© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Медной горы Хозяйка
Пошли раз двое наших заводских траву смотреть. А покосы у них дальние были. За Северушкой где-то.
День праздничный был, и жарко – страсть. Парун чистый. А оба в горе робили, на Гумёшках то есть. Малахит-руду добывали, лазоревку тоже. Ну, когда и королёк с витком попадали и там протча, что подойдёт.
Один-от молодой парень был, неженатик, а уж в глазах зеленью отливать стало. Другой постарше. Этот и вовсе изробленный. В глазах зелено, и щёки будто зеленью подёрнулись. И кашлял завсе тот человек.
В лесу-то хорошо. Пташки поют-радуются, от земли воспарение, дух лёгкий. Их, слышь-ко, и разморило. Дошли до Красногорского рудника. Там тогда железну руду добывали. Легли, значит, наши-то на травку под рябиной да сразу и уснули. Только вдруг молодой, – ровно его кто под бок толкнул, – проснулся. Глядит, а перед ним на грудке руды у большого камня женщина какая-то сидит. Спиной к парню, а по косе видать – девка. Коса ссиза-чёрная и не как у наших девок болтается, а ровно прилипла к спине. На конце ленты не то красные, не то зелёные. Сквозь светеют и тонко этак позванивают, будто листовая медь. Дивится парень на косу, а сам дальше примечает. Девка небольшого росту, из себя ладная и уж такое крутое колесо – на месте не посидит. Вперёд наклонится, ровно у себя под ногами ищет, то опять назад откинется, на тот бок изогнётся, на другой. На ноги вскочит, руками замашет, потом опять наклонится. Однем словом, артуть-девка. Слыхать – лопочет что-то, а по-каковски – неизвестно, и с кем говорит – не видно. Только смешком всё. Весело, видно, ей.
Парень хотел было слово молвить, вдруг его как по затылку стукнуло.
– Мать ты моя, да ведь это сама Хозяйка! Её одёжа-то. Как я сразу не приметил? Отвела глаза косой-то своей.
А одёжа и верно такая, что другой на свете не найдёшь. Из шёлкового, слышь-ко, малахиту платье. Сорт такой бывает. Камень, а на глаз как шёлк, хоть рукой погладить.
«Вот, – думает парень, – беда! Как бы только ноги унести, пока не заметила». От стариков он, вишь, слыхал, что Хозяйка эта – малахитница-то – любит над человеком мудровать.
Только подумал так-то, она и оглянулась. Весело на парня глядит, зубы скалит и говорит шуткой:
– Ты что же, Степан Петрович, на девичью красу даром глаза пялишь? За погляд-от ведь деньги берут. Иди-ка поближе. Поговорим маленько.
Парень испужался, конечно, а виду не оказывает. Крепится. Хоть она и тайна сила, а всё ж таки девка. Ну, а он парень – ему, значит, и стыдно перед девкой обробеть.
– Некогда, – говорит, – мне разговаривать. Без того проспали, а траву смотреть пошли.
Она посмеивается, а потом и говорит:
– Будет тебе наигрыш вести. Иди, говорю, дело есть.
Ну, парень видит – делать нечего. Пошёл к ней, а она рукой маячит, обойди-де руду-то с другой стороны. Он обошёл и видит – ящерок тут несчисленно. И всё, слышь-ко, разные. Одни, например, зелёные, другие голубые, которые в синь впадают, а то как глина либо песок с золотыми крапинками. Одни, как стекло либо слюда, блестят, а другие, как трава поблёклая, а которые опять узорами изукрашены.
Девка смеётся.
– Не расступи, – говорит, – моё войско, Степан Петрович. Ты вон какой большой да тяжёлый, а они у меня маленьки. – А сама ладошками схлопала, ящерки и разбежались, дорогу дали.
Вот подошёл парень поближе, остановился, а она опять в ладошки схлопала, да и говорит, и всё смехом:
– Теперь тебе ступить некуда. Раздавишь мою слугу – беда будет.
Он поглядел под ноги, а там и земли незнатко. Все ящерки-то сбились в одно место, – как пол узорчатый под ногами стал. Глядит Степан – батюшки, да ведь это руда медная! Всяких сортов и хорошо отшлифована. И слюдка тут же, и обманка, и блески всякие, кои на малахит походят.
– Ну, теперь признал меня, Степанушко? – спрашивает малахитница, а сама хохочет-заливается.
Потом, мало погодя, и говорит:
– Ты не пужайся. Худого тебе не сделаю.
Парню забедно стало, что девка над ним насмехается да ещё слова такие говорит. Сильно он осердился, закричал даже:
– Кого мне бояться, коли я в горе роблю!
– Вот и ладно, – отвечает малахитница. – Мне как раз такого и надо, который никого не боится. Завтра, как в гору спускаться, будет тут ваш заводской приказчик, ты ему и скажи, да, смотри, не забудь слов-то:
«Хозяйка, мол, Медной горы заказывала тебе, душно́му козлу, чтобы ты с Красногорского рудника убирался. Ежели ещё будешь эту мою железную шапку ломать, так я тебе всю медь в Гумёшках туда спущу, что никак её не добыть».
Сказала это и прищурилась:
– Понял ли, Степанушко? В горе, говоришь, робишь, никого не боишься? Вот и скажи приказчику, как я велела, а теперь иди да тому, который с тобой, ничего, смотри, не говори. Изробленный он человек, что его тревожить да в это дело впутывать. И так вон лазоревке сказала, чтоб она ему маленько пособила.
И опять похлопала в ладошки, и все ящерки разбежались. Сама тоже на ноги вскочила, прихватилась рукой за камень, подскочила и тоже, как ящерка, побежала по камню-то. Вместо рук-ног – лапы у её зелёные стали, хвост высунулся, по хребтине до половины чёрная полоска, а голова человечья. Забежала на вершину, оглянулась и говорит:
– Не забудь, Степанушко, как я говорила. Велела, мол, тебе, – душно́́́му козлу, – с Красногорки убираться. Сделаешь по-моему, замуж за тебя выйду!
Парень даже сплюнул вгорячах:
– Тьфу ты, погань какая! Чтоб я на ящерке женился.
А она видит, как он плюётся, и хохочет.
– Ладно, – кричит, – потом поговорим. Может, и надумаешь?
И сейчас же за горку, только хвост зелёный мелькнул.
Парень остался один. На руднике тихо. Слышно только, как за грудкой руды другой-то похрапывает. Разбудил его. Сходили на свои покосы, посмотрели траву, к вечеру домой воротились, а у Степана одно на уме: как ему быть? Сказать приказчику такие слова – дело не малое, а он ещё, – и верно, – душно́́́й был – гниль какая-то в нутре у него, сказывают, была. Не сказать – тоже боязно. Она ведь Хозяйка. Какую хошь руду может в обманку перекинуть. Выполняй тогда уроки-то. А хуже того, стыдно перед девкой хвастуном себя оказать.
Думал-думал, насмелился:
– Была не была, сделаю, как она велела.
На другой день поутру, как у спускового барабана народ собрался, приказчик заводской подошёл. Все, конечно, шапки сняли, молчат, а Степан подходит и говорит:
– Видел я вечор Хозяйку Медной горы, и заказывала она тебе сказать. Велит она тебе, душно́́́му козлу, с Красногорки убираться. Ежели ты ей эту железную шапку спортишь, так она всю медь на Гумёшках туда спустит, что никому не добыть.
У приказчика даже усы затряслись.
– Ты что это? Пьяный али ума решился? Какая Хозяйка? Кому ты такие слова говоришь? Да я тебя в горе сгною!
– Воля твоя, – говорит Степан, – а только так мне велено.
– Выпороть его, – кричит приказчик, – да спустить в гору и в забое приковать! А чтобы не издох, давать ему собачьей овсянки и уроки спрашивать без поблажки. Чуть что – драть нещадно!
Ну, конечно, выпороли парня и в гору. Надзиратель рудничный, – тоже собака не последняя, – отвёл ему забой – хуже некуда. И мокро тут, и руды доброй нет, давно бы бросить надо. Тут и приковали Степана на длинную цепь, чтобы, значит, работать можно было. Известно, какое время было, – крепость. Всяко галились над человеком. Надзиратель ещё и говорит:
– Прохладись тут маленько. А уроку с тебя будет чистым малахитом столько-то, – и назначил вовсе несообразно.
Делать нечего. Как отошёл надзиратель, стал Степан каелкой помахивать, а парень всё ж таки проворный был. Глядит – ладно ведь. Так малахит и сыплется, ровно кто его руками подбрасывает. И вода куда-то ушла из забоя. Сухо стало.
«Вот, – думает, – хорошо-то. Вспомнила, видно, обо мне Хозяйка».
Только подумал, вдруг звосияло. Глядит, а Хозяйка тут, перед ним.
– Молодец, – говорит, – Степан Петрович. Можно чести приписать. Не испужался душно́́́го козла. Хорошо ему сказал. Пойдём, видно, моё приданое смотреть. Я тоже от своего слова не отпорна.
А сама принахмурилась, ровно ей это нехорошо. Схлопала в ладошки, ящерки набежали, со Степана цепь сняли, а Хозяйка им распорядок дала:
– Урок тут наломайте вдвое. И чтобы на отбор малахит был, шёлкового сорту. – Потом Степану говорит: – Ну, женишок, пойдём смотреть моё приданое.
И вот пошли. Она впереди, Степан за ней. Куда она идёт – всё ей открыто. Как комнаты большие под землёй стали, а стены у них разные. То все зелёные, то жёлтые с золотыми крапинками. На которых опять цветы медные. Синие тоже есть, лазоревые. Однем словом, изукрашено, что и сказать нельзя. И платье на ней – на Хозяйке-то – меняется. То оно блестит, будто стекло, то вдруг полиняет, а то алмазной осыпью засверкает либо скрасна медным станет, потом опять шёлком зелёным отливает. Идут-идут, остановилась она.
– Дальше, – говорит, – на многие вёрсты желтяки да серяки с крапинкой пойдут. Что их смотреть? А это вот под самой Красногоркой мы. Тут у меня после Гумёшек самое дорогое место.
И видит Степан огромадную комнату, а в ней постеля, столы, табуреточки – всё из корольковой меди. Стены малахитовые с алмазом, а потолок тёмно-красный под чернетью, а на ём цветки медны.
– Посидим, – говорит, – тут, поговорим.
Сели это они на табуреточки, малахитница и спрашивает:
– Видал моё приданое?
– Видал, – говорит Степан.
– Ну, как теперь насчёт женитьбы?
А Степан и не знает, как отвечать. У него, слышь-ко, невеста была. Хорошая девушка, сиротка одна. Ну, конечно, против малахитницы где же ей красотой равняться! Простой человек, обыкновенный. Помялся-помялся Степан, да и говорит:
– Приданое у тебя царям впору, а я человек рабочий, простой.
– Ты, – говорит, – друг любезный, не вихляйся. Прямо говори, берёшь меня замуж али нет? – И сама вовсе принахмурилась.
Ну, Степан и ответил напрямки:
– Не могу, потому другой обещался.
Молвил так-то и думает: огневается теперь. А она вроде обрадовалась.
– Молодец, – говорит, – Степанушко. За приказчика тебя похвалила, а за это вдвое похвалю. Не обзарился ты на мои богатства, не променял свою Настеньку на каменну девку. – А у парня, верно, невесту-то Настей звали. – Вот, – говорит, – тебе подарочек для твоей невесты, – и подаёт большую малахитову шкатулку. А там, слышь-ко, всякий женский прибор. Серьги, кольца и протча, что даже не у всякой богатой невесты бывает.
– Как же, – спрашивает парень, – я с эким местом наверх подымусь?
