© Валерий Казаков, 2024
ISBN 978-5-0064-7111-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Автопортрет, которого нет
Маленькая повесть
Скрижали
В детстве я любил читать приключенческие романы, поэтому в школе мне понравилось изучать географию. Географию в школе нам преподавала спокойная и весьма упитанная женщина Людмила Петровна Вагнер, от которой никогда ничем не пахло, если не брать во внимание тонкий, едва уловимый аромат жареного лука. На Людмиле Петровне всегда было мягкое шерстяное платье шоколадного цвета. Она бесшумно прогуливалась по узкому проходу между парт и ровным голосом рассказывала нам о далеких странах. Её голос расслаблял и гипнотизировал, можно сказать, усыплял.
Людмила Петровна была многодетной матерью. Любовь к детям была у неё в крови, и это каким-то образом чувствовалось, передавалось нам, её ученикам. Например, она могла, прогуливаясь по классу, остановиться рядом со мной и, ничего не говоря, провести по моей голове своей теплой рукой. Как мама или как бабушка. Когда Людмила Петровна это делала, мне всегда было стыдно. Я уже не маленький. И вообще, что это за глупые ласки во время урока? Кому они нужны? Мне было бы легче, если бы она била линейкой по моим рукам, как учительница математики Эльвира Самойловна. Пусть будет больно, зато не стыдно. Тем более что Галя Полушкина могла всё это увидеть.
Я часто смотрел на Галю Полушкину с боку. Все смотрели на учителя, а я на Галю. Мне было тринадцать, ей четырнадцать. Она была на целый год старше меня и поэтому я считал её взрослой. Я не представлял Галю своей женой, не видел её близкой подругой, но мне почему-то было приятно на неё смотреть. Галя была девочка упитанная и краснощекая. Как раз таких женщин любил изображать на своих полотнах художник Кустодиев.
В лесном техникуме, куда я поступил после школы, мне было скучно. В техникуме все изучали таксацию и дендрологию, техническую механику и геодезию, а мне хотелось поскорее стать настоящим лесником. Взять в руки ружье и рано утром отправиться на охоту в ближний лес, когда яркое летнее солнце рисует на лесной тропинке синеватые тени от деревьев, а в низинах, густо заросших высоким папоротником, пахнет грибами.
У меня под носом в ту пору топорщились реденькие усы. На голове густой копной лежали темные кудри. Глаза смотрели весело и смело. Наверное поэтому, мои худые хохотушки сокурсницы иногда заинтересованно спрашивали:
– Скажи, Андрей, твоя мама не еврейка?
– Нет, – уверенно отвечал я, как будто принадлежность к этому древнему племени могла подорвать мою репутацию. Мне казалось, что я говорю им правду, а они почему-то не верили и, улыбаясь, хором советовали мне:
– Не ври. Не ври. Не ври. На твоем лице всё написано.
– Что написано? – обижался я.
– Всё. У тебя нос с горбинкой и кудри черные.
После техникума в лесотехническом институте, куда я по инерции поступил, мне тоже было скучно. Изучать там после лесного техникума было совершенно нечего. Всё казалось мне давно знакомым. Те же лекции, те же аудитории, зачеты и сессии два раза в год. Таксация, дендрология, геодезия. В какой-то момент у меня создалось впечатление, что жизнь повторяется. Пересекает знакомую местность второй раз. За окном снова были небольшие зелёные перелески, серые поля, да белые прослойки облаков в синем небе.
В институте мое внимание привлекла Ольга Рыбникова. Все смотрели на маститого преподавателя за кафедрой, который рассказывал о правилах закладки маточных питомников для лесных культур, а я смотрел на Ольгу. Ольга была полная русоволосая и спокойная девушка с голубыми глазами. Правда, с боку Ольга чем-то напоминала мне гипсовую статую колхозницы, расположенную в одном из скверов моего родного Красновятска. Но это Ольгу не портило, потому что с детства я уважал надежность и силу. К тому же, когда Ольга прогуливалась по институтскому коридору, а я смотрел на неё сзади, – я чувствовал себя молодым жеребцом, который от избытка силы на месте не может устоять.
Однажды, насмотревшись на Ольгу до ощущения полной безысходности, я решился перейти в наступление. Превозмогая скованность и стеснение, я заставил себя с ней познакомиться. И что самое странное, уже при первом свидании она попросила называть её не Ольгой, а Аглаей. Я не понял, для чего это нужно. Но она настояла, чтобы я обращался к ней именно так. Я согласился, но на следующем свидании по инерции назвал её Ольгой, после чего она несколько раз рассерженно повторила:
– Не Ольга. Аглая. И прошу запомнить!
Я сказал, что обязательно буду её так называть, только мне нужно сначала привыкнуть к этому новому имени. Тем более что раньше я никогда не слышал о таком. На третьем свидании она попросила посвятить ей стихотворение. Она сказала:
– Я люблю, когда мне посвящают стихи. В стихах есть что-то мистическое. То, о чем говорят стихами, обязательно сбывается. И плохое, и хорошее.
– Но, Ольга, я…
– Аглая. Сколько раз тебе повторять? – снова поправила меня Ольга.
– Но Аглая, я стихов никогда не писал.
– Это скверно, – со вздохом проговорила она. – Каждый влюбленный мужчина должен писать стихи. Если ты не сумеешь написать для меня хорошее стихотворение, можешь больше ко мне не подходить.
Потом она познакомила меня со своей долговязой и худой подружкой, которая сразу мне не понравилась. Подружку звали Мариной, но она почему-то попросила называть её Мартой, и при этом так рассеяно, так скептично на меня посмотрела, как будто видела перед собой не человека, а часть убогого интерьера. «Черт знает что», – подумал я.
Вернувшись в общежитие, я взялся за стихи и к полуночи написал первое в своей жизни стихотворение. Оно начиналось так:
Ольга прочитала стихотворение и сказала, что хотя оно и слабое, хотя и несовершенное, лишенное каких бы то ни было стилистических фантазий и неожиданных метафор, она его принимает. Сейчас нужно красивым почерком переписать его к ней в альбом, поставить дату и расписаться. Когда я старательно записывал в её альбом это свое стихотворение, то обратил внимание, что подобных записей в альбоме Ольги как-то подозрительно много. И все они почему-то были посвящены разным женщинам.
Пока я записывал стихотворение, Ольга приняла ванну и, деловито подойдя к просторной кровати в родительской спальне, стала раздеваться. Я удивленно посмотрел на неё и спросил, для чего она это делает? Неужели собирается отдохнуть? В таком случае мне, вероятно, пора уходить. Но она опередила меня, сказав, что стихи завершают первый этап сближения между влюбленными. Со стихами заканчивается платоническая часть любви. И сейчас, когда единение душ уже оформилось окончательно, когда оно завершилось, может произойти соединение тел. Если бы всё произошло как-то иначе. Не днем, не так быстро и не так обыденно. Возможно, я бы остался с Ольгой навсегда. Но после этого стремительного соединения тел, я уже точно знал, что никогда сюда не вернусь.
Ольга, конечно, была особенной, очень свободной и очень уверенной в себе девушкой. Она не испытывала тех комплексов, которые всю жизнь преследуют меня. Но это была явно не моя женщина. К тому же многочисленные стихи в её альбоме наводил меня на крамольные мысли. Неужели у неё уже было так много любовников? И с каждым из них она встречалась под разными именами. И с каждым всё заканчивалось точно так же, как со мной.
В общем, к Ольге я больше не приходил, и она, скорее всего, тоже не искала со мной встреч. Однажды краем уха я поймал её фразу, брошенную как бы случайно, но так, чтобы я мог хорошо её расслышать. Она сказала своей долговязой подружке Марте:
– С евреями я больше не встречаюсь.
– С какими евреями? – не поняла Марта.
– А вы что, не знаете, что у Андрея бабушка еврейка.
Я хотел подойти к Ольге и сказать, что это неправда. У меня в роду по материнской линии белорусские корни. Это мой дедушка, владелец сети аптек в старой Вятке, был родом из Польши и носил фамилию Мочульский. Но я толком не знаю польская это фамилия, белорусская или еврейская. И вообще, это ещё надо разобраться, кто кого бросил. Надо разобраться, нужна ли мне полноватая, излишне раскрепощенная русская баба с завышенным самомнением и странной тягой к перемене имен?
В Красновятском лесничестве, куда меня направили на производственную практику после третьего курса института, мне тоже показалось скучновато. Лесничий Панишев, под началом которого я должен был работать, не появлялся в лесничестве по целой неделе. Лесники между собой говорили, что он запил, а бухгалтерша Новоселова утверждала, что лесничий уехал в командировку.
Но однажды вечером этот командировочный неожиданно заявился ко мне на квартиру. Он был в красивой синей форме, в начищенных до блеска модных туфлях, но при этом еле-еле держался на ногах, и всё время старался придерживаться рукой за дверной косяк. Сильно пошатываясь, он кое-как пробрался в мою комнату и, сделав серьёзное лицо, заговорил:
– Вот, пришел познакомиться с практикантом. У-у-узнать, как ты тут устроился? Как у тебя дела? – заплетающимся языком проговорил он.
– Да ничего, – ответил я, понимая, что завтра этот визит лесничий вряд ли припомнит.
– А насчет отчета не беспокойся, – снова заговорил он. – У моего заместителя сохранился отчет после производственной практики… Он закончил тот же институт, что и ты. Так что можешь взять за основу. Понял?
– Понял, – ответил я.
Он ещё немного постоял, пошатываясь, а потом спросил:
– У тебя выпить есть?
– В смысле?
– Спиртного, – уточнил лесничий.
– Нет, – чистосердечно признался я.
– И… и не надо, – разочарованно простонал он, резко махнул рукой и поплелся обратно к двери, то и дело повторяя: – Не надо мне больше пить. Хватит… Остановиться пора… Не – на – до!
При этом его продвижение к выходу было томительно долгим и неуверенным. Я боялся, что в сенях он упадет и мне придется каким-то образом определять его на ночлег. Но, слава богу, всё закончилось благополучно…
Я ещё не успел успокоиться после ухода лесничего, когда в сенях снова заскрипели половицы. Я подумал было, что это пьяный лесничий возвращается обратно, но оказалось, что это не лесничий. Это лесник Икрам, который для чего-то принес огромный моток черного кабеля. Икрам был тоже навеселе. Придерживаясь рукой за дверь, Икрам спросил:
– Кабель тебе не нужен? Вот нашел в лесу возле новой нефтеперекачивающей станции. Хороший кабель, медный с тонкой жилкой. К любой технике подойдет… За сотню отдам.
