В оформлении обложки использован фрагмент картины С. Виноградова «Женщины у моря»
© Перевод. А. Осокин, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.
По морю прочь
Посвящается Л. В.
По узким улицам, ведущим от Стрэнда к Набережной, не стоит ходить под руку. Если вы все-таки от этого не удержитесь, встречным клеркам придется прыгать в лужи, а молоденькие машинистки станут нетерпеливо топтаться у вас за спиной. На лондонских мостовых красоту никто не ценит, но необычность не проходит даром, поэтому там лучше не быть слишком высоким, не носить долгополый синий плащ и не размахивать в воздухе левой рукой.
Как-то в начале октября, в тот послеполуденный час, когда уличное движение становится особенно суетливым, по тротуару шли под руку высокий мужчина и дама. Гневные взгляды впивались им в спины. Украшенные авторучками и обремененные портфелями нервные маленькие люди – а по сравнению с этой четой все люди казались маленькими – боялись опоздать на деловые встречи, ни на минуту не оставляя мыслей о своем еженедельном жалованье, так что легко можно было понять неприязнь, с которой они смотрели на долговязую фигуру мистера Эмброуза и длинный плащ миссис Эмброуз. Однако некая отрешенность отгораживала обоих от злобы и недоброжелательности внешнего мира. Что касается мужчины, то, судя по движениям губ, он был погружен в свои мысли; в глазах женщины, неподвижно уставившихся поверх взглядов толпы, блестела печаль. Только насмешливое презрение ко всему окружающему помогало ей удержаться от слез, но каждое прикосновение сновавших мимо людей явно причиняло страдание. Сделав над собою усилие, она минуту или две взирала на движение экипажей и машин по Набережной, а затем, выбрав короткий промежуток между автомобилями, дернула мужа за рукав, и они пересекли улицу. Когда они оказались в безопасности на другой стороне, она осторожно высвободила руку из-под его руки, одновременно позволив своим губам расслабиться и задрожать. Вслед за этим из глаз ее полились слезы, и она, облокотившись на балюстраду, скрыла лицо от посторонних взглядов. Мистер Эмброуз стал было утешать жену, похлопывая по плечу, но она не обратила на это никакого внимания. Тогда, чувствуя, что неловко просто так стоять рядом с человеком, чье горе намного превосходит его собственное, он сцепил руки за спиной и стал не спеша прогуливаться по тротуару.
Во многих местах Набережная вдается в реку угловатыми выступами, похожими на церковные кафедры, однако вместо проповедников их занимают мальчишки, которые удят рыбу, швыряют камешки или пускают в дальнее плавание комья смятой бумаги. У них острый глаз на все экстравагантное, поэтому вид мистера Эмброуза, по их мнению – недопустимо странный, сразу привлек их внимание. Когда он проходил мимо, самый остроумный из них выкрикнул: «Синяя борода!» Мистер Эмброуз, боясь, что дальше они примутся за его жену, замахнулся на мальчишек тростью, отчего те окончательно уверились в его полной нелепости, и уже четверо хором закричали: «Синяя борода!»
Хотя миссис Эмброуз стояла не двигаясь неестественно долго, мальчишки не стали ее донимать. Около моста Ватерлоо всегда кто-нибудь смотрит на реку. Тихими вечерами там то и дело останавливаются парочки поворковать с полчаса, а просто любители прогулок не упускают задержаться минуты на три и полюбоваться видом; сравнив представившуюся их взорам картину с виденными ранее и сделав подобающий вывод, они отправляются дальше. Иногда жилые дома, церкви и гостиницы Вестминстера напоминают очертания Константинополя в дымке; иногда река бывает темно-пурпурной, иногда просто цвета грязи, а порой – искристо-синей, как море. Всегда стоит взглянуть вниз и посмотреть, какая она сейчас. Но эта дама не любовалась ни далью, ни красотой вод – единственное, что она видела с тех пор, как замерла у балюстрады, было медленно проплывавшее мимо круглое радужное пятно с клоком соломы посередине. Пятно и солома все плыли и плыли в дрожащей прозрачности крупной слезы, которая наполнялась и капала в реку и сразу же сменялась другой. Тут женщина услышала – громко, будто декламировали ей на ухо:
а потом все тише, как если бы чтец стал удаляться:
Она, конечно, понимала, что пора вернуться ко всему этому, но сейчас она должна была выплакаться. Закрыв лицо ладонями, она еще самоотверженнее отдалась рыданиям, и ее плечи стали вздыматься и опадать с четкой размеренностью. Такой увидел ее муж, когда, дойдя до сверкающего отполированной поверхностью сфинкса и столкнувшись с продавцом открыток, повернул обратно. Стихи оборвались. Он подошел к ней, положил руку ей на плечо и сказал:
– Дорогая…
В его голосе слышалась мольба, но она отвернулась, как бы говоря: «Тебе ни за что не понять!»