– Об этом не печалься. Всё будет устроено, и от приказчика тебя вызволю, и жить безбедно будешь со своей молодой женой, только вот тебе мой сказ – обо мне, чур, потом не вспоминай. Это третье тебе моё испытание будет. А теперь давай поешь маленько.
Схлопала опять в ладошки, набежали ящерки – полон стол установили. Накормила она его щами хорошими, пирогом рыбным, бараниной, кашей и протчим, что по русскому обряду полагается. Потом и говорит:
– Ну, прощай, Степан Петрович, смотри не вспоминай обо мне. – А у самой слёзы. Она это руку подставила, а слёзы кап-кап и на руке зёрнышками застывают. Полнехонька горсть. – На-ка вот, возьми на разживу. Большие деньги за эти камешки люди дают. Богатый будешь. – И подаёт ему.
Камешки холодные, а рука, слышь-ко, горячая, как есть живая, и трясётся маленько.
Степан принял камешки, поклонился низко и спрашивает:
– Куда мне идти? – А сам тоже невесёлый стал. Она указала перстом, перед ним и открылся ход, как штольня, и светло в ней, как днём. Пошёл Степан по этой штольне, – опять всяких земельных богатств нагляделся и пришёл как раз к своему забою. Пришёл, штольня и закрылась, и всё стало по-старому. Ящерка прибежала, цепь ему на ногу приладила, а шкатулка с подарками вдруг маленькая стала, Степан и спрятал её за пазуху. Вскоре надзиратель рудничный подошёл. Посмеяться ладил, а видит – у Степана поверх урока наворочено, и малахит отбор, сорт сортом. «Что, – думает, – за штука? Откуда это?» Полез в забой, осмотрел всё да и говорит:
– В эком-то забое всяк сколь хошь наломает. – И повёл Степана в другой забой, а в этот своего племянника поставил.
На другой день стал Степан работать, а малахит так и отлетает, да ещё королёк с витком попадать стали, а у того – у племянника-то, – скажи на милость, ничего доброго нет, всё обальчик да обманка идёт. Тут надзиратель и сметил дело. Побежал к приказчику. Так и так.
– Не иначе, – говорит, – Степан душу нечистой силе продал.
Приказчик на это и говорит:
– Это его дело, кому он душу продал, а нам свою выгоду поиметь надо. Пообещай ему, что на волю выпустим, пущай только малахитовую глыбу во сто пуд найдёт.
Велел всё ж таки приказчик расковать Степана и приказ такой дал – на Красногорке работы прекратить.
– Кто, – говорит, – его знает? Может, этот дурак от ума тогда говорил. Да и руда там с медью пошла, только чугуну порча.
Надзиратель объявил Степану, что от его требуется, а тот ответил:
– Кто от воли откажется? Буду стараться, а найду ли – это уж как счастье моё подойдёт.
Вскорости нашёл им Степан глыбу такую. Выволокли её наверх. Гордятся – вот-де мы какие, а Степану воли не дали. О глыбе написали барину, тот и приехал из самого, слышь-ко, Сам-Петербурху. Узнал, как дело было, и зовёт к себе Степана.
– Вот что, – говорит, – даю тебе своё дворянское слово отпустить тебя на волю, ежели ты мне найдёшь такие малахитовые камни, чтобы, значит, из их вырубить столбы не меньше пяти сажен долиной.
Степан отвечает:
– Меня уж раз оплели. Учёный я ноне. Сперва вольную пиши, потом стараться буду, а что выйдет – увидим.
Барин, конечно, закричал, ногами затопал, а Степан одно своё:
– Чуть было не забыл – невесте моей тоже вольную пропиши, а то что это за порядок – сам буду вольный, а жена в крепости.
Барин видит – парень не мягкий. Написал ему актовую бумагу.
– На, – говорит, – только старайся смотри.
А Степан всё своё:
– Это уж как счастье поищет.
Нашёл, конечно, Степан. Что ему, коли он всё нутро горы вызнал и сама Хозяйка ему пособляла. Вырубили из этой малахитины столбы, какие им надо, выволокли наверх, и барин их на приклад в самую главную церкву в Сам-Петербурхе отправил. А глыба та, которую Степан сперва нашёл, и посейчас в нашем городу, говорят. Как редкость её берегут.
С той поры Степан на волю вышел, а в Гумёшках после того всё богатство ровно пропало. Много-много лазоревка идёт, а больше обманка. О корольке с витком и слыхом не слыхать стало, и малахит ушёл, вода долить стала. Так с той поры Гумёшки на убыль и пошли, а потом их и вовсе затопило. Говорили, что это Хозяйка огневалась за столбы-то, слышь-ко, что их в церкву поставили. А ей это вовсе ни к чему.
Степан тоже счастья в жизни не поимел. Женился он, семью завёл, дом обстроил, всё как следует. Жить бы ровно да радоваться, а он невесёлый стал и здоровьем хезнул. Так на глазах и таял.
Хворый-то придумал дробовичок завести и на охоту повадился. И всё, слышь-ко, к Красногорскому руднику ходит, а добычи домой не носит. В осенях ушёл так-то да и с концом. Вот его нет, вот его нет… Куда девался? Сбили, конечно, народ, давай искать. А он, слышь-ко, на руднике у высокого камня мёртвый лежит, ровно улыбается, и ружьишечко у него тут же в сторонке валяется, не стрелено из него. Которые люди первые набежали, сказывали, что около покойника ящерку зелёную видели, да такую большую, каких и вовсе в наших местах не бывало. Сидит будто над покойником, голову подняла, а слёзы у ей так и каплют. Как люди ближе подбежали – она на камень, только её и видели. А как покойника домой привезли да обмывать стали – глядят: у него одна рука накрепко зажата, и чуть видно из неё зёрнышки зелёненькие. Полнёхонька горсть. Тут один знающий случился, поглядел сбоку на зёрнышки и говорит:
– Да ведь это медный изумруд! Редкостный камень, дорогой. Целое богатство тебе, Настасья, осталось. Откуда только у него эти камешки?
Настасья – жена-то его – объясняет, что никогда покойник ни про какие такие камешки не говаривал. Шкатулку вот дарил ей, когда ещё женихом был. Большую шкатулку, малахитову. Много в ей добренького, а таких камешков нету. Не видывала.
Стали те камешки из мёртвой Степановой руки доставать, а они и рассыпались в пыль. Так и не дознались в ту пору, откуда они у Степана были. Копались потом на Красногорке. Ну, руда и руда, бурая, с медным блеском. Потом уж кто-то вызнал, что это у Степана слёзы Хозяйки Медной горы были. Не продал их, слышь-ко, никому, тайно от своих сохранял, с ними и смерть принял. А?
Вот она, значит, какая Медной горы Хозяйка!
Худому с ней встретиться – горе, и доброму – радости мало.
1936 г.[1]
Малахитовая шкатулка
У Настасьи, Степановой-то вдовы, шкатулка малахитова осталась. Со всяким женским прибором. Кольца там, серьги и протча по женскому обряду. Сама Хозяйка Медной горы одарила Степана этой шкатулкой, как он ещё жениться собирался.
Настасья в сиротстве росла, не привыкла к экому-то богатству, да и нешибко любительница была моду выводить. С первых годов, как жили со Степаном, надёвывала, конечно, из этой шкатулки. Только не к душе ей пришлось. Наденет кольцо… Ровно как раз впору, не жмёт, не скатывается, а пойдёт в церкву или в гости куда – замается. Как закованный палец-от, в конце нали посинеет. Серьги навесит – хуже того. Уши так оттянет, что мочки распухнут. А на руку взять – не тяжелее тех, какие Настасья всегда носила. Буски в шесть ли семь рядов только раз и примерила. Как лёд кругом шеи-то и не согреваются нисколько. На люди те буски вовсе не показывала. Стыдно было.
– Ишь, скажут, какая царица в Полевой выискалась!
Степан тоже не понуждал жену носить из этой шкатулки. Раз даже как-то сказал:
– Убери-ко куда от греха подальше.
Настасья и поставила шкатулку в самый нижний сундук, где холсты и протча про запас держат.
Как Степан умер да камешки у него в мёртвой руке оказались, Настасье и причтелось ту шкатулку чужим людям показать. А тот знающий, который про Степановы камешки обсказал, и говорит Настасье потом, как народ схлынул:
– Ты, гляди, не мотни эту шкатулку за пустяк. Больших тысяч она стоит.
Он, этот человек-от, учёной был, тоже из вольных. Ране-то в щегарях ходил, да его отстранили: ослабу-де народу даёт. Ну, и винцом не брезговал. Тоже добра кабацка затычка был, не тем будь помянут, покойна головушка. А так во всём правильный. Прошенье написать, пробу смыть, знаки оглядеть – всё по совести делал, не как иные протчие, абы на полштофа сорвать. Кому-кому, а ему всяк поднесёт стаканушку праздничным делом. Так он на нашем заводе и до смерти дожил. Около народа питался.
Настасья от мужа слыхала, что этот щегарь правильный и в делах смышлёный, даром что к винишку пристрастье поимел. Ну, и послушалась его.
– Ладно, – говорит, – поберегу на чёрный день. – И поставила шкатулку на старо место.
Схоронили Степана, сорочины отправили честь честью. Настасья – баба в соку да и с достатком, стали к ней присватываться. А она женщина умная, говорит всем одно:
– Хоть золотой второй, а всё робятам вотчим.
Ну, отстали по времени.
Степан хорошее обеспечение семье оставил. Дом справный, лошадь, корова, обзаведенье полное. Настасья баба работящая, робятишки пословные, не охтимнеченьки живут. Год живут, два живут, три живут. Ну, забеднели всё ж таки. Где же одной женщине с малолетками хозяйство управить! Тоже ведь и копейку добыть где-то надо. На соль хоть. Тут родня и давай Настасье в уши напевать:
– Продай шкатулку-то! На что она тебе? Что впусте добру лежать. Всё едино и Танюшка, как вырастет, носить не будет. Вон там штучки какие! Только барам да купцам впору покупать. С нашим-то ремьем не наденешь эко место. А люди деньги бы дали. Разоставок тебе.
Однем словом, наговаривают. И покупатель, как ворон на кости, налетел. Из купцов все. Кто сто рублей даёт, кто двести.
– Робят-де твоих жалеем, по вдовьему положению нисхождение тебе делаем.
Ну, оболванить ладят бабу, да не на ту попали.
Настасья хорошо запомнила, что́́́ ей старый щегарь говорил, не продаёт за такой пустяк. Тоже и жалко. Как-никак женихово подаренье, мужнина память. А пуще того девчоночка у ней младшенькая слезами улилась, просит:
– Мамонька, не продавай! Мамонька, не продавай! Лучше я в люди пойду, а тятину памятку побереги.
От Степана, вишь, осталось трое робятишек-то. Двое парнишечки. Робята как робята, а эта, как говорится, ни в мать, ни в отца. Ещё при Степановой бытности, как вовсе маленькая была, на эту девчоночку люди дивовались. Не то что девки-бабы, а и мужики Степану говорили:
– Не иначе эта у тебя, Степан, из кистей выпала. В кого только зародилась! Сама черненька да басенька, а глазки зелененьки. На наших девчонок будто и вовсе не походит.
Степан пошутит, бывало:
– Это не диво, что черненька. Отец-то ведь с малых лет в земле скыркался. А что глазки зелёные – тоже дивить не приходится. Мало ли я малахиту барину Турчанинову набил. Вот памятка мне и осталась.
Так эту девчоночку Памяткой и звал. «Ну-ка ты, Памятка моя!» И когда случалось ей что покупать, так завсегда голубенького либо зелёного принесёт.