Я порылся в карманах и отдал Икраму сто рублей. Откровенно говоря, мне просто хотелось поскорее от этого человека избавиться. Но Икрам видимо не ожидал такого быстрого решения проблемы. На какое-то время он растерялся, замер, а потом, как бы опомнившись, снова заговорил:
– Нет, пожалуй. За сотню я тебе весь кабель не отдам. Он медный, не алюминиевый. За сто рублей я тебе метров десять отмотаю.
И тут же стал отмерять мне провод, пыхтя и норовя уложить кабель кругами, чтобы было удобнее собирать. Потом разогнулся и спросил:
– Лесничий к тебе не заходил?
– Заходил, – ответил я.
– Значит, он меня видел.
– И что?
– Да ничего. Мы вместе с ним квасим. Он лес продает, я – кабель. Предупредил меня, чтобы я к тебе не совался… Ты не говори, что я к тебе заходил. А то неудобно. Он человек хороший.
Икрам пошел было к двери, но возле порога остановился, повернулся ко мне лицом и, глядя на меня своими мутными глазами, предложил:
– А то бери остатки-то, если хочешь. За сотню отдам.
Я представил себе, как он отматывает мне очередные десять метров черного провода и поскорее отказался:
– Нет, нет, не нужно. Нет.
– Ну, как знаешь.
Вскоре мне позвонила Ольга. Она попросила меня приехать к ней. Обещала чем-то меня удивить. Я не мог представить, что могло меня удивить в этой женщине, если она, конечно, не забеременела после нашей последней встречи. Но, слава Богу, я ошибся. Оказалось, ей просто понравились мои стихи, которые её нынешний друг сумел напечатать в каком-то провинциальном журнале под своим именем.
Когда на одной из улиц Уржума мы с ней встретились, она патетическим тоном сообщила мне, что у меня настоящий дар. Я должен об этом знать. Она сказала, что в моем нынешнем положении мне лучше всего взять себе звучный псевдоним. Ну, к примеру, Венедикт Дулин, и всерьез заняться литературным творчеством пока время не ушло. Так же как занялась творчеством её подруга Марта. Ольга объяснила мне, что Марта пишет сейчас стихи в стиле «неоклассицизм» и выступает с ними в доме престарелых перед милыми стариками и старушками, которые с удовольствием её слушают. Марта пробует писать на свои стихи песни и исполняет их под гитару.
– Тебе, – сказала она, – нужно составить ей компанию. В твоих стихах есть что-то трагическое и молитвенное. Старикам это понравится. Не всем начинать с литературных клубов и эстрады. Пришло время обратиться к интеллигентной старости. Пройти свой путь от подножия до вершины.
– Но Ольга…
– Да.
– Я думал, ты хочешь сообщить мне что-то серьёзное, – разочарованно произнес я.
– А это разве несерьёзно? – возмутилась Ольга. – Занять свое место в ареопаге русской поэзии. Это, по-твоему, несерьёзно? – повторила она.
– Но…
– Венедикт, послушай меня. Я понимаю, сейчас тебе не верится, что ты со своим талантом можешь попасть в скрижали. Но сердце мне подсказывает, что это будет именно так… Да, только поверь в себя. Только сделай первый шаг. И мир искусства примет тебя в свое лоно.
– Но…
– Что?
– Я не хочу писать стихи. Я не умею, – взмолился я. – И в слове скрижали мне слышится что-то железное.
– А я не верю тебе, – категорично завила Ольга. – Не верю. Все талантливые люди всегда стремились к славе.
– Но мне славы не нужно.
– Всё равно. Талант должен пробивать себе дорогу.
– Но я не считаю себя талантливым.
– Ты хочешь быть лесником? – удивилась Ольга. – Простым лесником! Ты хочешь ходить между деревьями в этих ужасных болотных сапогах, сажать лес, жить черт знает где? Есть то, что вырастил в огороде?
– А что тут плохого?
– Всякий человек в твои годы мечтает быть на виду. Неужели ты этого не хочешь? Не чувствуешь?
– Не хочу, – искренне ответил я.
– Тогда я не понимаю тебя… Не понимаю, – трагическим тоном завершила Ольга и пошла от меня прочь, размашисто виляя задом. Вот когда я пожалел, что отказался от неё. Вот когда я понял, что не могу равнодушно смотреть на соблазнительных женщин, уплывающих от меня в просторы греховности.
И тут вдруг чья-то теплая рука легла мне на плечо. Я резко обернулся. Передо мной стояла учительница географии Людмила Петровна Вагнер. На ней был красивый синий костюм с желтой брошью на левом лацкане и коричневые туфли весьма внушительного размера.
– Как давно я тебя не видела, – своим певучим и приятным голосом пропела она. – Как давно! Какой ты стал статный и красивый! Прямо не верится… А помнишь, как я порой поглаживала тебя по голове?
– Помню, – смущенно ответил я, – только не знаю, для чего вы это делали.
В моем голосе отчетливо прозвучало холодное недоумение. Она на секунду замолчала. Её глаза наполнились влагой, а потом она, не стесняясь этой влаги, продолжила:
– Ты был похож на моего Володеньку. Володенька-то мой утонул ещё ребенком. А ты на него был похож…
Она зашмыгала носом.
– Ты очень на него похож даже сейчас. Я гляжу на тебя и представляю, каким бы мог стать мой сын, если бы остался жив… Дай бог тебе всего самого хорошего, дорогой мой. Извини меня, если я сделала что-то не так. Извини.
И она поплыла от меня своей мягкой беззвучной походкой. Я растерянно посмотрел ей вслед, и впервые в жизни мне стало стыдно. Только не понятно от чего.
Через несколько дней мне позвонила Ольга:
– Ну что ты решил?
– О чем ты? – переспросил я.
– О стихах. Ты не пробовал написать что-нибудь ещё?
– Нет.
– Ну и дурак! Ду – рак, – произнесла она по слогам.
В трубке раздались отрывистые гудки. Она выключила телефон. Я вернулся домой и вдруг понял, что у меня в жизни нет ничего своего. Я живу в казенной квартире, повторяю чужие мысли, делаю неприятную работу, разговариваю с пьяными людьми. Ем, сплю, пишу отчет о производственной практике – и больше ничего. И тут впервые у меня промелькнула крамольная мысль: «А что если Ольга права»? Может быть, пора вспомнить о призвании, о том, что отличает меня от других… А что если во мне действительно дремлет некий дар?
В тот же вечер, сидя перед большим окном в осенний сад, я написал:
По электронной почте я отправил это стихотворение Ольге. Она написала мне восторженный отзыв, назвала меня гением, и закончила письмо такими словами: «Если сейчас ты не займешься стихами всерьёз, я перестану тебя уважать». Это меня воодушевило. Я написал ещё несколько стихотворений и вдруг понял, что выдохся. У меня нет больше ни хороших тем, ни желания продолжать это странное занятие.
Новый друг Ольги, как я и ожидал, напечатал эти мои стихи в модном молодежном журнале под свои именем. Меня удивил его новый псевдоним. Под стихотворением стояло имя Венедикт Заречный. Немного позднее Ольга пояснила, что потом, когда все привыкнут к этому звучному имени и занесут его в скрижали, можно будет представить миру настоящего автора стихов – то есть меня, Андрея Арматурова. А пока мне нужно творить. Даже если я не хочу. Даже если у меня нет больше сил.
Я спросил её:
– Почему мои стихи напечатаны под чужим псевдонимом?
– Это твой псевдоним, – заверила меня Ольга.
– Мой псевдоним Венедикт Дулин.
– Извини, – тут же нашлась Ольга, – но мне показалось, что фамилия Заречный звучит благозвучнее.
В конце концов, творчество отвлекло меня от занятий в университете. Я не смог сдать несколько важных зачетов и поэтому не был допущен к очередной сессии. Обстоятельства складывались так, что меня в скором времени должны были из института отчислить. Я позвонил Ольге, чтобы рассказать ей о своих бедах. Говорил с дрожью в голосе, жаловался на судьбу. И тут она меня в очередной раз огорошила:
– Это хорошо… Пусть отчисляют. Это только украсит твою биографию в будущем.
– Но…
– Вспомни Толстого, вспомни Бродского, – торопилась убедить меня Ольга. – Настоящий творческий человек не должен заботиться о житейских вещах. О законченном образовании и так далее. Предоставь это обычным людям. Пусть они об этом пекутся. А ты должен быть свободным от всего… И вообще, для чего тебе этот лесной институт? Если у тебя дар. Неужели ты хочешь зарабатывать деньги на заготовке древесины или закладке лесных питомников? Это же дурь несусветная, когда у тебя талант. Ты личность творческая, свободная. Вот и живи свободно. Ничем себя не обременяй. Твори.
– Но тогда три года учебы пропадут даром. Зря.
– Ну и что? Напиши что-нибудь крамольное в пику существующему режиму. И твое увольнение из института в будущем будет восприниматься как политическая акция. Как протест.
– Я не хочу.
– Теперь это уже не важно, – проговорила Ольга. – Первый шаг сделан. Надо делать и второй. У всех талантливых людей в жизни случаются трагедии. Это их карма. Трагедии и страдания закаляют.
– Я не хочу страдать. Я…
– Но твоя жизнь тебе уже не принадлежит. Учти это!
– Как? – удивился я.
– Сейчас она принадлежит истории, она принадлежит всему человечеству. Эпохе. Тому поколению творческих людей, которое ты олицетворяешь. Или будешь олицетворять.
– Олицетворяю… я?
– Да.
– Черт знает что!
Я правда тогда не понимал, как это можно ради какого-то призрачного ореола будущей славы бросить всё. Институт, профессию, учебу. Как можно забыть о том вполне конкретном положений, которое я могу занять на государственной службе. Бросить всё, чтобы стать никому не нужным свободным художником без средств к существованию, имя которого когда-нибудь занесут в таинственные скрижали… И тут неожиданно я понял, что такая перспектива мне не подходит. Мне не подходит всё, чем занимается Ольга и её подруга. Я другой. Я обыкновенный простой и стеснительный человек, которому иногда удается написать неплохие, на первый взгляд, стихи. Слава, известность, скрижали – это не для меня. Это из какой-то другой, неизвестной мне пьесы.
Когда Ольга узнала, что я успешно пересдал зачеты и готовлюсь к очередной сессии, она очень удивилась. Она увидела меня в институтском коридоре возле кабинета дендрологии, подошла и разочарованно проговорила:
– Ты всё испортил.
– Что испортил? – переспросил я.
– Биографию. Ты испортил свою биографию. Ты стал как все.
– Я просто хочу закончить институт. Что тут плохого? – обиделся я.
