Sara Nоviс
Girl at War
Охраняется законом РФ об авторском праве. Воспроизведение всей книги или любой ее части воспрещается без письменного разрешения издателя. Любые попытки нарушения закона будут преследоваться в судебном порядке.
© 2015 by Sara Novic. All rights reserved
© А. Измайлова, перевод на русский язык, 2024
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2024
© ООО «Издательство ACT», 2024 Издательство CORPUS®
Моей семье и А.
Я приехала в Югославию, чтобы увидеть историю во плоти. И теперь я поняла, что когда погибает империя, даже мир, населенный стойкими мужчинами и женщинами, полный богатых яств и хмельных вин, может казаться театром теней: ведь самый выдающийся человек порой сидит у огня и греет руки в тщетной надежде вытравить холодок, затаившийся отнюдь не во плоти.
Ребекка Уэст. Черный ягненок и серый сокол
Я читаю эту фразу – и картины полевых дорог, пойменных пастбищ и горных лугов сливаются у меня перед глазами с картинами разрушения, и странным образом именно эти последние, а не ставшие совершенно нереальными идиллии раннего детства вызывают во мне что-то вроде любви к родине.
В. Г. Зебальд. Естественная история разрушения[1]
I. Обоих сбили
1
Войну в Загребе развязали из-за пачки сигарет. Обстановка давно накалялась, слухи о беспорядках в других городах передавались шепотом у меня над головой, но без взрывов, ничего такого явного. Зажатый в горах, летом Загреб изнывал от зноя, и на самые жаркие месяцы большинство людей сменяли город на побережье. Сколько я себя помню, в отпуск наша семья ездила с моими крестными в рыбацкую деревушку на юге. Но сербы перекрыли дороги к морю – или по крайней мере так все говорили, – и впервые для меня мы провели лето вдали от побережья.
В городе все стало липко-влажное – дверные ручки и поручни в поездах осклизли от чужого пота, воздух набряк от запахов вчерашнего обеда. Мы то и дело залезали под холодный душ и разгуливали по квартире в нижнем белье. Стоя под струями прохладной воды, я воображала, будто кожа у меня шкворчит, испуская пар. По ночам мы лежали на простынях в ожидании прерывистого сна и горячечных сновидений.
В последнюю неделю августа мне исполнилось десять – праздник, ознаменованный отсырелым тортом и омраченный жарой и тревогой. Родители в те выходные пригласили на ужин своих лучших друзей – моих крестных Петара и Марину Дом, где мы обычно проводили лето, принадлежал деду Петара. Так как мать работала в школе, у нас было целых три месяца каникул – отец к нам приезжал попозже, поездом, – и впятером мы жили на утесах Адриатики. Но теперь мы оказались взаперти на суше, и ужины по выходным превратились в нервную пантомиму обыденности.
Перед приездом Петара и Марины я поругалась с матерью по поводу одежды.
– Ты же не в зверинце, Ана. Чтобы к ужину надела шорты, или ничего не получишь.
– А в Тиске я вообще в одних купальных трусах хожу, – возразила я, но под сердитым взглядом матери оделась.
В тот вечер взрослые опять затеяли свой вечный спор о том, сколько же они все-таки знакомы. Как они любили повторять, в моем возрасте они уже дружили, и неважно, сколько мне на тот момент было, а с добрый час спустя под бутылочку «Феравино» на том и сходились. Петар с Мариной не обзавелись детьми, и поиграть мне было не с кем, так что я сидела за столом с младшей сестренкой на руках и наблюдала их состязание за самое давнее воспоминание. Рахела, всего восьми месяцев от роду, побережья ни разу не видела, и я рассказывала ей про море и про нашу лодочку, а она улыбалась, когда я корчила рожицы, изображая разных рыб.
После ужина Петар подозвал меня и протянул горстку динаров.
– Посмотрим, сможешь ли ты побить свой рекорд, – сказал он.
Игра у нас была такая – я бегала в ларек ему за сигаретами, а он засекал время. Если побью рекорд, он отдаст мне пару динаров со сдачи. Я сунула деньги в карман рваных джинсовых шорт и мигом преодолела девять пролетов лестницы.
Я не сомневалась, что установлю новый рекорд. Свой маршрут я отточила до совершенства: знала, где вплотную огибать углы домов, а где остерегаться кочек в переулках. Я пробежала мимо дома с большущей оранжевой табличкой «Осторожно, злая собака» (хотя не помню, чтобы там вообще жила собака) и перемахнула через бетонные ступени, еле увернувшись от помойных контейнеров. Под бетонной аркой, где все время пахло мочой, я задержала дыхание и понеслась прямиком в город. Обогнув самую крупную рытвину перед баром, облюбованным охотниками пропустить стаканчик днем, я только чуточку притормозила, пробегая мимо старика-зазывалы за складным столиком, торговавшего краденым шоколадом. Красный навес газетного киоска трепыхался под редкими порывами ветра, словно финишный флажок, маячивший передо мной.
Я оперлась локтями о стойку, чтобы привлечь внимание продавца. Господин Петрович знал меня и знал, что мне нужно, но улыбка у него сегодня больше походила на усмешку.
– Тебе какие сигареты, сербские или хорватские?
То, как он нарочно разграничил две национальности, звучало неестественно. Из новостей я уже знала, что люди в том же духе говорят о сербах и хорватах из-за стычек в деревнях, но напрямую мне никто такого не высказывал. А взять не те сигареты я не хотела.
– Можно мне, пожалуйста, как обычно?
– Сербские или хорватские?
– Ну такие. В золотой обертке которые.
Я пыталась выглянуть из-за его здоровенного торса, указывая на полку у него за спиной. Но он только посмеялся и махнул рукой другому покупателю, а тот с ухмылкой глянул на меня.
– Эй! – попыталась я еще раз обратить внимание продавца на себя.
Но он пропустил мой оклик мимо ушей и стал отсчитывать сдачу следующему в очереди. Игру я уже проиграла, но все равно побежала домой со всех ног.
– Мистер Петрович сказал мне выбрать либо сербские, либо хорватские сигареты, – сказала я Петару. – Я не знала, что ответить, и он ничего мне не дал. Извини.
Родители переглянулись, а Петар жестом подозвал меня присесть к нему на колени. Он был высокого роста – выше отца – и раскраснелся от жары и вина. Я взобралась ему на широкую ляжку.
– Ничего, – сказал он, похлопав себя по животу. – Я все равно слишком наелся, чтобы курить.
Я достала деньги из кармана шорт и вернула их Петару. Он сунул мне в ладошку пару динаров.
– Но я же проиграла.
– Да, – ответил он. – Но сегодня ты тут ни при чем.
Тем вечером отец зашел в гостиную, где я спала, и присел на скамью перед стареньким пианино.
Пианино нам досталось в наследство от тети Петара – у них с Мариной дома ему места не нашлось, – но вызвать настройщика нам было не по карману, и первая октава так просела, что все тона звучали одинаково уныло. Я слышала, как отец жмет на педали, по привычке нервно двигая в ритм ногой, но клавиш он не касался. Некоторое время спустя он поднялся, подошел к дивану, где лежала я, и присел на подлокотник. Мы собирались скоро покупать матрас.
– Ана? Не спишь?
Я попыталась приоткрыть глаза и ощутила, как они забегали под веками.
– Не сплю, – выдавила я из себя.
– Фильтр 160. Они хорватские. В следующий раз не ошибешься.
– Фильтр 160, – повторила я, запечатляя в памяти его слова.
Отец поцеловал меня в лоб и пожелал спокойной ночи, но спустя пару секунд я заметила, что он так и стоит на пороге, загородив собой свет кухонной лампы.
– Был бы я рядом, – прошептал отец, но я не поняла, мне он это сказал или нет, поэтому лежала тихо, а он больше ничего говорить не стал.
Утром по телевизору передавали речь Милошевича, и от одного его вида я расхохоталась. У него были большие уши, толстое багровое лицо и обвислые щеки, как у понурого бульдога. Говорил он с гнусавым акцентом, даже близко не похожим на гортанный мягкий голос отца. Он рассерженно стучал кулаком по столу в такт своей речи. Говорил что-то про чистку страны, повторял это снова и снова. О чем он, я не понимала, но чем дольше он говорил и стучал, тем больше багровел. Я так хохотала, что мама выглянула из проема посмотреть, что там такого смешного.
– Ну-ка выключай.
Щеки у меня так и вспыхнули – я подумала, она разозлилась, что я смеялась над какой-то важной речью. Но лицо ее быстро смягчилось.
– Иди поиграй, – предложила она. – Могу поспорить, что Лука тебя уже опередил и сам доехал до Трг[2].
Тем летом мы с Лукой, моим лучшим другом, колесили на велосипедах по площади и гоняли в футбол с одноклассниками. Мы были все в веснушках, загорелые и неизменно в пятнах от травы, а теперь, когда до школы оставалась всего пара недель свободы, стали встречаться даже раньше и задерживаться позже обычного с твердым намерением не потратить зря какие-никакие каникулы. Луку я нагнала на нашем привычном маршруте. Мы ехали бок о бок, и он то и дело вихлял передним колесом в мою сторону так, что мы чуть не падали с великов. Это была его любимая забава, и он хохотал всю дорогу, но у меня из головы никак не шел Петрович. В школе нас учили не придавать значения отличительным этническим признакам, хотя определить происхождение по фамилии было нетрудно. Вместо этого нас приучали бездумно декламировать панславянские слоганы: «Bratstvo i Jedinstvo!» – «Братство и единство». Зато теперь, похоже, оказалось, что различия все же важны. Родные Луки были родом из Боснии, государства разношерстного, какой-то непонятной третьей категории. Сербы писали на кириллице, хорваты – на латинице, а в Боснии использовали оба алфавита, и выговор там отличался еще незначительней. Мне стало интересно, есть ли особый сорт боснийских сигарет и курит ли отец Луки такие.
Добравшись до Трг, мы увидели толпу, и я сразу поняла: тут что-то неладно. В свете недавнего сербо-хорватского раскола все – включая статую бана Елачича с саблей наголо – теперь казалось приметой волнений, которые я прозевала. Во времена Второй мировой саблю бана нацелили на венгров как бы в оборонительном жесте, но потом коммунисты снесли этот памятник в знак нейтрализации национальной символики. Мы с Лукой видели, как после прошедших накануне выборов мужчины с помощью веревок и тяжелой техники вернули Елачича на постамент. Теперь уже лицом на юг, в сторону Белграда.
Трг всегда была излюбленным местом для встреч, но сегодня люди с исступленным видом толклись у подножия статуи среди нагромождения грузовиков и тракторов, припаркованных прямо на булыжной мостовой, где в обычные дни машинам даже проезжать не разрешалось. На площади повсюду валялись пожитки, ящики для перевозки и целая уйма неприкаянной домашней утвари, которыми были битком набиты грузовики.
Мне вспомнился цыганский табор, мимо которого мы с родителями как-то проезжали на машине, когда ездили навестить могилы дедушки с бабушкой в Чаковце, – целые караваны повозок и трейлеров, скрывавших внутри таинственные инструменты и краденых детей.
«Вот возьмут и как плеснут в глаза кислотой, – пригрозила мать, стоило мне заерзать на церковной скамье, пока отец ставил свечи и молился за упокой своих родителей. – Слепые дети-попрошайки зарабатывают в три раза больше, чем зрячие».
Я взяла ее за руку и сидела тихо весь оставшийся день.
Мы с Лукой слезли с великов и стали робко пробираться к скопищу людей и пожитков. Но эти люди были не из кочевого племени с окраин северных деревушек – никто не разводил костров, не устраивал цирковых представлений, здесь не звучало музыки.
Весь лагерь держался буквально на одних лишь веревках. Канаты, бечевка, шнурки, обрывки ткани разной плотности хитросплетением узлов протянулись от машин и тракторов к горам скарба. На веревках раскинулись, образуя импровизированную палатку, простыни, одеяла и самые объемные предметы одежды. Мы с Лукой поглядывали то друг на друга, то на чужаков, не зная, как описать увиденное словами, но понимая, что хорошего тут мало.
