским, уроженцем Владивостока, прописанным в этом городе на улице Электрозаводской[1], в доме пять дробь семь, в квартире номер ***.
В новом имени заключалась, конечно, ирония. Остряки они – те, кто разрабатывал для него легенду. Был Синичкиным – стал Зверевым. Был милой пичужкой – стал зверем, неизвестно каким животным, но явно хищным.
Толстяк-подполковник Коржев из Приморского краевого управления БХСС протянул Синичкину/Звереву ключи от новой временной квартиры на улице Электрозаводской: верхний замок французский, нижний английский – и крошечный ключик от почтового ящика. Ни домофона, ни консьержки в те позднесоветские времена в жилых домах обычно не водилось – только в редчайших, предназначенных для партийной или артистической элиты.
– Дом старый, квартира убитая, – предупредил толстяк-подполковник. – Но вы ж там ненадолго останетесь? Как говорится, только погостить, нашим океанским духом пропитаться?
Ему никто не ответил. Гость из Приморья не знал деталей операции, поэтому подозревал и опасался, что она способна повредить ему лично – оттого чувствовал себя неуютно и держался соответственно: суетился, подхихикивал и двух прочих участников мини-совещания, включая Синичкина-отца, младше его лет на пятнадцать именовал по имени-отчеству.
Он же выдал майору-оперу Синичкину-старшему военный билет на новое имя и пропуск во Владивостокский морской рыбный порт: Борис Зверев, кладовщик склада номер один.
Кладовщик – нижайшая, тишайшая должность. Но не при социализме, когда дефицитным товаром было примерно все. А если в его ведении, как на складе номер один рыбного порта, хранились рыба и икра, кладовщик автоматически становился хозяином жизни, наряду с официантом модного ресторана, слесарем автосервиса или парикмахером из салона красоты. Такие товарищи сидели на лучших местах в самых престижных ресторанах, в модных театрах и на закрытых кинопросмотрах.
– Когда будете у нас в крае, – продолжил угодливо Коржев, – в любое время дня и ночи милости просим, звоните. Вот связной телефон, кодовое слово «Боливар».
– Почему вдруг «Боливар»? – строго спросил Синичкин. Ему не нравился пугливый Коржев, потому хотелось его поддразнить. – Лошадь? От слов: «Боливар не вынесет двоих?» – процитировал он О’Генри – или, скорее, ранний черно-белый фильм Гайдая, поставленный по мотивам его рассказов.
– Какой конь, что вы говорите! – бурно запротестовал Коржев. – Боливар – лидер латиноамериканской революции.
– Ладно, выкрутились, – усмехнулся опер. Синичкин-старший чувствовал себя хозяином положения. В конце концов, именно ради него прибыл с Дальнего Востока этот подполковник, для него созвано последнее перед заданием оперативное совещание.
Прежние документы – паспорт на имя Семена Ивановича Синичкина и служебное удостоверение – он отдал своему куратору, третьему человеку, присутствующему на конспиративке, полковнику Гремячему. Партбилета у Синичкина-старшего отродясь не имелось, партийным он не был – хотя предлагали не раз и даже настаивали. А он отшучивался, что дисциплину придется нарушать: на собрания-то ходить не сможет, потому как слишком часто работает под прикрытием, вдали от родной парторганизации. И ему эти, да и другие опасные шуточки сходили с рук. А как призовешь к порядку опера, который сегодня на зоне в доверие к вору в законе втирается, а послезавтра внедряется в банду наркодилеров в Чуйской долине?
Из комсомола Синичкин-старший к 1981 году шесть лет как по возрасту выбыл – оперу недавно исполнилось тридцать четыре. Посему в анкетах с чистой совестью писал: «Беспартийный».
Полковник Гремячий сложил все его документы в пакет, скрепил личной печаткой. Выдал билеты на самолет – на имя все того же Зверева. И несколько пачек наличными: сиреневые двадцатипятирублевки, радужные червонцы, синие пятерки. Отдельно – стопку величественных зеленых пятидесятирублевых купюр и еще более важных желтоватых сотенных.
Синичкин обратил внимание, каким жадным и завистливым взором провожает владивостокский подполковник передачу денег.
– На общую сумму пять тысяч. Пиши расписку, – сказал Гремячий. И не удержался, конечно, от того, чтобы не пробурчать: – Я понимаю, ноблесс оближ, чтобы войти в доверие, придется тратить, но постарайся все-таки поаккуратней с народным достоянием, не шикуй напропалую и сверх меры.
Купюры новоявленный Зверев завернул в самую зряшную из всех имевшихся при нем газет – «Советский патриот» и вместе с документами сунул в пластиковый кейс-дипломат. Потом он вышел в соседнюю комнату и там переоделся с головы до ног.
В обычной жизни майор Синичкин старался выглядеть как можно менее заметным: на ногах удобные, но внешне ничем не примечательные ботинки чехословацкой фирмы «Цебо», костюм от «Большевички», польская рубашка с планочкой. Но теперь на конспиративной квартире он превратился в настоящего модника. Каждая деталь туалета кричала о том, что он подлинный хозяин жизни: начиная от «родных», то есть не поддельных, а сшитых в самой Америке джинсов «Ливайс» и джинсовой курточки той же фирмы до итальянской рубашки «Бенеттон». Плюс на ногах кроссовки «Адидас» – тогда взрослым людям и отнюдь не на тренировке было незазорно носить спортивную обувь. (Сейчас эта мода, кажется, вернулась.) Наряд дополняли каплевидные солнцезащитные «полицейские» очки, а также аксессуары: блок сигарет «Мальборо» (не тех, что стала выпускать к Олимпиаде молдавская табачная фабрика, а опять-таки родных, из Штатов) и бензиновая зажигалка «Зиппо».
– Давай, Семен, или как там тебя, Петро, – напутствовал его Гремячий. – Ни пуха тебе, ни пера. Обстановку будешь докладывать по оговоренным каналам связи.
По каким каналам, какую обстановку и как часто докладывать – владивостокскому Коржеву знать было не надобно.
Гремячий на прощание стиснул Синичкину-старшему руку и даже приобнял. Нормальный он был мужик, только, как все шестидесятники, начинавшие карьеру в оттепель, слишком верил в победу добра и справедливости над тьмой и подлостью.
У Синичкина, представителя следующего поколения, такой уверенности давно не было. Он кивнул на прощание владивостокскому подполковнику и пешком сбежал с третьего этажа в столичном сталинском доме на набережной Максима Горького[2].
Именно в этом доме некогда, сказывали, проживал шпион Пеньковский – когда органы его разоблачили, то, как гласила устойчивая легенда, в назидание прочим неустойчивым элементам сожгли заживо в печи крематория.
Двойные агенты кончают плохо – это майор Синичкин затвердил для себя накрепко.
Он вышел со двора на обочину проезжей части и поднял руку. Выглядел так, что извозчик не заставил себя ждать: даже при беглом взгляде издали он, весь в фирме, производил впечатление платежеспособного товарища.
Остановилось не государственное такси, а частник. Один из счастливых обладателей «Жигулей» решил подкалымить, подзаработать на бензин, тем более упорно ходили слухи, что топливо вот-вот подорожает: с нынешних двадцати копеек за литр аж до сорока[3].
Подорожание, как и любое событие в СССР, затрагивающее интересы всего народа, вызвало волну анекдотов и шуток. Одну из них даже опубликовали в вольнолюбивой «Литературной газете», на обожаемой интеллигенцией 16-й странице, в юмористическом «Клубе 12 стульев»: «В связи с тем, что бензин стал дороже молока, теперь выгоднее стало ездить на корове».
В самом деле! Молоко, как и другие товары первой необходимости, не дорожало в Стране Советов два десятилетия, и с сентября восемьдесят первого стало стоить дешевле бензина: 28 копеек за литр, если покупать в бидончик на разлив, и 32 копейки, если брать пакеты-пирамидки.
Дядька, сидевший за рулем «жигуля», выглядел интеллигентно: какой-нибудь кандидат наук, а то и доктор.
– За три рубля на Коломенскую подбросите?
– Садись, – кивнул мужик на соседнее кресло.
По пути Синичкину пришла в голову новая мысль: в квартире все равно никого – Люся с семилетним Пашкой на даче, – а самолет через четыре с небольшим часа. Поэтому он лучше посидит в кабаке в Домодедове, пообедает, тем более дома, по случаю временно холостяцкой жизни, шаром покати. Да и не нравился ему больше родной дом. Ровно после того случая, когда в марте нынешнего года, внезапно вернувшись с очередного задания, он отпер дверь своим ключом и увидел… Впрочем, стоп. Он больше не будет это вспоминать и мусолить горькую тему.
– А можешь меня сразу в Домодедово, в аэропорт завезти? – спросил водителя Синичкин-старший. – Только на Коломенскую за чемоданом заскочим. И еще в одно местечко по пути заглянем. Пятнадцать рублей за все про все дам.
– Поехали, – пожал плечами частник, – время у меня есть.
Пятнадцать рублей до аэропорта составляло практически (как тогда говорилось) «два счетчика», то есть двойной тариф на такси. Зато не надо было вызывать по телефону машину, утомительно ждать ее у подъезда и, возможно, собачиться с ухарем-водителем. К тому же, хоть и просил Гремячий расходовать средства на оперативные нужды экономней, стопки денег, выданных полковником, жгли карман. «И надо ж мне, – оправдал он сам для себя мотовство, – поскорее входить в роль хозяина жизни».
По пути они с водилой разговорились – точнее, Синичкин-отец обкатывал на случайном встречном свою новую легенду:
– Я из Владика, вот в Москву к любимой мотался. Она у меня столичная штучка, прошлым летом отдыхали вместе у нас, в санатории в Приморье. Ну, и любовь, все такое, присушила меня, видать, – прилетел повидаться на недельку. Сейчас назад. Она билетершей в «Иллюзионе» работает. – Непонятно, откуда эта билетерша вылезла, сроду ни Люся, ни другие его девы ни малейшего отношения к кино не имели. Может, оттого, что, когда он голосовал, заметил краем глаза небоскреб на Котельнической, в цокольном этаже которого расположен, как известно, этот непростой кинотеатр. – И пацан у нее от первого брака, хороший мальчишка, Пашка, успел полюбить меня, как родного, – продолжал врать напропалую Синичкин-старший, выруливая близко к действительности. – И Люсьена в меня влюбилась, как кошка.