Однако он не оставил ее, и ей пришлось вытереть глаза и поднять голову и увидеть фабричные трубы на том берегу. А еще она увидела арки моста Ватерлоо и повозки, двигавшиеся в них, как звери-мишени в тире. Все это она едва могла разглядеть, но она это видела, а вторжение зримой реальности означало, что пора прекращать плач и идти дальше.
– Я бы лучше пошла пешком, – сказала она, когда ее муж остановил экипаж, в котором уже сидели два дельца из Сити.
Ходьба постепенно рассеивала ее горестную сосредоточенность. Стреляющие выхлопами автомобили, более похожие на сверхъестественных пауков, чем на земные средства передвижения, громыхающие телеги, позвякивающие двуколки, маленькие черные кареты заставили ее обратить мысли к миру, в котором она жила. Где-то там, далеко, за шпилями, за вздымающимся горой дымом города, ее дети сейчас спрашивают о ней и получают уклончивый, успокаивающий ответ. К разделявшей их громаде из улиц, площадей, казенных зданий она испытывала, на удивление, мало теплых чувств, несмотря на тридцать из сорока лет ее жизни, проведенные в Лондоне. Она умела читать обличья людей, проходивших мимо: были среди них богачи, сновавшие в этот час между обиталищами себе подобных, были работяги, фанатически сосредоточенные только на своем деле, и ни на чем другом, – эти ровными рядами брели на работу; были и бедняки – несчастные и озлобленные, какими им и следовало быть. Хотя городская дымка еще пронизана была солнцем, оборванные старики и старухи клевали носом и засыпали на скамейках. Взгляд, уставший высматривать красоту, окутывающую мир, обречен остановиться на уродливом остове, который всегда под ней.
Начавшийся мелкий дождь окрасил мир в глазах миссис Эмброуз в еще более мрачные тона; намалеванные на фургонах нелепые названия нелепых компаний выглядели пошло и вызывали досаду, как плоская шутка: «Спрулз, производитель опилок» или «Грабб – каждый клочок использованной бумаги – в дело!»; храбрые влюбленные, укрывшиеся под одним дождевиком, казались ей соединенными развратом, а не любовью; самодовольные цветочницы, чьи пересуды всегда так интересно послушать, были теперь просто сворой мокрых ведьм, а их красные, желтые и голубые цветы, тесно увязанные в букеты, всем своим видом говорили, что они уже никогда не расправят примятые лепестки. Даже ее муж, шедший быстрым размеренным шагом, иногда взмахивая свободной рукой, – на фоне летающих в небе чаек он преобразился то ли в викинга, то ли в раненого Нельсона.
– Ридли, может, поедем? Может, поедем, Ридли?
Миссис Эмброуз пришлось почти кричать – в этот момент мысли ее спутника унесли его куда-то далеко.
Экипаж, мерно подрагивая, вскоре вывез их из Вест-Энда и окунул в Лондон. Ей представилось, что весь остальной Лондон – один необъятный завод, где все жители – рабочие, а Вест-Энд со своими электрическими фонарями, отражающими желтый свет зеркальными витринами, аккуратными домиками и маленькими подвижными фигурками – семенящими по тротуарам или колесящими по мостовым – и есть единственное изделие этого завода. А еще ей представилось, что Вест-Энд – это маленькая золотая кисть на краешке огромного черного плаща.
Заметив, что навстречу им не попалось ни одного двухколесного экипажа, но все только фургоны и телеги, а среди сотен увиденных ею мужчин и женщин ни разу не мелькнули ни джентльмен, ни леди, миссис Эмброуз подумала, что в бедности нет ничего необычного и что Лондон – город бесчисленных бедняков. Испуганная этим открытием, она осознала, что все дни своей жизни кружила возле площади Пикадилли, поэтому вид здания, построенного Советом Лондонского графства для Вечерних школ, принес ей большое облегчение.