Временный лагерь был опоясан свечами, таявшими возле коробок с надписью «Пожертвования в пользу беженцев». Большинство прохожих что-нибудь в коробку да кидали, кто-то даже выворачивал карманы.
– Кто это? – шепнула я.
– Не знаю, – отозвался Лука. – Может, тоже что-нибудь дадим?
Я достала из кармана полученные от Петара динары и отдала их Луке, побоявшись подойти поближе сама. Лука тоже нашарил пару монет, и я осталась сторожить его велосипед, пока он ходил до коробки. Увидев, как он наклонился, я жутко перепугалась, что веревочный город проглотит его, будто ожившие лианы из ужастиков. Когда Лука вернулся, я сунула руль ему в руки в такой силой, что он отшатнулся и чуть не упал. На обратном пути живот у меня будто в узел скрутило, и только много лет спустя я узнала, что это называется синдромом выжившего.
Мы с одноклассниками часто устраивали футбольные матчи ближе к восточной части парка, где в траве было поменьше кочек. Из девчонок я одна играла в футбол, но иногда другие тоже приходили на поле – попрыгать на скакалке и посплетничать.
– Почему ты одеваешься как мальчик? – спросила меня как-то девочка с косичками.
– В футбол удобнее играть в штанах, – ответила я.
На самом же деле я одевалась так потому, что одежду мне отдавал наш сосед, а ничего другого мы себе позволить не могли.
Мы стали собирать истории. Начинались они с перечня замысловатых связей и знакомств – троюродный брат лучшего друга, дядин начальник, – и тот, кому удавалось забить гол в условно обозначенные (и неизбежно подлежавшие дискуссии) ворота, рассказывал первый. У нас возникло негласное состязание в кровавых подробностях, и лавры доставались тому, кто умел изобретательнее всех описать, как вышибли мозги его дальним знакомым. Двоюродные братья Степана видели, как какому-то мальчику миной оторвало ногу, и прилипшие кусочки кожи еще целую неделю находили в ложбинках на тротуаре. Томислав слышал о мальчике, которому в Загоре снайпер прострелил глаз, и глазное яблоко растеклось, словно сырое яйцо, у всех на виду.
Дома мать ходила взад-вперед по кухне, разговаривая по телефону с друзьями из других городов, а потом высовывалась из окна и передавала новости соседям из ближайшего многоквартирного дома. Я стояла рядом и слушала, как она обсуждает с женщинами на другом конце бельевой веревки нараставшие на берегах Дуная волнения, и впитывала все, что только можно, а потом неслась на поиски друзей. Словно охватившая весь город сеть разведчиков, мы обменивались подслушанной информацией и передавали рассказы о жертвах, которые по кругу знакомств подбирались к нам все ближе и ближе.
В первый день после каникул учительница проводила перекличку и обнаружила, что кое-кто в классе отсутствует.
– Никто не знает, где Златко? – спросила она.
– Может, в Сербию свою вернулся, где ему и место, – сказал один мальчишка, Мате, которого я на дух не переносила. Некоторые сдавленно захихикали, и учительница их сразу одернула. Мой сосед по парте, Степан, поднял руку.
– Он переехал, – объяснил Степан.
– Переехал? – Учительница бегло полистала бумаги у себя в папке. – Ты уверен?
– Мы живем в одном доме. Пару дней назад я видел, как его родные вечером тащили в грузовик большущие чемоданы. Он сказал, им надо уехать, пока не начались авианалеты. Просил со всеми за него попрощаться.
В классе развернулось бурное обсуждение:
– А что такое авианалет?
– А кто у нас теперь будет за вратаря?
– Ну и скатертью дорожка!
– Захлопнись, Мате, – огрызнулась я.
– Хватит! – прикрикнула учительница. Мы затихли.
Авианалет, объяснила она, это когда самолеты пролетают над городами и бомбами пытаются разрушить здания. Она нарисовала мелом карту с местоположением убежищ, перечислила необходимые вещи, которые нашим семьям нужно взять с собой в бункер: АМ-приемник, канистру с водой, фонарик, батарейки для фонарика. Я не понимала, чьи это самолеты, что за здания они хотят взорвать и как отличить обычный самолет от опасного, но радовалась передышке от уроков. Вскоре учительница стерла все с доски, подняв сердитое облако меловой пыли. Она вздохнула, будто эти авианалеты ей уже осточертели, и стала стряхивать осевший на оборках юбки мел. Мы переключились на деление в столбик, и на вопросы времени у нас уже не осталось.
Случилось все, когда я бегала кое-куда по поручению матери. Мне нужно было добыть молока, а выдавали его в скользких пластиковых пакетах, которые выворачивались из рук при любых попытках слить содержимое или ухватить пакет покрепче, так что для перевозки строптивого груза я приспособила себе на руль картонную коробку. Но во всех ближайших к дому магазинах молоко закончилось – в магазинах теперь все кончалось, – и я зазвала Луку отправиться на вылазку вместе. Расширяя зону поисков, мы забирались все дальше в город.
Первый самолет пролетел так низко, что мы с Лукой потом любому, кто хотел послушать, клялись, что видели лицо пилота. Я пригнулась, руль перекрутился, и я свалилась с велосипеда. Лука тоже уставился в небо, но машинально продолжал крутить педали и, налетев на мой поваленный велик, грохнулся лицом об мостовую и рассек булыжником подбородок.
Мы кое-как поднялись на ноги и, не чувствуя боли – боль заглушил прилив адреналина, – наспех выправили велики.
И тут завыла сирена. Сквозь трескучие помехи паршивой аудиоаппаратуры. Сирена выла так, как будто женщина вопила в мегафон. Мы бросились бежать. Через улицу и дальше, по закоулкам.
– Какое тут ближе всего? – перекрикивая шум, спросил Лука.
Я мысленно представила карту на школьной доске, где звездочки и стрелочки обозначали разные пути.
– Есть одно под детским садиком.
На нашей первой детской площадке под горкой были цементные ступеньки, ведущие к стальной двери, в три раза толще обычной, похожей на толстенный том словаря. Двое мужчин придерживали открытую дверь, и со всех сторон люди стекались вниз, в потемки. Оставлять велосипеды на произвол судьбы перед лицом неотвратимой гибели нам с Лукой не хотелось, и мы подтащили их как можно ближе ко входу.
В убежище я уловила запах плесени и несвежих тел. Когда глаза привыкли к темноте, я осмотрелась.
В комнате стояли двухъярусные койки, деревянная скамья у входа и велосипед для выработки электричества в дальнем углу. Потом мы с одноклассниками воевали за этот велосипед, локтями выбивая себе право покрутить педали ради выработки электроэнергии, питавшей освещение в убежище. Но в первый раз мы на него едва обратили внимание. Слишком увлеченно мы рассматривали странное сборище людей, вырванных из повседневной жизни и сгрудившихся вместе в логове времен холодной войны. Я оглядела ближайшую ко мне компанию: мужчины в деловых костюмах и в спецовках с накинутой поверх курткой, как у отца, женщины в колготках и строгих юбках. Другие в передниках с детьми по бокам. Я задумалась, куда могли пойти мама с Рахелой; общественных убежищ рядом с домом не было. Тут я услышала крики Луки и поняла, что нас разделило наплывом новоприбывших. Я двинулась по направлению к нему, узнав его по мелькнувшей в толпе копне непослушных волос.
– У тебя кровь, – сказала я.
Лука вытер рукой подбородок и стал искать кровавый след на рукаве.
– Так и знал, что сегодня начнется. Я слышал, как отец вчера об этом говорил.
Отец Луки работал в полицейской академии и отвечал за обучение новобранцев. Меня расстроило, что Лука не сказал мне о возможности налета заранее. Он спокойно переносил темноту и стоял, свесив руку через перекладину лесенки, ведущей на верхнюю койку.
– А мне почему не сказал?
– Не хотел тебя пугать.
– Я и не боюсь, – ответила я.
Я и правда не боялась. Пока что.
Опять взвыла сирена, просигналив отбой. Мужчины, навалившись, отперли дверь, и мы поднялись по лестнице, сами не зная, чего ожидать. Снаружи было еще светло, и солнце ослепило меня, точь-в-точь как тьма в убежище. В глазах зарябило. А когда рябь рассеялась, площадка приняла привычные очертания. Ничего не стряслось.
Домой я ворвалась с парадного входа и объявила матери, что молока во всем Загребе нигде не осталось. Она резко выдвинула стул из-за кухонного стола, за которым проверяла стопку домашних заданий, встала и крепче прижала Рахелу к груди. Рахела заплакала.
– Ты цела? – спросила мать.
Она сгребла меня и с силой сжала в объятиях.
– Я в порядке. Мы ходили к детскому садику. А где были вы с Рахелой?
– В подвале. Около шупы.
Подвал нашего дома имел всего две отличительные черты: грязища и шупы. У каждой семьи была шупа, такая деревянная кладовка на замке. Я обожала заглядывать в щель между дверными петлями и косяком, словно на закрытой церемонии по досмотру скромнейшего семейного имущества. В нашей кладовке мы хранили картошку, и в темноте ей неплохо жилось. Подвал казался местом не самым надежным: ни тебе громадной металлической двери, ни двухъярусных коек, ни электрогенератора. Но когда я позже об этом спросила, мать как будто помрачнела.
– Одно другого не лучше, – сказала она.
Тем вечером отец пришел домой с коробкой из-под обуви, набитой доверху катушками коричневого скотча, который он стащил из трамвайного депо, где иногда подрабатывал. Он натягивал на окна по диагонали большущие липучие кресты, а я следом за ним придавливала скотч, разглаживая воздушные пузыри. Створчатые окна в пол, которые из гостиной вели на балкончик, мы проклеили в два слоя. Балкон был моим любимым местом в квартире. Если на меня вдруг накатывал острый приступ обиды после похода в гости к Луке, в дом, где его маме не приходилось работать и где он спал на настоящей кровати, я выходила на балкон, ложилась на спину, свесив ноги с карниза, и убеждала себя, что ни в каких частных домах не бывает таких высоченных балконов.
Теперь же я испугалась, что отец заклеит створки наглухо.
– Но мы же сможем выходить туда, да?
– Конечно, Ана. Мы просто укрепляем стекла.
Скотч, по идее, должен был не дать окнам разбиться при взрыве.
– Да и вообще, – усталым голосом добавил он, – немного скотча все равно не спасет.
2
– А мы какого цвета, еще раз?
Я подошла к отцу, читавшему газету, со спины, положила подбородок ему на плечо и ткнула пальцем в карту Хорватии, забрызганную красными и синими точками, обозначавшими враждующие армии. Он уже как-то объяснял, но у меня опять из головы вылетело.
– Синего, – ответил отец. – Национальная гвардия Хорватии. Полиция.
– А кто красного?
– Jugoslavenska Narodna Armija. ЮНА.
Я не понимала, зачем Югославская народная армия решила напасть на Хорватию, где жило столько югославов, но когда я спросила об этом отца, он лишь вздохнул и закрыл газету. В этот момент я мельком увидела фото на первой полосе с мужчинами, размахивавшими бензопилами и флагами с эмблемой в виде черепа. Они стояли у поваленного ими поперек дороги дерева, перегородив проезд в обе стороны; внизу страницы жирным черным шрифтом шел заголовок: «Революция бревен!»
– А это кто? – спросила я у отца.
У мужчин были густые бороды и разномастная униформа. Ни на одном военном параде я ни разу не видела, чтобы солдаты ЮНА ходили под пиратскими флагами.
– Четники, – ответил отец, сложив газету и сунув на полочку над телевизором, где мне было ее не достать.
– А что они с деревьями делают? И почему они не бреют бороды, они же в армии?
Я знала, бороды у них не просто так – давно уже подметила, как все лихорадочно бреются. В городе в то время на мужчин с более чем двухдневной щетиной поглядывали настороженно. Отец Луки неделей раньше сбрил бороду, которую носил еще до нашего рождения. Не в силах распрощаться с ней окончательно, он оставил усы, но смотрелось это скорее комично: пышная растительность над верхней губой превратила его лицо в фантом прежнего, каким мы его знали, и придала ему крайне осиротелый вид.
– Они православные. У мужчин в их церкви принято отпускать бороду, когда они скорбят.
– А почему им грустно?
– Они все ждут, когда на трон вернется сербский король.