А вот с этим, если в реальности, бабушка надвое сказала. Хоть и женились они по любви, за последнее время количество Люсиных претензий к нему множилось и множилось, катилось, как снежный ком, вплоть до реально выглядевшей угрозы: «Мне твои бесконечные отлучки надоели! Как соберешься на новое многомесячное задание – можешь после него домой не возвращаться». Да и последний эпизод с его неожиданным возвращением явно поставил под сомнение всю ее любовь.
Поэтому в пустой квартире неподалеку от метро «Коломенская» он обошел все (две) комнаты – кто знает, может, и впрямь придется с ними, как и с Люськой, попрощаться?
Прихватил с собой в дорогу две книжки, не противоречащие образу кладовщика – хозяина жизни: во-первых, впервые изданный посмертный сборник стихов Высоцкого «Нерв»[4]. Бедолага Высоцкий умер в прошлом году, в разгар московской Олимпиады, увидев при жизни напечатанным лишь одно свое стихотворение. И вот теперь, как бы извиняясь и исправляясь перед мертвым, советские издатели немедленно принялись тискать его стихи.
Второй бестселлер – новый роман «Альтист Данилов». «Альтист» был аккуратно вырезан из «Нового мира», в котором печатался в прошлом году в преддверии все той же Олимпиады, и оформлен неизвестным умельцем в коленкоровый переплет.
Посидел пятнадцать секунд на чемодане, прикидывая, не забыл ли чего. Потом оставил ключи от родного дома на тумбочке в прихожей, захлопнул английский замок и сбежал вниз по лестнице. Затем попросил водилу зарулить в одно место – очереди там не было, и управился столь же быстро. Синичкин-старший умел располагать к себе людей, иначе грош цена ему была бы как оперу под прикрытием.
Вот и водила за то время, пока ехали до аэропорта, перед ним раскрылся. Выяснилось, что майор по первому взгляду почти угадал: шофер, хоть и не доктором наук оказался и даже не кандидатом, зато старшим научным сотрудником и замначальника отдела в исследовательском институте; естественно, в «ящике» – какая наука в Советском Союзе не была секретной!
– Жена у меня прекрасная, – делился он, – детишек двое, мальчик и девочка, квартира кооперативная на «Ждановской», зато теща – ух! С нами вместе живет, выписали ее по старости из Калязина. Я потому и домой не люблю возвращаться, пока она не заснет. Единственная отрада: слава богу, теща, как солдат-срочник, отбивается по команде, сразу после просмотра программы «Время».
– Заодно со мной и время проведешь, и заработаешь, – улыбнулся опер.
– Денежки твои – мне перед женой алиби.
Пробок в ту пору в Москве не бывало, и минут через сорок они подрулили к «стекляшке» аэропорта в Домодедове.
На лужайке перед аэровокзалом, под сенью памятника-самолета Ту-134, расположились табором пассажиры. Сидели-лежали прямо на траве, кто на газетке, кто на постланной куртке, а иные и на одеялах. Коротали время, закусывали и выпивали – ресторан аэропортовский далеко не каждому был по карману.
На прощание Синичкин дал водиле не только обещанные пятнадцать рублей, но и пачку «родного» «Мальборо».
– Ух ты! – восхитился тот. – Я не курю, но попижонить иногда люблю, тем более такими сигаретами. Мерси вам мое с кисточкой.
Чтобы попасть в ресторан, разумеется, снова пришлось платить – как сказали бы сейчас, бытовая коррупция пронизала Союз сверху донизу, все хорошее можно было получить либо по блату, либо за деньги. Трешку опер дал швейцару, хотя можно было ограничиться рублем. Но тогда б его не посадили одного, да за хороший столик, у панорамного окна, не подогнали сразу официантку.
Подавальщице он немедленно подмигнул и сказал кодовую фразу: «Обслужи как своего». Это означало щедрые чаевые, а взамен он хотел всего-то, чтобы коньяк принесли неразбавленный; нормально, не до степени подошвы, пожарили антрекот, а салат из овощей заправили свежей сметаной и нашли бутылочку дефицитного боржоми.
Ресторан в Домодедове был одним из (всего) двух московских, что работали круглосуточно. Второй – во Внукове. Но догоняться столичные гуляки ездили почему-то именно сюда. Поэтому официанты и бармены тут катались как сыр в масле.
Советский официант – он ведь прекрасным психологом был и физиономистом. Старался не обсчитывать одиноких трезвых мужчин или семейные пары. (Хотя при возможности все равно обсчитывал.) Мало ли на что способен мужик, чтобы показать себя хозяйственным перед собственной супругой! Бывает, скандалу не оберешься из-за каких-нибудь лишних пятидесяти копеек.
А вот разгульные хмельные компании обманывались напропалую. И любовные парочки тоже: никому из кобелирующих посетителей не хотелось показаться в глазах прекрасной дамы скаредным. Никаких компьютерных чеков не существовало, выписывали счета от руки, часто по принципу известной всем присказки, восходившей к стихотворению Маяковского из двадцатых годов: «Сорок да сорок – рупь сорок. Пиво брали? Два семьдесят. Итого с вас три шестьдесят».
Официанты своими доходами, как правило, с поварами не делились. В редких случаях присылали от щедрот червончик. Однако старались поддерживать с кухней хорошие деловые отношения, поэтому порой просили выпустить блюдо как своему: без уменьшения количества и хорошего качества. Иной раз ведь и в самом деле в заведение к подавальщику заворачивал брат, сват или школьный приятель. А чаще зубной врач, профессор-репетитор для сына/дочки, слесарь из автосервиса. Или возникало у советского полового подозрение, что визитер из начальства: всемогущего ОБХСС, партийных или советских органов, народного, чтоб его, контроля. Или газетчик какой-нибудь, щелкопёр. Таких тоже старались принять по высшему разряду, а то подобного типа обхамишь-обсчитаешь – таких звездюлей может получить и официант, и повар, и заведующий, и весь трудовой коллектив!
Повара организовывали свою кормушку. Жили, как правило, на трофеи. Так называли продукты, которые можно было из ресторана/кафе/столовой уволочь домой. Как правило, каждый повар уходил после смены с полными сумками – а чаще, чтоб руки не оттягивать, разъезжались на такси или собственных авто. А если учесть, что продукты подавались в ресторанах качественные да дефицитные: парное мясо, свежие овощи и фрукты, оливки-маслины, красная и белая рыбица, пресловутая икра и крабы – весили эти сумки (в переносном смысле) многие тысячи.
У поваров основная пожива случалась на банкетах. Если защита диссертации или, к примеру, свадьба – кто там будет считать, сколько граммов подали оливье в салатницах, сколько кусочков балыка, языка или колбасы сырокопченой! Но не брезговали и единичного клиента обжулить, недовложить в тарелку мяса, в котлету напихать побольше хлеба, а сметану развести кефиром.
Советские люди потому – Синичкин-старший не исключение – никогда не брали в общепите первые блюда (наверняка бульон некипяченой водой разбавят!) или рубленое мясо (будешь под видом котлеты хлеб жевать). Только после нескольких лет на Западе он наконец амнистировал для себя супы и заказывал иной раз гаспаччо или буйабес.
Рядовые повара и официанты, метрдотели и швейцары постоянно присылали из своих доходов мзду заведующим. Те не только наживались, но и передавали долю наверх, в управления и тресты, ведающие общепитом: чтоб предупреждали о проверках, выделяли фонды на продукты и снабжали подведомственную точку общепита не тухлятиной, а отборными продуктами.
И несмотря на то, что в газетах-журналах порой печатали благостные реляции о передовых молодежных кафе, Анатолий Аграновский об официантах очерки писал, порочные и преступные схемы действовали в общепите везде. Любого, как небезосновательно считал Синичкин, можно при желании брать и сажать.
И вот зачем начальству сейчас понадобилась такая сложная схема – со внедрением опера под прикрытием – он ума приложить не мог. Впрочем, ему виднее. А торгово-ресторанная мафия, как думал майор (впоследствии выяснилось: опрометчиво), – это менее опасно и более куртуазно, чем наркотическая или банда налетчиков.
Синичкин рассчитался и отправился на посадку. Аэропортов в СССР имелось множество. Самолеты летали разные, всюду. Все отечественные, разумеется. Тогда, в восемьдесят первом, сверхзвуковой Ту-144, не пролетав и года, правда, сошел с дистанции. Зато эксплуатировали до сих пор и старичков Ил-18, и Ан-24. Наряду с заслуженными Ту-134 бороздили небо новенькие Ту-154. В дальние города улетали Ил-62, в ближние – Як-40.
Номера рейсов были и двузначные, и трехзначные, и четырех-. А вот рейс во Владивосток (как и поезд Владивосток – Москва) был однозначным: он носил гордое имя «номер один». Был еще один дальневосточный, «номер три», он вылетал утром.
Никакого бизнес-класса в большинстве тогдашних самолетов не имелось, а не то бы Синичкин попросил, конечно, пересадить его. Однако только на трех рейсах в стране: из Москвы в Сочи, Минводы и Симферополь – на лайнерах Ту-154 оборудовали так называемый первый класс, куда билет стоил дороже на семь рублей, то есть процентов на двадцать от стоимости обычного. Но в первом классе подавали вино и водку, там летали в основном космонавты, министры и дети членов Политбюро (сами они путешествовали, как сейчас сказали бы, на бизнес-джетах).
Чтобы его хорошо зарегистрировали, Синичкин незаметно вложил в паспорт треху. Регистраторша возмущаться не стала, купюру аккуратно прибрала, но прописку в паспорте все равно, конечно, проверила. Владивосток, как и десятки, а то и сотни мест в Советском Союзе, числился городом закрытым: въезд туда разрешался местным жителям, если имелся соответствующий штамп, а иногородним – по командировочным удостоверениям или вызовам родственников, которые следовало заверять в МВД. У Синичкина в образе кладовщика Зверева владивостокская регистрация имелась, поэтому подбодренная купюрой служительница посадила его на самый первый ряд.
Да! На левые доходы кладовщика или завскладом – или неподконтрольные деньги на оперативные нужды – в государстве рабочих и крестьян жилось неплохо. Хотя бы авиабилет можно было оплатить: сто тридцать три рубля из Москвы во Владик в один конец – месячная зарплата начинающего инженера или неквалифицированного работяги. Или легальный заработок кладовщика, подобного «Звереву».