Вот и росла та девчоночка на примете у людей. Ровно и всамделе гарусинка из праздничного пояса выпала – далеко её видно. И хоть она не шибко к чужим людям ластилась, а всяк ей – Танюшка да Танюшка. Самые завидущие бабешки, и те любовались. Ну, как, – красота! Всякому мило. Одна мать повздыхивала:
– Красота-то красота, да не наша. Ровно кто подменил мне девчонку.
По Степану шибко эта девчоночка убивалась. Чисто уревелась вся, с лица похудела, одни глаза остались. Мать и придумала дать Танюшке ту шкатулку малахитову – пущай-де позабавится. Хоть маленькая, а девчоночка, – с малых лет им лестно на себя-то навздевать. Танюшка и занялась разбирать эти штучки. И вот диво – которую примеряет, та и по ней. Мать-то иное и не знала к чему, а эта всё знает. Да ещё говорит:
– Мамонька, сколь хорошо тятино-то подаренье! Тепло от него, будто на пригревинке сидишь, да ещё кто тебя мягким гладит.
Настасья сама нашивала, помнит, как у неё пальцы затекали, уши болели, шея не могла согреться. Вот и думает: «Неспроста это. Ой, неспроста!» – да поскорее шкатулку-то опять в сундук. Только Танюшка с той поры нет-нет и запросит:
– Мамонька, дай поиграть тятиным подареньем!
Настасья когда и пристрожит, ну, материнско сердце – пожалеет, достанет шкатулку, только накажет:
– Не изломай чего!
Потом, когда подросла Танюшка, она и сама стала шкатулку доставать. Уедет мать со старшими парнишечками на покос или ещё куда, Танюшка останется домовничать. Сперва, конечно, управит, что мать наказывала. Ну, чашки-ложки перемыть, скатёрку стряхнуть, в избе-сенях веником подмахнуть, куричешкам корму дать, в печке поглядеть. Справит всё поскорее, да и за шкатулку. Из верхних-то сундуков к тому времени один остался, да и тот лёгонький стал. Танюшка сдвинет его на табуреточку, достанет шкатулку и перебирает камешки, любуется, на себя примеряет.
Раз к ней и забрался хитник. То ли он в ограде спозаранку прихоронился, то ли потом незаметно где пролез, только из суседей никто не видал, чтобы он по улице проходил. Человек незнамый, а по делу видать – кто-то навёл его, весь порядок обсказал.
Как Настасья уехала, Танюшка побегала много-мало по хозяйству и забралась в избу поиграть отцовскими камешками. Надела наголовник, серьги навесила. В это время и пых в избу этот хитник. Танюшка оглянулась – на пороге мужик незнакомый, с топором. И топор-то ихний. В сенках, в уголочке стоял. Только что Танюшка его переставляла, как в сенках мела. Испугалась Танюшка, сидит, как замерла, а мужик сойкнул, топор выронил и обеими руками глаза захватил, как обожгло их. Стонет-кричит:
– Ой, батюшки, ослеп я! Ой, ослеп! – а сам глаза трёт.
Танюшка видит – неладно с человеком, стала спрашивать:
– Ты как, дяденька, к нам зашёл, пошто топор взял?
А тот знай стонет да глаза свои трёт. Танюшка его и пожалела – зачерпнула ковшик воды, хотела подать, а мужик так и шарахнулся спиной к двери.
– Ой, не подходи! – Так в сенках и сидел и двери завалил, чтобы Танюшка ненароком не выскочила. Да она нашла ход – выбежала через окошко и к суседям. Ну, пришли. Стали спрашивать, что за человек, каким случаем? Тот промигался маленько, объясняет – проходящий-де, милостинку хотел попросить, да что-то с глазами попритчилось.
– Как солнцем ударило. Думал – вовсе ослепну. От жары, что ли.
Про топор и камешки Танюшка суседям не сказала. Те и думают:
«Пустяшно дело. Может, сама же забыла ворота запереть, вот проходящий и зашёл, а тут с ним и случилось что-то. Мало ли бывает».
До Настасьи всё ж таки проходящего не отпустили. Когда она с сыновьями приехала, этот человек ей рассказал, что суседям рассказывал. Настасья видит – всё в сохранности, вязаться не стала. Ушёл тот человек, и суседи тоже.
Тогда Танюшка матери и выложила, как дело было. Тут Настасья и поняла, что за шкатулкой приходил, да взять-то её, видно, не просто. А сама думает:
«Оберегать-то её всё ж таки покрепче надо».
Взяла да потихоньку от Танюшки и других робят и зарыла ту шкатулку в голбец.
Уехали опять все семейные. Танюшка хватилась шкатулки, а её быть бывало. Горько это показалось Танюшке, а тут вдруг теплом её опахнуло. Что за штука? Откуда? Огляделась, а из-под полу свет. Танюшка испугалась – не пожар ли? Заглянула в голбец, там в одном уголке свет. Схватила ведро, плеснуть хотела – только ведь огня-то нет и дымом не пахнет. Покопалась в том месте, видит – шкатулка. Открыла, а камни-то ровно ещё краше стали. Так и горят разными огоньками, и светло от них, как при солнышке. Танюшка и в избу не потащила шкатулку. Тут в голбце и наигралась досыта.
Так с той поры и повелось. Мать думает: «Вот хорошо спрятала, никто не знает», – а дочь, как домовничать, так и урвёт часок поиграть дорогим отцовским подареньем. Насчёт продажи Настасья и говорить родне не давала.
– По миру впору придёт – тогда продам.
Хоть круто ей приходилось, – а укрепилась. Так ещё сколько-то годов перемогались, дальше на поправу пошло. Старшие робята стали зарабатывать маленько, да и Танюшка не сложа руки сидела. Она, слышь-ко, научилась шелками да бисером шить. И так научилась, что самолучшие барские мастерицы руками хлопали – откуда узоры берёт, где шелка достаёт?
А тоже случаем вышло. Приходит к ним женщина. Небольшого росту, чернявая, в Настасьиных уж годах, а востроглазая и, по всему видать, шмыгало такое, что только держись. На спине котомочка холщовая, в руке черёмуховый бадожок, вроде как странница. Просится у Настасьи:
– Нельзя ли, хозяюшка, у тебя денек-другой отдохнуть? Ноженьки не несут, а идти не близко.
Настасья сперва подумала, не подослана ли опять за шкатулкой, потом всё ж таки пустила.
– Места не жалко. Не пролежишь, поди, и с собой не унесёшь. Только вот кусок-от у нас сиротский. Утром – лучок с кваском, вечером квасок с лучком, вся и перемена. Отощать не боишься, так милости просим, живи сколь надо.
А странница уж бадожок свой поставила, котомку на припечье положила и обуточки снимает. Настасье это не по нраву пришлось, а смолчала.
«Ишь неочесливая! Приветить её не успели, а она на-ко – обутки сняла и котомку развязала».
Женщина и верно котомочку расстегнула и пальцем манит к себе Танюшку:
– Иди-ко, дитятко, погляди на моё рукоделье. Коли поглянется, и тебя выучу… Видать, цепкий глазок-от на это будет!
Танюшка подошла, а женщина и подаёт ей ширинку маленькую, концы шёлком шиты. И такой-то, слышь-ко, жаркий узор на той ширинке, что ровно в избе светлее и теплее стало.
Танюшка так глазами и впилась, а женщина посмеивается.
– Поглянулось, знать, доченька, моё рукодельице? Хочешь – выучу?
– Хочу, – говорит.
Настасья так и взъелась:
– И думать забудь! Соли купить не на что, а ты придумала шелками шить! Припасы-то, поди-ко, денег стоят.
– Про то не беспокойся, хозяюшка, – говорит странница. – Будет понятие у доченьки – будут и припасы. За твою хлеб-соль оставлю ей – надолго хватит. А дальше сама увидишь. За наше-то мастерство денежки платят. Не даром работу отдаём. Кусок имеем.
Тут Настасье уступить пришлось.
– Коли припасов уделишь, так о чём не поучиться. Пущай поучится, сколь понятия хватит. Спасибо тебе скажу.
Вот эта женщина и занялась Танюшку учить. Скорёхонько Танюшка всё переняла, будто раньше которое знала. Да вот ещё что. Танюшка не то что к чужим, к своим неласковая была, а к этой женщине так и льнёт, так и льнёт. Настасья скоса запоглядывала:
«Нашла себе новую родню. К матери не подойдёт, а к бродяжке прилипла!»
А та ещё ровно дразнит, всё Танюшку дитятком да доченькой зовёт, а крещёное имя ни разочку не помянула. Танюшка видит, что мать в обиде, а не может себя сдержать. До того, слышь-ко, вверилась этой женщине, что ведь сказала ей про шкатулку-то!
– Есть, – говорит, – у нас дорогая тятина памятка – шкатулка малахитова. Вот где каменья! Век бы на них глядела.
– Мне покажешь, доченька? – спрашивает женщина.
Танюшка даже не подумала, что это неладно.
– Покажу, – говорит, – когда дома никого из семейных не будет.
Как вывернулся такой часок, Танюшка и позвала ту женщину в голбец. Достала Танюшка шкатулку, показывает, а женщина поглядела маленько, да и говорит:
– Надень-ко на себя – виднее будет.
Ну, Танюшка, – не того слова, – стала надевать, а та знай похваливает.
– Ладно, доченька, ладно! Капельку только поправить надо.
Подошла поближе, да и давай пальцем в камешки тыкать. Который заденет – тот и загорится по-другому. Танюшке иное видно, иное – нет. После этого женщина и говорит:
– Встань-ко, доченька, пряменько.
Танюшка встала, а женщина и давай её потихоньку гладить по волосам, по спине. Всю огладила, а сама наставляет:
– Заставлю тебя повернуться, так ты, смотри, на меня не оглядывайся. Вперёд гляди, примечай, что будет, а ничего не говори. Ну, поворачивайся!
Повернулась Танюшка – перед ней помещение, какого она отродясь не видывала. Не то церква, не то что. Потолки высоченные на столбах из чистого малахиту. Стены тоже в рост человека малахитом выложены, а по верхнему карнизу малахитовый узор прошёл. Прямо перед Танюшкой, как вот в зеркале, стоит красавица, про каких только в сказках сказывают. Волосы, как ночь, а глаза зелёные. И вся-то она изукрашена дорогими каменьями, а платье на ней из зелёного бархату с переливом. И так это платье сшито, как вот у цариц на картинках. На чём только держится. Со стыда бы наши заводские сгорели на людях такое надеть, а эта зеленоглазая стоит себе спокойнёшенько, будто так и надо. Народу в том помещенье полно. По-господски одеты, и всё в золоте да заслугах. У кого спереду навешано, у кого сзади нашито, а у кого и со всех сторон. Видать, самое вышнее начальство. И бабы ихние тут же. Тоже голоруки, гологруды, каменьями увешаны. Только где им до зеленоглазой! Ни одна в подмётки не годится.
В ряд с зеленоглазой какой-то белобрысенький. Глаза враскос, уши пенёчками, как есть заяц. А одёжа на нём – уму помраченье. Этому золота-то мало показалось, так он, слышь-ко, на обую камни насадил. Да такие сильные, что, может, в десять лет один такой найдут. Сразу видать – заводчик это. Лопочет тот заяц зеленоглазой-то, а она хоть бы бровью повела, будто его вовсе нет.
Танюшка глядит на эту барыню, дивится на неё и только тут заметила:
– Ведь каменья-то на ней тятины! – сойкала Танюшка, и ничего не стало.
А женщина та посмеивается:
– Не доглядела, доченька! Не тужи, по времени доглядишь.
Танюшка, конечно, доспрашивается – где это такое помещенье?