– Господи, какое унылое строение! – проворчал ее муж. – Бедные создания!
На нее, терзаемую тоской по собственным детям, картинами бедности и дождем, эти слова подействовали, как щепотка соли, брошенная на открытую рану.
Тут экипаж встал, потому что, двигаясь дальше, он рисковал быть раздавленным, как яичная скорлупа. Широкая Набережная, где хватало места и для пушек, и для кавалерийских эскадронов, теперь сузилась до мощенного булыжником проезда, до отказа забитого телегами; в нос ударили запахи солода и растительного масла. Пока ее муж читал наклеенные на кирпичную стену объявления об отправке судов в Шотландию, миссис Эмброуз стала делать отчаянные усилия что-нибудь разузнать. Однако все окружающие, окутанные желтоватой дымкой, были целиком поглощены погрузкой мешков на телеги, и от них не удалось добиться ни помощи, ни внимания. Но тут свершилось чудо – к мистеру и миссис Эмброуз подошел старик, осведомился об их затруднениях и предложил подвезти их до корабля на своей лодке, пришвартованной у подножия лестницы. Недолго поколебавшись, они вверили себя старику, уселись в лодку и вскоре уже раскачивались на волнах, а Лондон превратился в два ряда зданий по обе стороны, зданий квадратных и зданий длинных, вытянувшихся в линии, как игрушечная улица из детских кубиков.
В течении реки чувствовалась великая мощь; здесь и там в воде плескались блики желтого света; грузные баржи спускались вниз, опекаемые юркими буксирами; быстрее всех носились полицейские катера; ветер дул в сторону моря. Гребная лодчонка, в которой они сидели, подскакивала и проваливалась, пробираясь поперек линии движения. На середине реки старик сложил руки на веслах, отчего вода забурлила у их лопастей, и заметил, что раньше он переправлял через реку множество людей, а теперь – на тех же бойких местах – редко кто попадется. Казалось, он вспоминал времена, когда его лодка, отчалив от зарослей камыша, перевозила изящные ножки на луга Розерхайза[2].
– Теперь им мосты подавай, – сказал он, махнув в сторону причудливых очертаний Тауэрского моста. Хелен с грустью посмотрела на человека, водой отделявшего ее от детей. С грустью взглянула она и на корабль, к которому они приближались; он стоял на якоре на самой середине течения, и, если напрячь глаза, уже можно было разглядеть его имя – «Евфросина».
В спускающихся сумерках они едва могли рассмотреть линии оснастки, мачты и темный флаг, расправленный ветром в обратную от них сторону.
Когда лодчонка подчалила к пароходу, старик втащил весла на борт и, еще раз указав наверх, заметил, что корабли всего мира поднимают такой флаг в день отплытия. В глазах обоих его пассажиров синий флаг представился зловещим знаком, души их наполнились мрачными предчувствиями, но тем не менее они встали, взяли свои вещи и взобрались на палубу.
Мисс Рэчел Винрэс, двадцати четырех лет, стояла в нижнем салоне корабля, принадлежавшего ее отцу, и нервничала в ожидании своих дяди и тети. Начать с того, что, хотя они и были ее близкими родственниками, она их почти не помнила; потом – они были пожилые; наконец, как дочь своего отца она была обязана развлекать их. От первой встречи с ними она ожидала того, что обычно ожидают современные люди от знакомства с себе подобными, относясь к нему как к очередному физическому неудобству – вроде тесных туфель или сквозняка. Рэчел уже была неестественно напряжена. Она принялась укладывать вилки на обеденном столе строго параллельно ножам и тут услышала мужской голос, мрачно проговоривший:
– В темноте ничего не стоит упасть с этих ступенек вниз головой.
А женский голос добавил:
– И убиться насмерть.
На последнем слове женщина показалась в дверях. Высокая, большеглазая, закутанная в багровую шаль, миссис Эмброуз была необыкновенно хороша, хотя в ней не чувствовалось тепла – глаза ее смотрели прямо и оценивающе. Ее лицо было мягче античных лиц, но в то же время в нем было гораздо больше решительности, чем у обычной миловидной англичанки.