– Но у нас же нет короля.
– Ну хватит, Ана, – оборвал меня отец.
Мне еще много чего хотелось узнать – какое отношение борода имеет к скорби, почему ЮНА и четники встали на сторону сербов, а у нас осталась только старая полиция, но прежде чем я успела задать очередной вопрос, мать вручила мне ножик и миску неочищенной картошки.
Даже среди царившего хаоса Лука продолжал изыскания. Он имел привычку задавать мне вопросы, на которые мне нечего было ответить, вопросы гипотетические, снабжавшие нас бесконечным запасом тем для разговора, пока мы катались на великах. Болтали мы по большей части о космосе, о том, как так выходит, что мы видим падающую звезду, хотя она уже мертва, или почему самолеты и птицы летают по воздуху, а мы ходим по земле, или придется ли на Луне все пить через трубочку. Но теперь пытливый взгляд Луки сосредоточился сугубо на теме войны – что имел в виду Милошевич, говоря о необходимости очистить страну, и как тут поможет война, если от взрывов все вверх дном? Почему вода течет наверх, если трубы проложены под землей, и если трубы разрывает при бомбежке, то разве в убежище для нас безопаснее, чем у себя дома?
Мне всегда было приятно слушать размышления Луки, приятно, что он дорожил моим мнением. С мальчишками, друзьями из школы, он обычно просто отмалчивался. А учитывая склонность взрослых уходить от моих расспросов, меня утешало, что хоть с кем-то можно было это обсудить. Но Луна была так далеко, а испытующее любопытство Луки било теперь по живому, и у меня трещала голова при мысли, что знакомые лица и городские закоулки стали частью пазла, который мне никак не сложить воедино.
– Вдруг нас убьет во время авианалета? – спросил он как-то раз.
– Ну, пока даже дома не взрывали, – возразила я.
– Ну а вдруг взорвут и кто-нибудь из нас умрет?
Почему-то представить, что умрет только он, оказалось намного страшнее, чем все, что я себе на-воображала до сих пор. От беспокойства меня бросило в пот, и я расстегнула куртку. Я так редко злилась на него, что еле распознала это чувство.
– Не умрешь ты, – ответила я. – Так что хватит голову себе забивать.
Я резко развернулась и бросила его одного на Трг, где беженцы уже собирали пожитки и готовились в дальнейший путь.
Мы вступили в новую эпоху ложной воздушной тревоги. Предупреждений о налетах и досрочных предупреждений. Стоило полицейской разведке заметить на подлете к городу сербские самолеты, как по телевизору вверху экрана пускали бегущую строку с предупреждением. Не звучало никаких сирен, никто не разбегался по укрытиям, но те, кто видел предупреждение, высовывали головы в коридор и заводили: «Zammčenje, zamračenje!» Клич пролетал по лестницам, по бельевым веревкам перекидывался на соседние дома, перемахивал на ту сторону улицы, и в воздухе гудел зловещий шепот: «Тушите свет».
Мы завешивали шторами переклеенные скотчем рамы и поверх закрепляли куски черной материи. Сидя на полу в темноте, я не боялась, скорее ощущала что-то вроде предвкушения во время особенно напряженной игры в прятки.
– Кажется, ей плохо, – как-то вечером сказала мать, пока мы сидели на корточках под подоконником.
Рахела плакала и плакала, не унимаясь, будто под заклятием, наложенным за несколько дней до того.
– Может, она боится темноты, – предположила я, хотя и так уже знала, что дело не в этом.
– Все, отвезу ее к врачу.
– Все с ней хорошо, – отрезал отец не допускавшим возражений тоном.
Был в нашем доме серб, который наотрез отказывался задергивать шторы. Он включал в квартире все лампы и врубал на всю катушку на своей крутейшей магнитоле кассеты с безвкусной оркестровой музыкой, набравшей популярность на подъеме коммунизма. По ночам соседи поочередно ходили умолять его выключить свет. Просили его сжалиться над ними и помочь им защитить своих детей. Когда и это не помогало, они прибегали к логике, внушая ему, что если на дом сбросят бомбу, то он умрет вместе со всеми. Но он, по-видимому, был готов принести себя в жертву.
По выходным, когда он был на автостоянке и чинил свой неисправный «юго», мы часто шныряли вокруг и таскали у него инструменты, пока он не видел. Иногда по утрам перед школой мы высыпали в коридор и собирались у него под дверью. Мы настырно трезвонили и убегали, заслышав по ту сторону двери приближавшийся топот.
Пару недель спустя после прибытия беженцев в город в школе объявились их дети. Не имея записей об их академических успехах, учителя пытались, насколько могли, равномернее распределить их по классам. В наш класс попали два мальчика, и по возрасту они вроде бы вписывались. Приехали они из Вуковара и говорили с забавным акцентом.
Вуковар был городком в паре часов езды от нас и никогда особенно не выделялся в мирное время, зато теперь его все время показывали в новостях. С улиц Вуковара исчезали люди. Одних под дулом пистолета вынуждали уходить на восток, другие в ходе ночных бомбардировок превращались в кровавое облако. Оба мальчика прошли пешком до самого Загреба и распространяться об этом не любили. Даже когда они освоились на новом месте, вид у них всегда был потрепаннее нашего, а темные круги под глазами – всегда потемнее, и относились мы к ним с отстраненным любопытством.
Жили они на складе, который мы за его запустелость прозвали Сахарой; туда ходили ребята постарше – болтать, курить и целоваться в темноте. Поползли всякие слухи: люди, мол, спят на полу, а туалет всего один, или вообще нет никакого туалета, и уж точно нет туалетной бумаги. Мы с Лукой пытались пару раз туда пробраться, но у двери стоял солдат и проверял у всех документы.
Документы скоро стали проверять и на входе в наш дом. Жильцы поочередно посылали кого-то из взрослых на пятичасовые смены караулить парадную дверь, опасаясь какого-нибудь четника, который мог войти и подорваться. Как-то вечером вспыхнула ссора: мужчины так громко орали на улице, что слышно было даже сквозь закрытые окна. Караульный не хотел пускать того серба домой.
– Да ты вообще озверел! Детей наших хочешь угробить! – кричал сторожевой.
– Ничего подобного и в мыслях не было.
– Так вырубай к черту свет, когда затемнение!
– Я тебе сейчас свет вырублю, мусульманин вонючий! – рявкнул серб и потом еще долго кричал и плевался.
Отец открыл окно и высунулся наружу.
– Совсем озверели, вы оба! Мы тут поспать пытаемся!
От шума проснулась Рахела и опять принялась голосить. Мать, сердито зыркнув на отца, ушла в спальню и достала младшенькую из кроватки. Отец надел рабочую обувь и кинулся вниз по лестнице на подмогу, пока не завязалась драка. Всех полицейских отослали нести воинскую службу, так что разбираться больше было некому.
– А тебе когда-нибудь тоже придется уйти в армию? – спросила я у отца.
– Ну, я не полицейский, – ответил он.
– У Степана папа тоже не в полиции, но ему пришлось пойти.
Отец вздохнул и задумчиво потер лоб.
– Давай-ка все-таки ложиться спать.
Легким движением руки он сгреб меня в охапку и закинул на диван.
– По правде, стыдно признаться… Но в армию меня не допустят. Из-за глаза.
Отец страдал косоглазием и плохо чувствовал расстояния. Даже за рулем порой закрывал больной глаз и, прищурив здоровый, наугад держал дистанцию до машины впереди, полагаясь на удачу. Он давно приноровился и любил похвастаться, что в аварию еще ни разу не попадал. Только убедить солдат из бывших полицейских в эффективности методики надежды на удачу было сложнее, особенно когда речь шла о гранатах.
– По крайней мере пока что. Может, если будет нехватка людей, меня возьмут радистом или механиком. Но не в настоящие солдаты, конечно.
– А чего тут стыдного? – сказала я. – Ты же не виноват.
– Но разве не лучше, если бы я мог встать на защиту страны?
– А я вот рада, что тебя не возьмут.
Отец наклонился и поцеловал меня в лоб.
– Ну, по тебе бы я, наверное, скучал.
Свет мигнул и тут же погас.
– Все, все, ложится она! – крикнул он в потолок, и я захихикала.
Отец ушел на кухню, и я слышала, как он, натыкаясь на мебель, шарит в поисках спичек.
– В верхнем ящике у раковины, – крикнула я.
Я выключила лампочку на случай, если среди ночи дадут электричество, и волевым усилием заставила себя заснуть в этой внезапно наступившей тишине.
В силу побочного эффекта современных военных конфликтов нам выпал уникальный шанс наблюдать по телевизору разрушение своей же страны. Работало всего два канала, и поскольку по всему Восточному блоку шло танковое наступление и велась окопная война, а войска ЮНА стояли уже в сотне километров от Загреба, эфир обоих каналов отдали под оповещение населения, новостные сводки и политическую сатиру – жанр, набиравший обороты с тех самых пор, как отпала нужда остерегаться тайной полиции. Страх надолго отходить от телевизора или радио, пропустить очередную весточку от друзей, пребывать в неведении в принципе сковывал настолько, что живот физически крутило, будто от голода. Включать новости фоном во время еды уже вошло в обиход, причем настолько плотно, что даже после окончания войны телевизоры надолго обосновались на кухнях хорватских домов.
Мать у меня была учительницей английского в техникуме, и домой мы с ней из разных школ возвращались почти в одно и то же время: я – вся в грязи, а она – измотанная, с Рахелой на руках, которая на время школьных занятий оставалась у старушки из квартиры в конце коридора. Мы включали новости, и мать передавала мне Рахелу, а сама бралась за деревянную ложку и принималась стряпать очередную похлебку из воды, моркови и кусков куриной тушки. А я садилась за кухонный стол, сажала Рахелу на колени и рассказывала обеим, что узнала за день. Родители строго следили за моей успеваемостью: мать – потому что окончила колледж, отец – потому что колледжа не оканчивал, – и мать периодически спрашивала у меня таблицу умножения или правописание какого-нибудь слова, а после этих мини-контрольных иногда давала в награду кусочек сладкого хлеба, припрятанного в шкафчике под раковиной.
Как-то раз меня привлек особенно длинный текстовый блок экстренных новостей, я даже бросила рассказывать об уроках и включила телевизор погромче. Корреспондент, прижимая к уху наушник, объявил, что поступило срочное сообщение, прямое включение из Шибеника, с южного фронта. Мать тут же бросила суетиться у плиты и кинулась ко мне смотреть репортаж.
Оператор неуклюже спрыгнул с каменного уступа, чтобы удачнее заснять падавший в море сербский самолет с подбитым двигателем, охваченный пламенем и сливавшийся с позднесентябрьским закатом. А справа – второй самолет, полыхнувший прямо в воздухе. Оператор развернулся показать солдата хорватской противовоздушной артиллерии, недоуменно демонстрировавшего дело рук своих: «Oba dva! Oba su pala!» Обоих сбили! Обоих!
Репортаж, так и названный «Oba supala», крутили на обоих каналах весь оставшийся день, да и на протяжении всей войны. Фраза «Oba su pala» стала боевым лозунгом, и каждый раз, когда мы слышали его по телевизору, с улицы или где-то за стеной в адрес серба с верхнего этажа, мы себе напоминали, что даже в меньшинстве и с меньшим количеством вооружения мы все равно тесним врага.
Когда мы с мамой в первый раз это увидели, она похлопала меня по плечу, ведь эти люди защищали Хорватию, а боевые действия с виду казались не слишком опасными. Она улыбалась, на плите кипел суп, даже Рахела в кои-то веки не плакала, и я позволила себе поддаться иллюзии, хотя заранее понимала, что это всего лишь иллюзия, – что здесь, в нашей квартире и в кругу семьи, я в безопасности.
3
– В субботу врач нас уж точно не примет, – сказал отец.
Мать пропустила его слова мимо ушей и продолжила набивать сумочку хлебом и яблоками.
– Доктор Кович ее предупредила. Она нас ждет.