– А это, – говорит, – царский дворец. Та самая палата, коя здешним малахитом изукрашена. Твой покойный отец его добывал-то.
– А это кто в тятиных уборах и какой это с ней заяц?
– Ну, этого не скажу, сама скоро узнаешь.
В тот же день, как пришла Настасья домой, эта женщина собираться в дорогу стала. Поклонилась низенько хозяйке, подала Танюшке узелок с шелками да бисером, потом достала пуговку махонькую. То ли она из стекла, то ли из дурмашка на простую грань обделана. Подаёт её Танюшке, да и говорит:
– Прими-ко, доченька, от меня памятку. Как что забудешь по работе либо трудный случай подойдёт, погляди на эту пуговку. Тут тебе ответ и будет.
Сказала так-то и ушла. Только её и видели.
С той вот поры Танюшка и стала мастерицей, а уж в годы входить стала, вовсе невестой глядит. Заводские парни о Настасьины окошки глаза обмозолили, а подступить к Танюшке боятся. Вишь, неласковая она, невесёлая, да и за крепостного где же вольная пойдёт. Кому охота петлю надевать?
В барском доме тоже проведали про Танюшку из-за мастерства-то её. Подсылать к ней стали. Лакея помоложе да поладнее оденут по-господски, часы с цепкой дадут и пошлют к Танюшке, будто за делом каким. Думают, не обзарится ли девка на экого молодца. Тогда её обратать можно. Толку всё ж таки не выходило. Скажет Танюшка что по делу, а другие разговоры того лакея безо внимания. Надоест, так ещё надсмешку подстроит:
– Ступай-ко, любезный, ступай! Ждут ведь. Боятся, поди, как бы у тебя часы потом не изошли и цепка не помедела. Вишь, без привычки-то как ты их мозолишь.
Ну, лакею или другому барскому служке эти слова, как собаке кипяток. Бежит как ошпаренный, фырчит про себя:
– Разве это девка? Статуй каменный, зеленоглазый! Такую ли найдём!
Фырчит так-то, а самого уж захлестнуло. Которого пошлют, забыть не может Танюшкину красоту. Как приворожённого к тому месту тянет – хоть мимо пройти, в окошко поглядеть. По праздникам чуть не всему заводскому холостяжнику дело на той улице. Дорогу у самых окошек проторили, а Танюшка и не глядит.
Суседки уж стали Настасью корить:
– Что это у тебя Татьяна шибко высоко себя повела? Подружек у ней нет, на парней глядеть не хочет. Царевича-королевича ждёт аль в Христовы невесты ладится?
Настасья на эти покоры только вздыхает:
– Ой, бабоньки, и сама не ведаю. И так-то у меня девка мудрёная была, а колдунья эта проходящая вконец её извела. Станешь ей говорить, а она уставится на свою колдовскую пуговку – и молчит. Так бы и выбросила эту проклятую пуговку, да по делу она ей на пользу. Как шелка переменить или что, так в пуговку и глядит. Казала и мне, да у меня, видно, глаза тупы стали, не вижу. Налупила бы девку, да, вишь, она у нас старательница. Почитай, её работой только и живём. Думаю-думаю так-то, да и зареву. Ну, тогда она скажет: «Мамонька, ведь знаю я, что тут моей судьбы нет. То никого и не привечаю и на игрища не хожу. Что зря людей в тоску вгонять? А что под окошком сижу, так работа моя того требует. За что на меня приходишь? Что я худого сделала?» Вот и ответь ей!
Ну, жить всё ж таки ладно стали. Танюшкино рукоделье на моду пошло. Не то что в заводе аль в нашем городе, по другим местам про него узнали, заказы посылают и деньги платят немалые. Доброму мужику впору столько-то заробить. Только тут беда их и пристигла – пожар случился. А ночью дело было. Пригон, завозня, лошадь, корова, снасть всяка – всё сгорело. С тем только и остались, в чём выскочили. Шкатулку, однако, Настасья выхватила, успела-таки. На другой день говорит:
– Видно, край пришёл – придётся продать шкатулку.
Сыновья в один голос:
– Продавай, мамонька. Не продешеви только.
Танюшка украдкой на пуговку поглядела, а там зеленоглазая маячит – пущай продают. Горько стало Танюшке, а что поделаешь? Всё равно уйдёт отцова памятка этой зеленоглазой. Вздохнула и говорит:
– Продавать так продавать. – И даже не стала на прощанье те камни глядеть. И то сказать – у суседей приютились, где тут раскладываться.
Придумали так – продать-то, а купцы уж тут как тут. Кто, может, сам и поджог-от подстроил, чтобы шкатулкой завладеть. Тоже ведь народишко-то – ноготок, доцарапается! Видят – робята подросли – больше дают. Пятьсот там, семьсот, один до тысячи дошёл. По заводу деньги немалые, можно на их обзавестись. Ну, Настасья запросила всё ж таки две тысячи. Ходят, значит, к ней, рядятся. Накидывают помаленьку, а сами друг от друга таятся, сговориться меж собой не могут. Вишь, кусок-от такой – ни одному отступиться неохота. Пока они так-то ходили, в Полевую и приехал новый приказчик.
Когда ведь они – приказчики-то – подолгу сидят, а в те годы им какой-то перевод случился. Душно́́́го козла, который при Степане был, старый барин на Крылатовско за вонь отставил. Потом был Жареной Зад. Рабочие его на болванку посадили. Тут заступил Северьян Убойца. Этого опять Хозяйка Медной горы в пусту породу перекинула. Там ещё двое ли, трое каких-то были, а потом и приехал этот.
Он, сказывают, из чужестранных земель был, на всяких языках будто говорил, а по-русски похуже. Чисто-то выговаривал одно – пороть. Свысока так, с растяжкой – па-роть. О какой недостаче ему заговорят, одно кричит: пароть! Его Паротей и прозвали.
На деле этот Паротя не шибко худой был. Он хоть кричал, а вовсе народ на пожарну не гонял. Тамошним охлестышам вовсе и дела не стало. Вздохнул маленько народ при этом Пароте.
Тут, вишь, штука-то в чём. Старый барин к той поре вовсе утлый стал, еле ногами перебирал. Он и придумал сына женить на какой-то там графине ли, что ли. Ну, а у этого молодого барина была полюбовница, и он к ей большую приверженность имел. Как делу быть? Неловко всё ж таки. Что новые сватовья скажут? Вот старый барин и стал сговаривать ту женщину – сынову-то полюбовницу – за музыканта. У барина же этот музыкант служил. Робятишек на музыках обучал и так разговору чужестранному, как ведётся по ихнему положению.
– Чем, – говорит, – тебе так-то жить на худой славе, выходи-ко ты замуж. Приданым тебя оделю, а мужа приказчиком в Полевую пошлю. Там дело направлено, пущай только построже народ держит. Хватит, поди, на это толку, что хоть и музыкант. А ты с ним лучше лучшего проживёшь в Полевой-то. Первый человек, можно сказать, будешь. Почёт тебе, уважение от всякого. Чем плохо?
Бабочка сговорная оказалась. То ли она в рассорке с молодым барином была, то ли хитрость поимела.
– Давно, – говорит, – об этом мечтанье имела, да сказать не насмелилась.
Ну, музыкант, конечно, сперва упёрся:
– Не желаю, – шибко про неё худа слава, потаскуха вроде.
Только барин – старичонко хитрой. Недаром заводы нажил. Живо обломал этого музыканта. Припугнул чем, али улестил, либо подпоил – ихнее дело, только вскорости свадьбу справили, и молодые поехали в Полевую. Так вот Паротя и появился в нашем заводе. Недолго только прожил, а так – что зря говорить – человек не вредный. Потом, как Полторы Хари вместо его заступил – из своих заводских, так жалели даже этого Паротю.
Приехал с женой Паротя как раз в ту пору, как купцы Настасью обхаживали. Паротина баба тоже видная была. Белая да румяная – однем словом, полюбовница. Небось худу-то бы не взял барин. Тоже, поди, выбирал! Вот эта Паротина жена и прослышала – шкатулку продают. «Дай-ко, – думает, – посмотрю, может, всамделе стоящее что». Живёхонько срядилась и прикатила к Настасье. Им ведь лошадки-то заводские завсегда готовы!
– Ну-ко, – говорит, – милая, покажи, какие такие камешки продаёшь?
Настасья достала шкатулку, показывает. У Паротиной бабы и глаза забегали. Она, слышь-ко, в Сам-Петербурхе воспитывалась, в заграницах разных с молодым барином бывала, толк в этих нарядах имела. «Что же это, – думает, – такое? У самой царицы эдаких украшениев нет, а тут на-ко – в Полевой, у погорельцев! Как бы только не сорвалась покупочка».
– Сколько, – спрашивает, – просишь?
Настасья говорит:
– Две бы тысячи охота взять.
Барыня порядилась для прилику, да и говорит:
– Ну, милая, собирайся! Поедем ко мне со шкатулкой. Там деньги сполна получишь.
Настасья, однако, на это не подалась.
– У нас, – говорит, – такого обычая нет, чтобы хлеб за брюхом ходил. Принесёшь деньги – шкатулка твоя.
Барыня видит – вон какая женщина, – живо скрутилась за деньгами, а сама наказывает:
– Ты уж, милая, не продавай шкатулку.
Настасья отвечает:
– Это будь в надежде. От своего слова не отопрусь. До вечера ждать буду, а дальше моя воля.
Уехала Паротина жена, а купцы-то и набежали все разом. Они, вишь, следили. Спрашивают:
– Ну, как?
– Запродала, – отвечает Настасья.
– За сколь?
– За две, как назначила.
– Что ты, – кричат, – ума решилась али что? В чужие руки отдаёшь, а своим отказываешь! – И давай-ко цену набавлять.
Ну, Настасья на эту удочку не клюнула.
– Это, – говорит, – вам привышно дело в словах вертеться, а мне не доводилось. Обнадёжила женщину, и разговору конец!
Паротина баба крутехонько обернулась. Привезла деньги, передала из ручки в ручку, подхватила шкатулку и айда домой. Только на порог, а навстречу Танюшка. Она, вишь, куда-то ходила, и вся эта продажа без неё была. Видит – барыня какая-то и со шкатулкой. Уставилась на неё Танюшка – дескать, не та ведь, какую тогда видела. А Паротина жена пуще того воззрилась.
– Что за наваждение? Чья такая? – спрашивает.
– Дочерью люди зовут, – отвечает Настасья. – Самая как есть наследница шкатулки-то, кою ты купила. Не продала бы, кабы не край пришёл. С малолетства любила этими уборами играть. Играет да нахваливает – как-де от них тепло да хорошо. Да что об этом говорить! Что с возу пало – то пропало!
– Напрасно, милая, так думаешь, – говорит Паротина баба. – Найду я местичко этим каменьям. – А про себя думает: «Хорошо, что эта зеленоглазая силы своей не чует. Покажись такая в Сам-Петербурхе, царями бы вертела. Надо – мой-то дурачок Турчанинов её не увидал».
С тем и разошлись.
Паротина жена, как приехала домой, похвасталась:
– Теперь, друг любезный, я не то что тобой, и Турчаниновым не понуждаюсь. Чуть что – до свиданья! Уеду в Сам-Петербурх либо, того лучше, в заграницу, продам шкатулочку и таких-то мужей, как ты, две дюжины куплю, коли надобность случится.
Похвасталась, а показать на себе новокупку всё ж таки охота. Ну, как – женщина! Подбежала к зеркалу и первым делом наголовник пристроила. – Ой, ой, что такое! – Терпенья нет – крутит и дерёт волосы-то. Еле выпростала. А неймётся. Серьги надела – чуть мочки не разорвало. Палец в перстень сунула – заковало, еле с мылом стащила. Муж посмеивается: не таким, видно, носить!