– Рэчел! Ну, здравствуй, – сказала она и протянула руку.
– Здравствуй, дорогая, – сказал мистер Эмброуз, склоняя голову для поцелуя. Его племяннице сразу и безотчетно понравились его угловатая фигура, большая голова, крупные черты лица и проницательные, но в то же время наивные глаза.
– Позовите мистера Пеппера, – велела Рэчел слуге.
Сели: муж и жена по одну сторону стола, а их племянница – напротив.
– Отец попросил меня начать, – объяснила Рэчел. – Он очень занят там с командой… Вы знаете мистера Пеппера?
Тихо вошел невысокий человечек, похожий на деревце, перекошенное ураганом на одну сторону. Кивнув мистеру Эмброузу, он пожал руку Хелен.
– Сквозняки, – пожаловался он, поднимая воротник пиджака.
– Вы по-прежнему страдаете ревматизмом? – спросила Хелен. Голос у нее был низкий и чувственный, хотя сейчас она говорила с отсутствующим видом: перед ее глазами еще стояли картины города и реки.
– Кто раз встретился с ревматизмом, боюсь, не расстанется с ним никогда, – ответил человечек. – В некоторой степени это зависит от погоды, хотя не настолько, как принято считать.
– Во всяком случае, от этого не умирают, – сказала Хелен.
– Как правило – нет, – согласился мистер Пеппер.
– Суп, дядя Ридли? – спросила Рэчел.
– Спасибо, дорогая, – отозвался тот и, протягивая свою тарелку, вполне различимо прошептал со вздохом: – Она совсем не похожа на мать!
Хелен не успела вовремя грохнуть стаканом об стол, поэтому Рэчел все услышала и тут же густо покраснела.
– Как же эти слуги обращаются с цветами! – торопливо проговорила она. Поджав губы, она поставила перед собой вазу и стала вынимать из нее мелкие тугие хризантемки, аккуратно, одна к одной, раскладывая их на скатерти.
Последовала пауза.
– Вы ведь знали Дженкинсона, Эмброуз, не так ли? – спросил через стол мистер Пеппер.
– Дженкинсона из Питерхауза?[3]
– Умер, – сказал мистер Пеппер.
– Боже! Я знал его – лет сто назад. Он еще перевернулся на челноке, помните? Чудаковатый тип. Женился на юной табачнице и жил на Болотах[4]. Не слышал, что с ним потом стало.
– Виски, морфий… – со зловещей лаконичностью сообщил мистер Пеппер. – Написал комментарий. Говорят, безнадежный бред.
– А ведь у него были большие способности, – сказал Ридли.
– Его предисловие к Джеллаби до сих пор держится. Что удивительно, учитывая, как быстро сменяются учебники.
– Кажется, еще у него была какая-то теория насчет планет? – спросил Ридли.
– С мозгами у него было не все в порядке, это точно, – кивнул мистер Пеппер.
В этот момент по столу прошла дрожь, фонарь снаружи закачался. Сейчас же несколько раз пронзительно прозвенел электрический звонок.
– Отбываем, – сказал Ридли.
Затем пол будто приподняло волной – слегка, но ощутимо, – потом уронило вниз и опять приподняло, еще более ощутимо. Огни в незашторенном окне пошли назад. Корабль издал громкий тоскливый зов.
– Отбываем! – сказал мистер Пеппер.
Другие корабли так же печально ответили с реки. Ясно были слышны плеск и шелест воды, судно покачивалось, и стюарду, принесшему тарелки, пришлось удерживать равновесие, когда он задергивал занавес. И снова беседу прервала пауза.
– А что Дженкинсон из Кэтса, вы еще поддерживаете с ним отношения? – спросил Эмброуз.
– Так же, как и все. Собираемся раз в год. В нынешнем году он имел несчастье потерять жену, поэтому встреча была довольно тягостной.
– Да, понимаю, – согласился Ридли.
– У него есть незамужняя дочь, которая вроде ведет его хозяйство, но это, разумеется, совсем уже не то, особенно для человека его возраста.
Оба джентльмена глубокомысленно покивали, очищая яблоки.
– Ведь он, сдается, написал книгу? – спросил Ридли.