– Я не смогу тебе этого объяснить. Не смогу, – сочувственно произнесла она. – И стихов больше не пиши. Не нужно. Видимо это был случайный порыв. Ты не понимаешь, какая пропасть между творческой личностью и обыкновенным обывателем. Ты не понимаешь…
И она пошла от меня той походкой, которая всегда сводила меня с ума.
Через два года я благополучно закончил институт. А вот Ольга с четвертого курса исчезла куда-то. Примерно через год она появилась в Москве в компании Бориса Самосвального и Алексея Крикунова. После очередных президентских выборов, Ольга выступала на многочисленных протестных митингах, писала скандальные статьи в интернете. Какое-то время жила в Англии, потом в Нью-Йорке. Один из моих однокурсников случайно встретился с ней в Магадане, где она выступала с лекциями о перспективах глобальной демократизации. Потом он с гордостью рассказывал мне, что Ольга сейчас работает корреспондентом какого-то Западного издания. Что она спрашивала про меня. Интересовалась, женат ли я, пишу ли стихи? Сожалела о том, что в провинции мой талан непременно погибнет.
Немного позднее до меня дошли слухи, что она пыталась создать какую-то новую партию. Даже выпустила манифест сторонников либеральных реформ под названием «Россия без вождей». А потом она совершенно исчезла из вида. О ней ничего не было слышно. Я решил, что она случайно попала в какой-то политический переплет. Возможно, у неё был выбор между страданием, обещающим славу, и покаянием. И она выбрала страдание. Это на неё очень похоже. Хотя, не мне судить.
Автопортрет, которого нет
Мое утро всегда начинается в шесть часов. Встаю, умываюсь, равнодушно гляжу в старое мутноватое зеркало, которое висит над раковиной на кухне. Вижу там свое заспанное лицо, маленькие серые глаза, большой нос, под носом – пышные усы и неприбранную бороду со следами вчерашнего ужина. Кудри на моей голове ещё имеются, только они как будто немного поредели и поблекли. Это я. Только уже другой. Хотя где-то глубоко в душе… я представляю себя совершенно иначе. Меньше ростом, изящнее, привлекательнее. И вообще, внешне я как-то мало похож на человека с высшим образованием, который когда-то писал неплохие стихи и должен был попасть в скрижали.
Моя жена в это время ещё спит, разметав по кровати веер своих золотистых волос, а мать уже встала, оделась и сейчас готовит нам завтрак.
Я быстро натягиваю выцветшие трикотажные брюки, потрепанную штормовку, резиновые сапоги и выхожу на улицу. Там ещё холодно, хотя уже май. Я иду по двору и удивленно смотрю по сторонам, как будто вижу этот мир впервые. Справа от меня в болотистой низине синеет лес, слева блестит, залитая талой водой, луговина. Где-то там прошлым вечером пел соловей в зарослях цветущей черёмухи.
Я захожу под навес, набираю тяжелую ношу дров и возвращаюсь обратно. Мыслей в моей голове ещё нет, голова не проснулась окончательно и, наверное поэтому, я больно стукаюсь затылком о дверной косяк, который все в нашем доме называют притолокой.
Пока я ходил за дровами, жена встала с кровати и сейчас ходит по кухне румяная и свежая. Она меня любит. Я её обожаю. Она невысокая – мне по плечо, светло-русая, пухленькая и в свои тридцать пять лет всё ещё походит на девочку – подростка. Встретились мы с ней случайно, поженились скоро, но живем не хуже других.
– Выспался? – спрашивает она, приближаясь ко мне с лукавой улыбкой.
– Да, – отвечаю я.
– Тогда пойди кроликам травы накоси, ящик с помидорной рассадой на окно переставь и воды натаскай в баню.
– Ладно, – отвечаю я, готовясь выполнить все её поручения. Мне это не сложно. Утром Ксюша добрая, порой даже ласковая, но её привычка командовать меня слегка раздражает. Я сдержанно улыбаюсь ей, целую в румяную щеку, а потом иду косить траву. От обильной росы ногам холодно даже в сапогах, зато коса ходит по влажной траве легко и бесшумно. На том месте, где я кошу траву, лежит синяя тень от берез и кленов, которые когда-то посадил мой отец… Отца уже нет. Он был большой усатый и молчаливый, как кирпич. Из таких кирпичей наши вожди когда-то сложили фундамент социализма.
Отец однажды рассказал мне, что он был счастлив только в детстве, в доме своего отца, купца второй гильдии. Потом в его жизни была тяжелая работа, лагерь, куда он попал по доносу своего завистливого товарища. После лагеря у отца была война, а после войны снова – тяжелая работа. Москва всё что-то меняла и строила, а Россия поставляла кирпичи.
В моем детстве каждое утро было началом новой жизни, которая длилась и длилась до тёмного вечера в глубине сада. А в саду каждый вечер работал лопатой и секатором отец. Он был для меня настоящим авторитетом, он приучил к меня тяжелому крестьянскому труду, потому что точно знал – этот навык мне обязательно пригодится в жизни. Телевиденье в ту пору было не у всех, радио глухо потрескивало и пело революционные гимны. Газеты писали о выполнении и перевыполнении разного рода планов и постановлений.
Летом каждое погожее утро я выходил в сад и смотрел, как из-за леса медленно поднимается солнце. Когда оно поднималось чуть выше кромки деревьев, всё вокруг сразу становилось золотистым и ажурным, как на картинах Архипа Куинджи.
– Может и ты когда-нибудь такой же сад вырастишь, – говорил порой отец, подходя ко мне. – У каждого человека на земле должен быть свой сад.
– Ладно, – привычно отвечал я.
– Только это не просто, – продолжал отец. – Для этого много времени нужно. Много труда и много терпения.
Иногда по вечерам отец с матерью вполголоса рассуждали о моем будущем. Я слушал их и не находил в этих речах ничего обнадеживающего для себя. Мне почему-то казалось, что у родителей на мой счет могло быть более лестное мнение. Помню, отец говорил: «Старших выучим, постараемся дать им высшее образование, а этого учить не будем. У него к ученью тяги нет. Зато силы в руках много. Пусть живет возле нас, помогает нам по хозяйству. Это у него хорошо получается. А потом, когда посерьёзнее станет, пусть сам себе дорогу ищет. Если учиться придумает – бог с ним, а если нет – ничего страшного».
Отца больше нет, но его слова, сказанные когда-то, начинают сбываться. Он считал меня человеком впечатлительным, но недалеким, излишне скромным и неуверенным в себе. Это как раз то, что я сейчас чувствую. Я хорошо рисую, неплохо играю на гитаре, иногда сочиняю стихи, потом к стихам пробую подобрать музыку. Моя голова всегда забита разного рода планами, задумками, мечтами. Мне многого хочется достичь, познать, приблизить. Но всё чаще мне не хватает времени на поиски своего пути. Поэтому я успеваю выполнять только обязанности мужа и отца, а всё остальное откладываю на потом. Я не верю, что весь такой волшебный мир кругом состоит только из темных теней и несбыточных иллюзий. Нет, нет. Он красивый, живой, пахнущий цветущей черёмухой, в запахе которой я ощущаю восторг и смятение. Мне кажется, что у меня ещё масса времени впереди. Я ещё всё успею. И хотя сейчас у меня за плечами лесной техникум и лесной институт, мне кажется, что ничему я там не научился. В этом отношении отец оказался прав.
Когда я впервые увидел свою будущую жену, когда впервые подошел к ней, то почувствовал такое сильное волнение, что ничего не смог ей сказать, только ясно ощутил, как во мне что-то ожило и зашевелилось. Моя будущая жена была в светлом капроновом платье, на котором хорошо выделялись крупные кленовые листья кофейного цвета. На ногах у неё были белые гольфы и серые туфли на высоком каблуке. Дело, кажется, происходило на танцах, в нашем стареньком Доме культуры, на фасаде которого висел плакат со словами: «Сила партии – это её народ!».
Помню, когда я достаточно осмелел, чтобы заговорить с ней, она лукаво улыбнулась мне и сказала, что примитивная танцевальная музыка, которая тут звучит, ей давно не нравится, а скука сельских вечеров гнетет. Немного помолчала, изучающе глядя на меня, и добавила, что в последнее время она всей душой полюбила музыку Гектора Берлиоза. Что она была бы рада послушать вместе со мной несколько арий из его знаменитых опер в исполнении Энрико Карузо. А жить она хотела бы где-нибудь во Франции. К примеру, в Париже, на улице святого Лаврентия, или в парижском пригороде Сен-Дени.
Надо признаться, это меня поразило в ней больше всего. Крыть стало нечем, и я тускло признался, что поднимаю одной рукой два пуда десять раз. А ещё, если понадобиться, могу целую неделю голодом просидеть. Она с иронией посмотрела на меня и ничего не ответила. Я отчетливо почувствовал, что этого мало и начал рассказывать ей о всех других моих достоинствах. Вскользь вспомнил и про то, что в любой уличной драке всегда выхожу победителем.
– Нет, нет, не говори мне об этом. Не надо. Хотя бы в первый вечер не говори, – умоляюще залепетала она. – Это неприлично.
– А ещё я рассказы пишу. И стихи, – добавил я.
– Что? – удивленно и радостно переспросила она. – Ты пишешь рассказы?
– Пишу, только их пока что нигде не печатают.
– Это очень интересно. Расскажи мне о том, где ты берешь сюжеты для своих рассказов? Что тебя больше всего интересует?
– Я дам тебе что-нибудь почитать, и ты сама во сем разберешься.
Ночи тогда были длинные, гулкие, наполненные шелестом листвы и пронизанные лунным серебром. В этих ночах без умолку пели птицы и распускались цветы.
Сейчас моя Ксюша никогда не вспоминает о тех ночах, хотя иногда мне кажется, что только тогда я и был по-настоящему счастлив. Мы гуляли по ночному Красновятску и мечтали о будущем, как все влюблённые. В этих мечтах мы вольно и весело жили одной любовью вдали от натурального хозяйства, сельских будней и тяжелых житейских забот. В этих красивых мечтах мы почему-то имели много денег и всего одного, очень умного и курчавого ребенка, который должен был стать профессором консерватории или на худой конец видным музыкантом во фраке с бабочкой. Сейчас трудно представить, как дороги были нам эти мечты, как гармонично они сочетались с нашими желаниями.
Разве мог я тогда представить, что очень скоро буду зарабатывать на жизнь тяжелым физическим трудом. Тогда это казалось кощунством, низвержением с вершин, несусветной глупостью. Но время делает свое дело. Мечты остаются мечтами, а человек постепенно привыкает ко всему, что раньше казалась ему невозможным.