А она думает: «Что за штука? Надо в город ехать, мастеру показать. Подгонит как надо, только бы камни не подменил».
Сказано – сделано. На другой день с утра укатила. На заводской-то тройке ведь недалеко. Узнала, какой самый надёжный мастер, – и к нему. Мастер старый-престарый, а по своему делу дока. Оглядел шкатулку, спрашивает, у кого куплено. Барыня рассказала, что знала. Оглядел ещё раз мастер шкатулку, а на камни и не взглянул даже.
– Не возьмусь, – говорит, – что хошь давайте. Не здешних это мастеров работа. Нам несподручно с ними тягаться.
Барыня, конечно, не поняла, в чём тут закорючка, фыркнула и побежала к другим мастерам. Только все как сговорились: оглядят шкатулку, полюбуются, а на камни не смотрят и от работы наотрез отказываются. Барыня тогда на хитрости пошла, говорит, что эту шкатулку из Сам-Петербурху привезла. Там всё и делали. Ну, мастер, которому она это плела, только рассмеялся.
– Знаю, – говорит, – в каком месте шкатулка делана, и про мастера много наслышан. Тягаться с ним всем нашим не по плечу. На одного кого тот мастер подгоняет, другому не подойдёт, что хошь делай.
Барыня и тут не поняла всего-то, только то и уразумела – неладно дело, боятся кого-то мастера. Припомнила, что старая хозяйка сказывала, будто дочь любила эти уборы на себя надевать.
«Не по этой ли зеленоглазой подгонялись? Вот беда-то!»
Потом опять переводит в уме:
«Да мне-то что! Продам какой ни есть богатой дуре. Пущай мается, а денежки у меня будут!» С этим и уехала в Полевую.
Приехала, а там новость: весточку получили – старый барин приказал долго жить. Хитренько с Паротей-то он устроил, а смерть его перехитрила – взяла и стукнула. Сына так и не успел женить, и он теперь полным хозяином стал. Через малое время Паротина жена получила писёмышко. Так и так, моя любезная, по вешней воде приеду на заводах показаться и тебя увезу, а музыканта твоего куда-нибудь законопатим. Паротя про это как-то узнал, шум-крик поднял. Обидно, вишь, ему перед народом-то. Как-никак приказчик, а тут вон что – жену отбирают. Сильно выпивать стал. Со служащими, конечно. Они рады стараться на даровщинку-то. Вот раз пировали. Кто-то из этих запивох и похвастай:
– Выросла-де у нас в заводе красавица, другую такую не скоро сыщешь.
Паротя и спрашивает:
– Чья такая? В котором месте живёт?
Ну, ему рассказали и про шкатулку помянули – в этой-де семье ваша жена шкатулку покупала.
Паротя и говорит:
– Поглядеть бы.
А у запивох и заделье нашлось:
– Хоть сейчас пойдём – освидетельствовать, ладно ли они новую избу поставили. Семья, хоть из вольных, а на заводской земле живут. В случае чего и прижать можно.
Пошли двое ли, трое с этим Паротей. Цепь притащили, давай промер делать, не зарезалась ли Настасья в чужую усадьбу, выходят ли вершки меж столбами. Подыскиваются, однем словом. Потом заходят в избу, а Танюшка как раз одна была. Глянул на неё Паротя и слова потерял. Ну, ни в каких землях такой красоты не видывал. Стоит как дурак, а она сидит – помалкивает, будто её дело не касается. Потом отошёл малость Паротя, стал спрашивать:
– Что поделываете?
Танюшка говорит:
– По заказу шью, – и работу свою показала.
– Мне, – говорит Паротя, – можно заказ сделать?
– Отчего же нет, коли в цене сойдёмся.
– Можете, – спрашивает опять Паротя, – мне с себя патрет шелками вышить?
Танюшка потихоньку на пуговку поглядела, а там зеленоглазая ей знак подаёт – бери-де заказ! – и на себя пальцем указывает. Танюшка и отвечает:
– Свой патрет не буду, а есть у меня на примете женщина одна в дорогих каменьях, в царицыном платье, эту вышить могу. Только недёшево будет стоить такая работа.
– Об этом, – говорит, – не сумлевайтесь, хоть сто, хоть двести рублей заплачу, лишь бы сходственность с вами была.
– В лице, – отвечает, – сходственность будет, а одёжа другая.
Срядились за сто рублей. Танюшка и срок назначила – через месяц. Только Паротя нет-нет и забежит, будто о заказе узнать, а у самого вовсе не то на уме. Тоже обахмурило его, а Танюшка ровно и вовсе не замечает. Скажет два-три слова, и весь разговор. Запивохи-то Паротины подсмеиваться над ним стали:
– Тут-де не отломится. Зря сапоги треплешь!
Ну, вот, вышила Танюшка тот патрет. Глядит Паротя – фу-ты, боже мой! да ведь это она самая и есть, одёжой да каменьями изукрашенная! Подаёт, конечно, три сотенных билета, только Танюшка два-то не взяла.
– Не привышны, – говорит, – мы подарки-то принимать. Трудами кормимся.
Прибежал Паротя домой, любуется на патрет, а от жены впотай держит. Пировать меньше стал, в заводское дело вникать мало-мало начал.
Весной приехал на заводы молодой барин. В Полевую прикатил. Народ согнали, молебен отслужили, и потом в господском доме тонцы-звонцы пошли. Народу тоже две бочки вина выкатили – помянуть старого, проздравить нового барина. Затравку, значит, сделали. На это всё Турчаниновы мастера были. Как зальёшь господскую чарку десятком своих, так и невесть какой праздник покажется, а на поверку выйдет – последние копейки умыл и вовсе ни к чему. На другой день народ на работу, а в господском дому опять пировля. Да так и пошло. Поспят сколько да опять за гулянку. Ну, там, на лодках катаются, на лошадях в лес ездят, на музыках бренчат, да мало ли. А Паротя всё время пьяной. Нарочно к нему барин самых залихватских питухов поставил – накачивай-де до отказу! Ну, те и стараются новому барину подслужиться.
Паротя хоть пьяной, а чует, к чему дело клонится. Ему перед гостями неловко. Он и говорит за столом, при всех:
– Это мне безо внимания, что барин Турчанинов хочет у меня жену увезти. Пущай повезёт! Мне такую не надо. У меня вот кто есть! – Да и достаёт из кармана тот шёлковый патрет. Все так и ахнули, а Паротина баба и рот закрыть не может. Барин тоже въелся глазами-то. Любопытно ему стало.
– Кто такая? – спрашивает.
Паротя знай похохатывает:
– Полон стол золота насыпь – и то не скажу!
Ну, а как не скажешь, коли заводские сразу Танюшку признали. Один перед другим стараются – барину объясняют. Паротина баба руками-ногами:
– Что вы! Что вы! Околесицу этаку городите! Откуда у заводской девки платье такое да ещё каменья дорогие? А патрет этот муж из-за границы привёз. Ещё до свадьбы мне показывал. Теперь с пьяных-то глаз мало ли что сплетёт. Себя скоро помнить не будет. Ишь опух весь!
Паротя видит, что жене шибко не мило, он и давай чехвостить:
– Страмина ты, страмина! Что ты косоплётки плетёшь, барину в глаза песком бросашь! Какой я тебе патрет показывал? Здесь мне его шили. Та самая девушка, про которую они вон говорят. Насчёт платья – лгать не буду – не знаю. Платье какое хошь надеть можно. А камни у них были. Теперь у тебя в шкапу заперты. Сама же их купила за две тысячи, да надеть не смогла. Видно, не подходит корове черкасско седло. Весь завод про покупку-то знает!
Барин как услышал про камни, так сейчас же:
– Ну-ко, покажи!
Он, слышь-ко, малоумненький был, мотоватый. Однем словом, наследник. К камням-то сильное пристрастие имел. Щегольнуть ему было нечем, – как говорится, ни росту, ни голосу, – так хоть каменьями. Где ни прослышит про хороший камень, сейчас купить ладится. И толк в камнях знал, даром что не шибко умный.
Паротина баба видит – делать нечего, – принесла шкатулку. Барин взглянул и сразу:
– Сколько?
Та и бухнула вовсе неслыханно. Барин рядиться. На половине сошлись, и заёмную бумагу барин подписал: не было, вишь, денег-то с собой. Поставил барин перед собой шкатулку на стол, да и говорит:
– Позовите-ко эту девку, про которую разговор.
Сбегали за Танюшкой. Она ничего, сразу пошла, – думала, заказ какой большой. Приходит в комнату, а там народу полно и посредине тот самый заяц, которого она тогда видела. Перед этим зайцем шкатулка – отцово подаренье. Танюшка сразу признала барина и спрашивает:
– Зачем звали?
Барин и слова сказать не может. Уставился на неё, да и всё. Потом всё ж таки нашёл разговор:
– Ваши камни?
– Были наши, теперь вон ихние, – и показала на Паротину жену.
– Мои теперь, – похвалился барин.
– Это дело ваше.
– А хошь, подарю обратно?
– Отдаривать нечем.
– Ну, а примерить на себя ты их можешь? Взглянуть мне охота, как эти камни на человеке придутся.
– Это, – отвечает Танюшка, – можно.
Взяла шкатулку, разобрала уборы, – привычно дело, и живо их к месту пристроила. Барин глядит и только ахает. Ах да ах, больше и речей нет. Танюшка постояла в уборе-то и спрашивает:
– Поглядели? Будет? Мне ведь не от простой поры тут стоять – работа есть.
Барин тут при всех и говорит:
– Выходи за меня замуж. Согласна?
Танюшка только усмехнулась:
– Не под стать бы ровно барину такое говорить. – Сняла уборы и ушла. Только барин не отстаёт. На другой день свататься приехал. Просит-молит Настасью-то: отдай за меня дочь.
Настасья говорит:
– Я с неё воли не снимаю, как она хочет, а по-моему – будто не подходит.
Танюшка слушала-слушала, да и молвит:
– Вот что, не то… Слышала я, будто в царском дворце есть палата, малахитом тятиной добычи обделанная. Вот если ты в этой палате царицу мне покажешь – тогда выйду за тебя замуж.
Барин, конечно, на всё согласен. Сейчас же в Сам-Петербурх стал собираться и Танюшку с собой зовёт – лошадей, говорит, тебе предоставлю. А Танюшка отвечает:
– По нашему-то обряду и к венцу на жениховых лошадях невеста не ездит, а мы ведь ещё никто. Потом уж об этом говорить будем, как ты своё обещанье выполнишь.
– Когда же, – спрашивает, – ты в Сам-Петербурхе будешь?
– К Покрову, – говорит, – непременно буду. Об этом не сумлевайся, а пока уезжай отсюда.
Барин уехал, Паротину жену, конечно, не взял, не глядит даже на неё. Как домой в Сам-Петербурх-от приехал, давай по всему городу славить про камни и про свою невесту. Многим шкатулку-то показывал. Ну, сильно залюбопытствовали невесту посмотреть. К осеням-то барин квартиру Танюшке приготовил, платьев всяких навёз, обую, а она весточку и прислала, – тут она, живёт у такой-то вдовы на самой окраине.
Барин, конечно, сейчас же туда:
– Что вы! Мысленное ли дело тут проживать? Квартерка приготовлена, первый сорт!
А Танюшка отвечает:
– Мне и тут хорошо.
Слух про каменья да турчаниновску невесту и до царицы дошёл. Она и говорит:
– Пущай-ко Турчанинов покажет мне свою невесту. Что-то много про неё врут.