– Написал, но больше уже не напишет! – заявил мистер Пеппер с такой свирепостью, что привлек внимание обеих дам. – Не напишет больше ни одной, потому что и ту за него написал кто-то другой, – продолжал мистер Пеппер, подпуская все больше яда. – Иначе и быть не может, если все постоянно откладывать на потом, собирать окаменелости и приделывать норманнские арки к свинарникам.
– Признаюсь, я ему сочувствую, – проговорил Ридли с меланхолическим вздохом. – Я испытываю симпатию к людям, которые ничего не могут начать.
– Горы хлама, скопившегося за жизнь, прожитую зря, – не унимался мистер Пеппер. – У него столько хлама, что и в хороший сарай не влезет.
– А некоторым из нас этот порок не знаком, – сказал Ридли. – Только что вышла еще одна работа нашего общего друга Майлза.
Мистер Пеппер издал короткий едкий смешок.
– По моим подсчетам, он выпускает два с половиной тома ежегодно – что, если вычесть время, проведенное им в колыбели, и другие издержки, свидетельствует о похвальнейшей плодовитости.
– Да, вполне оправдалось то, что говорил о нем старый ректор.
– Они были в таких отношениях… – сказал мистер Пеппер. – Вы знаете о коллекции Брюса? Между нами, конечно.
– Еще бы, – со значением ответил Ридли. – Для богослова он был весьма фриволен.
– Водяная колонка в переулке Невилля?
– Именно.
Обе дамы, как и приличествует их полу, прекрасно умели поддерживать беседу мужчин, не прислушиваясь к ней, а тем временем, никак не подавая виду, думать о чем-либо своем – о воспитании детей, об использовании противотуманных сирен в опере или о чем угодно еще. Хелен лишь показалось, что Рэчел для хозяйки не слишком-то хлопотлива, а еще – что ей следовало бы унять свои руки.
– А может?.. – предложила наконец Хелен, и они обе поднялись и вышли, к легкому удивлению джентльменов, которые либо полагали, что дамы внимательно их слушают, либо вообще забыли о присутствии женщин. Уже в дверях Рэчел и миссис Эмброуз услышали, что Ридли сказал, откидываясь в кресле: «Да, много странного случалось во время оно», – а оглянувшись, увидели, как вдруг переменился мистер Пеппер, – теперь одежда на нем будто сидела свободнее, а сам он стал похож на подвижную и проказливую старую обезьянку.
Укутав головы газовыми платками, женщины вышли на палубу. Теперь судно ровно шло вниз по реке, мимо темных силуэтов стоящих на якоре кораблей, а Лондон превратился в огненный рой, над которым мерцал бледно-желтый ореол. Горели огни больших театров, огни длинных улиц, светились бесчисленные соты домашнего уюта и одинокие огни в вышине. Тьма никогда не поглотит их, сотни лет уже тьма не опускалась на это место. Жутко было сознавать, что город обречен сверкать до конца времен все так же и все там же, по крайней мере, это было жутко сознавать людям, пустившимся в морские странствия. В их глазах город был подобен отделенному от остальной земли кургану, на котором человек оставил вечные рубцы и зажег на нем вечное пламя. С палубы корабля им показалось еще, что город похож на трусливо припавшего к земле, сидящего на корточках скрягу.
Они стояли рядом, облокотившись на перила, и Хелен спросила:
– Ты не замерзнешь?
Рэчел ответила:
– Нет, – и, немного помолчав, добавила: – Как красиво!
Уже мало что было видно: мачты, темные очертания берега, ряд сверкающих иллюминаторов невдалеке. Судно пыталось идти против ветра.
– Как дует… как дует! – Рэчел хватала ртом воздух, и ветер будто швырял слова обратно ей в горло. Рядом с ней ветру сопротивлялась и Хелен, но вдруг, словно подхваченная демоном движения, она понеслась по палубе, придерживая руками волосы и путаясь ногами в юбках. Однако постепенно неистовый дух ослаб, и скоро от него остался лишь холодный резкий ветер. Через щель между шторами они увидели, что в столовой уже пошли в ход длинные сигары, что мистер Эмброуз резко откинулся в кресле, а мистер Пеппер собрал щеки в глубокие складки и его лицо стало похоже на вырезанное из дерева. Отзвук громкого смеха едва донесся до женщин, но тут же потонул в шуме ветра. Там, в тепле, в сухости, в ярком желтом свете, Пепперу и Эмброузу не было дела ни до грохота стихии, ни вообще до чего-либо нынешнего: они пребывали сейчас в Кембридже, году этак в 1875.