Прошло какое-то время и вот я уже работаю в нашей старой столовой на главной улице Красновятска. Не поваром работаю, нет, обыкновенным разнорабочим – шабашником. Мы с другом ломаем печи, в которых когда-то пекли хлеб. Перестройка – ничего не сделаешь. По всей России сейчас что-нибудь ломается, вот и мы тоже не отстаем от других. В этом году зима была тёплой, школьную котельную по этой причине закрыли рано, вот я и остался на всё лето без работы.
Помню, здесь, на нижнем этаже, где располагалась пекарня, всегда было сумрачно и тесновато, но зато вкусно пахло свежеиспеченным хлебом. Хлебный дух от пекарни по ветру разносился на несколько улиц в округе, так что, продвигаясь к источнику волшебного запаха, можно было выйти к пекарне и купить хлеб ещё горячим, с тонкой хрустящей корочкой. Говорят, приезжие люди так и поступали. Сейчас хлеб пекут в районном центре и очередь за ним никто не занимает заранее. Хлеба везде навалом.
Ломать печи просто. Кирпич за весну отсырел и отваливается из печной кладки без особых усилий, зато выносить на улицу тяжело. Мой друг, которого я в шутку называю бригадиром, уверяет, что в старых печах этого кирпича тонн двадцать, так что мы ещё продешевили, оценив эту работу в десять тысяч рублей. Правда, договор уже подписан и возмущаться сейчас смысла нет. Работа у нас тяжелая, ничего не скажешь, но бригадир уверяет, что сделаем мы её быстро. Ему почему-то кажется, что всё можно делать быстро, легко и весело.
От постоянного напряжения на этой работе у меня обильно потеет спина, гудят руки, рубаха прилипает к лопаткам, пальцы на руках сами собой разгибаются под тяжестью носилок, но я старюсь не унывать, старюсь не сдаваться. Иногда я мечтаю о том, что скоро получу свои пять тысяч рублей и куплю у соседа мотоцикл «Минск». Будем с женой ездить на нем за ягодами и за грибами, а потом и на рыбалку по выходным. Ксюша будет рада.
Отдыхаем мы с напарником редко, сидя на груде холодных кирпичей возле забора. Иногда покупаем по кружке пива, иногда – бутылочку красного под названием «Плодовоягодное». Бригадир кладет под зад рукавицы, с облегчением вздыхает и закуривает. Крепкий мужик, ничего не скажешь. Он ниже меня ростом и в плечах неширок, но удивительно жилист. Лицо у него некрасивое, какое-то слишком длинное и бледное, нос широкий, лоб низкий, а глаза маленькие и увертливые, с тайным блеском внутри. Так сразу и не поймешь, что в них. Усталость или ирония.
Обычно, закурив сигарету, бригадир начинает рассуждать.
– Да, – говорит он, – в мои-то годы пора бы уже головой работать, а не руками. За сорок перевалило. Хотя сейчас головой тоже много не заработаешь. Особенно в таком месте, как наше. Это в столицах сподручнее головой-то. Там другая жизнь… Вот, не поверишь, Андрей, сколько лет живу, столько и завидую столичному люду. Особенно тем, кто руками-то не работает. Потому что грамотные люди в большом городе всегда при деньгах. Э-х-х-х, черт возьми! Ты не живал, небось, в Москве-то?
– Не приходилось, – ответил я.
– А у меня вот было однажды после севера. После того, когда я выбрался из Воркуты… Я там, в Москве-то, все деньги прокутил, которые в шахте заработал. И не жалею. Зато настоящей жизни попробовал, франтом походил. Сейчас есть что вспомнить. Ведь нынешняя-то жизнь – это сплошное фуфло.
Выслушав это признание, я понял, что и моя жизнь, наверное, тоже фуфло. Только мне она почему-то нравится, и менять её я не собираюсь. Правда, иногда вдруг опомнюсь и подумаю с тоской: неужели это всё никогда не кончится – счастье моё в трудах и заботах? Но остыну малость, отдохну, погляжу вокруг влюблёнными глазами и задам себе вопрос: а что ещё мне нужно? Было бы здоровье – всё остальное приложится. Вероятно, редкий человек в России знает, что он такое на самом деле. Как ему жить положено, чем заниматься? Вот и я тоже ничего толком не знаю. Душа к чему-то высокому стремиться, а тело заковано в жесткие рамки привычных обязанностей и забот. Должно быть из-за этого мне всё время приходится преодолевать себя. Ведь не знаешь порой, что для тебя важнее – тело, уставшее от каждодневных трудов, или душа, порой парящая в небе?
Странно, конечно, всё это. Но почему-то и такую жизнь я всё равно люблю, чего уж там. Ксюшу свою люблю, мать люблю, детей своих несмышлёных, реку в кружеве цветущей черёмухи, череду тополей за рекой. Всё живое люблю, всё красивое. Хотя, может быть, все это происходит от примитивного ощущения силы в моем молодом теле. У меня большая косматая голова на мощной и загорелой шее, густая, но аккуратная борода, длинные жилистые руки. Когда я пробую петь что-нибудь в пьяном виде – женщины начинают испуганно озираться, дети принимаются плакать, собаки – выть. И правой рукой я всех знакомых парней перетягиваю в два счета, только забыл, как эта борьба по-научному называется. В общем, мелкий народ в нашем селе смотрит на меня с уважением, старики – с завистью, а молодые женщины – с лукавым любопытством. Если день или два я просижу без дела, то внутренняя энергия начинает меня переполнять. Жадными глазами я провожаю всякую молодую женщину, соблазнившую меня игрой крупных ягодиц под яркой шелковой юбкой. Я гляжу на эту юную женщину и испытываю странное телесное томление, мысленно представляя, как она может выглядеть обнаженной.
Я знаю, что в Красновятске нет человека, который был бы сильнее меня физически. Но в душе… В душе я почему-то боязлив и подавлен, я излишне прост и стеснителен. Я не отёсан. Мне стыдно выставлять себя напоказ. Я остро ощущаю гнет странной скованности… Я добр, но подавлен каким-то непонятным таинственным грузом, и потому не ставлю перед собой высоких целей, боюсь больших задач. Только мечтаю. Жизнь моя слишком приземлена, слишком похожа на привычное исполнение долга. Вот только какого долга и перед кем, я порой понять не могу.
Вечером после ужина я часто выхожу на крыльцо, сажусь там на гладкие деревянные ступени и смотрю в сад. Идет мелкий дождь, пахнет чем-то парным и пряным, странным образом бередящим мне душу, и не проходит в моей душе чувство неожиданного слезного восторга перед всем этим зелёным и синим, голубым и дымчатым, что принято называть природой. Мелко подрагивают под каплями дождя резные листья клёнов, пошевеливаются и трепещут листья черной смородины, пышная зелень томатов покрывается серебристым бисером, и доносится откуда-то тихая музыка Свиридова к драме Пушкина «Метель». И под эту чудесную музыку мне хочется жить долго и счастливо, пусть даже в трудах и заботах, в извечном российском ритме, когда от цели к цели – шагать и шагать, не зная, дойдешь ты до неё когда-нибудь или не дойдешь вовсе. Я успеваю подумать о своей исключительной чувствительности к музыке, о тяге к стихам и прозе, о живописи, но в это время выходит из дома Ксюша, видит меня взволнованного и деловито спрашивает:
– Что это с тобой?
– Сам не знаю, – отвечаю я и гляжу на неё влажными глазами снизу-вверх.
– Хватит о пустяках думать, милый мой… Посмотри, весь наш сад бурьяном зарос. Крапива уже выше забора, и в междурядьях на картофельном поле чего только нет. У соседей, вон, в саду, как в парке – порядок. А у нас?
– Ладно.
– Что ладно?
– Сделаю. У нас будет лучше, чем у соседей.
Странный всё-таки она человек. Как только увидит меня сидящим без дела, так сразу старается подыскать мне какую-нибудь работу, а сама, между тем, любит перечитать роман Гончарова «Обломов», особенно после того как посмотрела фильм Никиты Михалкова, снятый по мотивам этого романа. Я подозреваю, что она тайно любит Илью Ильича – этого лодыря беспросветного, жалеет его, старается понять. Расплакаться готова от его беспомощности, но при этом на мои чувства порой внимания не обращает, когда я погружен в свои сокровенные мысли. Привыкла, наверное, ко мне. Хотя, чем я хуже Обломова? Все мы, русские люди, немного Обломовы. Всё можем, всё знаем, но ничего менять не хотим. И не лень это, не равнодушие, но какая-то странная апатия. Вечная надежда на то, что жизнь сама всё поставит на свои места. И когда эта апатия пройдет – не известно. Нам бы красотами мира восторгаться, умно рассуждать, да переживать за Россию матушку на сытый желудок – вот мы уже и счастливы. А чуть что посложнее – у всех одно желание – спрятаться от трудных проблем подальше, переждать, перетерпеть. Даже самое плохое вынесем, лишь бы не голодать.
Придя домой, я ложусь на диван, закладываю руки за голову и думаю о том, что когда-нибудь в нашем саду наступит осень, запахнет яблоками, листья на садовой дорожке будут лежать похожими на яркие солнечные пятна. Зарево калин осыплется после заморозков на землю веером красных брызг. Борис Николаевич Куншин позовет меня красить крыши в местном санатории, Иван Голенищин пригласит сколачивать деревянные ящики под пивные бутылки. А на будущий год, если повезёт, я пойду с Андреем Петровичем Масуновым бани рубить. Плотникам сейчас хорошо платят, и топор с острым лезвием у меня есть. От отца остался. В прошлом году, когда работал в школьной котельной, я этот топор на новую рукоятку пересадил, наточи как бритву.
Мои бывшие одноклассники вышли в люди, добились твердого положения в обществе, нашли образованных жен, а я как-то случайно попал в кочегары и не могу никуда сдвинуться. Засосало, заело. Не помогло даже мое высшее образование. Работы по специальности я не нашел. Сейчас с одноклассниками я предпочитаю не встречаться. Стыдно. Мне кажется, что они на меня смотрят свысока. Хотя, как им это удается я, откровенно говоря, не понимаю. Потому что рост у меня – метр девяносто два… Они всегда улыбаются разговаривая со мной, всегда стараются надо мной по-дружески пошутить. А мне не до шуток. Лицо у меня делается какое-то деревянное и правое веко начинает подергиваться… Мне тяжело с ними. Может быть, им, правда, хорошо со мной, и смеются они от души, и шутят без ехидства, но мне все равно как-то неловко. С ними я чувствую себя несостоявшимся бездарным человеком… Нет, я, конечно, счастлив, я силен, здоров, у меня есть жена и дети, которых я люблю. В свободное время я пробую писать стихи и рассказы. Но счастье мое какое-то странное, скрытое, пришедшее ко мне от земли. Счастье в трудах и заботах.