Однако взяв первый ряд, Синичкин допустил оплошность – он понял это немедленно, как только пассажиры расселись в салоне красавца Ил-62. Первые кресла в самолетах, причем совершенно безо всяких взяток, раздавались пассажирам с детьми. Вот и его соседями стали девушка лет тридцати с деятельным спиногрызом годков трех от роду. Детеныш оказался бойким – то орал, то задавал вопросы, то всюду лазил. А на соседних креслах, через проход, наперебой голосили двое младенцев.
Синичкин-старший отгородился от всех газетой «Советский спорт». Наконец взлетели. Разрешили отстегнуть ремни и курить. Малолетки немного умерили свой пыл.
Лайнер бодро летел на восток. Вскоре принесли обед – извечную аэрофлотовскую вареную курицу с рисом в пластмассовой тарелке. Малолетка наконец уснул. Замотанная мамаша пояснила Синичкину, хоть он ни о чем ее не спрашивал: «Первый раз летит. Мы к папе едем. Он у нас летчик. Военный».
Стемнело в восемь вечера, где-то над Уралом. Синичкин-старший приказал себе уснуть и немедленно выполнил собственное распоряжение, привалившись к закрытой шторке иллюминатора. Вскоре стало светать, и примерно в одиннадцать ночи по московскому времени снова взошло солнце. Он чувствовал это сквозь сон по свету, который лился из других иллюминаторов.
В полночь по Москве его разбудила стюардесса: самолет готовился к промежуточной посадке в Хабаровске. Заорал, закапризничал малолетка – они здесь с юной мамашей выходили.
Самолет снова взлетел, а вскоре опять велели застегнуть ремни и запретили дымить: летчики готовились к посадке в аэропорту Кневичи.
Над Приморьем вовсю шпарило солнце. По местному времени было десять утра.
Ночи как не бывало – растворилась где-то на полпути.
Когда опер с чемоданом вышел из Владивостокского аэровокзала, его охватило влажное, душное местное утро. Солнце проглядывало сквозь легкую дымку, и в воздухе, казалось, парит мельчайшая водяная взвесь. Бригадиры таксистов, поверчивая автомобильными ключами, вылавливали себе седоков. Игнорируя их, опер вышел на парковку и сам выбрал частника на «пятерке»-жигулях – тот спал на водительском кресле, откинувшись и приоткрыв рот.
– Поедем в город? – спросил по-хозяйски. – Мне на Электрозаводскую улицу.
– А сколько денег? – хриплым со сна голосом проговорил водила.
– Не обижу.
В тоне и виде Синичкина/Зверева сквозила такая уверенность, что шофер без разговоров отпер багажник и погрузил в него чемодан. Из багажника пахнуло бензинчиком, там стояла парочка десятилитровых дюралюминиевых канистр – рачительные водители всегда возили с собой, ведь неизвестно, когда в следующий раз удастся заправиться. Перебои с топливом для частного извоза случались в стране всегда и повсеместно, а в преддверии грядущего подорожания они усилились особенно.
Опер уселся на переднее сиденье. Чтобы расположить к себе водителя, рассказал ему байку про то, что приехал в гости к любимой девушке: мужчины, как и женщины, давно заметил он, легко ведутся на романтические темы. Потом словно бы мимолетно заметил:
– Да и подзаработать заодно хочу.
Шофер не отвечал, и Синичкин-старший стал дальше прокачивать тему.
– Скажи, а где я здесь в городе икры смогу купить?
– А тебе сколько надо? Полкило, килограмм?
– Да я бы тонну взял.
– Тонну? Шутишь?! Да ты ее отсюда не вывезешь никогда.
– В том-то и вопрос: чтобы и тонну, и канал для вывоза имелся. А реализую на материке я сам.
– Ну, с килограммом я б тебе помог. А если больше – это тебе к мафии местной надо обращаться.
– А она здесь есть?
– Спрашиваешь!
– И где ж мне ее искать?
Водитель помолчал, сосредоточенно вглядываясь в дорогу, а потом проговорил:
– Сам я, конечно, ничего такого не видел, но говорят, наши деловые в кафе «Электрон» собираются. Это на Ленинской улице[5], дом сто пятнадцать. Там наши бандюки обычно перетирают. «Третья смена» сами себя называют.
– «Третья смена»?
– Да, знаешь, в ресторанах обычно считается: с открытия и до семнадцати – первая смена, с восемнадцати до двадцати трех – вторая. А когда деловые приходят, они для всех, кроме шалав, заведение закрывают и гуляют там до утра. Поэтому и «третья смена».
– Интересное наименование!
– А может, так их именуют, потому что работают они в третью смену, по ночам, когда все честные граждане спят: бомбят валютчиков, да фарцу, да цеховиков.
– А рыбой-икрой занимаются?
– Эти, с «третьей смены», не знаю. Они ведь тех, кто по рыбе, в основном трусят. А сами деловые по другим местам сидят.
– Где же?
– В ресторан «Челюскин» зайди, это в самом начале Ленинской. Бывший «Версаль».
В Москве, в главке, Синичкин-старший проработал справку об оперативной обстановке в Приморье, которую заказал для него полковник Гремячий. Он понимал, что вот так, с кондачка, добыть товарные партии икры, да еще и вывезти ее у него с ходу вряд ли получится. Но для начала главное – обозначить свои намерения. Сделать вид.
Электрозаводская улица круто спускалась к морю. Дом, где кладовщик Зверев оказался прописан, был послевоенным, четырехэтажным – причем из-за уклона улицы самый первый этаж имелся только на одной половине дома, потом рельеф его как бы сжирал, и первым становился второй.
Шелестели акации, рядом располагался запущенный парк. Пахло морем, было душно, влажно, но утренняя дымка куда-то рассеялась, и солнце шпарило совсем по-южному.
Опер щедро расплатился с частником и потащился со своим чемоданом в конспиративную квартиру Приморского управления, которую теперь отдали в пользование «кладовщику Звереву».
Ключи легко подошли. Обиталище оказалось таким, будто нынешний хозяин, не в пример блатной должности, ведет праведный и скромный образ жизни: ванная с обшарпанной плиткой, кухня с одной кастрюлей, одной сковородкой и двумя тарелками. В гостиной скрипучий шкаф без плечиков, секретер без единой книги, продавленный диван. В спальне – сиротская односпальная кровать под верблюжьим одеялом, сверху брошена стопка чистого, но застиранного постельного белья. Ни тумбочки, ни покрывала.
В квартире царил нежилой дух: смесь застарелого мужского пота и курева. «Зверев» распахнул все окна – они выходили на зеленый тенистый двор. Потом постелил себе, задернул гардины и улегся, намечая проснуться в пять вечера по-местному: как раз когда начинается «вторая смена».
Пробудился ровно в семнадцать ноль-ноль – в столице, которую он покинул, начинался новый день.
Помылся-поплескался в ванной, побрился и почистил зубы. Разложил в шкафу вещички и даже две привезенные с собой книжки поставил в секретер. Комната сразу приобрела жилой вид.
В пузатом холодильнике ЗиЛ, гремящем, как Ил на взлете, нашелся десяток яиц и полпачки сливочного масла. Вот спасибо подполковнику Коржеву и его людям за отеческую заботу!
В кособокой сковородке опер соорудил яичницу аж из четырех яиц и схарчил ее без хлеба.
Теперь можно было отправляться на знакомство с городом.
Синичкин надел джинсовую куртку и захватил с собой все документы на новое имя: паспорт, военный билет, пропуск. В портмоне лежали деньги и аккредитив.
Сначала решил пройти, как говорили здесь, учкурами, то есть дворами, срезая углы, – когда готовился к командировке, штудировал местное арго, а также топографию.
Но слежку он заметил сразу, не успев выйти на близлежащую улицу Ленинскую. Следили топорно – явные непрофессионалы: тупо шли на расстоянии метров пятнадцати. Двое пацанов: лет двадцати, а может, и вовсе допризывники.
«Звереву» стало интересно: что бы это значило? Он дошел до Ленинской – судя по названию, главной улицы города. Стало прохладнее, чем утром, но по-прежнему влажно и душно. Небо снова заволокло белесой дымкой. Пахло морем, и по круто сбегавшим вниз перпендикулярным улицам чувствовалось близкое присутствие большой воды, но ниоткуда ее не было видно.
Номер ближайшего к нему дома по Ленинской был сто семьдесят третий – далеко же его поселили от центра. Он решил пройтись – да и интересно было, к чему вдруг появилось сопровождение из двух допризывников. Явно они не выглядели ребятами из органов – скорее, начинающей шпаной: батники, джинсики, широкие ремни, кроссовочки. У одного за ремень заткнута пачка «Мальборо».
Ленинская улица, широкая и пыльная, отклонялась то вправо, то влево, то вверх, то вниз. Справа на горках – или, как тут говорили, на сопочках – среди зелени возвышались дома, многоэтажки или частные. Опер миновал пресловутое кафе «Электрон» в доме номер сто пятнадцать, прошел мимо цирка (справа) и стадиона (слева). Море так и не показалось, но временами слышались гудки кораблей или буксиров. Несмотря на вечер и склонившееся солнце, идти было тяжело: то в гору, то под горку, а главное, душно и влажно.
Парни так и тащились следом, и Синичкину наконец это надоело. Он резко повернул с тротуара к обочине и вытянул руку. Выглядел убедительно, поэтому первый же частник тормознул рядом. Парни сзади заметались. Что за олухи, даже не используют машину для подстраховки!
Он бросил водителю: «Ресторан “Челюскин”». Тот кивнул, опер сел на пассажирское сиденье. Машина рванула. «Зверев» наклонился и углядел в правое зеркальце заднего вида, как парни беспомощно мечутся подле проезжей части, заманивая хоть какое-нибудь такси.
Слева он вдруг увидел на минуту море – точнее, океан, а еще точнее – бухту Золотой Рог. За ней виднелись горы противоположного берега. Мелькнула в солнечном золоте поверхность воды, стоящие у причала сухогрузы, пыхтящие по своим делам катера и буксиры.
По направлению движения слева появился модерновый недостроенный небоскреб.
– Это наш «зуб мудрости», – хохотнул шофер, безошибочно определив в Синичкине иногороднего, – или, иначе, «член партии». Строили-строили и наконец построили. Скоро туда все начальство переедет.