– Они старые знакомые, – улыбнулась Хелен, глядя на них. – Так, ну а нам найдется комната, чтобы посидеть?
Рэчел открыла дверь.
– Это скорее веранда, а не комната, – сказала она.
И правда, здесь было мало от замкнутого постоянства человеческого жилища на твердой земле. Посередине к полу был привинчен стол, а стулья прибиты к стенам. От тропического солнца настенная обивка выгорела и приобрела бледный зеленовато-голубой оттенок, зеркало в рамке из раковин – его смастерил стюард долгими тягучими часами в южных морях, – хотя и грубо сработанное, привлекало глаз как затейливая диковина. Каминная доска была задрапирована плюшевой занавеской с кистями и украшена скрученными раковинами с красным нутром, похожими на рога единорогов. Два окна выходили на палубу; от лучей, бивших через них, когда корабль жарился под солнцем где-нибудь на Амазонке, гравюры на противоположной стене выцвели до блеклой желтизны, и теперь Колизей едва можно было отличить от королевы Александры[5], играющей со спаниелями. Пара плетеных стульев приглашала погреть руки у каминной решетки с облупившейся позолотой; над столом висел большой фонарь – из тех, что издалека возвещают путнику в темных полях о близости жилья.
– Странно, все оказываются старыми знакомыми мистера Пеппера, – нервно проговорила Рэчел. Она чувствовала себя неуютно из-за холода и странной молчаливости Хелен.
– Ты, наверное, к нему привыкла? – спросила ее тетка.
– Он похож на это. – Рэчел направила свет фонаря на окаменелую рыбу в сухом аквариуме и взяла ее в руки.
– По-моему, ты слишком жестока, – заметила Хелен.
Рэчел тут же попыталась смягчить то, что вырвалось у нее против воли.
– Я не так хорошо его знаю, – сказала она и поспешила укрыться за фактами, поскольку ей казалось, что старшие всегда предпочитают их чувствам. Она поведала все, что знала об Уильяме Пеппере. Когда они жили дома, он навещал их каждое воскресенье; он разбирался во всем – в математике, истории, древнегреческом, зоологии, экономике и в исландских сагах. Он перелагал персидские стихи на английскую прозу и английскую прозу – на греческие ямбы; он также был специалистом по нумизматике и по чему-то еще, кажется по движению транспорта.
Он отправился с ними, то ли чтобы собирать какие-то морские диковины, то ли чтобы написать о возможном пути Одиссеевых странствий – его главным увлечением были древние греки.
– У меня есть все его брошюры, – сообщила Рэчел. – Такие маленькие. Тонкие желтые книжечки.
Судя по всему, она их не читала.
– Он когда-нибудь любил? – спросила Хелен, садясь.
Этот вопрос неожиданно оказался к месту.
– У него вместо сердца – старый башмак, – заявила Рэчел, забыв сравнение с окаменелой рыбой. Однако ей тут же пришлось признать, что она никогда не спрашивала об этом мистера Пеппера.
– Я спрошу его, – сказала Хелен. – Когда я в последний раз тебя видела, вы покупали рояль, – продолжила она. – Помнишь, рояль, комната в мансарде и высокие растения с колючками?
– Да, и мои тетки говорили, что рояль провалится сквозь пол, но в их возрасте оказаться однажды ночью придавленным насмерть уже не страшно.
– Я не так давно получила письмо от тети Бесси. Она боится, что ты испортишь себе руки, если и дальше будешь столько играть.
– Предплечья станут мускулистыми, и потом никто не женится, да?
– Она не так прямо выразилась, – ответила миссис Эмброуз.
– О, конечно, как можно, – вздохнула Рэчел.