Барин к Танюшке, – дескать, приготовиться надо. Наряд такой сшить, чтобы во дворец можно, камни из малахитовой шкатулки надеть. Танюшка отвечает:
– О наряде не твоя печаль, а камни возьму на подержанье. Да смотри не вздумай за мной лошадей посылать. На своих буду. Жди только меня у крылечка, во дворце-то.
Барин думает, – откуда у ней лошади? где платье дворцовское? – а спрашивать всё ж таки не насмелился.
Вот стали во дворец собираться. На лошадях все подъезжают, в шелках да бархатах. Турчанинов-барин спозаранку у крыльца вертится – невесту свою поджидает. Другим тоже любопытно на неё поглядеть, – тут же остановились. А Танюшка надела каменья, подвязалась платочком по-заводски, шубейку свою накинула и идёт себе потихонечку. Ну, народ – откуда такая? – валом за ней валит. Подошла Танюшка ко дворцу, а царские лакеи не пущают – не дозволено, говорят, заводским-то. Турчанинов-барин издаля Танюшку завидел, только ему перед своими-то стыдно, что его невеста пешком, да ещё в экой шубейке, он взял да и спрятался. Танюшка тут распахнула шубейку, лакеи глядят – платье-то! У царицы такого нет! – сразу пустили.
А как Танюшка сняла платочек да шубейку, все кругом сахнули:
– Чья такая? Каких земель царица?
А барин Турчанинов тут как тут.
– Моя невеста, – говорит.
Танюшка эдак строго на него поглядела:
– Это ещё вперёд поглядим! Пошто ты меня обманул – у крылечка не дождался?
Барин туда-сюда, – оплошка-де вышла. Извини, пожалуйста.
Пошли они в палаты царские, куда было велено. Глядит Танюшка – не то место. Ещё строже спросила Турчанинова-барина:
– Это ещё что за обман? Сказано тебе, что в той палате, которая малахитом тятиной работы обделана! – И пошла по дворцу-то, как дома. А сенаторы, генералы и протчи за ней.
– Что, дескать, такое? Видно, туда велено.
Народу набралось полным-полно, и все глаз с Танюшки не сводят, а она стала к самой малахитовой стенке и ждёт. Турчанинов, конечно, тут же. Лопочет ей, что ведь неладно, не в этом помещенье царица дожидаться велела. А Танюшка стоит спокойнёшенько, хоть бы бровью повела, будто барина вовсе нет.
Царица вышла в комнату-то, куда назначено. Глядит – никого нет. Царицыны наушницы и доводят – турчаниновска невеста всех в малахитову палату увела. Царица поворчала, конечно, – что за самовольство! Запотопывала ногами-то. Осердилась, значит, маленько. Приходит царица в палату малахитову. Все ей кланяются, а Танюшка стоит – не шевельнётся.
Царица и кричит:
– Ну-ко, показывайте мне эту самовольницу – турчаниновску невесту!
Танюшка это услышала, вовсе брови свела, говорит барину:
– Это ещё что придумал! Я велела мне царицу показать, а ты подстроил меня ей показывать. Опять обман! Видеть тебя больше не хочу! Получи свои камни!
С этим словом прислонилась к стенке малахитовой и растаяла. Только и осталось, что на стенке камни сверкают, как прилипли к тем местам, где голова была, шея, руки.
Все, конечно, перепугались, а царица в беспамятстве на пол брякнула. Засуетились, поднимать стали. Потом, когда суматоха поулеглась, приятели и говорят Турчанинову:
– Подбери хоть камни-то! Живо разворуют. Не како-нибудь место – дворец! Тут цену знают!
Турчанинов и давай хватать те каменья. Какой схватит, тот у него и свернётся в капельку. Ина капля чистая, как вот слеза, ина жёлтая, а то опять, как кровь, густая. Так ничего и не собрал. Глядит – на полу пуговка валяется. Из бутылочного стекла, на простую грань. Вовсе пустяковая. С горя он и схватил её. Только взял в руку, а в этой пуговке, как в большом зеркале, зеленоглазая красавица в малахитовом платье, вся дорогими каменьями изукрашенная, хохочет-заливается:
– Эх ты, полоумный косой заяц! Тебе ли меня взять! Разве ты мне пара?
Барин после этого и последний умишко потерял, а пуговку не бросил. Нет-нет и поглядит в неё, а там всё одно: стоит зеленоглазая, хохочет и обидные слова говорит. С горя барин давай-ко пировать, долгов наделал, чуть при нём наши-то заводы с молотка не пошли.
А Паротя, как его отстранили, по кабакам пошёл. До ремков пропился, а патрет тот шёлковый берег. Куда этот патрет потом девался – никому не известно.
Не поживилась и Паротина жена; поди-ко, получи по заёмной бумаге, коли все железо и медь заложены!
Про Танюшку с той поры в нашем заводе ни слуху ни духу. Как не было.
Погоревала, конечно, Настасья, да тоже не от силы. Танюшка-то, вишь, хоть радетельница для семьи была, а всё Настасье как чужая.
И то сказать, парни у Настасьи к тому времени выросли. Женились оба. Внучата пошли. Народу в избе густенько стало. Знай поворачивайся – за тем догляди, другому подай… До скуки ли тут!
Холостяжник – тот дольше не забывал. Всё под Настасьиными окошками топтался. Поджидали, не появится ли у окошечка Танюшка, да так и не дождались.
Потом, конечно, оженились, а нет-нет и помянут:
– Вот-де какая у нас в заводе девка была! Другой такой в жизни не увидишь.
Да ещё после этого случаю заметочка вышла. Сказывали, будто Хозяйка Медной горы двоиться стала: сразу двух девиц в малахитовых платьях люди видали.
1938 г.
Две ящерки
Нашу-то Полевую, сказывают, казна ставила. Никаких ещё заводов тогда в здешних местах не было. С боем шли. Ну, казна, известно. Солдат послали. Деревню-то Горный Щит нарочно построили, чтоб дорога без опаски была. На Гумёшках, видишь, в ту пору видимое богатство поверху лежало, – к нему и подбирались. Добрались, конечно. Народу нагнали, завод установили, немцев каких-то навезли, а не пошло дело. Не пошло и не пошло. То ли немцы показать не хотели, то ли сами не знали – не могу объяснить, только Гумёшки-то у них безо внимания оказались. С другого рудника брали, а он вовсе работы не стоил. Вовсе зряшный рудничишко, тощенький. На таком доброго завода не поставишь. Вот тогда наша Полевая и попала Турчанинову.
До того он – Турчанинов – солью промышлял да торговал на строгановских землях и медным делом тоже маленько занимался. Завод у него был. Так себе заводишко. Мало чем от мужицких самоделок отошёл. В кучах руду-то обжигали, потом варили, переваривали, да ещё хозяину барыш был. Турчанинову, видно, этот барыш поглянулся.
Как услышал, что у казны медный завод плохо идёт, так и подъехал: нельзя ли такой завод получить? Мы, дескать, к медному делу привышны, – у нас пойдёт.
Демидовы и другие заводчики, кои побогаче да поименитее, ни один не повязался. «У немцев, – думают, – толку не вышло – на что такой завод? Убыток один». Так Турчанинову наш завод и отдали да ещё Сысерть на придачу. Эко-то богатство и вовсе даром!
Приехал Турчанинов в Полевую и мастеров своих привёз. Насулил им, конечно, того-другого. Купец, умел с народом обходиться! Кого хочешь обвести мог.
– Постарайтесь, – говорит, – старички, а уж я вам по гроб жизни…
Ну, ласковый язычок, – напел! Смолоду на этом деле, – понаторел! Про немцев тоже ввернул словечко:
– Неуж против их не выдюжите?
Старикам большой охоты переселяться со своих мест не было, а это слово насчёт немцев-то задело. Неохота себя ниже немцев показать. Те ещё сами нос задрали, свысока на наших мастеров глядят, будто и за людей их не считают. Старикам и вовсе обидно стало. Оглядели они завод. Видят, хорошо устроено против ихнего-то. Ну, казна строила. Потом на Гумёшки походили, руду тамошнюю поглядели, да и говорят прямо:
– Дураки тут сидели. Из такой-то руды да в этаких печах половина на половину выгнать можно. Только, конечно, соли чтобы безотказно было, как по нашим местам.
Они, слышь-ко, хитрость одну знали – руду с солью варить. На это и надеялись. Турчанинов уверился на своих мастеров и всем немцам отказал:
– Больше ваших нам не требуется.
Немцам что делать, коли хозяин отказал? Стали собираться, кто домой, кто на другие заводы. Только им всё ж таки удивительно, как одни мужики управляться с таким делом станут. Немцы и подговорили человек трёх из пришлых, кои у немцев при заводе работали.
– Поглядите, – говорят, – нет ли у этих мужиков хитрости какой. На что они надеются, – за такое дело берутся? Коли узнаете, весточку нам подайте, а уже мы вам отплатим.
Один из этих, кого немцы подбивали, добрый парень оказался. Он всё нашим мастерам и рассказал. Ну, мастера тогда и говорят Турчанинову:
– Лучше бы ты всех рабочих на медный завод из наших краёв набрал, а то видишь, что выходит. Поставишь незнамого человека, а он, может, от немцев подосланный. Тебе же выгода, чтобы нашу хитрость с медью другие не знали.
Турчанинов, конечно, согласился, да у него ещё и своя хитрость была. Про неё мастерам не сказал, а сам думает: «К руке мне это».
Тогда, видишь, Демидовы и другие заводчики здешние всяких беглых принимали, башкир тоже, староверов там и протча. Эти, дескать, подешевле и ответу за них нет, – что хошь с ними делай. Ну, а Турчанинов по-другому, видно, считал:
– Наберёшь таких-то, с бору да с сосенки, потом не управишься, себе не рад станешь. Беглые народ бывалый, – один другого подучать станут. У башкир опять язык свой и вера другая, – не углядишь за ними. Переманю-ка лучше из дальних мест зазнамо да перевезу их с семьями. Куда тогда он убежит oт семьи-то? Спокойно будет, а как зажму в руке, так ещё поглядим, у кого выгоды больше закаплет. А беглых да башкир либо ещё каких вовсе и к заводам близко подпускать не надо.
Так оно, слышь-ко, и вышло потом. По нашим заводам, известно, все одного закону. У тагильских вон мне случалось бывать, так у их этих вер-то не пересчитать, а у нас и слыхом не слыхали, чтоб кто по какой другой вере ходил. Ну, из других народов тоже нет, окромя начальства. Однем словом, подогнано.
Тогда те речи плавильных мастеров Турчанинову шибко к сличью пришлись. Он и давай наговаривать:
– Спасибо, старички, что надоумили. Век того не забуду. Всё как есть по вашему наученью устрою. Завод в наших местах прикрою и весь народ сюда перевезу. А вы ещё подглядите каких людей понадёжнее, я их выкуплю либо на срока заподряжу. Потрудитесь уж, сделайте такую милость, а я вам…
И опять, значит, насулил свыше головы. Не жалко ему! Вином их поит, угощенье поставил, сам за всяко просто пирует с ними, песни поёт, пляшет. Ну, обошёл стариков.
Те приехали домой и давай расхваливать:
– Места привольные, угодья всякие, медь богатимая, заработки, по всему видать, добрые будут. Хозяин простяга. С нами пил-гулял, не гнушался. С таким жить можно.
А турчаниновски служки тут как тут. На те слова людей ловят. Так и набрали народу не то что для медного заводу, а на все работы хватит. Изоброчили больше, а кого и вовсе откупили. Крепость, вишь, была. Продавали людей-то, как вот скот какой.