Ресторан «Челюскин» оказался в самом начале все той же Ленинской.
Мимо монументальной надписи на двери «Мест нет» и робкой очереденки опер проник испытанным манером – с помощью купюры швейцару. Когда входил, спросил его мимоходом: «Можешь показать мне тех деловых, что икрой занимаются?» – тот не ответил и даже не повернул головы кочан. То ли купюра оказалась слишком малого достоинства, то ли нечего было ответить по существу.
Но подошедший мэтр за отдельный столик Синичкина усадил, да у окна – ловко убрав внушительную табличку с категоричным: «Стол заказан». Ресторан оказался с историей, с высокими дореволюционными окнами и лепниной. Вспомнилась гремячевская справка: когда-то здесь находилась гостиница «Версаль» и одноименный ресторан; выдуманный герой Штирлиц тут со своей будущей женой Сашенькой познакомился.
Переименовали заведение в «Челюскин» в честь героических полярников, которые в гостинице после своего спасения в 1937 году обретались.
Сейчас здесь обычно собирались, как утверждала справка, моряки, военные и торговые, однако приходили и деловые – не бандиты, как в «Электроне», а фарца, цеховики, торгаши.
Зал ресторана с белыми скатертями и важными официантами выглядел так же, как десятки ему подобных на заповедной территории СССР, однако отпечатанное на машинке меню все-таки отличалось от тех, что в центральной России. Наряду с неизбежными бефстрогановом и борщом в нем фигурировали салат из кальмаров под майонезом, скоблянка из трепанга, красная икра, палтус под сыром и другие дары океана.
Потухшая официантка равнодушно приняла заказ. Повторила:
– Бутылка коньяка пять звезд, пепси, икра, кальмары, палтус. – Поинтересовалась: – Один кушать будете или ждете кого?
– А можете, – придержал ее за руку опер, – показать мне чувака, который рыбой, икрой занимается? Я хорошую партию товара хочу купить, на материк вывезти.
– Не знаю я никого.
– Моя благодарность не будет иметь границ, в пределах разумного.
Дамочка скептично глянула на него и молча отошла.
Постепенно зал заполнялся. Бравые мореманы в черной форме или же в штатском, пришедшие сниматься профессионалки и честные охотницы за счастьем. Столик в самом углу занимали пресыщенные деловые с лишним весом. Клубы синего дыма – курили тогда все и везде – стали подниматься к потолку. По запаху табачок оказался сладковатый, виргинский – те, кому хватало денег на «Версаль – Челюскин», и на пачку американских сигарет лишний рубль находили. На эстраде грянул вокально-инструментальный ансамбль: «Все пройдет: и печаль, и радость!»[6]
На красавца Синичкина отдыхающие дамочки поглядывали с интересом: что еще за новый объект появился? Сосканировали его не только фемины, но и (ревниво) моряки, и (делано равнодушно) бизнесмены.
Официантка довольно шустро принесла заказ. Опер налил в рюмку коньяку, в бокал – пепси. Пригубил, запил, заел икрой.
Выпивать он не хотел, голова должна быть ясной, поэтому выплевывал коньяк в пепси – кто увидит. Но через язык и полость рта алкоголь все же в небольших дозах просачивался в кровь. На минуту появилась эйфория и мысль – нет, скорее, мечта, – что с заданием он справится одной левой и вскорости вернется в Москву к сыночку Пашеньке.
На контакт с ним вышли, когда палтуса своего доел и кофе дозаказал. Подсел верткий чувачок, по виду явная шестерка. Но глаз цепкий, приметливый, себе на уме.
Без спроса придвинул чистую рюмку. Плеснул синичкинского коньяка, махнул без закуси. Вопросил:
– Ты, что ль, икрой интересуешься?
– Ну я.
– Чего хочешь? Продать, купить?
– Купить.
– Какие конкретно рыбьи яйца желаешь поиметь? От кеты, горбуши? Нерки? Кижуча?
Синичкин знал, что горбуша – рыба самая распространенная и потому дешевая. Так и сказал вертлявому.
– Возьму икру горбуши.
– Сколько надо?
– Для начала тонну. С вывозом на материк.
– Куда конкретно?
– Извини, но меньше знаешь – крепче спишь. Я твоему боссу скажу, со временем.
– Ладно, парень, отдыхай.
Незваный гость встал из-за столика, благосклонно похлопал опера по плечу и исчез где-то в недрах ресторации, в сиреневом дыму и в мелодии шлягера, который наяривал ресторанный ВИА: «Море, море, мир бездонный, пенный шелест волн прибрежных!»[7]
А когда пришла пора расплачиваться, официантка тихо проговорила:
– Вас будут ждать завтра в кафе «Арагви» в девять.
– В девять утра? – пошутил опер.
– Утром тебя будут ждать в очереди за кефиром, – усмехнулась в ответ женщина, полыхнув золотым зубом.
Синичкин оставил ей щедрые чаевые и вышел.
Уже стемнело, но море чувствовалось совсем рядом. За деревьями дрожали отражавшиеся в воде огоньки. По улице, которая, как и большинство здешних магистралей, спускалась под углом чуть не сорок пять градусов, опер наконец подошел к океану. Рядом располагался стадион.
«Стадион как бы нашенский, эмвэдэшный: “Динамо”,– вспомнил Синичкин справку, – поэтому место это “Динамкой” кличут. А официальное название – Спортивная гавань». И впрямь определенное отношение к спорту заливчик имел – у пирса белело несколько парусных яхточек, на берегу были припаркованы водные велосипеды, связанные по случаю ночного времени железным ржавым тросом.
Опер подошел к самой воде. Погладил ладонью теплую и мутную поверхность прирученного человеком океана. Набрал в пригоршню и умыл лицо. Несколько капель попало на губы. Вода оказалась гораздо солонее, чем в море Черном или тем более в Финском заливе. «Я затем сюда и приехал, – напомнил он себе. – Почувствовать на вкус эту воду, этот город, эту бухту. Чтобы потом не провалиться в роли владивостокского кладовщика Зверева».
Несмотря на вечер, довольно много народу болталось на булыжном берегу. Кто-то купался, сквозь сумерки молочно белели тела. Иные распивали, передавая по кругу единственный граненый стакан. Парочка самозабвенно обжималась на брошенном у воды покрывале.
Синичкин не спеша пошел вдоль кромки бухты. Вдали помигивали ходовыми огнями корабли, отражали их в темной глади.
Вдруг он расслышал жаркое пыхтение. На самом берегу ожесточенно боролись, сплетаясь, несколько фигур. Мелькали крепкие мужские руки – и худенькая женская ручка, которая пыталась отлепить от себя многочисленные могучие объятия. Донесся полузадушенный девичий крик: «Помогите!»
Крик тут же замолк, оборвался – но опер, не рассуждая, кинулся к нему. Вблизи диспозиция оказалась яснее: трое здоровенных подонков тискали, раздевали девчонку. Один держал ее за голову, крепко сжимая рот и нос. Девочка бешено сопротивлялась, лягая противников ножонками и пытаясь ударить руками. Однако силы были неравны. Одна босоножка слетела. Сарафан оказался разорван.
– А ну отставить! – гаркнул опер. – Смирно стоять!
На минуту оторвавшись от девочки и разглядев, что им противостоит единственный штатский, один из подонков угрожающе проговорил: «Ты что, чувачок? На Горностай захотел? Ща живо тебя оформим!»
Горностаем, вспомнилось Синичкину, здесь звался мусорный полигон. А «отправить на Горностай» звучало недвусмысленной угрозой: закопаем, мол.
Но сейчас оперу было не до филологических и этнографических изысканий.
Он ударил парня, который отправился с ним разобраться. В самозащите без оружия майора наставлял сам родоначальник самбо Анатолий Аркадьич Харлампиев. Лысенький, седенький, толстенький – он, несмотря на возраст, обладал страшным оружием и мог обучить, как одним ударом, на выбор, или отправлять в глубочайший нокаут, или убивать.
Исключительной меры наказания владивостокский гопник все-таки не заслужил, поэтому Синичкин соразмерил силу, направление и попросту надежно вырубил чувака. Тот гулко плюхнулся о землю.
Поняв, что творится неладное, двое других на миг оставили свои разборки с девчонкой и глянули на Синичкина. Потом один остался ее держать, а второй выступил к оперу. А когда оказался на подходящем расстоянии, словил удар в кадык и тоже без чувств опрокинулся навзничь.
Последний противник осознал, что происходит, выпустил девочку, развернулся и кинулся в сторону тускло освещенной набережной.
Девушка без сил опустилась на землю и, всхлипывая, стала ползать, отыскивая отлетевшую в сторону босоножку. Она явно была не в себе.
Опер присел рядом с ней на корточки. Спросил:
– Тебя как зовут?
– Дина, – сквозь слезы проговорила девочка.
– А я Петя. Все кончилось, Диана Батьковна. Все прошло. Тебе ничто не угрожает.
Девушка нашла босоножку, жалобно сказала: «Порвалась», – и разрыдалась.
– Пойдем, я отведу тебя домой. – «Петр Зверев» взял ее за локоть, но она отпрянула. – Не бойся, я тебе ничего плохого не сделаю. Пошли отсюда, а то эти архаровцы скоро очнутся. – Он кивнул на два распростертых тела. – Ты далеко живешь?
– На Чуркине, – всхлипнула девчонка.
Мыс Чуркина, вспомнил Синичкин справку, это совсем другой район города. Там как раз рыбный порт, кладовщику Звереву в тех краях не худо б побывать. Но ехать туда далеко, кружным путем, огибая залив. Тот район еще со времен Хрущева собирались соединить с центром Владивостока мостом, но пока хватало других забот[8].
– Ничего, возьмем такси. Да не бойся, сдам тебя родителям с рук на руки целой и невредимой.
– Я с подругой живу, в гостинке.
– Да? А я думал, ты школьница. – Девушка и впрямь выглядела совсем юной и худенькой.
– Первый курс университета, – с гордостью прошептала Диана. – Филологический факультет.
– Держись, филолог, крепись, филолог, ты ветра и солнца брат[9], – переделал опер старую песню. – На вот тебе платок, глазки вытри и больше не плачь.
