Yasunari Kawabata
Meijin
© The Heirs of Yasunari Kawabata, 1942–1954
© Перевод. А. Слащева, 2024
© Издание на русском языке AST Publishers, 2024
1
Двадцать первый Хонъимбо[1], мэйдзин[2] Сюсай, скончался утром 18 января 1940 года в японской гостинице «Урокоя» в Атами. Ему было шестьдесят семь лет по японскому счету[3].
18 января и Атами легко увязать между собой. 17-го, за день до, там вспоминают писателя Одзаки Коё. В тот день герой его романа «Золотой демон», юноша по имени Канъити, произнес на берегу моря в Атами известные слова «О луна, луна этой январской ночи»[4]. А мэйдзин Сюсай умер на следующий день.
Ежегодно 17 января устраиваются разнообразные литературные события. В год смерти мэйдзина праздник проходил с большой помпой. Кроме мемориальной службы по Одзаки Коё, а также другим писателям, чья жизнь была связана с этим местом – Такаяме Тёгю и Цубоути Сёё, – трем авторам, которые за прошлый год сочинили произведения об Атами – Такэде Тосихико, Осараги Дзиро и Хаяси Фусао, – вручали благодарственные письма от мэрии. Я также присутствовал на празднике.
Вечером 17 января мэр Атами устроил банкет в гостинице «Дзюраку», где остановился и я. А на рассвете меня разбудил телефонный звонок – сказали, что умер мэйдзин. Я сразу же отправился в «Урокою», чтобы отдать последнюю дань уважения покойному, а затем вернулся в свою гостиницу, откуда после завтрака вместе с писателями и распорядителями торжеств мы отправились возложить цветы на могилу Цубоути Сёё, а затем – в сливовый сад, на очередной банкет в павильоне «Бусёан». Но там я не досидел до конца и снова возвратился в «Урокою», чтобы сделать посмертный снимок мэйдзина и проводить его останки в последний путь до Токио.
Мэйдзин приехал в Атами 15-го января, а умер 18-го. Он будто бы приехал сюда умереть. Днем 16-го я навестил его, и мы сыграли две партии в столь любимые им сёги[5]. Вечером мэйдзин почувствовал недомогание. Значит, эта игра стала для него финальной. Так вышло, что я вел репортаж с последней партии мэйдзина, я сыграл с ним последнюю партию в сёги и я же сделал его последний (уже посмертный) снимок.
Знакомство мое с мэйдзином началось, когда токийская газета «Токио Нити-нити симбун» (теперь «Майнити симбун») предложила сделать репортаж о прощальной игре мэйдзина, которую сама же организовала. Игра вышла совершенно беспрецедентной по размаху. Она началась 26 июня в токийском ресторане «Коёкан» в парке Сиба и завершилась 4 декабря в гостинице «Данкоэн» в Ито. Четырнадцать встреч двух игроков заняли почти полгода.
Мои репортажи появились в шестидесяти четырех номерах газеты. В середине августа мэйдзин заболел, поэтому партия прервалась на три месяца, до середины ноября. Его болезнь оказалась тяжелой и придала игре трагический оттенок. Может, поэтому партия и стала роковой: после нее мэйдзин не смог оправиться. Прошло чуть больше года – и он скончался.
2
Строго говоря, мэйдзин закончил игру в 14 часов и 42 минуты 4 декабря 1938 года. Последним был 237-й ход черных.
Как только мэйдзин молча поставил камень на свободное дамэ[6], судья, шестой дан Онода, спросил:
– Пять очков разницы?
Он явно относился к мэйдзину с почтением и сочувствием и хотел избавить его от необходимости заполнять нейтральные пункты, как принято в конце игры, чтобы не делать проигрыш в пять очков очевидным.
– Да, пять очков, – тихо проговорил мэйдзин и, больше не трогая камни, посмотрел куда-то вверх сквозь опухшие веки.
Никто из собравшихся не проронил ни слова. Чтобы развеять гнетущую обстановку, мэйдзин спокойно сказал:
– Не попади я в больницу в августе, закончили бы еще в Хаконэ…
Затем он спросил, сколько времени ушло на саму игру.
– Девятнадцать часов и пятьдесят семь минут у белых… без трех минут половина отведенного времени, – сказал молодой игрок, который записывал ходы. – У черных – тридцать четыре часа и девятнадцать минут…
Обычно в партиях го высокого ранга игрокам на обдумывание ходов отводят по десять часов, однако здесь время было увеличено в четыре раза – до сорока. И тем не менее, потратив тридцать четыре часа, черные поставили рекорд. Такое вряд ли случалось за все время существования регламента времени в го.
Игра закончилась без малого в три, и прислуга внесла закуски. Все молча рассматривали доску.
– Не хотите ли сируко[7]? – спросил мэйдзин у соперника, седьмого дана Отакэ[8].
Молодой игрок седьмого дана по окончании игры только сказал мэйдзину: «Спасибо», а теперь опустил голову и сидел не шелохнувшись. Руки его лежали на коленях, лицо заметно побледнело.
Вслед за мэйдзином, собиравшим белые камни, седьмой дан принялся складывать в чашу черные. Мэйдзин, как ни в чем не бывало, поднялся и вышел, никак не прокомментировав игру. Седьмой дан тоже молчал. Вот если бы он проиграл, то наверняка бы высказался.
Я вернулся к себе в номер и, невзначай выглянув в окно, заметил на скамейке седьмого дана, уже успевшего переодеться с поразительной быстротой. Скрестив руки и опустив побледневшее лицо, он сидел, мрачный и погруженный в раздумья, среди огромного пустынного сада, над которым нависали зимние вечерние тучи.
Я открыл стеклянную дверь на веранду и подозвал его: «Отакэ, Отакэ». Седьмой дан лишь раздраженно обернулся. Кажется, на глазах у него были слезы.
Только я отошел от окна, как ко мне заглянула супруга мэйдзина, чтобы поблагодарить:
– Спасибо вам огромное, вы ведь столько всего сделали.
Пока мы обменивались репликами, седьмой дан Отакэ ушел. И вскоре, опять переодевшись с той же быстротой, на этот раз в формальное кимоно с гербами, он вместе с женой отправился благодарить мэйдзина и распорядителей. Заглянул он и ко мне.
Я тоже отправился к мэйдзину с благодарностями.
3
На следующий день все: и распорядители, и участники, спешно разъезжались домой после полугода игры. Как раз должны были пустить поезда между Атами и Ито.