Мешкать не стали, в то же лето перевезли всех с семьями на новые места – в Полевую нашу. Назад дорогу, конечно, начисто отломили. Не говоря о купленных, оброчным и то обратно податься нельзя. Насчитали им за перевозку столько, что до смерти не выплатишь. А бежать от семьи кто согласен? Своя кровь, жалко. Так и посадил этих людей Турчанинов. Всё едино как цепью приковал.
Из старых рабочих на медном заводе только того парнюгу оставили, который про немецкую подлость мастерам сказал. Турчанинов и его хотел в гору загнать, да один мастер усовестил:
– Что ты это! Парень полезное нам сделал. Надо его к делу приспособить – смышлёный, видать.
Потом и спрашивает у парня:
– Ты что при немцах делал?
– Стенбухарем, – отвечает, – был.
– Это по-нашему что же будет?
– По-нашему, около пестов ходил, – руду толчить да сеять.
– Это, – говорит мастер, – дело малое – в стенку бухать. А засыпку немецкую знаешь?
– Нет, – отвечает, – не допущали наших. Свой у них был. Наши только подтаскивали, кому сколько велит. По этой подноске я и примечал маленько. Понять было охота. За карнахарем тоже примечать случалось. Это который у них медь чистил, а к плавке вовсе допуску не было.
Мастер послушал-послушал и сказал твёрдое слово:
– Возьму тебя подручным. Учить буду по совести, а ты обратно мне говори, что полезное у немцев видел.
Так этого парня – Андрюхой его звали – при печах и оставили. Он живо к делу приобвык и скоро сам не хуже того мастера стал, который его учил-то.
Вот прошло годика два. Вовсе не так в Полевой стало, как при немцах. Меди во много раз больше пошло. Загремели наши Гумёшки. По всей земле про них слава прошла. Народу, конечно, большое увеличенье сделалось, и всё из тех краёв, где у Турчанинова раньше заводишко был. У печей полно, а в горе и того больше. У Турчанинова на это большая охота проявилась – деньги-то огребать. Ему сколь хошь подавай – находил место. Навидячу богател. На что Строгановы, и тех завидки взяли. Жалобу подали, что Гумёшки на их землях приходятся и Турчанинову зря попали. Надо, дескать, их отобрать да им – Строгановым – отдать. Только Турчанинов в те годы вовсе в силу вошёл. С князьями да сенаторами попросту. Отбился от Строгановых. При деньгах-то долго ли!
Ну, народу, конечно, тяжело приходилось, а мастерам плавильным ещё и обидно, что обманул их.
Сперва, как дело направлялось, мягонько похаживал перед этими мастерами:
– Потерпите, старички! Не вдруг Москва строилась. Вот обладим завод по-хорошему, тогда вам большое облегченье выйдет.
А какое облегченье? Чем дальше, тем хуже да хуже. На роднике вовсе людей насмерть забивают, и у печей начальство лютовать стало. Самолучших мастеров по зубам бьют да ещё приговаривают:
– На то не надейтесь, что хитрость с медью показали. Теперь лучше плавень знаем. Скажем вот барину, так он покажет!
Турчанинова тогда уже все барином звали. Барин да барин, имени другого не стало. На завод он вовсе и дорожку забыл. Некогда, вишь, ему – денег много, считать надо.
Вот мастера, которые подбивали народ переселяться в здешние места, и говорят:
– Надо к самому сходить. Он, конечно, барином стал, а всё ж таки обходительный мужик, понимает дело. Не забыл, поди, как с нами пировал? Обскажем ему начистоту.
Вот и пошли всем народом, а их и не допустили.
– Барин, – говорят, – кофею напился и спать лёг. Ступайте-ко на свои места к печам да работайте хорошенько.
Народ зашумел:
– Какой такой сон не к месту пришёл! Время о полдни, а он спать! Разбуди! Пущай к народу выходит!
На те слова барин и вылетел. Выспался, видно. С ним оборуженных сколько хошь. А подручный тот – Андрюха-то, человек молодой, горячий, не испугался, громче всех кричит, корит барина всяко. В конце концов и говорит:
– Ты про соль-то помнишь? Что ты без неё был?
– Как, – отвечает барин, – не помнить! Схватить этого, выпороть да посолить хорошенько! Память крепче будет.
Ну, и других тоже хватать стали, на кого барин указывал. Только он, сказывают, страсть хитрый был, – не так распорядился, как казённо начальство. Не зря людей хватал, а со сноровкой: чтоб изъяну своему карману не сделать. На завод хоть не ходил, а через наушников до тонкости про всякого знал, кто чем дышит. Тех мастеров, кои побойчее да поразговорчивее, всех отхлестали, а которые потише, – тех не задел. Погрозил только им:
– Глядите у меня! То же вам будет, коли стараться не станете!
Ну, те испугались, за двоих отвечают, за всяким местом глядят, – порухи бы не вышло. Только всё ж таки людей недохватка – как урону не быть? Стали один по одному старых мастеров принимать, а этого, который Андрюху учил, вовсе в живых не оказалось. Захлестали старика. Вот Андрюху и взяли на его место. Он сперва ничего – хорошим мастером себя показал. Всех лучше у него дело пошло. Турчаниновски прислужники думают – так и есть, подшучивают ещё над парнем. Солёным его прозвали. Он без обиды к этому. Когда и сам пошутит:
– Солёно-то мяско крепче.
Ну, вот, так и уверились в него, а он тогда исхитрился, да и посадил козлов сразу в две печи. Да так, слышь-ко, ловко заморозил, что крепче нельзя. Со сноровкой сделал.
Его, конечно, схватили да в гору на цепь. Рудничные про Андрюху наслышаны были, всяко старались его вызволить, а не вышло. Стража понаставлена, людей на строгом счету держат… Ну, никак…
Человеку долго ли на цепи здоровье потерять? Хоть того крепче будь, не выдюжит. Кормёжка, вишь, худая, а воды когда принесут, когда и вовсе нет – пей руднишную! А руднишная для сердца шибко вредная.
Помаялся так-то Андрюха с полгода ли, с год – вовсе из сил выбился. Тень тенью стал, – не с кого работу спрашивать.
Руднишный надзиратель, и тот говорит:
– Погоди, скоро тебе облегченье выйдет. Тут в случае и закопаем, без хлопот.
Хоронить, значит, ладится, да и сам Андрюха видит – плохо дело. А молодой, – умирать неохота.
«Эх, – думает, – зря люди про Хозяйку горы сказывают. Будто помогает она. Коли бы такая была, неуж мне не пособила бы? Видела, поди, как человека в горе замордовали. Какая она Хозяйка! Пустое люди плетут, себя тешат».
Подумал так, да и свалился, где стоял. Так в руднишную мокреть и мякнулся, только брызнуло. Холодная она – руднишная-то вода, а ему всё равно – не чует. Конец пришёл.
Сколько он пролежал тут – и сам не знает, только тепло ему стало. Лежит будто на травке, ветерком его обдувает, а солнышко так и припекает, так и припекает. Как вот в покосную пору.
Лежит Андрюха, а в голове думка:
«Это мне перед смертью солнышко приснилось».
Только ему всё жарче да жарче. Он и открыл глаза. Себе не поверил сперва. Не в забое он, а на какой-то лесной горушечке. Сосны высоченные, на горушке трава негустая и камешки мелконькие – плитнячок чёрный. Справа у самой руки камень большой, как стена ровный, выше сосен.
Андрюха давай-ко себя руками ощупывать – не спит ли. Камень заденет, травку сорвёт, ноги принялся скоблить – изъедены ведь грязью-то… Выходит – не спит, и грязь самая руднишная, а цепей на ногах нет.
«Видно, – думает, – мертвяком меня выволокли, расковали, да и положили тут, а я отлежался. Как теперь быть? В бега кинуться али подождать, что будет? Кто хоть меня в это место притащил?»
Огляделся и видит: у камня туесочек стоит, а на нём хлеб, ломтями нарезанный. Ну, Андрюха и повеселел:
«Свои, значит, вытащили и за мёртвого не считали. Вишь, хлеба поставили да ещё с питьём! По потёмкам, поди, навестить придут. Тогда всё и узнаю».
Съел Андрюха хлеб до крошки, из туеска до капельки всё выпил и подивился, – не разобрал, что за питьё. Не хмелит будто, а так силы и прибавляет. После еды-то вовсе ему хорошо стало. Век бы с этого места не ушёл. Только и то думает:
«Как дальше? Хорошо, если свои навестят, а вдруг вперёд начальство набежит? Надо оглядеться хоть, в котором это месте. Тоже вот в баню попасть бы! Одежонку какую добыть!»
Однем словом, пришла забота. Известно, живой о живом и думает. Забрался он на камень, видит – тут они, Гумёшки-то, и завод близко, даже людей видно, – как мухи ползают. Андрюхе даже боязно стало, – вдруг оттуда его тоже увидят. Слез с камня, сел на старое место, раздумывает, а перед ним ящерки бегают. Много их. Всякого цвету. А две на отличку. Обе зелёные. Одна побольше, другая поменьше.
Вот бегают ящерки. Так и мелькают по траве-то, как ровно играют. Тоже, видно, весело им на солнышке. Загляделся на них Андрюха и не заметил, как облачко набежало. Запокапывало, и ящерки враз попрятались. Только те две зелёные-то не угомонились, всё друг за дружкой бегают и вовсе близко от Андрюхи. Как посильнее дождичек пошёл, и они под камешки спрятались. Сунули головёнки, – и нет их. Андрюхе это забавно показалось. Сам-то он от дождя прятаться не стал. Тёплый да, видать, и ненадолго. Андрюха взял и разделся.
«Хоть, – думает, – которую грязь смоет», – и ремки свои под этот дождик разостлал.
Прошёл дождик, опять ящерки появились. Туда-сюда шныряют и сухоньки все. Ну, а ему холодно стало. К вечеру пошло, – у солнышка уж сила не та. Андрюха тут и подумал:
«Вот бы человеку так же. Сунулся под камень – тут тебе и дом».
Сам рукой и упёрся о большой камень, с которого на завод и Гумёшки глядел. Не то чтобы в силу упёрся, а так легохонько толкнул в самый низ. Только вдруг камень качнулся, как повалился на него. Андрюха отскочил, а камень опять на место стал.
«Что, – думает, – за диво? Вон какой камень, а еле держится. Чуть меня не задавил».
Подошёл всё ж таки поближе, оглядел камень со всех сторон. Никаких щелей нет, глубоко в землю ушёл. Упёрся руками в одном месте, в другом. Ну, скала и скала. Разве она пошевелится?
«Видно, у меня в голове круженье от нездоровья. Почудилось мне», – подумал Андрюха и сел опять на старое место.
Те две ящерки тут же бегают. Одна ткнула головёнкой в том же месте, какое Андрюха сперва задевал, камень и качнулся. По всей стороне щель прошла. Ящерка туда юркнула, и щели не стало. Другая ящерка пробежала до конца камня да тут и притаилась, сторожит будто, а сама на Андрюху поглядывает:
– Тут, дескать, выйдет. Некуда больше.
Подождал маленько Андрюха, – опять по низу камня чутешная щёлка прошла, потом раздаваться стала. В другом-то конце из-под камня ящерка головёнку высунула, оглядывается, где та – другая-то, а та прижалась, не шевелится. Выскочила ящерка, другая, и скок ей на хребетик – поймала, дескать! – и глазёнками блестит, радуется. Потом обе убежали. Только их и видели. Как показали Андрюхе, в котором месте заходить, в котором выходить.
Оглядел ещё раз камень. Целёхонек он, даже званья нет, чтоб где тут трещинка была.
«Ну-ко, – думает, – попытаю ещё раз».