Они прошли по каменистому пляжу до лестницы. Девушка сняла босоножки и шагала босиком, укалываясь о темные и острые камни. Сарафан на груди у нее был порван, и она придерживала его рукой. По широкой лестнице поднялись на набережную и оказались в самом начале Ленинской улицы, неподалеку от кинотеатра «Океан».
В «Океане» шел голливудский блокбастер «Козерог-один» о том, как американские астронавты симулировали в студии космический полет на Марс. Синичкин посмотрел эту ленту в Москве, в кинотеатре «Октябрь», с Люсей (маленького Пашу оставили с соседкой). Они попытались тогда склеить полуразбитые свои отношения, но, видать, и кино на двоих, и последующий ужин в ресторане «Метелица» оказались слишком слабым средством.
Синичкин поймал такси и галантно усадил девушку на заднее сиденье. Сам поместился рядом.
Поняв, что опасность миновала и новый знакомый ей вряд ли угрожает, худенькая Дина литературно грамотно, но сбивчиво стала повествовать Синичкину о событиях сегодняшнего вечера и, шире, о своей жизни.
Они с подружкой из Арсеньева, закрытого города в двухстах километрах отсюда; в прошлом году поступили во Владике на филфак; общагу им не дали, снимают комнату в гостинке; сегодня экзамен сдали и пошли вдвоем на «набку» и на «Динамку» погулять. К ним прикололись на пляже трое; Нинка быстро сообразила, куда дело клонится, вырвалась и убежала; парни стали до нее докапываться, поэтому: «Спасибо, я вам очень признательна». А дальше вы знаете…
Ехали долго, остановились где-то на сопке у хмурой многоэтажки.
– Может, зайдете? – спросила, решившись, девчонка. Мужчина ей, очевидно, понравился.
Синичкин-старший внимательно посмотрел на нее. Подумалось, вот прекрасный случай отплатить Люське за неверность – но, с другой стороны, что за пошлость: отвечать изменой на измену! А главное, к владивостокской девочке его нисколько не тянуло: слишком юна она была, неопытна и незрела.
– Нет, дорогая, тебе сейчас лучше отдохнуть и привести себя в порядок.
– У нас в гостинке телефона нет. Можно я вам сама позвоню?
– Я здесь проездом, скоро уезжаю.
– А если мы встретимся завтра? Я покажу вам город.
– А как же твои экзамены?
– У меня античка только через четыре дня. Все равно не выучишь, что за три дня, что за четыре.
– Хорошо. – Новая мысль пришла Синичкину в голову. – Тогда к завтрему приоденься, пойдем с тобой в ресторан. Встретимся вечером, в восемь. Где тут у вас обычно свидания назначают?
– У памятника приморским партизанам. Это, считайте, главная площадь. Вам его любой покажет.
– Хорошо, там и свидимся.
Девушка потянулась и чмокнула опера в щеку. В разрезе порванного сарафана мелькнула маленькая грудь – бюстгальтер она по последней моде не носила. Выскользнула из «Волги» и с босоножками в руках побежала к подъезду.
– Поедем на Электрозаводскую улицу, – сказал Синичкин водителю.
Однако в квартире опера ждал сюрприз. Неприятный.
Наши дни
– Он приехал. Пересек вчера границу России. В аэропорту Внуково, рейсом из Стамбула.
И хоть босс прекрасно понял, о ком речь, порядок и точность должны царить всегда, даже в столь спешных докладах, поэтому он переспросил:
– «Он» это кто?
– Тот чувак из восемьдесят первого года.
– А она?
– Она ведь умерла три месяца назад, – напомнил докладчик.
– Ах, да. – Руководитель сделал вид, что запамятовал, хотя ничего он не забыл. – Ну что ж. Поставь его в стоп-лист, а когда и если появится в наших краях, плотно садись ему на хвост.
1981 год
Синичкин-старший
В его отсутствие в квартире на Электрозаводской кто-то побывал. Следы оказались очевидны и нарочиты.
Из тумбочки исчез початый блок «Мальборо» – одну пачку опер отдал частнику-водиле еще в Москве, вторую носил с собой. Остальные восемь уперли.
Но не только. Утащили вторую пару джинсов, адидасовские кроссовки, пару батников и прекрасный гэдээровский пуловер с искрой.
А главное – явно рылись в поисках более существенного. Пыльная решетка с вентиляционного отверстия оказалась свинчена и назад, разумеется, не повешена. Из газовой плиты вышвырнули противни. Жестяные коробки из-под круп, сахара и макарон (пустые) в беспорядке валялись на кухонном столе.
Почему-то сразу вспомнилась московская конспиративная квартира на набережной Максима Горького, владивостокский подполковник Коржев и тот алчный взгляд, которым он одарил пачки денег, что выдавал оперу полковник Гремячий.
Слава богу, вчера в Москве, по пути в Домодедово, Синичкин велел водителю остановиться у сберкассы. Там он предусмотрительно положил четыре с половиной тысячи рублей на четыре аккредитива: один на три тысячи и три по пятьсот, оставив себе наличными пять дубов некрупными купюрами. Налик он таскал в портмоне – с постоянными ресторанами и такси бабки быстро таяли.
С собой носил и отрывные талоны от аккредитивов – без них и (без паспорта на его имя) денег в сберкассе не получишь. Зато желавшие поживиться в его временном жилье явно просчитались.
Синичкин осмотрел входные замки: и английский, и французский. Уходя, проверял: закрыто. На обоих не оказалось никаких следов, что их пытались вскрыть.
Он и окна закрыл перед уходом. Оставил только, по случаю жары, форточки. Сработали форточники? В Москве он давно не слышал о ворах с подобной специализацией. Неужели в Приморье они остались?
Или, скорее, у кого-то нашелся запасной ключ от квартиры?
Ладно, утро вечера мудренее. Ясно было одно: спускать происшедшее ни в коем случае нельзя.
Вечером следующего дня Синичкин сидел на лавочке в скверике напротив здания краевого управления МВД на улице 25 Октября[10].
«Коржев – подполковник, – думал он, – поэтому вряд ли ему положена персоналка. Значит, ездит на общественном транспорте – но, скорее всего, имеет личные “Жигули” или даже “Волгу”».
После шести из здания с колоннами потянулись люди – кто-то в мундирах, иные в гражданке.
Без четверти семь вышел (в цивильной одежке) подполковник Коржев.
Догадка опера оказалась верна: мент подошел к красной «шестерке», стоявшей напротив управления, и стал отпирать водительскую дверцу. Синичкин рванул и через минуту оказался рядом с подполковником – подошел вплотную, глаза в глаза. Коржев не удивился.
– Нарушаете конспирацию, майор? – высокомерно вопросил он вместо приветствия. Здесь, в Приморье, на своей территории, он чувствовал себя хозяином положения.
– Закончил труды праведные? Домой собираешься, подполковник? – вопросом на вопрос ответил опер. – В квартиру в «серой лошади»?[11] Или на свою дачу, на Светланку? Жена Валентина Николаевна, дочки Женя и Маша заждались, да?
Синичкин не зря просил своего куратора Гремячего составить справку о ситуации в Приморье. О руководителях края и коллегах там тоже содержалась информация – вплоть до состава семьи и места жительства.
Коржев сразу сдулся, а опер продолжал:
– Не боишься за близких своих? Или что дом твой обнесут – как мою здешнюю квартиру?
– Не понимаю, что за наезды, – помотал головой Коржев.
– А то, что квартиру на Электрозаводской вчера днем, пока меня не было, посещали. Унесли кое-что из барахла, но, главное, искали бабки. Ты в курсе, кто это был?
– Я-то откуда?
– А кто знал, что в квартире с моим приездом деньжата завелись? Только ты, подполковник, и ведал. Мог навести. Слушай, я не буду грозить рапортом, который подам о тебе по команде; они в нашей системе долго ходят. Поэтому поработай со своей агентурой, и пусть мне вернут награбленное. А то неуважение проявили к московскому гостю. Разболтал ты своих подопечных. Того гляди, и самого обкрадут. Как тебе или супруге твоей теперь на даче на Светланке спокойно спать? Хорошо понял меня?
Синичкин сделал блатной нырок в сторону Коржева, словно хотел боднуть его головой в грудь, но до конца не довел – тот, впрочем, испуганно отшатнулся. Не дожидаясь оправданий-возражений, опер развернулся и, насвистывая, отправился по улице 25 Октября вниз, к океану.
Девушка Дина ждала его у памятника. Она сменила простецкий сарафан на длинное зеленое кримпленовое платье, в котором, возможно, праздновала свой последний звонок, а разорванные босоножки – на туфельки с белыми носочками. Носочки выглядели провинциально – особенно для стильного портового Владивостока. Девчонка сделала укладку, подкрасила глаза и губки. Оперу стало ее жалко: одна, в чужом городе, и на него, кажется, запала (как многие) – а он ей взаимностью ответить не может не только потому, что формально женат, но, главное, ничегошеньки к ней не испытывает. Ну хоть покормит ее вкусно – а взамен выслушает городские байки, которые студенточка наверняка знает. В дальнейшем, когда начнется внедрение в преступный синдикат на черноморском юге, очень могут пригодиться.
Они с Диной вернулись на все ту же улицу 25 Октября и мимо кафе «Льдинка» (не забыть в дальнейшем, еще одна достопримечательность Владивостока) подошли к «Арагви».
Разумеется, и здесь пропускным билетом в красивую жизнь послужила пятирублевая купюра. Народу в ресторан набилось много, дело шло к девяти. Синичкин оценил диспозицию: как и вчера в «Челюскине» – «Версале», в заведении гуляли моряки, бандиты, ночные бабочки, деловые. Кто-то из них вскорости должен выйти с ним на контакт – а может, это был просто блеф.
– Ты что предпочитаешь пить? – спросил он Дину. – Водку, коньяк, «Буратино»[12]?
– А что мы будем есть? – не растерялась девушка.
– Сациви. Шашлык из телятины. Одобряешь?
– Тогда закажите, пожалуйста, красного сухого вина. «Саперави» или «хванчкару».
«Ух ты, – подумал он, – девушка не промах, знает, что мясо надо закусывать красным, и в сортах разбирается. Не так она проста, эта девочка из Арсеньева».
Подскочил официант. Синичкин попросил бутылку «хванчкары», коньяка пять звезд, закуски и шашлык.