Оживленная главная улица Ито, куда теперь вела железная дорога, пестрела новогодними украшениями, готовая принять новогодних визитеров на горячие источники. Я длительное время безвылазно пребывал в гостинице вместе с игроками, в «консервной банке», как говорится, и теперь возвращался домой на автобусе, а яркие украшения за окном дарили чувство освобождения, будто я наконец выбрался из пещеры. Даже выстроенные наспех дома и грунтовые дороги у новой станции в своем первозданном хаосе казались мне проявлениями живого внешнего мира.
Когда автобус покинул Ито и поехал вдоль берега моря, навстречу попадались женщины с вязанками хвороста на спине. Близился Новый год, и одни держали папоротник в руках. Другие несли его в вязанках вместе с хворостом. Вдруг я осознал, насколько соскучился по человеческому общению. Как будто после долгого горного перехода я наконец увидел дым, поднимавшийся от крыш людских домов. Я тосковал по повседневной жизни, по приготовлениям к Новому году. Ведь я только что покинул весьма необычную обстановку. Женщины наверняка несли хворост, чтобы развести на нем огонь для обеда. Тусклое, словно не знакомое с лучами солнца, море вдруг приняло пасмурный, зимний оттенок.
В автобусе я вспомнил о мэйдзине. Может, по людям я и скучал оттого, что старый мэйдзин настолько запал мне в душу.
После того, как все разъехались, в гостинице Ито остались только мэйдзин и его супруга. Вряд ли «непобедимый мэйдзин» хотел задерживаться там, где проиграл свою прощальную партию. Да и чтобы отдохнуть и от игры, и от тревог за здоровье, следовало бы побыстрее переменить обстановку. Но все это его как будто не волновало. И распорядители, и я, репортер, при первой же возможности буквально сбежали из Ито. Мэйдзин же остался там один. А может, он, как обычно, сидел с отсутствующим видом, предоставив чужой фантазии приписывать неведомые ему уныние и печаль.
Седьмой дан Отакэ, его противник, уехал почти сразу. В отличие от бездетного мэйдзина, в доме у него было людно.
Года через два жена Отакэ написала мне, что у них живут «шестнадцать человек». Эти «шестнадцать» очень соответствуют характеру Отакэ, или скорее его стилю жизни, и мне захотелось навестить их. Я пришел выразить соболезнования по случаю смерти отца седьмого дана, когда вместо «шестнадцати» в доме осталось пятнадцать. Прошел месяц после похорон. То был мой первый визит: седьмой дан Отакэ отсутствовал, а его жена радостно проводила меня в приемную. Когда мы обменялись необходимыми любезностями, жена подошла к двери и сказала кому-то:
– Зовите всех.
С громким топотом в приемную выбежали пятеро или шестеро подростков. Они встали навытяжку. Наверное, это были ученики седьмого дана, от двенадцати до двадцати лет от роду, но среди них затесалась высокая, крепкая, краснощекая девочка.
Жена Отакэ представила меня:
– Поздоровайтесь с сэнсэем.
Ученики стали кланяться как заведенные. Я почувствовал всю сердечность такого приема. И выглядело все не нарочито, а напротив, крайне естественно. Вскоре ученики вышли из приемной, и теперь гул их голосов разносился по всему дому. По совету супруги я поднялся на второй этаж, где они играли тренировочные партии. Жена седьмого дана по очереди выносила им еду, и я засиделся допоздна.
Шестнадцать человек вместе с учениками. Седьмой дан был единственным молодым игроком, у которого уже было столько учеников. Конечно, в этом и коренилась популярность и достаток Отакэ. Но он любил их как семью.
Во время последней партии мэйдзина седьмой дан, сразу же вернувшись в номер, позвонил жене по телефону из «консервной банки»:
– Сегодня мы с сэнсэем доиграли до такого-то хода.
И хотя он из тактичности сообщал об игре только это, раз услышав голос седьмого дана из номера, я не мог не проникнуться к нему симпатией.
4
После церемонии открытия игры в гостинице «Коёкан» в парке Сиба черные и белые сыграли по одному ходу. На следующий день было сыграно еще десять ходов, до 12-го хода белых. Затем партию перенесли в Хаконэ, и когда мэйдзин, седьмой дан Отакэ и распорядители прибыли в гостиницу «Тайсэйкан» в Догасиме, игра еще не началась по-настоящему, и напряженность между игроками пока не ощущалась. Мэйдзин, вечером выпив обычную небольшую порцию сакэ, подобрел и что-то рассказывал, жестикулируя.
В приемной стоял большой стол, покрытый лаком в стиле Цугару[9], и мэйдзин завел разговор о лаке:
– Когда-то видел я гобан из лака, когда – не помню. Не лакированный, а именно что сделанный из лака. Лакировщик из Аомори трудился над ним двадцать пять лет! Он наносил лак, ждал, пока высохнет, потом снова наносил – и так слой за слоем. Чаши для камней и шкатулка тоже были из лака. Эту доску представляли на выставке за пять тысяч иен, но там ее не купили. И он продал ее за три тысячи «Нихон Киин»[10]. А доска тяжелая была. Тяжелей, чем я. Целых тринадцать кан[11]!
Тут он посмотрел на седьмого дана.
– Отакэ, а вы не поправились?
– Я вешу шестнадцать кан[12]…
– Да? Больше меня почти в два раза. А ведь я вас вдвое старше…
– Мне тридцать лет, сэнсэй. Нет, тридцать – плохой возраст… Когда я учился у вас, конечно, весил меньше. – И Отакэ стал припоминать прошлое. – Я тогда разболелся, и жена ваша так обо мне заботилась.
Разговор от горячих источников в Синсю, где родилась супруга седьмого дана, перешел к семейным делам. Седьмой дан Отакэ женился в двадцать три года, когда имел пятый дан. У него было трое детей. В его доме жили десять человек, включая троих учеников.
Он рассказал, что его шестилетняя дочка научилась играть в го, наблюдая за взрослыми:
– Недавно я дал ей фору в сэймоку[13], и у меня есть запись игры.
– В сэймоку? Великолепно, – сказал мэйдзин.
– Второй четыре, она уже знает, что такое атари[14]. Не знаю, есть ли у них склонности, пока еще рано судить.
Все собравшиеся не нашли, что на это сказать.