Хотя порой мне кажется, что на земле и не должно быть иного счастья.
Дед Степан
Моя мать часто говорила, что своим обликом я напоминаю ей деда Степана. Скорее всего это из-за моего высокого роста, потому что мой дед по материнской линии тоже был высоким и солидным. На старых фотографиях он очень напоминает действительного статского советника. Полноватый, в пенсне и хорошем костюме, с неизменной цепочкой от карманных часов, изображающей золоченый прогиб. Исполненный важности, гладко причесанный, он производил впечатление состоявшегося и состоятельного человека. Хотя был родом из обыкновенной крестьянской семьи.
В юности дед Степан очень любил полежать на кровати, или, попросту говоря, поспать. И пристрастие это было у него таким могучим, что он порой не мог с ним справиться. Он мог заснуть, сидя где-нибудь в летнем саду под раскидистой яблоней, и даже научился спать на ходу, если до этого долго занимался тяжелым физическим трудом.
Однажды с ним произошел такой случай. Дед помогал своему отцу на севе яровых. С полным лукошком зерна шагал по мягкому весеннему полю и бросал зерно на вспаханную землю. Его волосы обдувал теплый ветер, над головой пели жаворонки, а где-то сбоку светило оранжевое солнце. У деда было хорошее настроение, он чувствовал себя здоровым и сильным человеком, которому любая работа не в тягость, поэтому он не заметил, когда случайно заснул. Во сне на какое-то время дед потерял нужную траекторию движения. То есть вместо прямой – пошел по гипотенузе. И где-то на середине пути оступился в реку. Хорошо река оказалась неглубокой. Дед даже не расстроился, просто пришел в себя, освежился и стал сеять дальше.
В молодые годы мой дед был очень уравновешенным человеком. Чтобы чем-то его расстроить нужно было приложить немало усилий. Он быстро рос и поэтому любил вкусно покушать. Бывали случаи, когда он ел и не наедался, и по этой причине ощущал странную внутреннюю неудовлетворенность. Порой он чувствовал некоторое стеснение за свой хороший аппетит, но это было не всегда.
Однажды на масленицу он отправился в гости в соседнюю деревню, где жила его тетка Пелагея. Тетка встретила Степана радостно, расспросила его обо всем и решила угостить Степана горячими блинчиками. Степан от блинов не отказался. Сел за стол, стал есть блины с топленым маслом, и незаметно вошел во вкус… Войти-то вошел, но обратно не вышел. Даже стеснительность не помогла. Степан ел и ел, благо блины у тетки не кончались. Но, когда теткина поварешка стала «бегать по голу» – по дну ведерной кадушки, где было замешано блинное тесто, а племянник всё ел горячие блины с хорошим аппетитом, тетка стала поглядывать на него тревожно и задумчиво. Как бы в некотором замешательстве. А когда всё тесто закончилось, сказала:
– Вот, кажется, и масленице конец.
– Уже? – запальчиво переспросил Степан с таким видом, как будто съел всего один небольшой блинчик.
– Да, – ответила тетка, заглянув в пустую кадушку.
Дед поблагодарил тетку за угощения и вышел на улицу. Там была первая мартовская капель. Дул теплый южный ветер. Настроение у деда было прекрасное, поэтому он домой не пошел, а решил заглянуть к дяде Никифору, который жил в соседней деревне. Масленица все-таки.
У дяди Никифора он отведал супу из баранины, потом овсяной каши и клюквенного киселя. Потом выпил чаю с медом, закусил рыбником, и уже совсем было собрался домой, когда вспомнил про дядю Абросима, у которого целый год не был. Заглянул и к Абросиму. У Абросима похлебал ухи из налимов, отведал гречневой кашки, потом – пирогов с грибами, с капустой, с яйцами. Так мой дед бродил целый день до вечера, пока не понял, что, наконец, наелся досыта. После этого к нему вернулось прежнее спокойствие и степенность.
Из-за пристрастия моего деда много спать и много есть, в семье его стали недолюбливать. Прадед решил, что такого человека к тяжелому крестьянскому труду не приучить, и определил его для учебы в Уржумскую гимназию. Пусть лучше там ума набирается, изучает точные науки. Но изучать эти самые науки деду долго не пришлось. В 1911 году Степана забрали в царскую армию. Поставили в строй и сразу стали чесать затылки. Дед был на две головы выше всех остальных служивых. И подходящую форму ему никак не могли подобрать. Всё деду было не в пору, всё мало да узко. В строю он выглядел, как породистый гусь в стае диких утят. На первом же смотре командиру полка, где начинал службу мой дед, сделали выговор. Один из проверяющих чинов грозно рявкнул, указывая на деда:
– Что это такое?
– Рядовой Филимонов, – в замешательстве ответил командир.
– Убрать с глаз долой! -приказал генерал. – Эта орясина у вас весь строй портит. Определите его куда-нибудь подальше.
Командиры подумали, подумали и решили отправить деда учиться на фельдшера в Казань. Пусть после учения он в госпитале солдат лечит. Там от него больше проку будет. А когда дед выучился началась Первая Мировая война. Дед сразу попал на фронт и стал выносить с поля боя раненых солдат. Сначала носил по одному, а потом чтобы много не ползать – двоих сразу. Одного в одну руку, другого – в другую. Раненых в первые месяцы войны было много. Амуниция на солдатах была кровавая и грязная, так что однажды в суматохе боя дед спутался и притащил в полевой госпиталь контуженого немца. Немец в госпитале опомнился, залепетал что-то испуганно, хотел было из лечебного учреждения сбежать. Но дед быстро пресек это подлое намеренье, контузив вражеского солдата повторно – на этот раз кулаком. После этого случая моему деду за проявленную доблесть и героизм дали Георгиевский крест.
Потом по какой-то причине наша армия неожиданно оставила прежние позиции. Это произошло ночью, а дед по старой привычке очень крепко спал. Полевой госпиталь по приказу начальства быстро эвакуировали, а про деда в суматохе передислокации почему-то забыли. Он остался в крестьянской хате на окраине села, в которой квартировал.
Утром дед встал как обычно, пошел к реке умыться. Глядь – рядом с ним какой-то немец зубы чистит. Дед решил, что это непорядок. Должна же быть какая-то субординации. Линия фронта и прочие атрибуты военного права. Подошел к немцу и, ничего не говоря, восстановил справедливость – врезал немцу по загривку, так чтобы неповадно было забегать на чужие позиции.
На обратной дороге в деревню мой дед встретил ещё двух германцев. Они несли воду в какой-то посудине. Это деда окончательно вывело из себя. Он решил, что у неприятеля нет никакого уважения к правилам ведения военной компании. Им бы только наступать. Им бы только лесть на рожон. Не долго думая, дед поставил и этих негодяев на место. Вернее – уложил. Одного кулаком другого жбаном, в котором враги воду несли.
Вернулся дед от реки в деревню, а там вообще творится черт знает что. Кругом германцы хозяйничают, как у себя дома. Да ещё и что-то орут по-своему, мельтешат, мешаются под ногами. Дед рассвирепел, начал дубасить их направо и налево. Немцы при этом долго не могли понять, что это за странный солдат, на котором из одежды одни кальсоны, так развоевался. Машет и машет кулаками без разбору. А когда опомнились, когда скрутили его как следует, поняли, что поймали вражеского лазутчика – агитатора и большевика. Таким образом, на какое-то время мой дед стал революционером. Он попал в одну камеру к матерым большевикам. Они стали склонять его к противоправной деятельности. Но стезя революционера моего деда не прельстила. В нем подспудно дремал мелкий собственник, тайный ценитель православной Руси, и изжить эту убежденность из деда было невозможно.
Вскоре в Питере произошел Октябрьский переворот. Военная компания 1914 года была объявлена преступной, а рядовые служащие германской армии стали лучшими друзьями российского пролетариата.
После революции дед вернулся в родные места, открыл небольшую лечебницу и стал лечить окрестный народ от разных хворей. Вскоре построил хороший дом в шесть окон по фасаду. Освоился, разбогател и с интересом стал приглядываться к девкам на выданье, подыскивать себе невесту. Узнал, что в соседнем городке у владельца красилен и маслозаводов Бориса Карпинского есть дочь Антонина – красавица девка. Даже то, что она на еврейку похожа его не смутило. «Ну и что, что у девки волосы рыжеватые, нос с горбинкой. Это ещё ни о чем не говорит. Была бы доброй душа», – решил дед. Через какое-то время дед приехал к Карпинским свататься и ему не отказали. Он был высок, красив, и всем своим видом внушал уважение. На груди у него красовался Георгиевский крест, глаза озорно и весело блестели.
Как практикующий доктор дед неплохо зарабатывал. Если у кого-то из больных не было денег – дед брал плату за лечение зерном и бараньими шкурами, полотном и шерстью, дровами и строевым лесом, маслом и молоком, картофелем и капустой, рыбой и яйцами. Но, к сожалению, счастливая жизнь у Степана и Антонины продолжалась недолго.
Как-то в окрестностях Красновятска объявился неизвестный продотряд под командованием товарища Грязновского. До зубов вооруженные продотрядовцы, как настоящие разбойники, нападали на местных крестьян и всё у них отбирали. И фураж, и семенное зерно, и солод, и муку. Дед решил, что их руководитель – настоящий бандит и решил для борьбы с ним собрать народное ополчение. На его призыв откликнулись хорошие люди из окрестных сел. Они вооружились охотничьими ружьями, выступили продотряду навстречу и решили дать подчиненным Грязновского генеральное сражение на реке Буй возле деревни Щино. Малочисленный продотряд Грязновского в этом сражении был наголову разбит народным ополчением, а его красный командир каким-то образом перебрался за реку и тайными лесными тропами вынужден был пробираться в революционную Вятку.
Дед решил, что за проявленный героизм он получит ещё один орден, только уже от Советской власти. А получил десять лет лагерей за организацию контрреволюционного мятежа.
Все ждали, что после отсидки он вернётся домой. Такого богатыря никакая тюрьма не сломает. Но дед почему-то не вернулся. От него осталась пожелтевшая фотография в старом альбоме, на которой он напоминает действительного статского советника, да дорогое пенсне, которое бабушка, пока была жива, хранила в маленькой серебряной шкатулке.
Будка
Как-то вечером ко мне пришел слегка подвыпивший сосед и предложил очередное сумасбродство.
– Давай будку в лесу построим.
– Для чего? – удивленно переспросил я.