Упёрся опять в том же месте в камень, он и повалился на Андрюху. Только Андрюха на это безо внимания – вниз глядит. Там лестница открылась, и хорошо, слышь-ко, улаженная, как вот в новом барском доме. Ступил Андрюха на первую ступеньку, а обе ящерки шмыг вперёд, как дорогу показывают. Спустился ещё ступеньки на две, а сам всё за камень держится, думает:
«Отпущусь – закроет меня. Как тогда в потемках-то?»
Стоит, и обе ящерки остановились, на него смотрят, будто ждут. Тут Андрюха и смекнул:
«Видно, Хозяйка горы смелость мою пытает. Это, говорят, у ней первое дело».
Ну, тут он и решился. Смело пошёл, и как голова ниже щели пришлась, опустился рукой от камня. Закрылся камень, а внизу как солнышко взошло – всё до капельки видно стало.
Глядит Андрюха, а перед ним двери створные каменные, все узорами изукрашенные, а вправо-то однополотная дверочка. Ящерки к ней подошли – в это, дескать, место. Андрюха отворил дверку, а там – баня. «Честь-честью устроена, только всё каменное. Полок там, колода, ковшик и протча. Один веничек берёзовый. И жарко страсть – уши береги. Андрюха обрадовался. Хотел первым делом ремки свои выжарить над каменкой. Только снял их – они куда-то и пропали, как не было. Оглянулся, а по лавкам рубахи новые разложены и одёжи на спицах сколь хошь навешано. Всякая одёжа: барская, купецкая, рабочая. Тут Андрюха и думать не стал, залез на полок и отвёл душеньку – весь веник измочалил. Выпарился лучше нельзя, сел – отдышался. Оделся потом по-рабочему, как ему привычно. Вышел из баньки, а ящерки его у большой двери ждут.
Отворил он – что такое? Палата перед ним, каких он и во сне не видал. Стены-то все каменным узором изукрашены, а посерёдке стол. Всякой еды и питья на нём наставлено. Ну, Андрюха уж давно проголодался. Раздумывать не стал, за стол сел. Еда обыкновенная, питьё не разберёшь. На то походит, какое он из туесочка-то пил. Сильное питьё, а не хмелит.
Наелся-напился Андрюха, как на самом большом празднике либо на свадьбе, ящеркам поклонился:
– На угощенье, хозяюшки!
А они сидят обе на скамеечке высоконькой, головёнками помахивают:
– На здоровье, гостенёк! На здоровье!
Потом одна ящерка – поменьше-то – соскочила со скамеечки и побежала. Андрюха за ней пошёл. Подбежала она ко кровати, остановилась – ложись, дескать, спать теперь! Кровать до того убранная, что и задеть-то её боязно. Ну, всё ж таки Андрюха насмелился. Лёг на кровать и сразу уснул. Тут и свет потух.
А на Гумёшках тем временем руднишный надзиратель переполошился. Заглянул утром в забой, – жив ли прикованный, – а там одна цепь. Забеспокоился надзиратель, запобегивал:
– Куда девался? Как теперь быть?
Пометался-пометался, никаких знаков нет, и на кого подумать – не знает. Сказать начальству боится – самому отвечать придётся. Скажут – плохо глядел. Вот этот руднишный надзиратель и придумал обрушить кровлю над тем местом. Не шибко это просто, а исхитрился всё ж таки, – кое с боков подгрёб, кое сверху наковырял. Тогда и по начальству сказал. Начальство, видно, не крепко в деле понимало, поверило.
– И то, – говорит, – обвал. Вишь, как его задавило, чуть цепь видно.
Надзиратель, конечно, поёт:
– Отрывать тут не к чему. Кровля вон какая ненадёжная, руды настоящей давно нет, а мёртвому не всё ли равно, где лежать.
Руднишные видели, конечно, – подстроено тут, а молчали.
«Отмаялся, – думают, – человек. Чем ему поможешь?»
Так начальство и барину сказало:
– Задавило, дескать, того, Солёного-то, который нарочно в печи козлов посадил.
Барин и тут свою выгоду не забыл.
– Это, – говорит, – его сам бог наказал. Надо про эту штуку попам сказать. Пущай народ наставляют, как барину супротивничать.
Попы и зашумели. Весь народ про Андрюху-то узнал, что его кровлей задавило. Пожалели, конечно:
– Хороший парень был. Немного таких осталось.
А он что? После бани-то спит да спит. Тепло ему, мягко. День проспал, два проспал, на другой бок перевернулся да пуще того. Выспался всё ж таки и вовсе здоровый стал, будто не хворал и в руднике не бывал. Глядит – стол опять полнёхонек, и обе ящерки на скамейке сидят, поглядывают.
Наелся, напился Андрюха, ящеркам поклонился, да и говорит:
– Теперь не худо бы барину Турчанинову за соль спасибо сказать. Подарочек сделать, чтоб до слёз чихнул.
Одна ящерка – поменьше-то – сейчас соскочила со скамейки и побежала. Андрюха за ней. Привела его ящерка к другой двери. Отворил, а там тоже лестница, в потолок идёт. На потолке скобочка медная, как ручка. Андрюха, понятно, догадался, к чему она. Поднялся по лестнице, повёл эту скобочку, выход и открылся. Вышел Андрюха на горушечку, а время, глядит, к вечеру – солнышко на закате.
«Это, – думает, – мне и надо. Схожу по потёмкам на рудник. Может, повидаю кого, узнаю, как у них там и в заводе что».
Пошёл потихоньку. Сторожится, конечно, как бы его не увидели, кому не надо. Подобрался к руднику, за вересовым кустом притаился. Людей у руды много, а подходящего случаю не выходит. Либо грудками копошатся, либо не те люди. Тёмненько уж стало. Тут и отбился один, близко подошёл. Парень простоватый, а так надёжный. Вместе с Андрюхой у печей ходил, да тоже на Гумёшки попал. Андрюха и говорит ему негромко:
– Михайло! Иди-ко поближе.
Тот сперва пошёл на голос, потом остановился, спрашивает:
– Кому надо?
– Иди, – говорю, – ближе.
Михайло ещё подался, а уж, видать, боится чего-то. Андрюха тогда и выглянул из-за куста, показаться хотел, чтоб он не сомневался. Михайло сойкнул да бежать. Как нарочно в ту пору ещё бабёночку одну к тому месту занесло. Она тоже Андрюху-то увидала. Визг подняла – уши затыкай:
– Ой, батюшки, покойник! Ой, покойник!
Михайло тоже кричит:
– Андрюху Солёного видел! Как есть такой показался, как до рудника был! Вон за тем кустом вересовым!
В народе беспокойство пошло. Побежали которые с рудника, а начальство вперёд всех. Другие говорят:
– Надо поглядеть, что за штука!
Пошли тулаем, а так Андрюхе неладно показалось.
«Покажись, – думает, – зря-то, а мало ли кто в народе случится».
Он и отошёл подальше в лес. Те побоялись глубоко-то заходить, потолкались около куста, расходиться стали.
Андрюха тут и удумал. Обошёл Гумёшки лесом да ночью прямо на медный завод. Увидели его там – перепугались. Побросали всё да кто куда. Надзиратель ночной с перепугу на крышу залез. На другой день уж его сняли – обеспамятел вовсе… Андрюха и походил у печей-то… Опять всё наглухо заморозил да к барину.
Тот, конечно, прослышал о покойнике, попов велел нарядить, только их на ту пору найти не могли. Тогда барин накрепко заперся в доме и не велел никому отворять. Андрюха видит – не добудешь его, ушёл на своё место – в узорчату палату. Сам думает:
«Погоди! Ещё я тебе соль попомню!»
На другой день в заводе суматоха. Шутка ли, во всех печах козлы. Барин слезами ревёт. На Гумёшках тоже толкошатся. Им велел отрыть задавленного и попам отдать, – пущай, дескать, хорошенько захоронят, по всем правилам, чтоб не встал больше.
Разобрали обвал, а там тела-то и нет. Одна цепь осталась и кольца ножные целёхоньки, не надпилены даже. Тут руднишного надзирателя потянули. Он ещё повертелся, на рабочих хотел свалить, потом уж рассказал, как было дело. Сказали барину – сейчас перемена вышла. Рвёт и мечет:
– Поймать, коли живой!
Всех своих стражников-прислужников нарядил лес обыскивать.
Андрюха этого не знал и вечером опять на горушечку вышел. Сколь, видно, ни хорошо в подземной палате, а на горушечке всё лучше. Сидит у камня и раздумывает, как бы ему со своими друзьями повидаться. Ну, девушка тоже одна на уме была.
«Небось, и она поверила, что умер. Поплакала, поди, сколь-нибудь?»
Как на грех, в ту пору женщины по лесу шли. С покосу ворочались али так, ягодницы припозднились… Ну, мало ли по лесу народу летом проходит. От той горушечки близенько шли. Сначала Андрюха слышал, как песни пели, потом и разговор разбирать стал.
Вот одна-то и говорит:
– Заподумывала, поди, Тасютка, как про Андрюху услыхала. Живой ведь, сказывают, он.
Другая отвечает:
– Как не живой, коли все печи заморозил!
– Ну, а Тасютка-то что? Искать, поди, собралась?
– Дура она, Tасютка-то. Вчера сколь ей говорила, а она старухам своим верит. Боится, как бы Андрюха к ней под окошко не пришёл, а сама ревёт.
– Дура и есть. Не стоит такого парня. Вот бы у меня такой был – мёртвого бы не побоялась.
Слышит это Андрюха, и потянуло его поглядеть, кто это Тасютку осудил. Сам думает: «Нельзя ли через них весточку послать?»
Пошёл на голоса. Видит – знакомые девчонки, только никак объявиться нельзя. Много, видишь, народу-то идёт, да ещё ребятишки есть. Ну, как объявишься?
Поглядел-поглядел, не показался. Пошёл обратно.
Сел на старое место, пригорюнился. А пока он ходил, его, видно, какой-то барский пёс и углядел да потихоньку другим весточку подал. Окружили горушечку. Радуются все. Самоглавный закричал:
– Бери его!
Андрюха видит – со всех сторон бегут… Нажал на камень, да и туда. Стражники-прислужники подбежали, – никого нет. Куда девался? Давай на тот камень напирать. Пыхтят – стараются. Ну, разве его сдвинешь? Одумались маленько, страх опять на них напал:
– Всамделе, видно, покойник, коли через камень ушёл.
Побежали к барину, обсказали ему. Того и запотряхивало с перепугу-то.
– В Сысерть, – говорит, – мне надо. Дело спешное там. Вы тут без меня ловите. В случае не поймаете – строго взыщу с вас.
Погрозил – и на лошадь да в Сысерть и угнал. Прислужники не знают, что им делать. Ну, на то вывели – надо горушку караулить. Андрюха там, под камнем-то, тоже заподумывал: как быть? Сидеть без дела непривычно, а выходить не приходится.
«Ночью, – думает, – попытаю. Не удастся ли по потёмкам выбраться, а там видно будет».
Надумал эдак-то, хотел еды маленько на дорогу в узелок навязать, а ящерок нету. Ему как-то без них неловко стало, вроде крадучись возьмёт.
«Ладно, – думает, – и без этого обойдусь. Живой буду – хлеба добуду».
Поглядел на узорчату палату, полюбовался, как всё устроено, и говорит:
– Спасибо этому дому – пойду к другому.
Тут Хозяйка и показалась ему, как быть должно. Остолбенел парень – красота какая! А Хозяйка говорит:
– Наверх больше ходу нет. Другой дорогой пойдёшь. О еде не беспокойся. Будет тебе, как захочешь, – заслужил. Выведет тебя дорога куда надо. Иди вон в те двери, только, чур, не оглядывайся. Не забудешь?