Похоже, седьмой дан, один из ведущих игроков в го, играя со своими дочерьми четырех и шести лет, надеялся, что в будущем они станут такими же профессионалами. Принято считать, что способности к го появляются к десяти годам, и если не начать учиться в этом возрасте, то ничего не получится. Но рассказ Отакэ вызвал у меня странное чувство. Игра в го будто владела им, и этот тридцатилетний, еще молодой человек не уставал от нее. Наверняка дома у него тоже царило счастье.
Мэйдзин позже рассказал о своем доме в Сэтагая. Тот располагался на большом участке в 260 цубо[15], из которых только дом занимал 80[16], поэтому сад был скученный. Мэйдзин хотел переехать в место с более просторным садом. В его семье остались только он и супруга. Учеников он больше не брал.
5
Когда мэйдзина выписали из больницы Святого Луки, после трехмесячного перерыва партия возобновилась в гостинице «Данкоэн» в Ито. В первый день сыграли всего пять ходов, со 101-го по 105-й, а затем возникли разногласия. Седьмой дан Отакэ не принимал изменений, внесенных в правила из-за болезни мэйдзина, поэтому хотел отказаться от игры. Переубедить его стоило бо`льших усилий, чем в Хаконэ.
Игрокам и распорядителям приходилось нелегко – все время они проводили в гостинице. Как-то раз мэйдзин отправился в отель «Кавана», чтобы развлечься. Он, домосед, редко куда-то выбирался. Вместе с ним поехали я, пятый дан Мурасима и девушка, которая записывала ходы.
Однако кроме черного чая и приемной, где стояли роскошные кресла, «Кавана», как туристический отель, ничего предложить нам не мог, и мэйдзин выглядел чужеродно среди этой обстановки.
Застекленный полукруглый эркер в приемной выступал в сад, напоминая обсерваторию или оранжерею. Слева и справа от лужайки тянулись два поля для гольфа – «Фудзи» и «Осима». За садом и лужайкой шумел океан.
Мне всегда были по душе яркие просторы Каваны. Я хотел, чтобы обычно хмурый мэйдзин их оценил, и теперь внимательно наблюдал за ним. Но мэйдзин стоял в раздумьях, и, кажется, пейзаж его совсем не заинтересовал. Туристы тоже не привлекли его внимания. Мэйдзин оставался невозмутим и ни слова не сказал ни об отеле, ни о природе. Его супруга, по обыкновению ища его согласия, похвалила виды Каваны. Мэйдзин не кивнул, но и не противился.
Я позвал мэйдзина в сад, на яркое солнце. Супруга стала уговаривать его:
– Пойдем, пойдем. Там тепло и свежо.
И нельзя сказать, что мэйдзину это докучало.
Стоял один из тех теплых и ясных дней, когда над Осимой виднелась дымка. Над остывшим морем парили коршуны, а сосны на краю лужайки как бы обрамляли его. На взморье тут и там виднелись парочки, приехавшие сюда на медовый месяц. Может, из-за простора они вели себя без обычно присущей новобрачным скованности, и от невест в кимоно, которые тут и там мелькали между морем и соснами, так и веяло счастьем. Сюда приезжали люди обеспеченные. С завистью, похожей, впрочем, на сожаление, я сказал мэйдзину:
– Тут все молодожены.
– Им, наверное, скучно, – проговорил он.
Потом я еще не раз вспоминал его бесстрастную реплику.
Мне хотелось побродить по лужайке и даже присесть, но мэйдзин стоял все так же неподвижно, поэтому я волей-неволей оставался рядом с ним.
На обратной дороге мы заехали на маленькое озеро Иппэки. Оно оказалось неожиданно очаровательным в этот поздний осенний день. Мэйдзин тоже вышел из машины и постоял, смотря на него.
Поскольку отель «Кавана» был очень красив, следующим утром я позвал туда седьмого дана. Тем самым я надеялся смягчить его упрямство и раздражение. Вместе с нами я пригласил секретаря «Нихон Киин» Явату и журналиста Саду из «Нити-нити симбун». Днем мы пообедали сукияки[17] в деревенской хижине, выстроенной в саду отеля, а потом гуляли до вечера. Я бывал здесь не раз: и сам по себе, и вместе с танцорами по приглашению владельца, Окуры Киситиро, поэтому мог показать все.
Но когда мы вернулись из Каваны, разногласия не уладились, поэтому я, простой наблюдатель, вынужденно стал посредником между мэйдзином Хонъимбо и седьмым даном Отакэ, пока, наконец, партия не возобновилась 25 ноября.
Мэйдзин сидел у павловнии[18], за которой стояла большая жаровня-хибати, а рядом еще одна, длинная. На ней кипела вода. По совету седьмого дана он закутал шею в кашне и надел зимнюю накидку из одеяльной ткани с шерстяной подкладкой, чем-то походившей на хифу[19]. Он не снимал ее и в комнате. В тот день он пожаловался на легкий жар.
– А какова ваша обычная температура? – спросил седьмой дан Отакэ за доской.
– Тридцать пять и семь, иногда тридцать пять и восемь или девять. Но тридцать шесть у меня не бывает никогда, – тихо ответил мэйдзин, смакуя слова.
В другой раз его спросили о росте:
– Когда я проходил освидетельствование, мой рост был четыре сяку, девять сунов и девять бу, но потом я вырос до пяти сяку и двух бу[20]. С годами люди усыхают, так что теперь во мне ровно пять сяку.
Доктор, который обследовал больного мэйдзина в Хаконэ, удивился:
– У него тело слабого ребенка. Икры совсем не мясистые. Как он ходит? Удивительно. Я даже не могу выписать ему взрослую дозу лекарств, а только как подростку лет тринадцати-четырнадцати…
6
Конечно, за доской мэйдзин казался внушительней благодаря своему искусству и опыту, но для человека ростом в пять сяку его тело казалось непропорционально вытянутым. Длинное лицо с крупными чертами, большие нос, рот и уши. Особенно выдавалась вперед челюсть. И все это на посмертной фотографии бросалось в глаза.
Я очень переживал о том, каким выйдет его лицо. Отдавая пленку на проявку и печать, как обычно, в ателье «Нономия» на Кудан, я рассказал, при каких обстоятельствах сделал эти фото, и попросил особенно бережно обходиться с ними.
После торжеств в честь Одзаки Коё я на некоторое время заехал домой в Камакуру, а затем снова отправился в Атами. Я строго наказал жене, как только она получит фотографии из «Нономия», не глядя в конверт и уж тем более никому не показывая, сразу же отправить их в Атами, в гостиницу «Дзюраку». Я думал, что если мои любительские фотографии выйдут никудышными или уродливыми, и люди начнут их обсуждать, то это только бросит тень на мэйдзина. Я бы сжег неудачные снимки, не показывая ни вдове мэйдзина, ни ученикам. А фото могли не получиться – ведь у моего фотоаппарата сломался затвор.