– Как ты не понимаешь, – начал он воодушевленно, потом вдруг остановился, строго посмотрел мне в глаза и спросил:
– Неужели ты не хочешь в лесу отдохнуть? Чтобы тебе никто не мешал, никто тебя не беспокоил. Чтобы ты встал зимой на лыжи, дошел до леса, печку в будке затопил и посидел там возле окна… Один.
– Ну, пришел, посидел, и что? – переспросил я, припоминая свое недавнее прошлое, когда целыми днями вынужден был в лесу околачивался вместе с бригадой лесорубов.
– Это же природа! Как ты не понимаешь? Я для этой будки всё уже припас. Доски, бруски, гвозди. Только строй, не ленись.
– До леса это всё ещё надо доставить, – возразил я. – Лес-то не рядом. Он за рекой.
– Ну и что? Зато у нас с тобой, если всё получится, будет своя будка. Представляешь! Какое – никакое, а жильё… В будке сухо и тепло. Печку там можно будет затопить. Дрова в ней будут потрескивать. В любое время можно будет там отдохнуть ото всех.
– От кого это, ото всех? – снова спросил я.
– От жены, от тещи, от забот домашних. Я второй год на пенсии, но на месте ещё не сидел. Всё в работе. Всё должен кому-то за что-то. Одно перестраиваю, другое перекрашивают, третье ломаю.
Володя в сердцах провел ребром ладони по горлу. Шея у него была мощная, но короткая, лицо от возбуждения красно. В общем, этот жест у него получился не столько красноречивым, сколько пугающим.
– Вот так всё надоело! Вот так! А была бы будка в лесу, может и жизнь моя сложилась бы по-другому… Когда дома один целыми днями – голова идет кругом.
– От чего? – удивился я.
– Да как, от чего? От тоски. Отдохнуть по-человечески хочется. Юность вспомнить… Я в юности много путешествовал. Где только не был. На байдарке спускался по северным рекам. В Карелии был, на Байкале, на Северной Двине. Везде хорошо, а на Вятке всё равно лучше.
– Почему? – для чего-то решил уточнить я.
– Даже не знаю, – в задумчивости проговорил Володя. – Просто родился здесь. Здесь и помру где-нибудь в лесу… Но если будет своя будка, я ещё поскриплю. Сила-то у меня ещё есть. Надо только будку построить, смастерить. Можно ведь сделать будку в виде землянки. Чтобы на половину она в земле была закопана. Тогда материалов много не понадобиться. Дня за два, за три, если вдвоем за работу взяться, можно сделать хижину.
Володя замолчал, потом в сердцах стукнул себя по колену.
– Кого не просил – никто не хочет мне помочь… Никто! У всех находится какая-нибудь отговорка.
От волнения он даже встал. Подошел к окну, потом вернулся обратно. Его внушительная фигура предстала передо мной в новом ракурсе. Сейчас одна рука его была за спиной, а другая решительно приподнялась, изображая готовность к какой-то важной мысли, которая рождалась в его голове.
– Вот она матушка Россия! – зло проговорил он. – Поболтать, покритиковать, посоветовать что-нибудь – у нас все мастера, а как только до дела доходит – так никого рядом нет… Пусто! Народу кругом много, но каждый при этом сам по себе. Всяк в своей норке. И не суйся к нему, не трогай, а то укусит. Вот от этого мы и живем плохо. Нет у нас сочувствия друг к другу. Нет понимания.
– Я тебя понимаю, – скороговоркой выпалил я, чтобы не раздражать человека. – Тебе хочется уединиться. Укрыться ото всех на какое-то время. Ведь так?
– Нет, – перебил меня Володя. – Не то ты говоришь.
– А чего тогда? – не понял я.
– Погружения мне хочется.
– Куда это?
– В созерцание природы. Это же не просто отдушина от забот житейских – будка-то. Это такое место, где ты становишься другим. Ты видеть начинаешь по-другому, по-другому время ощущать, природу чувствовать.
Володя многозначительно и внимательно посмотрел на меня. Немного помолчал, а потом продолжил:
– Я всю жизнь трудился, каждый день с утра до вечера. Могу же я отдохнуть, как хочу, как мне нравится… Вот ты этого не понимаешь, а я, когда в лесу дует ветер, слышу в этом шуме плеск прибоя. Как будто я на берегу моря нахожусь. Стою и слушаю… Лес – это стихия.
Володя поднял вверх указательный палец, потом закурил, стряхнул пепел куда-то на конец огромного кирзового сапога и со вздохом продолжил:
– А дома-то чего? Телевизор да радио с утра до вечера. Мобильники – у детей. Одна говорильня, – заключил он. – Чужие дела, чужие проблемы. Для чего мне всё это, сам посуди? Я хочу жить своей жизнью, своей головой. Сколько ещё мне осталось, кто его знает. Хочется какое-то время побыть наедине с природой. Встать рано утром, одеться по-походному, собрать провиант и отправиться в путешествие до своей лесной будки. Зимой – по снегу на лыжах. Осенью – по опавшей листве. Прийти, дров нарубить, затопить печку. Что может быть лучше? А дома-то, что? Сиди целый день и слушай по телевизору о том, что в мире делается. Какие проблемы в Евросоюзе. Что происходит на фондовых биржах. Про Россию я уже не говорю. Заранее знаю, что ничего хорошего у нас не делается. Всё плохо. Всё к упадку идет.
Он опять на секунду замялся, глядя куда-то в сторону, а потом вдруг спросил:
– Вот ты, например, всем доволен, что ли?
И тут только я осознал, что мне порой тоже хочется сбежать куда-нибудь от своей скучной и однообразной жизни. Немного отдохнуть. Отдышаться. С годами в душе копится раздражение, а счастья не достает. Беспричинной веселости не хватает. Своей работой я недоволен. Недоволен тем положением, которое занимаю в обществе. Видом своим недоволен, костюмом, стрижкой. Я вздрагиваю, когда мне звонит какой-нибудь начальник, а после с тоской осознаю, как надоело мне исполнять чужие поручения. Но ничего не поделаешь. Жизнь есть жизнь. Пока жив – надо работать.
Когда я был помоложе, мне почему-то казалось, что со временем у меня будет всё. Я доберусь до вершин, научусь зарабатывать приличные деньги, начну путешествовать. Приобрету дорогое жилье, куплю престижную иностранную машину. В зрелые годы мне очень хотелось походить на Хемингуэя. Делать только то, что нравится, чтобы жизнь казалась сплошной фиестой. Но вот я уже в годах, уже седина на висках появилась, а положения в обществе как не было, так и нет. Денег тоже всегда не хватает. Не говоря уже о путешествиях. Я путешествую из своего маленького городка в большой, где моя дочь приобрела квартиру в кредит. И сейчас все деньги, которые я кое-как добываю, уходят туда. Дочери. Наверное, люди делятся на тех, кто зарабатывает и тех, кто тратит. Я всегда относился к первой категории людей и вряд ли когда-нибудь перейду во вторую. Для этого во мне слишком много здравомыслия. Мой отец был ветеринаром. Из верхней одежды у него была только фуфайка. Ничего другого я на нем почему-то не видел, не замечал. И пахло от него большей частью навозом.
Я по его стопам не пошел. Мне захотелось стать лесником, захотелось иметь свободную профессию. Для этого я получил приличное образование, но сейчас работаю в школьной котельной кочегаром. Хотя суть дела это не меняет. Никаких особых привилегий я не заслужил.
А мой сосед между тем продолжал рассуждать:
– В России счастливых людей единицы. Поверь мне. Ведь, что такое Россия? Это страна вечных проблем и вечных перемен. Сегодня в России царизм, завтра – коммунизм. Вчера – коммунизм, завтра – капитализм. А послезавтра вообще неизвестно, что будет. Да ты сам давно должен понять, что не все перемены к лучшему. Иногда совсем даже наоборот.
– Почему, наоборот? – снова по инерции переспросил я.
– Да очень просто, – начал объяснять Володя. – Когда законы меняются каждый день, – как можно построить стабильное общество? Я, например, не представляю… Так что, в лес надо уходить, строить будку. Иначе – хана! У каждого интеллигентного человека в этой стране должна быть в запасе своя будка. Теплый туалет – не обязательно, а будку на всякий случай лучше иметь. По крайней мере, на какое-то время можно будет в ней укрыться.
– От чего? – скептически переспросил я, полагая, что мы живем в открытом демократическом обществе.
– От преследований, – вкрадчивым голосом, переходящим на шепот проговорил мой друг. – В России ни от чего зарекаться нельзя. Поверь. Здесь власть сегодня одна, завтра – другая. Сегодня тебя никто не слышит и не замечает. Такое впечатление, что тебя нет вовсе. А завтра вдруг, ни с того ни с сего, тебя приметят и припомнят все твои прежние выходки. Все твои дерзкие слова. И ты представить не сможешь, во что это выльется… Вот я, например, лишнего уже не болтаю, – шепотом добавил Володя. – На всякий случай… Кто его знает, как эта болтовня может потом обернуться. Дома обо всем говорю. Дома можно. В лесу – тоже, а на людях – лучше держать язык за зубами. Такое время.
Когда Володя так говорит, я начинаю испытывать беспокойство. Его массивная фигура в пятнистом комбинезоне внушает мне опасение. Красное и широкое лицо с маленькими темными глазками рождают в душе непонятный страх. Я почти уверен, что бояться мне нечего, но почему-то чувствую странный дискомфорт. Этот человек начинает подавлять меня своей подозрительностью. Пугать скрытной тягой к роковым пророчествам.
– Вот увидишь, – шепчет он, – эти перемены добром не закончатся. Ха-ха! Вот увидишь!
К чему это его горькое и саркастическое «ха-ха», понять не могу. Мне, например, вовсе даже не смешно. Мой отец в тридцать лет по ложному доносу попал в тюрьму и вышел из неё только перед Великой Отечественно Войной плешивым и постаревшим. И мне, если честно признаться, вовсе не хочется повторять его судьбу.
– Нет. Иметь прозапас тайное жилище в нашей стране – это неплохо. Во всяком случае, будет шанс какое-то время задержаться на свободе, – завершил свою мысль Володя.
Отец никогда не рассказывал о своих годах в Томском лагере. Он ненавидел Сталина, как личного врага, уважал Хрущева за решительность, но избегал крамольных разговоров на политические темы даже внутри семьи. У него это было как инстинкт самосохранения, как привычное и спасительное табу.
Володя между тем поднялся со стула, собираясь уходить. Его внушительная фигура стала ещё значительнее. Красное лицо выражало решительность.
– Пойду. Поговорю ещё с кем-нибудь. Одному будку не построить.
– Не будку надо строить, а условия жизни менять, – почему-то выпалил я ему вдогонку.
Он остановился. Посмотрел на меня с горькой усмешкой и переспросил:
– Какие условия?