– Шашлык два раза, сациви два раза, – повторил половой, – бадриджани два раза, бутылка «хванчкары». Коньяк в бутылке подать не можем, только в графине. – Обычная уловка советского общепита: коньяк, налитый в графин (как и водка), прекрасным образом разбавлялся. В бутылке, впрочем, тоже, но это было сложнее.
– Тащи графин.
Девушка ела, можно сказать, с большим аппетитом. Или с тщательно скрываемой жадностью. Похоже, для нее это был первый прием пищи за день. По крайней мере, не обедала она точно.
Синичкин чокнулся с ней коньячной рюмкой.
– Давай, за знакомство. Брудершафт пить не будем, но прошу тебя: называй меня на «ты», а то я себя стариком чувствую.
– Хорошо, П-петя.
Девушка быстро захмелела – скорее, не от вина, которое она пригубляла по глоточку, а от сытной и вкусной еды.
– Я з-закурю? – Она взяла из его пачки «мальборину», он подал ей огня зажигалкой «Зиппо». Девушка неумело затянулась и закашлялась.
Завсегдатаи с соседних столиков мельком взглядывали на них с интересом: что еще за новые кадры, никогда таких не видывали. Однако на контакт с Синичкиным никто выходить не торопился.
На эстраду вышли ресторанные лабухи, заиграли. Чтобы сразу завести публику, начали с хита прошлого и нынешнего сезонов – песни, под которую танцевали все рестораны и дискотеки Союза:
«Синий-синий иней лег на провода!»[13]
Публика в ресторане, изрядно разогретая, пустилась в пляс.
Отыграв быстрый «Иней», группа, по законам жанра, начала явный медляк. Зазвучали первые, неизвестные Синичкину аккорды, а Дина в лоб спросила:
– Потанцуем?
Неудобно было отказывать девчонке, и они вдвоем протолкнулись ближе к эстраде – танцевали теперь едва ли не все присутствующие, за исключением пары столов, занятых совсем уж деловыми пузатыми мужчинами средних лет.
Moonlight and vodka, takes me away, midnight in Moscow is lunchtime in LA[14], – заголосил ресторанный певец. А потом зачин:
Espionage is a serious business,
Well I’ve had enough of this serious business,
That dancing girl is making eyes at me,
I’m sure she’s working for the K. G. B.
In this paradise, as cold as ice[15].
Диана танцевала хорошо и слушалась его. Тело ее было сухое и крепкое, но оно по-прежнему не вызывало у Синичкина-«Зверева» никакого отклика. Девушка прижалась к нему плотнее и стала подпевать, переиначивая слова – губы касались его уха, щечка терлась о щеку:
Moonlight and vodka, takes me away, midnight in Vladik is sunrise in LA[16].
Потом она проговорила, так же интимно, прямо в ухо:
– Боже мой, как же я хочу отсюда уехать! Свалить на фиг!
– Из Владивостока?
– Да при чем тут Владивосток! Из Союза вообще! Из совка этого! Жаль, что ты не моряк.
– А что было б, если б моряк?
– Ты б меня устроил куда-нибудь на корабль, хоть буфетчицей. А я б в первом западном порту выпрыгнула из иллюминатора, как Гасинская, и поминай как звали[17].
– Хм, коли так, и у меня были б неприятности: я ведь тебя устраивал.
– А ты б тоже свалил.
– Да меня как-то и здесь неплохо кормят.
– Да? А на кого ты работаешь?
Он не успел ответить, как хотел: «На себя», – когда Синичкина сильно и больно пихнули локтем в спину. Он чуть не повалился на Дину, удержался, однако пришлось оставить партнершу и резко обернуться.
Прямо перед ним стоял парень лет двадцати пяти.
– Ты че пихаешься? – вопросил чувачок. – Оборзел?
Новая потасовка в чужом городе совершенно не входила в планы «кладовщика Зверева», поэтому он кротко сказал – наплевать, пусть Дина и прочие посетители «Арагви» упрекнут его в трусости:
– Извини, я нечаянно.
– Да ты мне лапшу тут на уши не вешай, чаянно-нечаянно, борзеешь, падла? А ну, пойдем выйдем, поговорим!
Ничего не оставалось, кроме как шепнуть девчонке:
– Подожди меня за столиком, я скоро, – и отправиться вместе с провокатором к выходу из кабака. Краем глаза опер заметил, что параллельным курсом следуют двое других парней. «Опять один против троих, – мелькнуло у него, – ну ничего, справлюсь, лишь бы у мужиков финок или кастетов в арсенале не было».
Мимо швейцара они вышли на улицу. Обидчик шествовал впереди, но и сзади Синичкин чувствовал опасное приближение. Выйдя на улицу, он отскочил в сторону и резко развернулся. Один из тех, кто шел следом, приблизил к нему свою башку:
– Ты хотел с главным по рыбе побазарить?
Голос его и лицо в неверном уличном свете показались оперу знакомыми. Ба! Да это ж тот самый молодчик, что вчера подсаживался и пил его коньяк в «Челюскине». Значит, провокация во время танца была подстроена. Ловко.
– Да, хотел, – кивнул Синичкин.
– Карманы свои покажи.
Опер безоговорочно достал из куртяшки-«ливайса» паспорт, пропуск, военный билет и портмоне. Сигареты и зажигалка остались на столике. Парень, не говоря ни слова и никак не объясняясь, сунул все его документы и деньги себе в карман.
– Садись, короче, в машину.
В те времена во Владивостоке японские праворульные машины были такой же редкостью, как и по стране. Они заполонят город и весь Дальний Восток в девяностые, когда социализм кончится. А в восемьдесят первом за два дня в Приморье Синичкин-старший не увидел ни одной иномарки – эта оказалась первая. Она подрулила с противоположной стороны улицы и стала лицом к потоку автомобилей, так что переднее пассажирское сиденье оказалось у тротуара, рядом с опером. Шестерка, который вчера подсаживался к нему за столик, предупредительно открыл дверцу. Два других чувака, вышедших из ресторана вместе с ними, куда-то слиняли.
Синичкин залез на сиденье. Шестерка поместился сзади.
– Извини, чувак, – пробормотал он, – из соображений безопасности. Меньше знаешь, крепче спишь, – и сзади накинул на голову опера черный непрозрачный пакет.
Машина резко снялась с места, развернулась – видимо, презирая правила, потому что вызвала истерические гудки встречных и попутных – и рванула вниз по улице 25 Октября. Быстро повернула налево – насколько успел Синичкин разобраться в местной топографии, то была опять улица Ленинская. Однако вскоре авто заложило вираж направо, потом налево, а потом как вкопанное остановилось. Вся поездка заняла не более десяти минут.
Раздался лязг отодвигаемых засовов, потом скрип открываемых ворот. Машина въехала (наверное) во двор и замерла.
Кем бы ни был человек, к кому привезли «кладовщика Зверева», дом его находился в понтовом месте – в самом центре города.
– Давай, дружище, выбирайся, – скомандовал сидевший сзади приспешник. Опер открыл дверцу и осторожно нащупал ногой землю.
– Дай свою граблю, проведу тебя. – Шестерка крепко взял Синичкина за локоть и поволок его по ступенькам дома. Затем снова под ногами оказалась лестница, скорее дубовая, ступени чуть поскрипывали – и наконец, новая дверь.
– Стой! – Осторожный стук, ответная команда: «Войди!» – и наконец, опер оказался в помещении, где крепко и вкусно пахло кубинскими сигарами.
Шестерка сдернул с его головы пакет.
Кабинет оказался большим, метров сорока площадью, гардины на окнах плотно зашторены, так что по виду из окна не сориентируешься, не определишь местоположение. За большим дубовым столом сидел человек: немолодой, с серьезными залысинами. Впрочем, разглядеть в полутьме его лицо и вспомнить по справке, кто это, возможности не было. Тем более он склонился над документами Синичкина и, внимательно вглядываясь, перелистывал их. Сделал скупой знак одним пальцем шестерке: выйди, мол.
Перед заданием Синичкин рассматривал фото теневых воротил Владивостока, однако этого никак не узнавал. Может быть, оттого, что свет в кабинете намеренно был организован так, что лицо хозяина скрывалось в тени – а свет ламп падал прямо в лицо посетителю и слепил его.
Мужчина со вкусом курил «Гавану» и был окутан клубами вонючего дыма.
Жизнь в Советском Союзе дарила странные подарки! Какие-то вещи, во всем мире дорогие и редкие, здесь можно было свободно купить чуть ли не в любом сельпо – оттого, что выпускались они в дружественном соцлагере и доставались нашим внешнеторговым организациям, считай, за бесценок. К ним относился, к примеру, чехословацкий ликер «Бехеровка», кубинский ром «Гавана-клаб» и кубинские же сигары.
Курили их только совершеннейшие пижоны и знатоки – а остальные хоть и могли, да не понимали своего счастья.
Сигара, как дом в частном секторе в центре города и антикварная обстановка, свидетельствовала, что здесь, в кабинете из дуба, помещался пресыщенный жизнью, влиятельный господин теневого сектора.
– Поясни за себя, – вдруг оторвался от документов и бросил острый взгляд на опера хозяин.
– В смысле?
– Тебя никто в городе не знает. А ты тут ходишь, вопросы задаешь.
Для тех, кто во Владивостоке будет интересоваться его личностью, разработали легенду: до этого он жил и работал в Иркутске, что было близко к истине – последнее свое задание Синичкин-старший выполнял именно на берегах Ангары, прекрасно успел узнать город и многих тамошних жителей, в том числе деловых. Теперь «Зверев» решил, дескать, перебраться на Дальний Восток, потому что климат тут вроде помягче и менты, говорят, более понимающие. А главное, от бабы своей бывшей подальше, которая достала претензиями и недовольством даже после развода. И вот он получил разрешение на прописку в режимном городе, обменял жилье и с помощью своего давнего кореша Аркадия Бескоровайного устроился на работу на хлебное место в рыбный порт.
Аркадий Бескоровайный из рыбного порта существовал и даже давно работал на местный ОБХСС – он и выписал, не задавая лишних вопросов, ксиву кладовщика «Звереву»-Синичкину.
– Я тока приехал, осваиваюсь.
– А зачем тебе икра?
– Есть завязки в одном местечке; широкое поле для сбыта; можно бабла поднять немерено.
– В каком местечке?
– Я скажу – вам самому сбывать захочется, напрямую. Меня прокинете. Если в общих чертах: в теплых местах, на морских берегах.