Когда я сидел в павильоне «Бусёан» среди вишневых деревьев, ковыряя сукияки из индейки на празднике в честь Коё, позвонила жена. Она сказала, что вдова мэйдзина попросила сделать посмертную фотографию. Утром, когда я вернулся из «Урокои», отдав дань уважения покойному, я сказал жене, что если вдова мэйдзина захочет посмертную маску или снимок, то может обратиться ко мне. Вдове идея посмертной маски не понравилась, и она попросила меня сделать снимок.
Но теперь я вдруг испугался, что не смогу сделать столь важную фотографию. Затвор камеры во время съемки заедало, и я боялся испортить снимок. К счастью, в «Бусёане» нашелся фоторепортер, вызванный из Токио для съемки торжеств, и я попросил его сфотографировать мэйдзина. Репортер обрадовался. Вдове бы наверняка не понравилось, что последнюю фотографию мэйдзина сделает совершенно чужой человек, но репортер справился бы гораздо лучше меня. Однако организаторы торжеств запротестовали. Они не хотели, чтобы вызванный из Токио репортер снимал что-то еще. И это естественно. Ведь лишь меня одного с самого утра опечалила смерть мэйдзина, и среди праздника я ощущал себя не в своей тарелке. Я попросил фотографа посмотреть затвор. Он посоветовал оставить шторку открытой и вместо затвора заслонить объектив ладонью. Также он поменял пленку. И я на машине поехал в «Урокою».
В комнате, где лежал мэйдзин, были затворены ставни и горел свет. Вдова и ее младший брат зашли вместе со мной.
– Не темно ли? Может, откроем ставни? – спросил брат.
Я сделал с десяток фотографий. Последовав совету репортера, я прикрывал объектив ладонью. Мне хотелось поменять ракурс и направление съемки, но из чувства почтения я не мог ходить вокруг тела, поэтому снимал сидя.
Когда из Камакуры пришли снимки, на конверте ателье «Нономия» почерком жены было написано:
«Вот фотографии из “Нономия”. Я не заглядывала внутрь. Четвертого, в 17:00, приходи в храмовую канцелярию разбрасывать бобы».
Близился праздник Сэцубун, когда камакурские литераторы, родившиеся под знаком наступившего года, по обычаю разбрасывали бобы в святилище Хатимангу, что в Цуругаоке.
Заглянув в конверт, я радостно выдохнул. Фотографии вышли прекрасными. Мэйдзин на них будто спал как живой, лишь от лица веяло смертным покоем.
Я сидел рядом с мэйдзином, отчего изображение получилось несколько скошенным вверх. Однако подушки под головой у мэйдзина, как у покойника, не было, и лицо оказалось слегка наклоненным вперед, поэтому крупная челюсть и чуть приоткрытый крокодилий рот стали еще заметнее. Крупной лепки нос принял жутковатые размеры. Все, от морщин на закрытых веках до теней на лбу, навевало глубокую печаль.
Пробивавшиеся из-под полуоткрытых ставен лучи падали на ноги мэйдзина. Лампа на потолке освещала лицо снизу, но голова была чуть опущена, так что на лоб упала тень. Свет озарял его подбородок и щеки, а затем область от впалых век и краев бровей до переносицы. Присмотревшись, я увидел, что нижняя губа оказалась в тени, а верхняя – на свету, и между ними, в темной глубине рта, выглядывал только верхний зуб. В коротких усах мелькали седые волоски. Две родинки на правой щеке, противоположной от камеры, давали большую тень. Крупные вены пересекали виски и лоб в тени. Темный лоб исполосовали глубокие морщины. Только на одну прядь коротко остриженных волос над лбом падал свет. Волосы у мэйдзина были жесткие.
7
С правой стороны лица на щеке мэйдзина находились две крупные родинки, и бровь получилась чрезмерно длинной. Кончики волосков описывали дугу над веком и доходили до уголка глаза. Почему же на фотографии волоски оказались такими длинными? Но и брови, и крупные родинки придавали лицу мэйдзина нежность.
И все же длинные волоски меня встревожили, и вот почему. 16 января, за два дня до смерти, когда мы с женой пришли навестить его в «Урокое», супруга мэйдзина сказала:
– Да-да, я хотела рассказать вам о брови. – Она бросила на мэйдзина испытующий взгляд, а затем повернулась ко мне. – Кажется, двенадцатого это было. В жаркий день. Мы думали, хорошо бы ему побриться перед Атами, и позвали знакомого парикмахера. И вот он пошел на веранду бриться и вдруг сказал парикмахеру, что на левой брови длинный волос и трогать его не надо, это знак долголетия. Парикмахер тоже согласился, сказал, что это хороший знак и волосок он трогать не будет. Мэйдзин сказал, что Урагами в репортаже написал об этом волоске – у него такой глаз, все примечает, – хотя сам он раньше не обращал на свою бровь внимания. И с таким восторгом он об этом рассказывал!
Мэйдзин, как обычно, молчал, но по его лицу будто промчалась тень смущения. Мне сделалось неловко.
Но, впрочем, никто и не подозревал, что через два дня после этой истории о знаке долголетия и парикмахере мэйдзин умрет.
Конечно, длинные волоски в брови ничего особенного не представляли, но для меня они стали спасением. О том дне игры в Хаконэ, в гостинице «Нарая», я написал так:
«Супруга мэйдзина Хонъимбо сопровождает мужа и остановилась в гостинице. Госпожа Отакэ, мать троих детей, старшей из которых шесть, ездит туда-обратно между Хирацукой и Хаконэ. Все волнения и усилия этих женщин заметны невооруженным глазом даже профану. Например, 10 августа, на второй день игры в Хаконэ, когда мэйдзину нездоровилось, обе они побледнели, как бумага, и страшно расстроились.
Супруга мэйдзина никогда не присутствует во время партии, но именно в этот день она наблюдает за мужем из соседней комнаты. Сама игра ее не интересует. Она не отводит глаз от больного мэйдзина.
Госпожа Отакэ никогда не заходит в зал, где идет партия, и, не в силах справиться с чувствами, то бродит по прихожей, то останавливается. Наконец она пришла в комнату распорядителя:
– Отакэ все еще думает над следующим ходом?