– Общественные, – уточнил я.
– Ну, ты загнул! Ха-ха! Политик хренов!
– Партию надо создавать, – взяв себя в руки, парировал я.
– Партию? Ха-ха! Я будку в лесу построить не могу, а ты партию создавать собрался. Нет, это всё мечты. Это утопия! – И Володя, слегка задержавшись возле порога, как-то странно и хитро сощурившись, погрозил мне своим желтоватым от никотина пальцем.
– Ишь, чего придумал! Нахал!
Я вышел его проводить. На дворе было сыро и холодно. Володя зашагал в осеннюю темноту и ни разу не оглянулся, а я как-то неожиданно вспомнил о Натальи, о той странной и очень интересной женщине, с которой когда-то свела меня судьба.
Наталья
Тогда тоже была осень, и я не знал, как эту осень воспринимать, потому что во всей её пестроте чувствовалось обыкновенное начало зимы, приближение тьмы и холода. Ещё тепло, но ты уже знаешь, что вскоре будешь рад каждому погожему деньку. Ещё тихо, но скоро подует ветер с севера, находиться на улице станет неуютно. Голые деревья, дождь и ветер сделают свое дело.
Осенью меня настигает депрессия. Я становлюсь угрюмым и неразговорчивым. Мне кажется, что жизнь проходит зря. Мои рукописи никому не нужны. Я ничего не добился, ничего не успел, никого не сделал счастливым. Я не могу найти работу по своей специальности. Моя жена перестала обращать на меня внимание.
В ту осень всё было точно так же, только у меня появилась ещё одна тайная любовь. Эта любовь вдохновляла и как-то по-особому волновала меня. А может быть, мне так только казалось. Может быть, это была вовсе не любовь.
Я работал в школьной котельной, писал на рабочем месте небольшие ироничные рассказы, и встречались мы большей частью в лесу на широкой песчаной дороге, по которой любили прогуливаться.
Наталья была женщиной особенной. Она много читала, знала наизусть стихи Бродского и Пастернака. С ней можно было поговорить о живописи и музыке. Ей любимым композитором был Рахманинов. Признаться откровенно, я никогда не встречал женщин, которые бы так меня понимали. Я сразу ощутил в ней родственную душу. Но родственную душу не ту, которую хочется прижать к сердцу, как маленькую теплую птицу, а ту, которая сможет понять, выслушать, дать дельный совет. Которая манит не будущим счастьем любви, а чем-то совсем другим.
Когда я предложил ей для прочтения рукопись своих лучших рассказов, она охотно их взяла, а на следующий день наговорила мне кучу комплиментов, уверяя, что эти рассказы покорили её простотой и своеобразием. Что они ничуть не хуже первых рассказов Эрнеста Хемингуэя. Вполне возможно, что эта неожиданная похвала и подтолкнула меня к Наталье. Я нашел в её лице благодарного и верного ценителя моего таланта.
Сейчас, вспоминая эту женщину, я почему-то представляю серую вечернюю полутьму, в которой едва просматривается туманная даль. Как мы идем через лес по влажной дороге, держась за руки. Мелкие снежинки иногда падаю нам на плечи, северный ветер продувает насквозь. А по бокам дороги гудят и раскачивают громадными лапами темные деревья.
Встречались мы тайно, потому что она была замужем, а я женат. Это продолжалось две или три недели. Но однажды вечером она неожиданно проговорила из темноты:
– Он приедет на следующей неделе.
Она не сказала, кто приедет, но я сразу догадался, что скоро должен приехать её муж. В это время крупные снежинки облепили мне лицо и щеки. В лесу как-то сразу стало холоднее.
– Он меня никуда не отпустит. Он очень ревнивый…
Где-то далеко-далеко в чаще послышался протяжный стон падающего дерева, а потом – только шум ветра в вершинах деревьев.
– Мы не сможем больше встречаться, – со вздохом проговорила она.
В лесной чаще рядом с дорогой раздался странный шелестящий звук. Как будто там пыталась взлететь какая-то птица. Тонкая рука Натальи в моей ладони вздрогнула и замерла, как будто готовилась выпорхнуть из уютного гнезда моей ладони. Мы замедлили шаг.
– Почему ты ничего не говоришь? – спросила она после паузы.
– Я не знаю, что сказать, – признался я.
– Почему? – снова спросила она.
– Всё когда-нибудь заканчивается. Вот и лето тоже закончилось.
Она на несколько минут разочарованно умолкла, а потом проговорила:
– Я хочу в тепло.
Несколько минут после этого мы ещё шагали навстречу ветру, но уже не так уверенно, как раньше. Потом остановились на перекрестке двух лесных дорог и, не сговариваясь, повернули обратно. Теперь ветер дул нам в спины и ни дождя не снега уже не чувствовалось. Кажется, даже темные деревья в лесу стали гудеть не так сильно, как раньше.
– У моей подружки в санатории сегодня освободилась комната, – неуверенным голосом произнесла Наталья.
– А нас туда пустят? – для чего-то спросил я.
– Пустят. Я когда-то там работала, – ответила Наталья. – Договорюсь. А может Маринка уже побеспокоилась. На осенней улице мне зябко. И настроение почему-то мрачное, как будто я украла чего.
– Это от ветра, от холода, – пояснил я.
– Да, наверное. Я боюсь простудиться в такую погоду, боюсь заболеть. Без теплой одежды на улицу не выхожу. Корю себя за излишнюю осторожность, за мнительность, за ветреные поступки, неверные шаги. В такую погоду особенно остро это ощущаешь.
– Это осень. Мне в такую пору тоже невесело.
– Проснешься утром, – продолжила Наталья, – посмотришь в окно, а там темные, мокрые деревья и туман. Потом правда туман рассеивается, но солнца не хватает. Наверное, от этого и грустно.
– Наверное, – согласился я.
– В детстве я мечтала куда-нибудь уехать, чтобы не видеть осень. Чтобы её избежать. В какой-нибудь большой южный город из белого камня. Жить там, у моря, гулять по цветущим скверам и садам. Даже рисовать пробовала. Писала плохие стихи.
– А сейчас, наверное, уже не помните ничего из того, что написали.
– Да как же. Вовсе даже наоборот, – оживилась моя спутница.
– Тогда прочитайте что-нибудь, – попросил я.
– Если хотите. Но прошу строго меня не судить.
Она на минуту умолкла, а потом начала читать свои стихи нараспев, так, как это делают настоящие поэты:
Когда она закончила чтение стихов, я хотел ей сказать, что её стихи не так уж плохи, но почему-то ничего не сказал, только посмотрел на неё с благодарной улыбкой. Мне показалось, что говорить сейчас ничего не нужно. Она и так всё понимает.
На выходе из леса к санаторию на окраине Красновятска нас встретили яркие фонари, которые издалека были похожи на огромные цветущие ландыши. Дальше вдоль улицы ярко горела неоновая реклама. Плоско блестел мокрый асфальт. Ночной санаторий произвел на нас хорошее впечатление. Сейчас, при синеватом неоновом свете, было не видно ни щербатых стен, ни облупившейся краски на желтоватых фасадах, поэтому всё казалось ярким, блестящим и немного расплывчатым.
Когда мы входили в серое двухэтажное здание санатория, Наталья тихо шепнула мне:
– Наша комната на втором этаже.
Вахтер за стеклянной перегородкой вопросительно посмотрел на нас.
– Мы к Марине Смирновой, – объяснила ему Наталья.
– К Смирновой. Да – да. Она, кажется, что-то говорила. Только недолго. В десять мы закрываем.
Мне показалось, что вахтер меня узнал. Этот лысый мужчина неопределенного возраста в массивных очках на тонкой переносице, скорее всего, обо всем догадался. Я попробовал вспомнить, где его встречал, но так и не смог этого припомнить. Мы с Натальей стали подниматься по бетонным ступеням наверх, и тут вдруг я осознал, что мне ничего от неё не нужно. Когда я был в лесу, когда вокруг шумел ветер, когда было сыро и холодно, мне нужно было чувствовать рядом родственную душу. А сейчас я не ощущаю ничего, кроме стыда. Я увидел, как Наталя тяжело поднимается по лестнице впереди меня. Она полная, очень высокая и привлекательная женщина. Ей примерно сорок лет, мне тридцать пять. Может быть, в этом возрасте всё случается именно так, как у нас – мимоходом, случайно. Но… нужно ли мне всё это?
На втором этаже Наталья дрожащими руками открыла дверь в комнату своей подруги. В этой комнате на одной стене горел голубой ночник, на другой в темной раме висела репродукция с картины Иоганна Георга Платцера «Вакханалия». Признаюсь честно, я никогда не понимал картины старых мастеров, которые поражают театральным сюжетом. Для меня так и осталась тайной суть академической живописи, на которой столпотворение наготы.
На столе в этой маленькой комнате нас ждали две чашечки кофе. Кофе был холодный и приторно сладкий. Мы пили кофе и молчали. Я давно заметил, что после густого и сладкого кофе у меня начинает слегка кружиться голова, а во рту появляется неприятный горьковатый привкус. На этот раз неприятный привкус возник сразу же, как только я сделал первый глоток. Между тем, Наталья для чего-то заперла входную дверь. Запор при этом громко щелкнул. Она начала переодеваться, не обращая на меня внимания. Сняла кофточку и юбку, надела просторный халат. Я с недоумением и досадой посмотрел на неё. Сейчас её полнота, капельки пота над верхней губой и смущенные глаза рождали во мне антипатию. Я готов был сквозь землю провалиться. Надев красивый бардовый халат, она села на кровать и откинулась на высокую подушку. После недолгой паузы спросила:
– Ты согрелся?
Ее вкрадчивый грудной голос заставил меня вздрогнуть. Руки она закинула за голову. При этом её большие полные груди тоже слегка приподнялись.
– Да, – ответил я.
– Здесь хорошо. Уютно. Правда?
– Да.
Я понимал, что с моей стороны сейчас должны были последовать некие действия. Я должен был найти и произнести какие-то очень важные в данный момент слова… Но я ничего не предпринимал. Почему-то мне не нравилась эта просторная и теплая комната. Не нравились излишне румяные после ходьбы и ветра щеки Натальи, её лукавые тёмные глаза. Я вдруг понял, что она каким-то образом уже руководит мной. Во рту у меня неприятный привкус после холодного кофе. В голове странный шум. Для чего я здесь? Зачем? Ведь мне от нее ничего не нужно. Я просто хотел понимания. Я хотел поговорить о творчестве. Хотел узнать, что она думает о моих рукописях.