Рахелу уже две недели тошнило, и на вторую мать брала отгул за отгулом, все за свой счет, разбираясь в путаной коммунистической системе здравоохранения – бегала от одного врача к другому, получала направление, потом второе, этот врач принимает только по средам, тот – по вторникам и четвергам, с часу до четырех. У Рахелы брали анализы крови, делали рентген (процедуру проводил один врач, расшифровкой занимался другой), пытались кормить ее специальной дорогущей смесью из бутылочки, хотя достать ее было практически невозможно. Но Рахела только тощала, и теперь родители ночами не спали, по очереди придерживая ее в сидячем положении, чтобы она не захлебнулась собственной рвотой.
– Но это же в Словении, Дияна. Как мы за это заплатим?
– У нас дочь заболела. Мне плевать, как мы за это заплатим.
Я донесла Рахелу до машины и усадила ее в креслице.
В Словении война продлилась десять дней. Эта страна не граничила с Сербией, не имела выхода к морю, и ее население к нежелательной этнической группе не принадлежало. Словения стала свободной. Отдельной страной. Мы проезжали запустелые поля на севере Хорватии, когда отец затормозил по сигналу словенского полицейского, указавшего нам в сторону наспех выстроенной таможенной будки, которая была призвана обозначить новую границу. Отец приоткрыл окно, а мать полезла в сумочку в поисках паспортов. Как-то зимой мы ездили в Словению на денек в Чатеш, крытый аквапарк на самой границе. Странно, думала я, что без паспорта нельзя сходить поплавать. Послюнявив большой палец, полицейский бегло пролистал наши документы.
– Цель визита?
– Навещаем кузенов, – ответил отец.
Я удивилась, зачем он соврал.
– На какой срок приехали?
– Всего на день. На пару часов.
– Ну ясно, – ухмыльнулся в ответ офицер.
Я вспомнила, как однажды мы ездили в Австрию, где нам поставили в паспорта квадратные чернильные штампики, а тут таможенник просто чиркнул ручкой и пропустил нас.
Я могла только догадываться, что нас ждет в другой стране, но, к моему разочарованию, Словения оказалась все той же, какой я ее запомнила – такая же, как Хорватия в ее сельских районах за пределами Загреба: плоская, пустынная, заросшая травой равнина с горами на заднем плане, которые всегда как будто только маячили где-то вдали.
– Ты же знаешь, что на деньги мне наплевать, – сказал отец, нарушив тишину, повисшую еще с отъезда из дома.
– Знаю.
– Я просто беспокоюсь.
– Я знаю.
Отец взял маму за руку и поцеловал внутреннюю сторону запястья.
– Я знаю, – отозвалась она.
На подъезде к столице люди селились плотней, и город опоясывали скученные застройки. По сути, Любляна выглядела как уменьшенная, компактная копия Загреба – за исключением того, что река текла тут прямо через город, а не по окраине. Отличия между хорватским и словенским были нестерпимо мизерны, и слова на витринах и вывесках, с виду знакомые, но не совсем, оставались мучительно недосягаемыми для понимания.
– Поликлиника в другую сторону, – возразил отец, когда мать сказала ему повернуть в какой-то безымянный переулок.
Он всегда преувеличенно отчетливо выговаривал слова, когда раздражался.
– Вот тут, – сказала мать.
Она указала на квартиру на втором этаже с наклеенным поперек двери красным крестом. Отец припарковал машину перед пожарным гидрантом.
– Добрый день, – поприветствовала нас по-английски какая-то женщина и пригласила войти. – Меня зовут доктор Карсон.
Я с первого класса учила английский, но для себя сочла этот язык смутно-невнятным, словно грамматику придумывали на ходу. И все же я твердо решила собраться с мыслями и вслушаться, насколько сумею. Доктор Карсон крепко пожала родителям руки. С порога мы сразу же очутились в гостиной, и женщина подвела нас к дивану, слишком большому для этой комнаты, с протертыми подушками в цветочек. По стенам висели, каждая с плакат размером, черно-белые фото тщедушных детишек в объятиях американских белозубых врачей. Под фотографиями на плакатах крупными печатными буквами было написано: «Медимиссия», а дальше следовали вариации ободряющих слоганов о детях, чудесах и светлом будущем.
Доктор Карсон оказалась стройной блондинкой, и зубы у нее были такие же, как у людей с фотографий, на основании чего я ее категорически невзлюбила, а самоуверенное выражение ее лица напоминало мне присущую учителям манеру говорить с глуповатыми, по их мнению, учениками. Но я понимала, что лучшего шанса на выздоровление у Рахелы не будет, и хотя вместо врачебного халата доктор Карсон носила обычные джинсы и резиновые перчатки со стетоскопом, оборудование у нее было лучше, чем в любой из наших больниц.
Кровь на анализ она взяла прямо на кухне.
– Тут все стерильно, – без конца повторяла она, но нам-то ничего другого не оставалось.
Мне было неприятно видеть, как женщина прижала крохотную ручонку Рахелы к столешнице, хотя та и не плакала с самого приезда сюда. Вид у нее был усталый. Я отвернулась и уставилась на фотографию девочки-азиатки с наполовину обожженным лицом, искореженным, как узловатая кора у деревьев; врач, усадив ребенка себе на колено, накладывал повязку.
Доктор Карсон провела еще какие-то исследования. Родители переговаривались с ней на смеси разных языков, и мать кусками, сбивчиво переводила сказанное для отца. По УЗИ стало ясно, что у Рахелы плохо работают почки. Похоже, почка у нее вообще была всего одна, но по снимкам однозначно поставить диагноз доктор Карсон не могла, даже с новым оборудованием.
– Для таких анализов есть более продвинутая аппаратура, в других городах, – сказала доктор Карсон. – Но пока можно попробовать давать ей лекарство. Чтобы стабилизировать состояние.
Тут мать завалила ее вопросами. Они полностью перешли на английский, а мы с отцом, нервно переминаясь, стояли поодаль. Доктор Карсон умчалась на кухню и вернулась уже с пачкой бумаг и маленьким стеклянным пузырьком красно-синих капсул.
– Два раза в день. Будем с вами на связи.
На границе отец опустил стекло и протянул паспорта подошедшему пограничнику, который лихорадочно переводил взгляд с наших лиц на фото в документах, все больше округляя глаза.
– Уверены, что хотите вернуться?
Он кивнул в сторону границы, и в голосе его звучало что-то среднее между искренней тревогой и снисходительностью.
Отец вырвал у него из рук документы и так быстро поднял стекло, что я испугалась, как бы офицеру не зажало руку. Отец открыл было рот, чтобы крикнуть что-то через стекло, но, видимо, спохватился и помчал вперед, минуя границу, в Хорватию.
– Что за вопросы такие? – спросил он через некоторое время срывающимся голосом. – Конечно, мы хотим вернуться. Мы же едем домой.
– Не спишь? – заглянул тем вечером ко мне в гостиную отец. – А то расскажу тебе сказку.
Я села на диване, прислонившись спиной к подлокотнику. Отец держал в руках мою любимую книгу – «Сказания былых времен». Сказки в сборнике были из самых древних и знаменитых, а наша книжка до того истрепалась, что страницы в середине пришлось вклеивать обратно скотчем.
– Какую?
– Как-то раз, – начал он, – один юноша забрел в лес к Стрибору. Не знал он, что лес зачарован и живут там всевозможные волшебные создания. Была в лесу и добрая, и злая магия, и чары не могли развеяться, пока не придет человек, способный снять заклятье, – кому родная жизнь, хотя и не без горестей, была бы дороже всех радостей и благ на свете.
Отец захлопнул книжку, но я и виду не подала, что мне невтерпеж: я знала, что он еще не закончил, просто подсматривать в книжку ему было незачем.
– Наколов немного дров, юноша шел домой к матери, как вдруг, – отец вскочил и деланно споткнулся, – переступил порог владений Стрибора. По ту сторону все будто бы светилось золотыми искорками, словно было выстлано светлячками.
Я попыталась представить такой же опрятный и мерцающий огнями закоулок в Загребе, но в последнее время город растерял свою магию.
– И женщина, представшая перед ним на поляне, была столь же прекрасна. Женщины прекраснее он в жизни не встречал.
– Это все неправда! – выпалила я. – Она притворялась!
– Тут ты права. Она была змеей в обличий женщины. Но юноша об этом не знал. Он слепо поддался ее красоте.
– Но мать все поняла.
– Когда юноша привел ее в свой дом, мать тут же увидела, что язык у женщины раздвоенный, как у з-з-з-з-з-з-з-з-з-з-змеи! – отец высунул язык и по-змеиному зашипел. – Мать пыталась предостеречь юношу, но тот не слушал. Он утверждал, что счастлив. И вскоре они с женщиной-змеей поженились.
Новоиспеченная невестка очень плохо обращалась со свекровью. Та была уже старушкой, но невестка нагружала ее тяжелой работой, заставляла готовить, прибираться и ухаживать за садом. По ночам мать юноши сидела у себя в комнате и в слезах раздумывала, как бы выпутаться из этой беды…
– А дальше? – перебила я на самом интересном месте. – Феи!
– Феи услышали отчаянный зов о помощи. И вот они глубокой ночью прилетели в деревушку на склоне горы и через кухонное окошко залетели в дом.
– А как они выглядели?
– Они были окутаны облачком желтого света, и у каждой – по паре крылышек не толще бумаги, трепещущих так быстро, что их было еле видно! Как у колибри.
Я как-то видела колибри по телевизору. Мне показалось, слишком уж она тяжелая, чтобы так в воздухе зависать.
– Феи подхватили женщину за рукава ночнушки и понесли ее прочь из деревушки, вниз с горы и через рощу высоченных белых дубов – туда, где их дожидался Стрибор, лесной царь. А жил Стрибор в золотом замке, в дупле самого большого и могучего дуба…
– А как он замок уместил в дупле?
– С помощью магии, Ана. И вот, примчали феи старушку к его дереву, и навстречу им выходит Стрибор. «Я СТРИБОР, ЛЕСНОЙ ЦАРЬ! КТО ИДЕТ?» – басом проревел отец точно под стать Стрибору – «Я – Брунгильда, и мой сын взял замуж злую женщину-змею!» – пропищал он.
– Брунгильда? – спросила я.
Меня посмешило забавное имя – отец для этой сказки каждый раз придумывал новое.
– «Ах, да, Брунгильда, о твоих невзгодах я знаю и могу тебе помочь. Как тебе известно, я очень силен и многое умею. – Отец выпятил грудь и упер руки в бока. – С помощью моей невероятной магии я могу вернуть тебя во времена твоей юности. Я заберу твои последние пятьдесят лет, и ты снова станешь молодой и прекрасной!» Женщина обрадовалась, что сможет вернуть свою молодость и вырваться из лап злодейки-невестки. И согласилась. Тогда Стрибор стал стягивать клубы магии со всего леса. – Отец выдержал паузу, одновременно изобразив, как эффектным жестом стягивает магию. – И возникли перед ними исполинские ворота. Стрибор сказал женщине, что стоит ей пройти через них, как она вернется назад во времени. Женщина уже одной ногой ступила за порог, как вдруг спохватилась: «Погоди! А как же мой сын?» Стрибор усмехнулся на такой глупый вопрос: «А откуда ему взяться в твоей новой жизни, в юности?» Тут женщина отстранилась. «Я уж лучше сына сохраню, чем буду припеваючи жить без него», – сказала она. И вмиг, – отец щелкнул пальцами, – Стрибор исчез, и лесные чары развеялись. А злая невестка опять обратилась в змею. Ведь в лес вошла та, кому родные горести были дороже всех благ на свете, и сняла заклятье.
Отец по самый подбородок накрыл меня одеялом.
– Понимаешь, Ана? Даже когда нелегко, за что-то стоит побороться.
– Наверное, да.
На меня вдруг опять навалилась усталость.
– Вот и ладно, – ответил он и поцеловал меня в лоб. – Laku noć.
Он вернул книжку сказок на полку и выключил лампу, а я уткнулась в складки дивана.