– Да, ход непростой.
– Он всегда столько думает, но ему было бы проще, если бы он выспался прошлой ночью…
Всю ночь седьмой дан Отакэ переживал, продолжать ли играть с больным мэйдзином, и утром пришел на партию, так и не сомкнув глаз. Более того, в 12:30 настала очередь черных откладывать ход, но прошел почти час, а седьмой дан все думает. Игрокам не до обеда. Естественно, жена Отакэ тоже места себе не находит. Она не спала всю ночь.
Единственный, кто полон сил – Отакэ-младший. Это прекрасный молодой человек, которому пошел восьмой месяц. Если кто-нибудь задастся вопросом, каковы душевные качества седьмого дана, то будет достаточно взглянуть на этого малыша. В нем воплощен дух отца. Сегодня я еле могу смотреть на взрослых, но этот Момотаро[21] – отрада для моих глаз.
Именно сегодня я впервые заметил длинный, почти в сун длиной, волосок на брови мэйдзина. Опухшие веки, выступающие синие жилы… Среди них этот волосок – тоже своего рода спасение.
Из гнетущей атмосферы зала, где проходила партия, я выхожу в коридор и выглядываю в залитый ярким солнечным светом сад, где по-модному одетая девушка безмятежно кормит отрубями карпов в пруду. Я не могу поверить, что и карпы в пруду, и игроки в зале существуют совсем рядом в одном мире.
Лица супруги мэйдзина и жены Отакэ осунулись и побледнели. После начала партии первая, как обычно, вышла в коридор, но сразу же вернулась и стала наблюдать за мэйдзином из соседней комнаты. Шестой дан Онода закрыл глаза и молча опустил голову. Наблюдающий за партией писатель Мурамацу Сёфу тоже в тревоге. Даже седьмой дан Отакэ молчит и не может прямо посмотреть на противника.
Вот открывают конверт с 90-м, отложенным ходом белых, затем мэйдзин, покачивая головой, играет 92-й ход, кири-тигаи[22]. 94-й ход занял у него много времени, 1 час и 9 минут. Мэйдзину нехорошо, он прикрывает глаза, смотрит в сторону, иногда опускает голову, будто сдерживая тошноту. Обычная его внушительность куда-то исчезла. Контуры лица блеклые, призрачные – может быть, из-за света сзади. Тишина в зале совсем необычная: стук камней на 95-м, 96-м, 97-м ходу отзывается как эхо в пустынной долине.
Над 98-м ходом мэйдзин думает больше получаса. Приоткрыв рот и помаргивая, он обмахивается веером, будто пытается раздуть огонь в глубине души. Неужели игра настолько серьезна?
В это время входит четвертый дан Ясунага и со всей искренностью отвешивает поклон, коснувшись обеими руками порога. Он преисполнен уважения, но игроки его не замечают. Четвертый дан почтительно опускает голову каждый раз, когда ему кажется, что мэйдзин или Отакэ вот-вот посмотрят в его сторону. Больше ему ничего не остается: перед ним как будто разворачивается схватка двух божеств.
Сразу после 98-го хода белых записывающий ходы юноша провозглашает время: 12:29. В половину первого необходимо отложить ход.
– Сэнсэй, отдохните, если вы устали, – говорит мэйдзину шестой дан Онода.
Седьмой дан, который только что вернулся из уборной, добавляет:
– Отдохните, если вам удобно. Я подумаю над ходом один. Обещаю ни с кем не советоваться, – и все впервые, кажется, смеются над его шуткой.
Оба сочувствуют мэйдзину и говорят это, чтобы не задерживать его за доской. Седьмому дану остается только отложить свой, 99-й ход, и мэйдзин свободен. Но тот склоняет голову, не зная, вставать или нет, и немного погодя отвечает:
– Я еще подожду…
Но сразу же мэйдзин поднимается и идет в уборную, а затем в соседнюю комнату, где обменивается шутками с Мурамацу Сёфу. За пределами зала он крайне бодр.
Седьмой дан Отакэ в одиночестве с усердным вниманием разглядывал мойо[23] белых в правом нижнем углу. Через 1 час и 13 минут он делает 99-й ход, который будет отложен – нодзоки[24] в центре доски.
Тем утром распорядители спросили у мэйдзина, где лучше продолжать партию – во флигеле или в главном здании.
– Я не могу гулять по саду, поэтому главное здание мне больше по душе. Но водопад в нем раздражает Отакэ, поэтому спросите у него. Сделаем, как он хочет.
Таков был ответ мэйдзина».
8
Длинный седой волосок, о котором я писал в репортаже, рос из левой брови. Но на посмертной фотографии длиннее оказались волоски на правой. Не могли же они так вырасти после смерти мэйдзина? Может, его брови всегда были настолько длинными, а камера тут ни при чем?
Впрочем, мне не стоило переживать из-за снимка. Камера «Контакс» и объектив «Зоннар 1,5» сработали бы как надо и без моих приемов. Объективу все равно, что перед ним: живое или мертвое, человек или предмет. Он не знает ни сантиментов, ни преклонения. Я ничего не испортил, и «Зоннар» сделал свое дело. Благодаря ему посмертная фотография мэйдзина получилась мягкой и четкой.
Однако мне показалось, что лицо на снимке выражает какие-то чувства, и это поразило меня. Я задумался, способно ли лицо умершего выражать эмоции. Ведь покойные ничего не испытывают. И я понял, что лицо на фотографиях казалось не мертвым, а будто спящим. И все же в каком-то смысле в этих посмертных снимках не было ничего живого или мертвого. Может быть, потому что мэйдзин вышел как живой? Может быть, это лицо пробуждало воспоминания о жизни мэйдзина? Или потому что это просто снимок, а не само лицо? Удивительно, что на фотографии я увидел больше мелких деталей, чем на самом лице. Словно изображение открыло тайну, прежде скрытую от глаз.
Потом я даже жалел, что сделал эти снимки. Может, зря я за это взялся, не стоило. Но, правда, они напоминали мне о необычной жизни мэйдзина.
Его лицо, простое и грубое, не отличалось ни красотой, ни благородством. Ни одну из его черт нельзя было назвать изящной. Сплющенные мочки ушей. Большой рот и маленькие глаза. Но благодаря многолетней выучке и мастерству за доской он представал во всем своем величии, и посмертные фотографии это величие передавали. В очертаниях закрытых, будто погруженных в сон век таилась глубокая печаль.