– Хорошо. Сколько икры хочешь взять?
– Тонну.
– Пфф, тонну! Писи крошки Хаси. Об тонну только руки испачкаешь. Как ты ее собираешься вывозить?
– Самолетами. Через летчиков, стюардесс.
– Канал отлажен?
– Пока нет, – откровенно сказал опер.
– Да ты загребешься пыль глотать – по воздуху сбыт налаживать.
Синичкин-старший видел: с ним говорит действительно владетельный и по-настоящему деловой человек. Поэтому он оставил разговор про тонну, который был ничем иным, как дымовой завесой для шестерок, и прямо сказал:
– Вагон целиком возьму. Рефрижератор то есть. Сможете обеспечить? С чистыми документами?
– Сорок тонн? Смело. А что с оплатой?
– Половина в момент отгрузки, половина после реализации.
– Денег сколько пришлешь за вагон?
– Скажите вашу цену, – твердо взглянул Синичкин-старший в переносицу поставщику.
В магазинах красная икра в Советском Союзе практически не продавалась, была, как говаривал Райкин, фифицитом. Торговали ею через предприятия, столы заказов – то есть, по тогдашней терминологии, давали. Потом в семьях вожделенную баночку долго хранили и наконец выставляли на пиршественный стол на какой-нибудь большой праздник: Новый год или день рождения.
Стограммовая жестяная баночка икры стоила в те времена четыре рубля двадцать копеек. Значит, килограмм в розницу тянул на сорок два «рэ», а если считать на тонны, конечная цена товара составит немыслимые, не представимые для советского человека деньги: один миллион шестьсот восемьдесят тысяч рублей. За такую сумму можно было купить сто кооперативных квартир. Или двести автомобилей «Жигули». Однако если вдруг продавать деликатес через кафе-рестораны, накрутка к розничной цене составит сто процентов. Значит, пресловутый вагон можно будет реализовать в общей сложности как минимум за пять миллионов.
Но огромные риски тоже следовало учитывать. Как везти этот вагон через всю страну? Где хранить? Как наладить реализацию? Ведь постоянно придется подмазывать проверяющих. И в момент отгрузки, и по пути на железной дороге, и при продаже.
– Продам тебе вагон за миллион, – сказал хозяин, – пятьсот штук пришлешь мне в момент отгрузки и столько же – через месяц.
Эта сумма представилась Синичкину справедливой, но его не покидало ощущение общей нереальности происходящего: вот он на краю света уславливается о покупке вагона икры за один миллион рублей – да где он такую сумму найдет?
– Пятьсот тысяч за рефрижератор, – сказал опер, скорее, чтобы поторговаться, – и окончательный расчет не через месяц, а через два.
– Девятьсот пятьдесят «штук» и полтора месяца тебе на реализацию.
Они еще поторговались и сошлись в итоге на семистах пятидесяти тысячах.
– Связь через Бобика. Он даст тебе телефон.
Рядом со столом у хозяина кабинета висела на стене натуральная рында – судовой колокол. Он протянул руку и позвонил в него. Звук разлетелся по всему дому.
В дверях появился давешний шестерка с черным пакетом в руках. Хозяин протянул ему документы и портмоне «Зверева» и кивнул с непонятным выражением. «Прошу», – шутовски молвил помощник, делая Синичкину знак в сторону кулька. На секунду возникло неприятное чувство: «Сейчас они отвезут меня, как они тут говорят, “на Горностай” и закопают».
Но если б он каждый раз пугался в пиковые моменты своей службы – давно б с ума сошел. Синичкин покорно склонил голову. Вертлявый парнишка нацепил на него пакет.
Через пятнадцать минут они вернулись к «Арагви».
Пакет с головы опера сняли, когда он еще сидел в салоне; машина оказалась с тонированными стеклами, то была «Тойота», госномер Синичкин тоже разглядел и запомнил. Он, как и само авто, был понтовым – на лимузин оборачивались: «А 7777 ПК».
Бобик, или как там его звали по-настоящему, вернул оперу портмоне и документы. Дал листок, на котором размашисто был написан владивостокский телефон.
Дина сидела в одиночестве за столиком, прихлебывала винцо и курила оставленные опером сигареты. При виде его она просияла:
– Ты наконец пришел! – и хихикнула: – А меня тут раз десять пытались снять.
– Но ты не поддалась, – подыграл Синичкин.
– Да, я оказалась верной подругой. – По ее голосу и сильно опустевшей бутылке «хванчкары» можно было сделать вывод, что она времени зря не теряла. – А ты где был?
– Икру покупал, – сказал он почти правду.
– И где же она?
– А я ее сразу продал.
– Жаль. Я бы съела.
– Заказать?
– Поздно уже.
И в самом деле: ансамбль больше не играл, лабухи собирали инструменты.
После пережитого стресса хотелось выпить. Синичкин налил в рюмку коньяку и махнул в одиночестве, не чокаясь с подругой.
– Пойдем, я отвезу тебя домой, – сказал он.
Возможно, девушка рассчитывала на продолжение, но он по-прежнему не испытывал к ней никакой тяги: не хотелось быть с девочкой ни в отместку жене, ни просто так. Он хоть и хорош собой, и временно богат, а все равно: она молода, значит, чтобы убедить ее возлечь, придется совершать какие-то телодвижения, что-то говорить. Нет, совсем ему это не нужно. А может, девушка только обрадуется, что за прекрасный ужин ей не придется расплачиваться ни в какой форме.
Синичкин-старший закусил холодным шашлыком и расплатился по счету.
Такси подкарауливали расходившихся из ресторана, поэтому искать машину не пришлось.
– На Чуркина, а потом обратно, на Электрозаводскую, – бросил он шоферу как заправский местный.
– Я завтра уезжаю, – сказал он девчонке.
– Будешь мне писать? – хихикнула она.
– Если адрес дашь.
Она придвинулась к нему на заднем сиденье. Потом ее ручка скользнула ниже пояса. Вжикнула молния. Она заиграла ловкими пальчиками. Потом наклонилась, завесившись волосами. Прошептала:
– Чтобы ты лучше меня запомнил, красавчик. И никогда больше не забывал.
Павел Синичкин
Наши дни
Тем летом отец к нам не вернулся.
Я и у мамы перестал спрашивать, где он да когда приедет. Знал, что она все равно ничего не скажет, только разозлится.
В том сентябре восемьдесят первого я пошел в школу.
Мамочка работала, из школы меня забирала бабушка. Мамуля иной раз возвращалась поздно, когда я спал. Она заходила поцеловать меня, будила, и я чувствовал, что от нее попахивает вином и сигаретами. А потом слышал, как они на кухне с бабушкой ругаются – или, во всяком случае, разговаривают на повышенных тонах, – и под это их бубуканье засыпал.
Бабушка у нас никогда не ночевала, но она жила неподалеку, на «Автозаводской», и каждый раз уезжала к себе на улицу Трофимова на метро. Или дед ее забирал. У него тогда была старая машина «Победа».
Но однажды – по-моему, это была глубокая осень, деревья стояли голые, но снег еще не лежал, самое скучное время! Да, тогда случилось нечто совсем неожиданное и моему тогдашнему разумению неподвластное.
В тот день мама пришла с работы без задержки и бабушка благостно отбыла домой часов в шесть. А потом вдруг позвонили в дверь – долго, требовательно. Мама открыла, и к нам в квартиру ввалилось несколько мужчин. Они стали показывать какие-то удостоверения и бумаги, потом она закричала: «Да вы знаете, на какой он работе?!» Они что-то говорили ей строго, но тихо и умиротворяюще, а мама снова закричала: «Делайте что хотите!» – и зарыдала.
Потом люди рассредоточились по квартире, и их на нашу двухкомнатную оказалось очень много, как будто пришли гости – и много. Но обычно приходят парами, дяди с тетями, а тут были исключительно мужчины, и вели они себя не как обычные гости: открывали все подряд шкафы, вытягивали ящики, рылись в белье, просматривали книжки – и взрослые, и даже мои, и букварь тоже. Я подбежал к маме и спросил, что они делают, а она сказала мне, что это обыск.
Я был паренек начитанный и насмотренный, во всяком случае, видел к тому моменту «Место встречи изменить нельзя» и «Семнадцать мгновений весны»», хотя мало что в тех кино понимал – но о разных следственных действиях представление имел. Поэтому я спросил маму в полном недоумении:
– А за что у нас обыск? – Именно так я тогда сформулировал, юридически неграмотно, но по сути верно. И она мне ответила, я тоже это запомнил дословно:
– Они говорят, наш папа что-то набедокурил.
Незваные гости ковырялись долго, процесс как бы стал привычным – параллельно с ним мама покормила меня ужином, а потом уложила спать. На ночь я немного поплакал и наутро думал, что все это мне приснилось. Но когда мамуля разбудила меня в школу, я увидел следы разгрома, которые она не успела убрать: вывороченные ящики из комода и перевернутые подушки на диване в зале. Лицо у мамы стало твердое и сухое, а когда я ее спросил: «Что с нашим папой?» – она ответила мне твердо и зло: «Не надо мне никогда! Задавать больше! Этих вопросов! Когда я все выясню, сама тебе расскажу, что с твоим папой! Ясно тебе?! А пока сиди и молчи! От греха!»
И я молчал, сидел и молчал. Ничего не спрашивал, и никаких известий о папане тоже не было.
А потом – наверное, через год, когда я стал учиться во втором классе, – у меня появился новый папа, но его мама, впрочем, никогда не требовала называть отцом. Однако этот чужой, посторонний мужик если и не поселился у нас, то стал оставаться надолго, и ночевал вместе с мамой на диване в большой комнате, где они до этого спали с отцом.
А потом прошло какое-то время, и отчим с мамой, как тогда говорилось, съехались, и мы в результате обмена заимели трехкомнатную квартиру на Рязанском проспекте. Мне пришлось уходить из своей любимой школы и от любимой учительницы Татьяны Петровны и идти в новую, под номером, как сейчас помню, триста семьдесят один.
Маминого нового хахаля, моего отчима, звали Евгений Михайлович. Фамилия у него была Квасов, и он тоже, как отец, служил в милиции, но был гораздо старше по возрасту. И по званию тоже – полковник, но, как и отец, формы никогда не носил, во всяком случае, я в ней его ни разу не видел.