4
Два дня спустя в президентский дворец попала ракета. Мы с одноклассниками сидели в убежище и ждали сигнала отбоя, чтобы вырваться из заточения полумрака и плесени. В этом убежище койки были трехъярусные, и, дожидаясь своей очереди на велогенератор, мы затеяли игру, где нужно было вскарабкаться на самый верх и спрыгнуть, а выигрывал тот, кто громче всех шмякался подошвами кроссовок о цементный пол. Наша учительница, которая такие атлетические выходки обычно быстро пресекала, строго велела не переломать кости, но останавливать нас не стала. В этот раз все как-то затянулось. Я мельком оглядела мясника, самоназначенного караульного, с дряблой фигурой, перетянутой кровавым передником. Из нагрудного кармана у него торчала переносная полицейская рация, и он шептался о чем-то с кассиром из соседней лавки. Вдруг мясник обернулся и почти что судорожно стал возиться с дверными засовами – я ни разу не видела, чтобы он так быстро орудовал своими пухлыми руками за прилавком.
– А разве был сигнал? – спросил Лука.
Я сигнала не слышала, но дверь отворилась, и хилые детские ноги не вынесли натиска толпы, хлынувшей вверх по ступенькам. К тому же нам не хотелось пропустить все веселье. Напирая друг на друга, мы с одноклассниками выбрались по лестнице на свет.
Сначала – запах. Землистый запах горелого дерева, химозная вонища от расплавленного пластика и какой-то кисловатый, непонятный смрад. Как оказалось, запах плоти.
А потом – дым: над центром города клубились три столба, расползаясь вширь плотной темно-красной завесой.
Тут уже треволнения и веселье сменились откровенным страхом. Голова шла кругом, будто кто-то затянул посередине веревку и выкачал весь воздух. Где-то за спиной учительница кричала, чтобы мы расходились по домам. Однако все, кто выбрался из убежища, как один пошли на место взрыва. Я схватила Луку за руку, девочка сбоку вцепилась мне в футболку, и другие тоже стали подтягиваться, пока весь класс не образовал сумбурную людскую цепочку. Страшнее было оказаться порознь, чем идти в горящий город.
Мы добрались до подножия каменной лестницы, ведущей в центр города, к Банским дворам. Лестницу полиция уже оцепила, и мы просочились мимо столпившихся взрослых, взобравшись на бетонную террасу, чтобы рассмотреть получше. На неделе мой отец работал в центральном офисе транспортной службы, но по каким дням, вспомнить не получалось. Взрыв же прогремел не слишком близко, чтобы и его задело? Сквозь дымку ничего не было видно, и я вглядывалась в лицо каждого попадавшегося на глаза плечистого мужчины, но отца так и не нашла.
Отовсюду доносились обрывки противоречивых новостей:
– Слышали? Президент взорвался прямо за рабочим столом!
– Да ладно, они ж его неделю как в бункер отправили.
– А вы слышали? С ним и жена была!
Сзади послышался чей-то голос:
– Детишки, вы тут что, одни?
Мы с одноклассниками напугались, что кто-то вдруг заговорил именно с нами, а не у нас над головами, так и обожгло испугом, будто нас поймали за списыванием на контрольной по математике. Я обернулась и увидела репортера – тот держал большущий микрофон и возился с проводком от наушника. Одет он был в серый жилет с нейлонно-металлическим отблеском.
– Мы не одни, – стала оправдываться я. – Мой папа тут…
– А вам-то что? – перебил нас Лука, выпятив грудь под стать массивному жилету репортера.
Тут подоспел и оператор, думал детишек заснять, но репортер вдруг замялся.
– Шли бы вы домой, – сказал он и в смятении выдал свой французский акцент.
Его чужеродность смела последние крупицы авторитета.
– Сами домой езжайте, stranac[3], – расхрабрившись, ответила я.
Наши все захихикали, и я стояла, упиваясь, хоть и мимолетным, одобрением девчонок. Во мне кипели отвага и даже какая-то сила.
– Stranac, stranac, – вторили наши.
Один швырнул в репортера огрызком от яблока и попал прямо в жилетный наплечник.
– Да мне-то что, хоть все тут подорвитесь, шушера цыганская! – крикнул он.
Он жестом скомандовал оператору отойти на пару метров, чтобы мы не влезли в кадр, и начал репортаж заново.
Рядом с дворцом прогремел еще один взрыв, и ударная волна прокатилась вниз по склону. Тонюсенькая, с прядку волос, трещинка в бетоне протянулась прямо у нас под ногами. Разойтись по домам показалось вдруг не самой глупой идеей. Мы пустились наутек и пронеслись с Лукой по Илице, пока наши пути не разошлись.
– Удачи! – крикнула я, и мы разбежались.
Глупость ляпнула, сразу подумала я, но тут из-за угла выехала очередная вереница скорых, и за воем сирен я уже не услышала, ответил он мне или нет.
Домой я добежала вне себя, насквозь пропахшая пожаром, и распахнула дверь с такой силой, что еще сильнее раскрошила в месте удара трещину в стене, оставленную схожими всплесками чрезмерной горячности.
– Где тебя носило? – крикнула из спальни исступленным голосом мать.
– Я в убежище была. Ты же слышала про Банские дворы?
Я думала, она меня сейчас опять обхватит крепко-накрепко, как после первого налета, но вместо этого мать смерила меня взглядом и сказала:
– Вся провоняла. Господи, Ана, ну почему ты водишься только с мальчишками? – И тут же ускользнула обратно к себе.
Я пошла было следом, но остановилась у порога. Хотя сперва ее реакция меня озадачила, я распознала наживку, призванную вовлечь меня в уже заезженный спор; ей хотелось, чтобы я болтала по пустякам, прыгала на скакалке, готовила выпечку; а мне хотелось кататься на велике, купаться в Саве и гонять в футбол. Мне так нравилось, когда на руках растрескивалась засохшая грязь, а джинсы на коленках были перепачканы травой, мне как бы придавали значимости оставшиеся на одежде следы моих дневных похождений. Почти все вещи в моем распоряжении, велосипед в том числе, достались мне от мальчика этажом выше. Но, хоть матери и претили мои мальчишеские замашки, может, ее утешало, что буквально все необходимое для моего содержания нам отдавали бесплатно.
Существовала сложная система передачи вещей на доноску, объединявшая соседей с чужими людьми на другом конце города. Мне всегда было любопытно, кто изначально покупает все эти вещи, и я воображала, как на верхушке цепи какая-нибудь королевская семья заказывает целые кипы одежды, а потом распространяет их по разным родственным каналам сбыта. Мы то и дело подмечали где-нибудь на улице знакомую футболку на ком-то из общего круга друзей, только у нас было негласное правило не упоминать об этом. На выходных по утрам мы отскребали пятна с наших новых старых вещей, вымарывая друг у друга воспоминания.
– Девочки там тоже были, – еле слышно ответила я.
Но мать не стала дальше спорить и с деловитым видом продолжала ходить из угла в угол. Перетащила с прикроватной тумбочки на стол стопку домашних работ, поправила карандаши, стоявшие навытяжку в кофейной кружке рядом. Верный признак: что-то стряслось. Я уже заметила, что мать забирала Рахелу к себе на кровать, но теперь присмотрелась внимательней. Рахела полулежала на кипе подушек, а на слюнявчике у нее проступали красные пятнышки.
– Мама? Это что, кровь?
Рахела закашлялась, и на губах у нее выступила слюнка зловеще-розового цвета.
– Это из-за нового лекарства. Доктор Карсон нас предупреждала.
– Значит, оно помогает? – спросила я.
Мать с размаху задвинула ящик комода.
Когда отец вернулся домой, завязалась ссора. Родители кричали что-то про больничные счета и пограничный контроль, про Банские дворы, убежища и Америку. Кричали про Рахелу, потом про меня.
Я с Рахелой на руках вышагивала взад-вперед по гостиной. Ор доносился из-за смежной стены.
– Мне надоело ждать! Надоело, что ты постоянно просишь меня подождать! – кричала мать.
– От меня-то ты чего хочешь? Что нам еще остается – только смотреть, поможет ей лекарство или нет.
– Не помогает оно! Надо ехать.
– Никто не даст нам визу, мы же потенциальные беженцы.
– Но ведь у нас надежная работа. И квартира.
– Дияна, весь город в огне. Так что мы – потенциальные беженцы.
Кто-то из них с грохотом раскидывал лежавшие на столе вещи.
– К тому же, – добавил через некоторое время отец. – Я и так уже подал документы. На всех.
Я очень смутно понимала правила с паспортами и визами и в чем суть подачи документов, но что в ссоры лучше не встревать – это я уяснила давно. А потому, закутав Рахелу вторым одеялом, я со всей силы дернула дверцы, крест-накрест укрепленные двойным слоем скотча, и сбежала на балкон. Вид с высоты девятого этажа охватывал большую часть города. Кучка небоскребов вдалеке по правой стороне служила наглядным образчиком самой современной, неприглядной архитектуры Загреба. Называли их высотками «братьев Домани», хотя никто и знать не знал никаких братьев Домани и почему их именем назвали многоэтажки. В тот жилой комплекс заселили стольких людей, что по городу ходила шутка, мол, если знакомого не удается выследить, надо всего-то выслать письмо на любой адрес в высотках.
По левой стороне выше всех зданий в округе вздымались шпили-близнецы Кафедрального собора Загреба. Я не могла припомнить случая, чтобы собор хотя бы частично не был спеленут лесами с брезентом, но это даже добавляло его образу величия, будто все эти раны напрямую воплощали исповеди и печали города. По вечерам, еще до войны, два прожектора подсвечивали каменные башни парными лучами теплого золота. Теперь же свет в преддверии очередного затемнения гасили, и на фоне ночного неба стало трудно четко провести очертания шпилей.
В воздухе еще витал остаточный запах дыма, но облако над центром города понемногу рассеялось. Я легла на спину, свесив ноги между железных прутьев перил и крепко прижав Рахелу к груди. Она не спала, но притихла. Когда меня что-то расстраивало, на балконе всегда становилось полегче, и я подумала: вдруг у нее то же самое.
Потом мать позвала меня домой и отругала за то, что я вынесла Рахелу на холод. Я попыталась вспомнить, какой мать была до рождения младшей сестренки, всегда ли так на меня раздражалась, но на память ничего не приходило, кроме всегдашней суеты вокруг вопящей малышки.
– Поправляйся скорей, – шепнула я Рахеле.
Но тут я поняла, что надеюсь на это не только ради сестры, но и ради самой себя, и мне стало стыдно.
Я отдала Рахелу на руки матери, и та ушла в спальню, закрыв за собой дверь. Через пару минут в комнату зашел отец и сел за пианино. Он сыграл пару первых тактов одного из риффов Спрингстина, набравшего популярность еще до войны, но сфальшивил и бросил играть. В лучшие времена он частенько играл – доставал из ящика в скамье целую кипу желтеющих нотных листов мне на выбор. Идеально у него не выходило, но получалось всегда узнаваемо, а ведь он в жизни уроков не брал.
Музыка, как он при мне не раз говорил, все равно что десерт. Можно прожить и без него, но жизнь будет уже не та. Иногда, по вечерам, когда полагалось делать уроки, мы с отцом снимали с полки магнитофон и ставили его на пол прямо посреди гостиной. И когда на радио звучала песня, которая нам нравилась, мы бросали все свои дела, бегом неслись в комнату и кидались к магнитофону, точно вратари в футболе, руками вперед. Кто первым, стирая о ковер коленки, добегал в порыве неумеренного атлетизма к приемнику, тот и нажимал кнопку записи. И потом, пока меня еще не отправили спать, мы вписывали на наклейку новые песни и убирали магнитолу обратно на полку, а кассету бережно клали к остальной коллекции песен без первых десяти секунд. А иногда, если кассета вдруг ломалась, мы ее потрошили, доставая переливчатую полупрозрачную пленку и, раскидывая ее по комнате, бегали и хохотали, натыкаясь на ножки мебели. Мать, которая чаще всего ворчливо пресекала любые поползновения в сторону прокрастинации, никогда не прерывала наших шаловливых диссекций.
Но сегодня вечером, когда отец включил радио, в эфире были сплошь помехи.
– Слеме тоже разбомбили, – пояснил отец. – Пытались сбить сигнальную вышку.
Он до упора провернул колесико по очереди в оба конца и выключил приемник. Я услышала, как он дыханием подстроился под ритм и стал тихонько напевать какой-то новый мотив, пришедший с Загорских холмов, гимн восточно-хорватских солдат.