Но когда я смотрел на его грудь, его голова казалась кукольной, словно приставленной к телу в грубом кимоно с узором «черепашьи панцири». Это кимоно из Осимы, в которое его обрядили после смерти, не подходило по размеру и топорщилось на плечах. Создавалось впечатление, что ниже груди тело мэйдзина просто исчезает. Ведь врач в Хаконэ удивлялся: «Как он ходит?» Когда тело мэйдзина перевозили на автомобиле из гостиницы «Урокоя», то мне показалось, что у него одна лишь голова. И во время партии, пока он сидел, я первым же делом обратил внимание, насколько худые у него колени. На посмертных снимках я разглядывал только голову. И она казалась жуткой, будто отделенной от тела. Эти фотографии были лишены ощущения реальности – вероятно, оттого, что запечатлели трагическую развязку человека, который, забыв о реальности, отдал всю жизнь искусству. Лицо мученика, судьбой которого стала смерть. С прощальной партией мэйдзина Сюсая ушло его искусство – и прекратилась его жизнь.
9
Вряд ли хоть одна партия в истории го начиналась так торжественно: черные и белые сыграли по ходу, а затем был дан банкет.
День 26 июня 1938 года выдался ясным, несмотря на сезон дождей. По небу плыли легкие облачка. Зеленый сад гостиницы «Коёкан» в Сиба сиял, словно умытый дождем, и кое-где под ярким солнцем блестели бамбуковые листья.
В приемной на первом этаже, перед нишей-токонома, встали игроки – мэйдзин Хонъимбо и седьмой дан Отакэ. По левую руку от мэйдзина стояли еще трое: игроки в сёги, мэйдзины Сэкинэ XIII и Кимура, а также мэйдзин рэндзю[25] Такаги. Всего четыре мэйдзина. Трое из них прибыли наблюдать за партией в го. Их пригласила газета, которая организовала это событие. Рядом с мэйдзином Такаги сидел я, репортер. По правую руку от седьмого дана Отакэ стояли главный редактор и издатель, за ними – директор и инспектор «Нихон Киин», три старших игрока седьмого дана, судья, шестой дан Онода и ученики мэйдзина Хонъимбо.
Перед собравшимися – все как на подбор в традиционных кимоно – выступил с приветственной речью главный редактор. Затем в центре приемной поставили гобан, и воцарилась тишина. Мэйдзин, как обычно, подошел к доске и слегка опустил правое плечо. Какие же у него худые колени! Даже веер[26] казался больше. Седьмой дан Отакэ закрыл глаза и помотал головой.
Мэйдзин встал. Он держал веер, как старый солдат держит меч. Теперь он сел за доску. Кончиками пальцев левой руки он придерживал хакама[27], а правую слегка сжал. Подняв голову, он посмотрел вперед. Седьмой дан тоже сел. Поклонившись мэйдзину, он взял с доски чашу с черными камнями и поместил ее справа. Сделав второй поклон, он на некоторое время прикрыл глаза.
– Давайте начинать, – сказал мэйдзин тихим голосом, в котором, впрочем, чувствовалась ярость. Как будто недоумевал, к чему все эти церемонии. Может, ему не нравилась нарочитость седьмого дана? Или он хотел сразу же ринуться в бой?
Отакэ открыл глаза и снова зажмурился. Позже, в гостинице Ито, утром в день игры он станет читать Сутру Лотоса. Сейчас же он наверняка медитировал, чтобы успокоиться. Раздался стук камня. На часах было 11:40.
Вся публика сосредоточилась на том, что выберет седьмой дан Отакэ: новое или старое фусэки, хоси или комоку[28]. 1-й ход черных оказался комоку в верхнем правом углу, – 17–4[29], – традиционным для старого фусэки. И этот ход разрешил одну из главных загадок партии.
Мэйдзин, положив руки на колени, смотрел на доску. Под яркими вспышками фотографов и кинооператоров, снимавших фото- и кинохронику, он, будто никого вокруг не существовало, сидел, сжав губы так плотно, что те даже выдавались вперед. На моей памяти это была третья партия с участием мэйдзина, и каждый раз, когда он садился за доску, я ощущал тихое дуновение, которое буквально освежало и очищало все вокруг.
Прошло пять минут, пока мэйдзин собрался сделать ход. Он будто забыл, что ход нужно отложить.
– Вам нужно сделать отложенный ход, – сказал седьмой дан мэйдзину. – Но похоже, вы очень хотите поставить камень на доску.
Секретарь «Нихон Киин» отвел мэйдзина в соседнюю комнату. Закрыв фусума[30], мэйдзин записал 2-й ход белых и положил в конверт. Отложенный ход недействителен, если кроме игрока его видел кто-то еще.
Затем мэйдзин вернулся к доске.
– Воды нет. – Он послюнявил пальцы и запечатал конверт, затем подписал его. Седьмой дан Отакэ оставил подпись ниже. Конверт положили в другой конверт, побольше, затем распорядитель поставил печать, расписался и положил его в гостиничный сейф.
На этом первая встреча закончилась.
Кимура Ихэй, который хотел сделать фото для заграничных изданий, позвал игроков к доске. После все расслабились, и почтенные игроки седьмого дана собрались вокруг доски и камней. Они спорили о толщине белых камней – три буна и шесть ри, а может, восемь или девять? – пока Кимура, мэйдзин сёги, не сказал:
– Лучшие камни. Разрешите потрогать? – и взял целую горсть.
Многие игроки принесли свои доски для игры в го. Ведь даже один ход игроков в такой партии сделал бы честь любой доске.
После небольшого перерыва начался банкет.
Тогда мэйдзину сёги Кимуре было 34 года, мэйдзину Сэкинэ XIII – 71, а Такаги, мэйдзину рэндзю – 51, все по японскому счету.
10
Мэйдзин Хонъимбо Сюсай родился в 1874 году и за несколько дней до начала партии справил свое шестидесятичетырехлетие в скромном кругу, как и подобало в военное время. Придя в «Коёкан» перед вторым днем игры, он задумчиво спросил:
– Интересно, кто старше, я или гостиница?
Он также рассказал, что в годы Мэйдзи здесь играли восьмой дан Мурасэ Сюхо и мэйдзин Хонъимбо Сюэй.