Как я узнал сильно позже, Квасов ради моей мамы оставил семью и двоих детей. Да, так у меня появились сводные братик и сестричка, погодки, лет на десять старше. Но я с ними не встречался ни разу, ни тогда, ни впоследствии – бывшая жена Квасова его прокляла и пообещала, что он никогда своих детей больше не увидит. А еще она (как я понял, когда достаточно вырос) ходила и писала на отчима телеги в партком (он, в отличие от отца, числился партийным). А тот спустя десятилетие в своих неприятностях и в том, что так и не дорос до генерала, винил не только «проклятого Горбачева с его перестройкой», но и свою бывшую и ее козни.
Не скажу, чтобы я любил отчима, но слушался его. А попробуй не послушаться, когда он требовал, чтобы книги на полках, тетради на столе и ручки с карандашами лежали в строгом порядке, по росту. Чтобы я каждый вечер сам до блеска чистил свои ботинки: сначала мокрой тряпкой, потом двумя щетками, с гуталином и без, а потом полировал бархоткой. И чтобы мама тарелку с борщом ставила ровно посредине той стороны стола, где он восседал, а ложку клала точно в двух сантиметрах справа от кромки.
Нет, он не поднимал руку ни на мать, ни на меня, но отдавал приказания настолько безапелляционным тоном и смотрел таким тяжелым взглядом, что ни она, ни я ни разу не попытались его ослушаться.
От воспитания Евгения Михайловича, как я сейчас понимаю, оказалось для меня в итоге больше пользы, чем вреда. Это он сам, лично, за руку отвел меня в секцию самбо, в ту самую, где (я узнал об этом позже) тренировался мой отец; которую основал создатель этого вида борьбы Харлампиев. Это он настоял и, можно сказать, заставил меня поступить в девяносто первом в школу милиции – и правильно (полагаю) сделал. Чего бы я только мог натворить со своим бедовым и авантюрным характером в девяностые! Однако тогда, на счастье, за мое дальнейшее воспитание взялось родное МВД, и я оказался не по ту сторону закона, а все-таки по эту.
Я отчима даже почти любил – а уж жалел точно. Потому что сам Евгений Михайлович себя не уберег. В те времена, когда его (в том же девяносто первом, когда я поступил в школу милиции) выперли в отставку, а вокруг начались дикие реформы. Он и пока служил, выпить был не дурак, а как снял погоны, совсем с катушек сорвался. Стал натуральнейшим образом уходить в запои – хорошо, что я тогда с ними не жил, но маму было жалко. Она ему вызывала опохметологов, ставила капельницы, столько денег на врачевателей угрохала – да и я не раз вывозил его из всевозможных притонов или просто доставлял с близлежащих лавочек, где он ухитрялся засыпать.
И в конечном итоге зимой 1993/94 он замерз насмерть на улице – мамочка в тот день работала и не смогла отчима проконтролировать. Так она во второй раз стала вдовой.
Но что же с моим родным отцом?
Когда был маленьким, несмотря на материнский запрет, я пытался все-таки у нее выспрашивать (когда она была одна, без бабушки, отчима или подруг). Но она немедленно начинала беситься: «Не говори мне больше! Об этом человеке! Чтоб я никогда не слышала!» Тогда я решил вынюхивать и выслеживать эту тему сам – зря, что ли, впоследствии стал частным сыщиком! Специально подслушивал разговоры взрослых, особенно когда они выпьют – я с детских лет заметил, что в подобных оказиях люди становятся невоздержанными на язык. Даже стакан приспособил: слушать через стенку или через розетку – комната моя была смежной с кухней – и на ус наматывал, что они там болтают, когда выпьют.
И однажды услышал диалог, который никаких не допускал иных трактовок.
– Синичкину моему, – прошептала мать, – впаяли восемь лет.
– Да как это может быть? – изумилась бабуля. – Его ведь не нашли!
– Да вот так и дали! Заочно! Есть такая мера в нашем УК!
А когда я учился в девятом классе – в стране вовсю бушевала перестройка, очень многое рушилось и все осмелели, – мать с отчимом однажды вызвали меня из моей комнаты в ту, что у нас считалась гостиной, или залой, и сказали даже с долей торжественности:
– Вот, Пашенька, – начала мать, – тебе скоро получать паспорт. И Евгений Михайлович согласился усыновить тебя. Ты сможешь взять его фамилию, Квасов, и в графе «отец» у тебя будет значиться он, Евгений Михайлович.
– Но я не хочу! – взбрыкнул я. – Я Синичкин! И у меня уже есть отец!
Отчим сидел тут же рядом с важным видом, но не говорил ни слова, только надувал щеки. Я не сомневался, что перед разговором он махнул рюмку-другую-третью – да от него и попахивало.
– Ты не понимаешь, Пашенька! Это так трудно было сделать! Но Евгений Михайлович сумел, договорился! И это он сам проявил инициативу! Евгений Михайлович оказывает нам всем огромную услугу тем, что дает тебе свое имя!
– Мне и мое очень даже нравится, – буркнул я.
– Да как же! Разве не понимаешь, что с фамилией Синичкин тебе везде будет закрыта дорога! Особенно в органах!
– Это еще почему? – набычился я, хотя о многом уже догадывался.
– Да потому, что отец твой чудный осужден! За преступления перед страной, перед Родиной! И об этом, и о том, что ты его сын, где нужно, прекрасно знают!
– Но если я фамилию сменю, я ведь не перестану быть его сыном? А он мне отцом?
– Да! Конечно! Но с другой фамилией это все как бы забудется! Станет неважным! Тебе не надо ни от кого отрекаться, просто пойдешь в милицию и получишь паспорт на новое имя, вот и все! Что ты упрямишься? Не понимаешь, какую услугу оказывает – прежде всего тебе! – Евгений Михайлович?
– А мне не надо от него никаких услуг. И одолжений.
– Все, Люся! – твердым жестом остановил маму отчим. – Хватит. Не уговаривай его. Насильно мил не будешь. Хочет он оставаться Синичкиным, пусть сидит с этой птичьей кличкой!
– Но, Женя!.. – взмолилась мама. – Он еще ребенок! Далеко не все понимает!
– Я сказал: хватит! Я никому, тем более этому щенку, навязывать самое дорогое, что у меня есть – свою фамилию! – не собираюсь. Оставь его! Пусть живет Синичкиным!
Мать, как и я, хорошо знала: спорить с отчимом бесполезно. Если Квасов сказал: разговор окончен, – значит, никогда эту тему нельзя больше при нем затрагивать.
Вот так я остался Синичкиным. Не потому, что мне слишком нравилась эта фамилия или я сильно привязан был к своему полумифическому отцу. Фамилия, если честно, самая дурацкая, и дразнили меня с ней безбожно: синицей самое малое. Просто мне и тогда казалось, что брать чужое имя, да еще ради абстрактных преференций типа грядущего продвижения по (неизвестно какой) службе, совершенно неправильно. И о том, что в итоге не стал Квасовым, я ни разу не пожалел. И никаких козней или рогаток из-за своей родословной я, честно говоря, не чувствовал, ни поступая в школу милиции, ни впоследствии на службе. А может, времена настали такие: разболтанность и вольница до органов докатились, и особые отделы перестали вынюхивать в анкетах сотрудников малейшие погрешности в биографиях. В конце концов, даже жестоковыйный Сталин изрекал, что сын за отца не отвечает (хотя распоряжался совсем по-другому).
Вот и я писал в анкетах честно фамилию родного отца, а дальше: «С семьей не живет с 1981 года, никаких сведений о нем не имею».
Но вскоре сведения появились. Когда я учился на втором курсе, то есть в девяносто втором году, на старый адрес в Коломенском (добрые новые жильцы передали) вдруг пришла открытка от моего родного отца. Новогодняя, довольно пошлая, как мне тогда подумалось, нездешняя картинка: старинный открытый автомобиль, навроде «Форда Т», а в нем пацан в тулупчике и седовласый дедок с бородой, типа Санта-Клауса, в красном кафтане. Автомобиль весь засыпан разнообразными подарками – по их поводу мамаша моя скептически сказала: «Лучше б что-нибудь вещественное прислал, охламон!» Внизу – надпись: With best wishes for a very Merry Christmas![18]. На обороте – американская марка, заокеанский почтовый штемпель, но никакого обратного адреса. И пара слов по-русски, знакомым почерком: «Дорогие Люся и Пашенька, поздравляю вас с наступающим Рождеством и Новым годом, желаю вам здоровья и счастья в наступающем году!»
Открытка долго валялась у новых жильцов, привезла ее мама ближе к Восьмому марта – я подумал было проявить свои сыщицкие способности и определить по почтовому штемпелю, из какого такого штатовского города прислано отправление, но маманя фыркнула: «Зачем это?!» Потом порвала открытку в мелкие лоскуты и самолично вынесла в мусоропровод – чтоб, как я понял, не обнаружил отчим.
У них тогда – если кто помнит девяносто второй год – все начало разваливаться: денег не было, пенсия у отчима вдруг стала грошовой, гайдаровские реформы и инфляция стремительно сжирали накопления, вдобавок Евгений Михайлович стал чрезвычайно вдумчиво пить.
Отец будто бы услышал через океан материно недовольство и месяца через два прислал письмо: типа, что нам передать, есть оказия, в чем мы нуждаемся? Что-нибудь из вещей, может, джинсы или куртку-аляску для Пашеньки?
И обратный адрес – абонентский ящик где-то в Калифорнии. Но мамаша строго наказала мне ни в коем случае отцу не отвечать и сама тоже делать этого не собиралась. Как я понимал, она не хотела, чтобы об этой переписке узнали – и Евгений Михайлович, и у нее на работе.
Потом отчим помер, замерз насмерть – но и послания от родного отца сами собой прекратились. Пока – уже в наши дни – он не явился в Москву собственной персоной.
Синичкин-старший
Наши дни
Он решил проехать по местам «боевой славы» в порядке удаления: сначала – город Горький, нынче Нижний Новгород, затем Иркутск с близлежащим Байкалом. И наконец, Владивосток. А дальше видно будет.
Курс доллара к рублю стал таким (для него) выгодным, что денег запросто хватало на перелеты бизнес-классом, но из Иркутска во Владик он решил проехаться поездом, посмотреть на нынешнюю Россию хотя бы из окна вагона «СВ».