– Nećete и Čavoglave dok smo živi mi. Пока мы живы, не пройти вам в Чавоглаве.
– Nećete и Čavoglave dok smo živi mi! – подхватила я.
– Тихо! – крикнула мать через стену.
– Dok smo živi mi! – крикнул отец в ответ книжной полке.
Я захихикала. Мать уже крутилась на кухне, гремя тарелками, и улыбка на лице отца померкла.
– Все, Ана, спать, – сказал он.
– Допой сначала, – попросила я, заправив диван простыней и натянув одеяло.
Отец оглянулся на мать, затем выключил лампу и шепотом пропел слова мне на ухо.
Утром полиция соорудила из мешков с песком укрепления. Прежде чем отправиться в школу, я вышла на балкон и смотрела, как они перекрывали подступы к городу. Мешки передавали по цепочке и сваливали в аккуратные перекрестные стопки, а люди на стремянках выравнивали верхние пласты.
Эти укрепления должны были послужить баррикадами, за которыми можно стоять и стрелять, если сербы явятся брать город силой. Но доверия они не внушали, наоборот, отдавали наивностью. Будто мы правда верили, что лавина танков – все равно что потоп и грудой песка мы запросто ее остановим. Как будто никогда не видели репортажей, где танк подминает под себя «жука» на улицах Осиека или проезжающий по обочине военный грузовик пускает пассажирский автобус под откос. Никому как будто даже в голову не приходило, что перекрывать подъездные дороги – все равно что перекрыть пути отхода.
Но вчерашний страх уже притупился, и мы с друзьями условились после уроков пересечься у ближайшей баррикады; она так и манила нас, такая высоченная и притягательная, – чем не площадка с кучей турников и перекладин. Под конец недели груды мешков с песком вписались в наш игровой ландшафт. Войнушка скоро стала нашей любимой игрой, а парк мы окончательно забросили. Мы собирались около мешков, ведь там границы были уже обозначены. Если удавалось убедить достаточно участников играть за сербов, мы делились на команды – четников и хорватов, а это значило, что жизнь у каждого одна, и если кто-то умер, мертвым и остается. Игра кончалась, как только одна команда подчистую убивала другую. Если команды не набирались, мы играли в войнушку по принципу «каждый сам за себя», где у всех по три жизни и убивать можно любого без разбору.
В обеих версиях замысел был в том, чтобы убивать игроков из воображаемого пистолета; заместо него годилась любая дощечка или бутылка из-под пива. Только надо было обязательно пересечься взглядом с тем, кого убиваешь, чтобы избежать разногласий. В основную игру входило еще два побочных соревнования. В одном нужно было как можно натуральнее воспроизвести пулеметную очередь – лучшие игроки знали характерные звуки Калашникова, томпсона и збройовки. Тут обычно выигрывал Лука. В другом нужно было лучше всех сыграть убитого. Если бы мы начисляли очки, то за падение в замедленной съемке давались бы бонусы. Посмертные судороги или бессвязное бормотание тоже засчитывались, если не переигрывать. А тот, кто умирал с неестественно вывернутыми конечностями и мог дольше всех протянуть в этой позе, выигрывал.
Если при штурме извне мешки еще помогли бы, то против тех, кто был уже внутри блокады, они никак защитить не могли. Поговаривали, сербы из гражданских в Загребе взяли дело в свои руки – стали мешать взрывчатку прямо на кухнях. Изготавливали из подручных вещей мины-ловушки и подкладывали на тротуар; особенно любили начинять игрушечные машинки с шариковыми ручками. Мате клялся, что чуть не клюкнул на пивную банку – пнул ее, а та как вспыхнет. Прожгла ему снизу штанину, но не взорвалась, мол, а быстро затухла, так что мы сомневались, верить ему на слово или нет. Но учительница воспринимала такие истории всерьез и каждый день напоминала, что нельзя ничего подбирать на улице, пусть даже самое блестящее. Жестокий урок для бережливых жителей, и так уже под гнетом пайков.
Томислав из нашего класса обнаружил старшего брата в переулке за квартал от дома, но к тому моменту кровь у него уже запеклась и забилась в трещины на тротуаре. Никто нам так и не сказал, что случилось, во всяком случае, прямым текстом, но из пересудов у нас над головами мы поняли.
Два дня спустя я видела Томислава в убежище во время налета. Мы с ребятами пихались, стоя в очереди на велогенератор, как вдруг вошел он. Мы бросили толкаться и уставились на Томислава. Его опустошенный взгляд напугал меня сильнее всяких слез. Мальчик на велогенераторе без лишних слов остановился. Томислав прошел мимо нас и сел за велосипед.
Я немного постояла, глядя, как неистово он крутит педали, преобразуя боль в энергию – во что-то осязаемое и научно объяснимое. Потом очередь разбрелась, и мы перешли в другой угол, чтобы дать Томиславу побыть наедине с собой, как вроде бы и полагалось согласно кодексу военного времени, который мы изобретали на ходу.
5
Лето резко и без лишних прикрас уступило место осени, как в Загребе обычно и сменялись времена года. Листья побурели и сразу опали, а небо словно побелили грязной тряпкой. Иногда стоял такой холод, что, казалось, вот-вот пойдет снег, но вместо этого тяжелые, набухшие облака сыпали мелкой моросью, отбивая всякое желание играть на улице. Мы с друзьями отсиживались по домам, а взрослые выходили на улицу с хмурым видом, вооружившись черными зонтами.
После взрыва дворца Хорватия официально провозгласила независимость, что повлекло шквал преобразований, ставивших под сомнение самые обыденные мелочи прежней жизни. Знаменитые на всю Югославию поп-исполнители стали перезаписывать свои хиты на двух диалектах – такие с виду безобидные слова, как кофе, следовало заменять на kava для хорватской публики и kafa для сербской. Даже то, кто и как привык здороваться, подвергалось переоценке: целовать в обе щеки при встрече было допустимо, а третий поцелуй – уже лишний, обычай скорее православный, а значит, предательский.
Осмысляя крах родного языка, мы с Лукой засыпали друг друга вопросами.
– Как думаешь, придется менять свидетельство о рождении, раз Югославия уже не Югославия? – спросил он.
– Вряд ли. Родились-то мы еще в Югославии.
– А медицинский полис? Паспорт?
– Паспорт… – задумалась я. – Наверное, паспорт придется менять после победы в войне.
– А трамвайный проездной?
– Трамвайный – да кому он сдался? Мы же никогда не покупаем проездных.
Я оглянулась на него, и Лука дурашливо улыбнулся.
– Повелась.
– А когда мы поженимся, – сказала я спустя мгновение, – как наших детей в свидетельстве запишут, хорватами или боснийцами?
Лука резко осадил меня:
– Чего?
– Когда мы поженимся…
– С чего ты взяла, что мы поженимся?
Я об этом как-то даже не задумывалась – просто приняла как должное.
– Ну мы ведь лучшие друзья?
– Не думаю, что все так просто.
– Почему?
– Тут любовь должна быть и все такое. Понимаешь?
Я задумалась.
– Ну, я тебя люблю, – ответила я. – Мы уже сто лет знакомы.
– Но любовь это или нет, понимают только в подростковом возрасте, когда целуются, – возразил Лука. – В смысле, придется подождать, тогда и проверим.
– Ладно.
– Только в школе ничего такого не ляпни. Надо мной и так уже смеются.
Я и не догадывалась, что мальчишки точно так же дразнят Луку, как девчонки – меня.
– Конечно, – ответила я, и мне стало неловко.
Я пожалела, что вообще подняла эту тему, и подумала, может, под каким-нибудь предлогом улизнуть домой, но Лука перекинул ногу через раму и поехал дальше, так что я рванула следом. Мы проехали баррикаду, где мальчишки из нашего класса лазили по грудам мешков. Лука помахал им рукой.
– Давай о чем-нибудь другом поговорим, – сказал он. – Ты деньги видела?
Правительство уже пустило в производство новую валюту, тоже динары, но с изображением Загребского собора на обороте каждой купюры независимо от номинала. Сначала это даже будоражило – держать в руках деньги с надписью «Республика Хорватия» неказистым шрифтом официально существующей страны, – и радовало, что запечатленный на них вид открывался у меня с балкона квартиры. Но никто даже не знал, сколько стоил динар, цены безбожно колебались день ото дня, а в некоторых лавках, где заведовали сербы или расчетливые дельцы, динары не принимали – боялись, что деньги опять поменяются в ходе войны. Для покупок на хоть сколько-нибудь значимую сумму в ход шли немецкие марки.
Мать посылала меня к мяснику с целой пачкой новых динаров и поручением купить пакет костей, а потом при мне варила суп со вкусом мяса. И разливала по тарелкам с каждым разом уменьшавшиеся порции, а сама порой вообще ничего не ела, уходя из-за стола под предлогом головных болей или проверки домашних работ. За ужином я никогда не наедалась, но читать по лицам родителей наловчилась лучше, чем они себе представляли, поэтому не подавала виду.
Петар с Мариной, как обычно, приходили каждые выходные, и Марина с матерью объединяли припасы, чтобы накормить всех сразу. На вино и сигареты денег больше не было, поэтому мы пили воду, а Петар набивал рот жвачкой, а когда заканчивалась и она – грыз ногти.
Как-то в воскресенье Марина приехала вся побледневшая. Мать отдала Рахелу мне, и они вдвоем ушли в спальню шептаться за закрытой дверью. Я пыталась отрешиться от гнетущей атмосферы и ходила взад-вперед по комнате, держа Рахелу лицом вперед, чтобы она все видела и, может, на время забыла о том, что болеет и наверняка проголодалась. Я пересказывала ей на ушко шутки с площадки. Что за штука – маленькая, красная и катается то вверх, то вниз? Помидор на лифте. Что будет, если усадить двенадцать сербок в круг? Полный рот зубов. Иногда мне казалось, что на кульминационной реплике она улыбалась. Рахела исхудала, но плакала уже реже, и я сделала вывод, что лекарство помогает, несмотря на легкий присвист у нее при каждом вдохе.
Наконец Марина с матерью вышли из спальни, и Петар объявил: ему через неделю надлежало явиться на учебный полигон.
– Волнуешься? – спросил отец.
– Нет, – ответил Петар. – Просто форму растерял!
Он похлопал себя по животу и, посмотрев на меня, ухмыльнулся в надежде рассмешить, но даже я заметила, что он схуднул и глаза его совсем не улыбались.
– Куда тебя назначили?
– Тут неподалеку. После обучения буду в кольце обороны Загреба. Может, буду даже наезжать домой на выходных.
– Можешь пожить у нас, если захочешь, Марина, – предложила мать.
– Что за глупости. Сама управлюсь.
– Даже не заметит, что меня дома нет, – сказал Петар.
Все четверо переглянулись, и меня кольнуло досадное чувство, знакомое с самого детства, когда не понял шутку, а вокруг все смеются, только сейчас в квартире повисла тишина, не считая бряцания ложек о миски и тяжелых вздохов Петара.
Я изо всех сил старалась не спать и слушала, о чем на кухне говорят родители.
– Мне тоже надо ехать. Всем, кто твердо стоит на ногах, надо ехать на защиту города, – сказал отец.
– Солдат у нас предостаточно. С твоими-то глазами – лучше уж так.
– Лучше бы я мог свою семью защитить.
– Все будет хорошо, – сказала мать.
Обычно именно отец ее утешал, и, подслушав, как они поменялись ролями, я почувствовала себя виноватой.
– А еще я рада, что ты рядом. Вместе с нами.
– Я тоже, – после некоторой паузы отозвался отец, и уже в полусне я услышала их поцелуй.
Воздушная тревога стала нашим будильником, и в первые месяцы мы прилежно ему подчинялись. Сирена в час ночи поднимала всех с постелей и гнала натягивать ботинки – в коридор под свет флуоресцентных ламп (а если отключали электричество, в кромешную тьму) высыпали заспанные соседи. Той ночью я как будто поспала всего пару секунд, как вдруг отец поднял меня с дивана вместе с одеялом, а следом за нами пошла мать с Рахелой. Отец нес меня по лестнице в подвал, и я лежала в полусне, уткнувшись головой ему в грудь, а наши сердца отбивали быстрый и неровный ритм, свойственный тем, кого посреди ночи вытащили из постели. Холодок в подвале продувал пижаму насквозь, и, сидя возле нашей шупы, я покрепче обернула одеялом плечи, надеясь уснуть.