Игра началась в зале на втором этаже, отделанном в элегантном стиле времен Мэйдзи, где от фусума вплоть до резной панели рамма все было украшено узорами из алых осенних листьев – коё, в честь которых назвали гостиницу; и даже на ширме бёбу с позолотой красовался изящный осенний узор из листьев в стиле школы Корин. В токонома[31] стояли аралия и георгины. Из зала в восемнадцать татами[32] виднелась соседняя приемная в пятнадцать[33], поэтому это украшение не выглядело чрезмерно пышным. Георгины слегка подвяли. Кроме время от времени подававшей чай девушки со старинной детской прической тигомагэ[34] и заколкой-кандзаси в волосах, никого в зале не было. Из репортеров я оказался единственным, и я же один наблюдал, как веер мэйдзина отражается в черном лакированном подносе со льдом.
Седьмой дан носил кимоно с гербами из черного шелка хабутаэ[35] и поверх него накинул хаори[36], а мэйдзин оделся менее формально, ограничившись только кимоно. Доска тоже была другой.
Вчера, в день открытия, черные и белые сделали по одному ходу, а настоящая битва начиналась сегодня. Размышляя над 3-м ходом черных, седьмой дан Отакэ то обмахивался веером, то сцеплял руки за спиной, то, положив веер на колени, опирался на него локтем и поддерживал щеку ладонью. И пока он думал, мэйдзин вдруг задышал громче. Его плечи заметно двигались от этого дыхания. Но оно было нормальным. Регулярным, как движение волн. Я услышал в нем какое-то страстное напряжение. Как будто что-то овладело мэйдзином. Но сам мэйдзин этого не замечал, и я сам даже ощутил стеснение в груди. Но уже довольно скоро дыхание мэйдзина снова естественным образом выровнялось. Теперь он дышал спокойно, ритмично. Может, это был духовный призыв мэйдзина к бою? Прилив бессознательного вдохновения? Или же его боевой дух и энергия слились и открыли ворота в очищенное состояние полной отрешенности – самадхи? Не это ли делало мэйдзина непобедимым?
Перед тем, как усесться за доску, седьмой дан Отакэ вежливо обратился к мэйдзину:
– Сэнсэй, я прошу прощения, если стану отлучаться во время игры.
– Я тоже. Ночью мне иногда приходится выходить трижды, – сказал мэйдзин, и я удивился тому, что мэйдзин, видимо, не осознавал, насколько чувствителен Отакэ.
Сидя за рабочим столом, я пью много чая и часто отлучаюсь по нужде, а еще у меня бывает понос от нервов. Однако седьмой дан Отакэ страдал этим в высшей степени. На осенних и летних турнирах «Нихон Киин» только он держал рядом глиняный чайничек и прихлебывал большими глотками простой зеленый чай. Го Сэйгэн, достойный противник седьмого дана, тоже страдал за доской от похожего недуга. Я как-то подсчитал, что в течение четырех-пяти часов партии он вставал более десяти раз. Но хотя шестой дан Го не пил столько чая, каждый раз, когда он выходил, через некоторое время из туалета неожиданно доносились звуки. Седьмой дан Отакэ не только ходил по малой нужде. Удивительно, но он оставлял в коридоре хакама и даже развязывал пояс-оби.
Через шесть минут размышлений Отакэ сыграл 3-й ход черных и быстро поднялся:
– Извините.
Он снова поднялся, когда сыграл 5-й ход:
– Извините.
Мэйдзин достал из рукава кимоно «Сикисиму»[37] и медленно закурил.
Обдумывая 5-й ход черных, седьмой дан Отакэ то клал руки за пазуху кимоно, то скрещивал их, то клал на колени, то сдувал невидимые пылинки с доски, то переворачивал один из белых камней мэйдзина лицевой стороной. Если у белых камней было две стороны, то лицевой могла считаться та, что без полосок, как у раковин-хамагури, но мало кто обращал на это внимание. Иногда седьмой дан Отакэ переворачивал белый камень, который мэйдзин невдумчиво положил на доску.
Порой во время партии седьмой дан Отакэ полушутливо замечал:
– Сэнсэй, вы так тихи, и мне приходится молчать вместе с вами. Но я предпочитаю шум. Тишина меня нервирует.
В течение игры седьмой дан часто шутил и каламбурил, не всегда удачно, но мэйдзин невозмутимо молчал. Поэтому все остроты седьмого дана пропадали впустую, отчего он чувствовал неловкость и впоследствии стал вести себя более почтительно.
Быть может, профессиональные игроки ведут себя достойно в силу своей зрелости – или же молодые просто не следят за манерами? Во всяком случае, последние порой бывают чересчур развязными. На турнире «Нихон Киин» я как-то видел игрока четвертого дана, который в ожидании хода противника разворачивал на коленях литературный журнал и читал роман. Когда противник ходил, он поднимал голову, думал, делал свой ход, затем снова с безразличным видом принимался за журнал. Похоже, так он хотел позлить противника. Но вскоре, насколько мне известно, этот игрок четвертого дана помешался. Может, у него были слабые нервы, поэтому он не мог спокойно ждать, пока противник сделает ход.
Я слышал, седьмой дан Отакэ и шестой дан Го Сэйгэн как-то ходили к гадателю с вопросом, что нужно сделать, чтобы победить в го. Ответ получили такой: надо забыть о себе, пока ждешь ход противника. Некоторое время спустя шестой дан Онода, судья на последней игре мэйдзина Хонъимбо, не только выиграл турнир «Нихон Киин» без единого поражения, но и в целом продемонстрировал великолепное го. Примечательным было и его отношение к игре. Пока соперник думал над ходом, Онода тихо сидел, закрыв глаза. Он говорил, что пытался избавиться от желания победить. Вскоре после окончания турнира он попал в больницу и умер, так и не узнав о том, что у него был рак желудка. Игрок шестого дана Кубомацу, учитель тогда еще молодого Отакэ, тоже перед смертью показал невиданные успехи на одном из турниров.
Мэйдзин и седьмой дан выказывали напряжение диаметрально противоположным образом: незыблемость и движение, безразличие и нервозность. Мэйдзин погружался в го и даже не вставал, чтобы отойти в уборную. Говорят, что по виду игрока и выражению его лица можно понять, как идет партия, но к мэйдзину это не относилось. Тем не менее седьмой дан Отакэ, несмотря на напряжение, играл сильно и уверенно. Думал он долго, времени ему всегда не хватало, но, почти исчерпав лимит на ходы, он просил игрока, который их записывал, называть секунды, и за последние минуты игры делал сто или сто пятьдесят ходов с такой быстротой, что нервировал своего противника.