От выпитого кофе и сильного волнения мне сделалось душно. Я не знал, как мне поступить. Я мужчина. Я пришел к зрелой женщине ночью. Она договорилась с подругой, чтобы мы могли провести несколько часов вместе. И при этом я ничего не предпринимаю. Скорее всего, это идет вразрез с её планами. Это не вписывается в ту цепочку событий, которые она сама себе нарисовала, нафантазировала. После всего, что уже произошло, следуя странной логике любовного сближения, я должен был подойти к ней и сесть рядом, привлечь к себе, наговорить ей кучу комплиментов, приласкать, а потом овладеть её телом. Так на моем месте поступил бы всякий настоящий мужчина. Но я этого почему-то не хотел. Скажу больше. Там на лесной дороге, когда было сыро и холодно, когда рядом в вершинах деревьев протяжно гудел северный ветер, я понимал, что это возможно. В какой-то момент я даже хотел этого. А сейчас почему-то всё изменилось. Этот ночник – соглядатай, эта картина, изобилующая полуголыми телами, этот шум в голове и горьковатый привкус во рту сделали свое дело. Странно, но в тот момент мне почему-то очень захотелось снова оказаться на прохладной осенней улице, где я никому ничего не должен. Где я – одинокий никому не нужный свободный грешник. К тому же я прекрасно знал, что должно было здесь произойти в мельчайших деталях. Я мог всё это представить. Я могу представить, как будут пахнуть ее подмышки, когда я попытаюсь осыпать поцелуями её тело. Как в минуты страсти будет двигаться её большой и рыхлый живот. Какими жадными и влажными станут ее полные губы, какими будут её руки, ноги, спина.
– Что с тобой? – спросила она из полутьмы.
– Наталья…
– Что?
– Мне, пожалуй, лучше пойти домой. У меня голова от кофе разболелась…
После этой фразы она надолго замолчала. Было такое впечатление, будто я сильно её обескуражил. Я её удивил. Она даже не знает, что мне ответить. Как отреагировать? Видимо такого с ней никогда не случалось.
– Домой? – удивленно произнесла она из темноты.
– Да.
– Почему? Я сделала что-то не так? Я неправильно тебя поняла? Скажи.
И снова – молчание. Теперь уже я не знал, что ей ответить. Она шла сюда сквозь дождь и ветер, сомнения и мечты, отвергая угрызения совести и угрозу расплаты. Она надеялась на что-то необычное. И вдруг осознала, что всё это зря. Ничего не будет.
– Уходи! – холодно и возмущенно произнесла она.
– Потом я тебе всё объясню.
– Уходи, – повторила она.
Ее голос прозвучал как приказ.
– Потом…
– И не надо ничего объяснять… Уходи. Я тебя прошу.
Когда я вышел на улицу, там было уже совсем темно. Но край леса на западе всё ещё розовел исподом темных туч. Ветер стих, в свете уличного фонаря изредка пропархивал снег. Минуту назад я думал, что начну проклинать себя за нелепый поступок, за нерешительность, что я буду искать оправдания, но вместо этого неожиданно ощутил в душе спокойствие и ясность. Она – замужняя женщина, я – женатый мужчина. И мы оба сумели не переступить грань. Значит, нам нечего стыдиться и не о чем жалеть.
В котельной
Кажется, как раз в ту пору я почувствовал неуемную тягу к писательству и по этой причине решил исследовать жизнь с самых низов. Мне тогда казалось, что я толком не знаю, чем живут обычные люди – мужчины и женщины. О чем они мечтают, чем интересуются?
В школьной котельной я познакомился с Павлом Васильевичем Злобиным, человеком по-своему весьма колоритным и упрямым, суждения которого порой поражали меня своей резкостью и прямотой.
– На хамство надо уметь реагировать, – учил меня этот опытный кочегар, сидя на скрипучем стуле возле самодельного стола из половых досок.
– Как реагировать? – однажды спросил я.
– Вот, например, тебе грубое слово сказали.
– И что?
– Ты должен обидчику в морду дать.
– Почему? – удивился я.
– Чтобы обозначить свое возмущение. На все надо уметь реагировать. В этом и заключается настоящая свобода.
Павел жил на окраине Красновятска в деревянном бараке, носил густые рыжие усы, пятнистый темно-зелёный ватник и огромные кирзовые сапоги. Он уверял меня, что всем в этой жизни доволен. Все у него есть, потому что он умеет жить скромно. А если что не по нему, если что не так, он может любого на место поставить словом или кулаком. У него в этом смысле «долго не горит».
– Я никому спуску не даю, – хвастался он. – Не так давно даже директора школы на место поставил.
– За что? – не понял я.
– За дело. Я ему несколько раз напомнил, что набивку в насосе, который воду горячую из котла подает, пора заменить. Через сальник вода протекает. А он – ноль внимания… Пришлось поставить человека на место. Высказать ему всё. Пусть радуется, что я ему золотой зуб не выбил.
– Ну, ты даешь!
– И с женой своей я так же обращаюсь, – заверил меня Павел. – Если чего не по мне, я могу и жену на место поставить.
– Её-то ты, надеюсь, не бьешь?
– Нет. Зачем? На неё мне достаточно грозно посмотреть – она сразу всё понимает.
Павел сделал нижнюю губу коромыслом и слегка приподнял вверх указательный палец, многозначительно глядя на меня. Потом улыбнулся и продолжил:
– В наше время иначе нельзя! Съедят! Я, когда работал сборщиком живицы в леспромхозе, у нас там мастер был один по фамилии Закиров. Хитрый дядька, я тебе скажу. Мы всей бригадой пахали, добывали живицу, а он у нас почему-то бригадиром числился… Прохиндей! Ну, я взял да и вывел его на чистую воду. Съездил в бухгалтерию леспромхоза и наряды поднял. Казалось бы, что такого. Только до меня никто почему-то этого сделал. Вот так вот! Потом мы этому «бригадиру» для порядка морду-то начистили.
Павел закурил, откинулся на спинку стула и задумался. Через какое-то время оживился и нравоучительным тоном добавил:
– Скромность не украшает.
– Понятное дело, – согласился я. И тут же вспомнил из детства один интересный случай. Было это классе в пятном, а может быть в шестом. Мне тогда очень нравилась одна девочка. Ничего в ней не было особо привлекательного, если не обращать внимание на то обстоятельство, что она уже тогда обладала прекрасной фигурой. То есть всё у неё было на месте, как у настоящей взрослой женщины: и груди, и бедра, и попка. По этой причине на школьных вечерах я ее избегал. Даже в глаза ей старался не смотреть. Стеснялся. Я был тогда излишне высок, худ и не уверен в себе. Мне порой казалось, что я хуже всех в нашей школе. Цвет лица у меня был болезненный, голос тонкий. Гадкий утенок – одним словом.
И вот однажды меня вызвали к доске прочитать стихотворение, которое нужно было выучить наизусть. Я прекрасно это стихотворение знал, потому что до сих пор помню. Я уверенно вышел к доске. Начал декламировать, слегка помахивая левой рукой, как это делают настоящие поэты… И тут – увидел её глаза. Она смотрела на меня совсем не так, как раньше. Не так, как смотрели на меня все остальные девочки в нашем классе. В её глазах была загадка, а ещё там была явная заинтересованность моей персоной. Это ошарашило меня, как раскат весеннего грома. И я моментально забыл всё стихотворение. Я стоял у доски и молчал.
– Ну, что же ты, Андрей, стихи толком не выучил, а отвечать идешь? – пожурила меня учительница литературы. Немного помолчала и добавила:
– На всякий случай я поставлю тебе два. Когда выучишь – исправишь.
После этого случая я всеми силами стал сопротивляться любой внезапной влюбленности, которая то и дело одолевала меня в юные годы. И мне это, кажется, удалось. Я кое – как закончил школу. Потом поступил в лесной техникум, потом кое-что стал записывать, сочинять. И все это благодаря тому, что я сумел вовремя отгородился от женской половины человечества стеной равнодушия. Так мне было легче. Так мне было свободнее.
– Сейчас такое время, когда всего нужно самому добиваться, – между тем продолжал Павел нравоучительным тоном. – Просто так ничего не получишь. Всё с боем приходиться брать… Ты ведь знаешь, что я отработал в лесу пятнадцать лет. Хотел в пятьдесят пять на пенсию выйти. Как положено по закону.
– Ну?
– И ничего не у меня получилось. Не вышло.
– Почему? – заинтересовался я.
– Какая-то запись в трудовой книжке этим паразитам в Пенсионном фонде не понравилась. Запятая где-то не там поставлена была, видите ли, или организация сменила название. Я толком сейчас не припомню… Мне умные люди посоветовали тогда в суд подать на этих тварей. А я не стал. Дождался эту девицу из Пенсионного фонда, которая со мной работала, на улице вечерком и настучал ей по башке как следует… Она потом в полицию нажаловалась. Меня скрутили и упрятали на пятнадцать суток в кутузку.
– Ну и ну! – поразился я. – Как так можно?
– А я считаю – ничего особенного, – громко ответил Павел. – Зато я никому спуску не дал. Мне до пенсии-то осталось три года уже. Как-нибудь доработаю. Дотяну.
Павел красноречиво посмотрел на меня и скептически покачал головой.
– Бюрократия – это стена! Её не переплюнешь. Законы сейчас каждый день меняются. Сегодня дают пенсию в шестьдесят. Завтра – не будут. Год прошел – уже страна другая. А с государственной машиной мне воевать не с руки. К тому же зарплату полиции повысили, военным – тоже… Это, знаешь ли, не с проста… Наша власть народа боится. Видимо ничего страшнее народного гнева для них не существует.
– Пожалуй, – согласился я со вздохом.
Вот тут я не могу с Павлом не согласиться. Тут он прав на сто процентов… Помню, как-то на дискотеке окружила меня толпа незнакомых парней. Все они были слегка навеселе, излишне возбужденные, и все с какими-то подозрительно наглыми лицами. Один из них попросил закурить. Другой сказал, что надо для порядка отойти в сторону и для чего-то дотронулся до ремня у меня на брюках. Короче, стало ясно, что сейчас меня будут бить. Ни с того ни с сего. Просто так. Потому что народу понадобилась жертва. Им показалось, будто я кого-то из себя строю. На кого-то я не так посмотрел, пригласил танцевать не ту. Да мало ли чего. Я отчетливо понимал, что не справлюсь с ними, что эта толпа меня раздавит. Но обиднее всего было то, что меня будут бить без причины, а я ничего не смогу с этим поделать. И если бы не один мой плечистый приятель, который в тот момент проходил мимо и решил поздороваться со мной за руку, всё могло бы закончиться печально. Потому что ни какие слова эту компанию не остановили бы. Народ в едином порыве непобедим. Тут Павел прав.