Только я начала проваливаться в теплое забытье, как сирена завыла отбой. Пока я пыталась продрать глаза, отец донес меня по лестнице наверх и уложил обратно на диван. Но как только он ушел в другую комнату, сирена завыла снова. Рахела опять разревелась. Я натянула на голову одеяло. На пороге показался отец, и к груди он прижимал целый ворох одеял и подушек.
– Ана, пойдем.
– Не хочу опять туда, – заныла я, но все равно встала с дивана.
Он скинул ворох прямо среди кухни и повел меня к чулану, расчищая место на полу и расправляя одеяло, насколько позволяло тесное пространство. Я посмотрела на отца и, прочитав безмолвное «прости» у него во взгляде, тут же шагнула внутрь и села, прижав колени к груди. Мать пристроила Рахелу на подушке рядом со мной, после чего они с отцом легли у входа в чулан. Спала я, упершись затылком в метлу, а отец держал меня за руку и сжимал ее каждый раз, как звучала сирена, до самого раннего утра.
6
Проснулась я в пустой квартире. Рахелы на подушке рядом не было, на затекших коленях я выползла из чулана и с трудом поднялась на ноги. Телевизор на кухне тарахтел перед пустыми стульями. Входная дверь нараспашку – проявление рассеянности, моим родителям не свойственной. В панике я выскочила в коридор. У соседей двери тоже были открыты, внутри галдели телевизоры, а в комнатах – никого.
– Tata[4]! Ты где? – крикнула я посреди коридора в надежде выманить хоть кого-нибудь из соседей, чтобы меня отругали за поднятый переполох.
Но на крик никто не вышел. Я уж было подумала, что в доме больше никого не осталось, как вдруг через весь коридор кто-то шепотом позвал меня по имени.
– Пс-с-с-с-с-с-с, Юрич, – прошипел женский голос.
Оказалось, это старенькая нянечка Рахелы. Она выглядывала в щелочку двери. Я протиснулась внутрь. Старушка стояла, ссутулившись над кухонным столом, опутанная телефонным шнуром, и что-то шептала. Когда я глянула на нее, она прикрыла трубку ладонью – рука, вся в венах, бледнее бумаги, казалась чуть ли не зеленой.
– Они все там, внизу, – сказала она.
И костлявым пальцем ткнула в сторону окна. Я метнулась к лестнице.
На улицу как будто высыпали жильцы со всего здания и сбились во дворе в тесные гомонящие кольца. Носовые платочки, объятия, потекшая тушь. Завидев родителей с Рахелой, извивавшейся в клубке из одеяла у матери на руках, я облегченно выдохнула, а потом взвилась от злости, ведь про меня-то забыли.
– Tata! – Я обхватила рукой его ногу.
Отец положил мне руку на плечо, не прекращая оживленную дискуссию с одним из главных караульных.
Я выскользнула у него из-под его руки и протолкнулась в самый центр кольца, в которое стянулись родители и соседи. На этот раз я окликнула мать и потянула за карман передника. Уже одно то, что мать вышла в переднике, говорило о нешуточности утренних событий, иначе бы она ни в жизнь не показалась так на людях.
– Мама, – позвала я, теперь уже робко. – Почему вы ушли без меня?
И опять родители меня как будто не слышали, но я узнала о случившемся из слов, витавших приглушенным рокотом по двору и звучавших иногда так синхронно, будто кто-то нарочно говорит в унисон.
«Vukovar je pao». От такого всеобъемлющего шепота становилось жутко, созвучно смыслу сказанного. Вуковар пал.
Вуковар держал осаду много месяцев. Люди из веревочного городка, которые теперь жили в Сахаре, и мальчишки, которых посреди учебного года привели в наш класс, бежали заранее. Мы слышали рассказы про родных и близких, которых строем уводили в лагеря для переселенцев – и поминай как звали; слышали рассказы о тех, кто остался, о мужчинах и женщинах с самодельным оружием, отстреливавших солдат ЮНА из окон собственных спален. Но я не понимала, что значит «пал», и пыталась представить что-то сопоставимое. Сначала я подумала про землетрясение, хотя сама ничего такого не переживала. Потом я вспомнила утесы в Тиске, куда мы ездили летом на отдых, и представила, как часть скалы рушится и падает в Адриатику. Но ведь Вуковар не крохотная деревушка у моря. Ракета, попавшая в Банские дворы, обрушила часть зданий на взгорье, но это лишь малая доля Загреба. Я понимала, что павший город – зрелище наверняка куда страшнее.
Скоро стало ясно, что кучки людей не статичны, а движутся куда-то в круговой толчее, но из-за роста я не видела, куда именно. Наконец людской круговорот вывалил со двора на главную улицу, и краем глаза я увидела, к чему было приковано всеобщее внимание: в центре стояла группка дрожавших мужчин и мальчиков, захлестнутых каким-то небывалым ужасом, так что даже я распознала в них беженцев. Вид у них был еще обреченнее, чем у людей из первой волны, взгляд ошалелый, а тело неестественно исхудавшее. Сжимая в руках клочки бумаги с адресами дальних родственников, друзей семьи, кого угодно, кто бы только согласился их приютить, они совали их под нос моим родителям и соседям и передавали обрывочные сведения с передовой в обмен на указания, как пройти до дома их родственников.
Какой-то мужчина из группы схватил отца за предплечье и трясущейся рукой сунул ему под нос бумажку с адресом. Лицо у него было потемневшее, под скулами – пустые впадины.
– Они убивают их, – сказал мужчина.
– Кого? – спросил отец, высматривая на бумажке зацепки.
– Всех.
– Не хотите супа? – спросила мать.
Дома, по телевизору, я увидела, что такое павший город. Репортаж был иностранный. Все хорваты в Вуковаре либо сражались, либо уже попали в плен, поэтому новостное агентство перехватило трансляцию из Германии, и слова корреспондента звучали как набор каких-то непонятных согласных. Они вели прямое включение, и закадровый голос шел без перевода, но что беженец, что мы с родителями прильнули к экрану, как будто если долго смотреть, то каким-то образом мы овладеем немецким. Цементные фасады домов стояли изувеченные, изрубцованные пулями и минометами. По главной улице города мчались танки ЮНА, а следом шел конвой белых миротворческих грузовиков ООН. Вдоль дороги, где когда-то, видимо, росла трава, теперь вся вытоптанная и обращенная в грязное месиво, люди лежали штабелями вниз лицом, уткнувшись носом в грязь и закинув руки за голову. Между рядов расхаживал бородатый солдат с калашом. И стрелял. Где-то кто-то вскрикивал. Камера дернулась в сторону и развернулась, вместо этого снимая обрушение церковного шпиля. Через динамики телевизора донесся приглушенный рокот далекого взрыва. На заднем плане под черными флагами с черепом маршировали по пустынной улице другие бородатые мужчины, распевая: «Bit ćе mesa! Bit ćе mesa! Klaćemo Hrvate!» На мясо их! На мясо! Перебьем всех хорватов!
– Выключите, пожалуйста, – попросил беженец.
– Минутку, – пробубнил отец.
Но тут в квартиру вдруг ворвался Лука, припечатав ручку двери прямиком в пробитую мной трещину.
– Ана! Vukovar je pao!
– Я знаю, – ответила я. И кивнула на телевизор и сгорбленного над столом мужчину, который сидел спиной к телевизору и большими жадными глотками уплетал тарелку супа, выделенную отцу на обед. Лука весь покраснел и поздоровался с моими родителями. Он сунул руки в карманы джинсов, и мы вчетвером столпились вокруг телевизора, поглядывая, кто как реагирует на эту кровавую бойню.
– Маму-то предупредил, что ушел? – спросила моя.
– Да, – ответил Лука, но как-то слишком уж поспешно.
Он схватил меня за руку и потащил к двери.
– Может, лучше посидите у нас? А я вам что-нибудь перекусить приготовлю.
– Ну мам, – ссутулилась я в знак протеста.
Я знала, что Лука пришел, поскольку счел осквернение Вуковара уважительной причиной прогулять уроки, но у нас было больше шансов уйти, если вести себя как ни в чем не бывало.
– Нам же в школу надо, – заныла я. – А то еще опоздаем.
Но мать никогда не слушала нытье и, пропустив мои слова мимо ушей, принялась готовить смесь для Рахелы. Мы с Лукой тихонько прошмыгнули в гостиную.
Беженец, прикончив суп, горел желанием уйти подальше от телевизора, а потому пошел следом и сел на дальний край дивана. Лицо у него заросло щетиной и грязью, рубашка вся перепачкалась, а под отросшими ногтями было черным-черно. Мне стало как-то не по себе, и я пожалела, что родители не приглядывали за гостем, но они возились с Рахелой, пытаясь ей хоть что-то скормить – в итоге просто пичкали ее едой через силу, – и оба ничего не заметили.
– Он увел мою жену, – сказал беженец. – Я через стенку слышал, как она кричала.
Мы с Лукой сидели, вытаращившись, и боялись шевельнуться.
– У него на ожерелье были нанизаны уши. Уши, срезанные с людей.
Мужчина обхватил руками голову, стиснув пальцами уши – будто проверял, на месте они еще или нет. Мне отчаянно хотелось пойти уже в школу. Казалось, целая вечность прошла, когда наконец из-за угла показался отец.
– Только сразу после уроков домой, хорошо? – Он вскинул брови.
– Да, – ответила я, не привыкшая к комендантскому часу, но готовая на компромисс.
– Тогда вперед.
Мы украдкой спрыгнули с дивана под шум гремящих кастрюль и кадров обрушения здания. Отец подмигнул нам, и мы выскользнули за дверь.
Когда я вернулась из школы, беженец уже ушел. Родители не сказали куда, а я и спрашивать не стала. На закате мы с отцом прошлись до Зриньеваца, чтобы узнать по метеоколонне на краю парка погоду. Он накинул свою форменную куртку, а я укуталась в пальто с шарфом, но для ноября на улице стояла такая теплынь, что скоро мы расстегнулись. Отец показал мне термометр, объяснил, что такое барометр, и поднял на руках, чтобы я потрогала стеклянную витрину, за которой находились статистические сводки по средней температуре и скорости ветра на каждое время года.
– Может, вырастешь и станешь синоптиком, – сказал отец. – Но придется поднажать с учебой.
– Да, Tata, – отозвалась я, а сама задумалась совсем о другом.
Я взобралась на бордюр фонтана и, схватив отца за руку, чтобы не потерять равновесие, пошла по краю вдоль стоячей воды.
– А что будет с Рахелой?
– Если не поправится, придется отвезти ее к врачу далеко-далеко отсюда. Но с ней все будет хорошо.
– А на Рождество что будет?
До Рождества оставался еще месяц с лишним, но зима всегда была моим любимым временем года: Трг сверкала волшебными огоньками, и на каждом шагу продавали жареные каштаны в бумажных кульках, балкон и улицы внизу укутывало снегом, и в школе начинались каникулы. Я уже была не в том возрасте, чтобы верить в Свети Николу, но мне все равно не терпелось поставить на подоконник ботинок и наутро найти в нем подарки. Правда, насчет нынешнего года я уже не была так уверена: все как будто попадало под угрозу авианалетов и убывающего продовольствия.
– Что ты имеешь в виду?
– Мы все-таки будем его отмечать?
– Кто-то сегодня распереживался! – воскликнул отец.
Он взял мой шарф за бахрому и пощекотал мне щеку.
– Шарф, что ли, туговато затянула? Естественно, мы будем праздновать!
Было что-то в наших разговорах, отчего мне становилось легче, о чем бы мы ни болтали. Мать еще говорила, что у нас с отцом мысли сходятся. Я упорно этого не понимала, пока не увидела нас со стороны, уже по воспоминаниям – когда мы глазели на небо (а такое часто бывало), мы могли непроизвольно обернуться в одном направлении и разглядеть одно и то же лицо в облаках. Тогда в парке я рассмеялась, и отец подхватил меня с бордюра – я, вечно на велике и на пайках, совсем стала худенькая, и он до самого дома нес меня на плечах.