Седьмой дан то вставал, то садился – так он готовился к битве, как мэйдзин – тяжело дыша. Однако та волна, в ритме которой опускались и приподнимались узкие плечи мэйдзина, впечатляла меня. Как будто я делался невольным свидетелем неведомой даже ему самому тайны, секрета вдохновения, чистого и незамутненного.
Теперь я полагаю, что это мое впечатление было ошибочным. Возможно, у мэйдзина просто болела грудь. С каждым днем его болезнь сердца ухудшалась, и вероятно, в тот день он ощутил первый легкий приступ. Я не знал об этом, поэтому и ошибся. Но похоже, сам мэйдзин о своей болезни тогда тоже не знал. Он мог не замечать того, как дышит. И, не выказывая на лице ни боли, ни страдания, он ни разу не коснулся груди.
Отакэ потратил двадцать минут на 5-й ход черных; мэйдзин – сорок одну на 6-й ход белых. Пока что этот ход занял больше всего времени. Сегодня решили, что отложенный ход будет делать тот игрок, чья очередь наступит в четыре часа пополудни; и когда седьмой дан Отакэ сыграл 11-й ход черных без двух минут четыре, мэйдзин не уложился со следующим ходом в две минуты и отложил его. 12-й ход белых мэйдзин записал в шестнадцать часов и двадцать две минуты.
Погода с утра держалась хорошая, но небо заволокло тучами. Через несколько дней в Канто и Кансае разыгрался шторм.
11
Планировалось, что вторая встреча в «Коёкане» начнется в десять, но из-за хлопот и разногласий ее отложили до двух пополудни. Меня, простого репортера, это никак не затронуло, но распорядители были в смятении. Все представители «Нихон Киин» собрались на заседание в отдельной комнате.
Утром, когда я прибыл в приемную «Коёкана», то заметил седьмого дана Отакэ с большим чемоданом наперевес.
– Ваш багаж? – спросил я.
– Да, отсюда мы поедем в Хаконэ, будем сидеть там, в «консервной банке», – ответил седьмой дан хмуро: его обычное состояние перед началом игры.
Я уже слышал, что сегодня игроки прямо из «Коёкана», не заезжая домой, поедут в Хаконэ, но чемодан седьмого дана показался мне чересчур огромным.
Мэйдзин же не готовился к поездке:
– А, вот о чем они говорили? Тогда я хотел бы побриться.
И это не просто разочаровало преисполненного энтузиазмом седьмого дана, планировавшего провести вне дома целых три месяца до самого конца игры. Нет, уговор был нарушен. Никто не знал, сказали об этом уговоре мэйдзину или нет, и неясность тоже раздражала Отакэ. Строгие правила, по которым предполагалось вести партию, не соблюдались с самого начала, и он переживал за то, что будет дальше. Распорядители совершили ошибку, не сказав о поездке мэйдзину. Но теперь никто не мог напрямую выказывать недовольство ему, как человеку совершенно исключительного положения, и оставалось лишь убедить седьмого дана остаться в «Коёкане» ради игры. Тот не соглашался.
Одно дело, если бы мэйдзина просто оповестили о сегодняшней поездке, но в комнате собирались люди, по коридору непрестанно раздавались взволнованные шаги, седьмой дан Отакэ куда-то запропастился, а мэйдзин просто сидел и ждал. Даже обед подали с небольшим опозданием, но вопрос решился: сегодняшняя встреча пройдет с двух до четырех, а через два дня все отправятся в Хаконэ.
– Да какая игра за два часа? Лучше уж поедем в Хаконэ и поиграем там, – сказал мэйдзин.
Конечно, рассуждал он верно, но это было невозможно. Ведь сегодняшняя заминка возникла как раз из-за слов мэйдзина. Своеволие вроде изменений дней партии по желанию игроков недопустимо. Нынешнее го в высшей степени подчинено правилам. И установленный на прощальной партии мэйдзина мудреный устав и требовался как раз для того, чтобы сдержать его старомодное своеволие, лишить привилегий и установить максимально возможное равенство.
Так, участники должны были находиться в «консервной банке» все время партии, и чтобы соблюсти это правило, им надлежало, не возвращаясь домой, сразу же отправиться из «Коёкана» в Хаконэ. Под «консервной банкой» подразумевалось, что ради справедливой и честной игры игроки не могли покидать место ее проведения, а также встречаться или тем более советоваться с другими игроками вплоть до самого конца, хоть это и несколько ущемляло права человека. Но в то же время игроки относились с уважением друг к другу. К тому же в партии, которая длилась почти три месяца с пятидневными интервалами между встречами, возможностей для вмешательства сторонних лиц было не так уж и мало. Конечно, у игроков в го есть и свой кодекс чести, и пиетет к искусству игры, так что вряд ли кто-нибудь из них стал бы делиться мнением об игре, а уж тем более давать советы, но случись такое хотя бы раз, за ним последовал бы и второй, и третий.
За последние двенадцать лет жизни мэйдзин сыграл всего три партии. И во время каждой заболевал. После первой он заболел всерьез, после третьей – умер. Но все они были доиграны, хотя из-за перерывов по болезни первая затянулась на два месяца, вторая – на четыре, и третья, последняя – почти на семь.
Вторую партию мэйдзин сыграл за пять лет до прощальной с игроком пятого дана Го Сэйгэном в 1933 году. До 150-го хода игра шла без явного перевеса, но положение белых казалось несколько хуже. Но вдруг мэйдзин внезапным 160-м, «божественным» ходом, обеспечил себе победу. Однако поговаривали, что этот ход на самом деле придумал ученик мэйдзина – шестой дан Маэда. Правды никто не знал. Шестой дан все отрицал. Сама игра заняла четыре месяца, и наверняка ученики мэйдзина следили за ней крайне внимательно. Может, кто-то из них придумал этот ход и предложил его мэйдзину как раз из-за того, что он «божественный». Но не исключено, что мэйдзин придумал его самостоятельно. Только мэйдзин и его ученики знали, как было на самом деле.
Первая же партия состоялась в 1926 году между мэйдзином и седьмым даном Кариганэ, за которыми стояли «Нихон Киин» и соперничающая организация «Кисэйся» соответственно. Бесспорно, за два месяца партии игроки из обеих ассоциаций изучили ее во всех подробностях, но я не знаю, подсказывали ли они своим «генералам». Скорее всего, нет. Ведь сам мэйдзин не давал советов и не принимал их с легкостью. Честь и достоинство его искусства внушали советчикам почтительное молчание.