Электричество то резко пропадало, то появлялось – иногда в связи с налетами, но подчас как будто на ровном месте, по прихоти какого-нибудь поврежденного провода. Когда это случалось днем, мы поначалу даже не замечали. А как тени начинали наползать, кто-то из нас под меркнущим светом вечернего солнца обязательно тянулся к лампе, и тут его ждало разочарование. В итоге мы привыкли к перебоям электричества, а через какое-то время перестали даже зажигать запасенные свечи, довольствуясь тем, чем можно было заниматься и в темноте.
Потом стали отключать и воду. У нас и раньше воду перекрывали, но теперь ее не было чаще и подолгу. Из открытого крана сначала шла ржавая жижа, а потом только злобно шипел под давлением воздух. Как-то утром перед школой мать разбудила меня пораньше и с парой топливных канистр отправила во двор набрать воды из колонки на суп и мытье. Власти города и остальные взрослые называли это «муниципальной водозаборной колонкой», как будто для того ее и строили, хотя на деле это был пожарный гидрант, который оснастил гаечным ключом с трубопроводом один жилец из нашего дома.
Я выбежала на забетонированный дворик, помахивая канистрами. На улице уже подмораживало, но солнце еще слегка грело. Панорама кругом преобразилась в картину запустения: ларьки, где продавали сигареты и газеты, стояли заколоченные, старик с шоколадками тоже смотал удочки, бросив свой складной столик одиноко стоять у стены в переулке. Зато колонка снова оживляла пейзаж, пусть и на каких-то пару минут. Завернув за угол, я увидела, что большинство жильцов уже столпились во дворе, прихватив уйму странных контейнеров, и бросилась бегом; воды часто на всех не хватало – за день до этого я опоздала и набрала всего полканистры. В очереди уже стояли две знакомые девчонки из школы, и они помахали мне, подзывая вперед.
– Куда влезаешь, Юрич! – прикрикнула на меня одна бабушка, но я прикрылась болезнью Рахелы и ринулась к девчонкам.
Только я подошла, как в грудь мне брызнула струя воды и растеклась вниз по телу; Вера – девочка, вечно ходившая с косичками, – зажала кран ладонью, и вода брызнула у нее сквозь пальцы, как лучики света.
– Холодно же! – вскрикнула я, но сама уже рассмеялась.
Теперь она нацелилась мне в лицо, и струя попала прямо в рот, а я пустила воду вверх, как ангел из фонтана в Зриньеваце. Я перехватила трубу, развернула в ее сторону и зарядила по икрам. Мы хохотали так надрывно, что уже не могли выдавить из себя ни звука. Терпение у бабушки лопнуло, и она заковыляла к нам на полной скорости, размахивая пустыми канистрами, пока не попала мне прямо по темечку.
– А ну кыш отсюда, не то я матери твоей позвоню, – шикнула она. – Всем вашим матерям!
Пристыженная, я быстренько наполнила канистру и метнулась домой.
Мать уперла руку в бок, а другой потрогала мокрые прядки волос, прилипших мне к лицу.
– Воду попусту тратила, Ана?
– Я тут ни при чем. Меня девчонки из школы обрызгали, – ответила я.
Повисло молчание, и я промямлила «прости», лишь бы его нарушить.
– Будем надеяться, всем хватит попить, – сказала она.
Потом слегка улыбнулась и опять провела рукой мне по волосам.
– Хотя бы на тебя теперь кипятить не придется. И так уже как из-под душа.
Тут я тоже улыбнулась и села смотреть, как мать греет воду на плите и обтирается тряпкой прямо посреди кухни. Волосы у нее были цвета паленых каштанов и поблескивали при каждом движении.
В тот день я пришла из школы и увидела, что мать с отцом стоят лицом к лицу, не отрывая друг от друга взгляда. Что-то стряслось. Отец слишком рано вернулся домой и теперь стоял, сжав кулаки. Когда дверь распахнулась и налетела на стену, они аж вздрогнули. Мать отвернулась отереть глаза. Отец принялся яростно швырять на стол тарелки с ложками. Мать тоже бросилась хлопотать, закидывая крохотную одежку, которую раньше носила я, а теперь донашивала Рахела, в чемодан на полу.
– Рахела, – проронила я.
Услышав ее имя, родители как будто немного замешкались.
– Где она?
– Она спит, – откликнулась мать.
Кроватку перенесли на порог между спальней и кухней, и я заглянула внутрь. На одеялах и спереди на футболке было много крови. Дыхание совсем поверхностное.
– Что происходит?
– Лекарство не помогает. Надо везти ее к врачу.
– В больницу?
– Тут ей никто не поможет. Но есть программа по эвакуации из Сараево. Завтра ее туда и повезем.
– Эвакуации куда? – спросила я.
– В Америку.
Я оглянулась вокруг. Чемодан всего один, и одежда внутри только детская.
– Она поедет одна?
– Это медицинская программа. Там о ней позаботятся, – сказал отец. – Подлечат и вернут обратно домой.
– Я хочу с вами в Сараево.
– Нет, – отрезала мать.
– Посмотрим, – отозвался отец.
Электричество держалось еще час-другой, и отец сделал пару звонков, прикрывая трубку ладонью, чтобы его голос не пропадал из-за дрянного соединения. Сначала я подумала, что он пытался дозвониться в «Медимиссию», но потом заметила, как он намалевал что-то наподобие карты, сложил ее и сунул в задний карман.
После ужина, когда окна в квартире содрогнулись под ожесточенным авиаударом, мать вскочила и сгребла меня в охапку, и тут я поняла, что смогу ее переубедить.
– Ты домашнее задание доделала? – спросила она, когда мы вернулись из подвала домой.
– А зачем, мне же не надо завтра в школу, – рискнула я.
Мать вздохнула.
– Я тоже хочу с ней попрощаться.
– Ну раз так, бегом в постель. Завтра рано вставать.
Я лежала на диване и слушала, как родители расхаживали по квартире.
– Не стоит ей с нами ехать, – говорила мать. – На дорогах небезопасно.
– Здесь не безопаснее, Дияна. А вдруг, пока нас нет, что-то случится? Лучше уж держаться вместе.
Я услышала шорох бумаги и вспомнила рисунок отца.
– К тому же. Смотри. Я позвонил Миро, и он мне передал последние разведданные. Придется ехать окольным путем, зато дорога свободна. Прорвемся.
Я смотрела в потолок и воображала, как мы по карте, продиктованной отцом Луки, поедем через горы, а потом какой-то выходец из «Медимиссии» заберет Рахелу в аэропорт, а оттуда на самолете она отправится в Америку. Про Америку я знала разве что из передач по телевизору – ковбойских фильмов в основном, которые крутили по субботам вечером на государственных каналах. Штаты представлялись мне страной чудес, заселенной актерами, которые питаются едой из «Макдональдса», и я подумала: а вдруг Рахелу поселят у кого-нибудь богатого и знаменитого? В новостях мужчины в костюмах все время призывали США прийти нам на помощь, только вот никто пока не шел. Может быть, им просто далеко добираться. Спала я беспокойным сном, когда по-настоящему сознание так и не отключается, и всего через пару часов услышала цокнувшие у дивана мамины туфли.
– Уже пора, – сказала она.
Руки и ноги были будто свинцовые, и я с трудом оделась, копаясь в своей одежде в утренних сумерках.
7
– Иван, molim te, не гони. Не стоит давать им повода нас останавливать.
Мать положила свободную руку отцу на колено. Другой рукой она укачивала Рахелу, у которой даже плакать не осталось сил. Рассвет на горизонте еще не забрезжил. Стоял мороз; окно на заднем сиденье заело и до конца не закрывалось, так что отец дал мне свою куртку в качестве одеяла. Каждый раз, когда он слишком резко поворачивал, чемодан Рахелы бил меня по ноге, и мать настойчиво просила отца ехать потише. В какой-то момент я уснула.
А проснулась, когда в лобовое стекло сквозь разводы вовсю светило полуденное солнце и мы уже пересекли боснийскую границу; надписи на дорожных указателях дублировались на кириллице и на латинице, а дорога змейкой петляла у подножия Динарских Альп. Дорогу ту мы называли шоссе, хотя шоссе – это сильно сказано: никаких тебе фонарей по сторонам, а в промежутках, где не пролегало важных пунктов назначения, было всего две полосы.
Как и Хорватия вдали от Загреба, Босния представляла собой сплошную глухомань: одни бескрайние просторы каменистой почвы, где даже трава растет так, как будто с радостью пустила бы корни где-нибудь в другом месте. Мимо то и дело проносились кучки бетонных многоэтажек, но и те на скорости словно бы растворялись на фоне ослепительно-выбеленного неба. Наконец, дорожные знаки стали отражать доходчивый остаток пути до Сараево: 75, 50, 25 километров.
«Алла-а-а-а-а-аху акбар», – раздался азан, когда мы проезжали мимо мечети на задворках столицы. В Загребе мечетей не было или, по крайней мере, о себе они не заявляли, поэтому я приоткрыла окно и всю дорогу впитывала загадочный надсадный призыв муэдзина. Рахела это все проспала, и я выглянула из-за спинки сиденья понаблюдать, как поднимается и опадает у нее грудь.
В Сараево все были на взводе, предчувствия и тревога были почти осязаемы. До Боснии война еще не добралась, и смутный силуэт замершего в ожидании города выглядел знакомо, хотя напоминал скорее отголосок сновидения, чем место, где я когда-то жила. Мы проехали по центру, мимо плавных линий куполов мечетей и рваных очертаний остроугольных югославских небоскребов. И все-таки Сараево и его обитатели походили на жителей Загреба, только слегка повеселевших. Рынок Mapкале еще не приобрел свою печальную известность, и здание парламента стояло крепеньким кубиком, хотя в итоге именно здешнее кровопролитие, а не хорватское, привлекло внимание международного сообщества. Я глазела через заднее стекло на детей моего возраста, гонявших в уличную версию бейсбола, и, вспомнив нашу войнушку и схватки за велогенератор, подумала: вдруг то, что для меня уже в порядке вещей, все же не совсем обычное дело?
Мать водила пальцем по бумаге с картой проезда, и отец петлял по переулкам согласно ее указаниям.
– Вот оно! – вдруг вскрикнула она, и отец припарковался на краю тротуара, чтобы не мешать проезжим машинам на узенькой улочке.
Я опознала эмблему «Медимиссии», в броской красно-серой гамме, прилаженную на углу бетонного здания. Вцепившись в Рахелу, мать понеслась через улицу, даже не посмотрев по сторонам.
– Закрой машину, – скомандовал отец, кинув мне ключи, и нырнул под низкую притолоку.
В приемной складывалось впечатление, что раньше в этой комнате все было иначе, прежде чем ее впопыхах переделали под врачебный кабинет. Ковер был весь в пятнах, пластиковая обивка на стульях – вся затверделая и в трещинах. Пахло антисептиком и подгнившими фруктами. Но даже так тут все выглядело официальнее, чем в перекроенной под клинику гостиной, где мы были в Словении, и формальность эта несколько утешала. Вот только Рахелу трясло в лихорадке, и медсестра взяла ее у матери и отнесла в смотровую. Вскоре доктор Карсон, врач с невыносимо белыми зубами и в халате под стать, показалась из задней двери и провела нас внутрь.
– Рада снова вас видеть, – сказала она.
Ей никто не ответил.
Когда мы пришли в кабинет, Рахела уже лежала на кушетке, стянутая ремнями, а из носа у нее торчала пластиковая трубка, и еще одна из ноги. Грудь и губы у нее шевелились, как если бы она плакала, но слышали мы лишь слабый отголосок прежних отчаянных завываний. Я отщипнула от кушетки кусочек бумаги и смяла в шарик.
– Ну что, переворачиваем, – сказала медсестра.
– Что происходит? – спросила мать у врача.
Медсестра перекатила Рахелу на живот и заново затянула ремни у нее на руках и ногах.
– Нужно сделать люмбальную пункцию и проверить на бактериальную инфекцию, – ответила доктор Карсон на стерильном, но уже подтянутом хорватском.
Она нацепила латексные перчатки, на подносе рядом поблескивала длинная игла.