Хелен посмотрела на нее. Черты ее лица были, пожалуй, слишком мягкими, однако выразительность ему придавали большие, немного удивленные глаза; красивой ее вряд ли можно было назвать, особенно когда она находилась в помещении, потому что ее внешности явно не хватало живого цвета и четкости линий. Нерешительность в разговоре и еще больше – неумение подбирать нужные слова наводили на мысль, что Рэчел не слишком развита для своих лет. Миссис Эмброуз до этого момента говорила с Рэчел, не особенно задумываясь, но сейчас ей пришло в голову, что не очень-то весело будет провести на борту корабля три или четыре недели, за которые ей волей-неволей придется сблизиться с племянницей. На Хелен и сверстницы нагоняли тоску, а уж юные девушки наверняка еще хуже. Она опять посмотрела на Рэчел. О да! Ей ясно представилось, какой та может быть вялой, бессмысленно-сентиментальной, и что ей ни скажешь – все будет, как камушек в воду: пойдут круги, а потом – ни следа. В этих девушках не за что зацепиться – в них нет ничего твердого, постоянного, надежного. Сколько же сказал Уиллоуби, три недели или все-таки четыре? Она попыталась припомнить.
В этот момент, однако, распахнулась дверь, и вошел высокий и дородный человек. Это был сам Уиллоуби, отец Рэчел и зять Хелен, он сразу подошел к ней и сердечно пожал руку. Он не был толстяком – слишком много жира понадобилось бы, чтобы сделать такого гиганта действительно толстым; лицо у него тоже было большое, но с мелкими чертами и здоровым румянцем на щеках, оно явно было гораздо более приспособлено к солнцу и ветру, чем к выражению чувств или к тому, чтобы отвечать на чувства других.
– Как приятно, что ты поехала, – сказал он. – Нам обоим так приятно!
Рэчел что-то согласно шепнула в ответ на отцовский взгляд.
– Мы уж постараемся, чтобы тебе было удобно. И Ридли. Мы считаем, что для нас честь – позаботиться о таком человеке. Будет, кому поспорить с Пеппером, – я-то на это никогда не отваживаюсь. Ну, как тебе это дитя – выросла, правда? Совсем взрослая, да?
Все еще держа Хелен за руку, он обнял Рэчел за плечи, заставив обеих оказаться в несколько неловкой близости, но Хелен продолжала смотреть в сторону.
– Как думаешь, она не подкачает? – спросил Уиллоуби.
– Конечно, нет, – сказала Хелен.
– Ведь мы ожидаем от нее великих дел. – Он сжал плечо дочери, а затем выпустил ее из объятий. – Ну, а теперь о тебе. – Они уселись рядом на диванчике. – Как твои дети, надеюсь, в добром здравии? Они уже, кажется, в школу пойдут, да? На кого похожи, на тебя или на Эмброуза? Готов поспорить, они у вас на редкость смышленые!
Тут Хелен заметно оживилась и рассказала, что ее сыну шесть лет, а дочери – десять. Все говорят, что мальчик похож на нее, а девочка – на Ридли. Что касается смышлености, то им палец в рот не клади, это точно; и она, немного смущаясь, позволила себе припомнить смешной случай со своим сыном, как он, на минуту оставленный без присмотра, схватил пальцами кусок масла и побежал с ним к камину, чтобы бросить масло в огонь, просто так, ради интереса, – и этот интерес был ей так понятен.
– Но ты дала сорванцу понять, что такие шутки никуда не годятся?
– Шестилетнему ребенку? Я не думаю, что это так серьезно.
– Ну, я старомодный отец.
– Вздор, Уиллоуби, вот Рэчел лучше меня поймет.
Уиллоуби явно ожидал от дочери поддержки, но не дождался; в ее глазах ничего нельзя было рассмотреть, как в темной воде, руки по-прежнему играли с окаменелой рыбой, на лице застыло отсутствующее выражение. Старшие стали обсуждать, что необходимо сделать для удобства Ридли: стол поставить так, чтобы обязательно было видно море, но подальше от котлов, и чтобы мимо не ходили люди. Если он не отдохнет от работы сейчас, когда все его книги запакованы, то не отдохнет уже никогда; ведь там, в Санта-Марине, Хелен знала по опыту, он станет работать целые дни напролет; все его ящики, сказала она, битком набиты книгами.
– О, тут положись на меня – положись на меня! – воскликнул Уиллоуби, очевидно намереваясь сделать больше, чем она от него хотела. Тут, однако, в дверях показались Ридли и мистер Пеппер.
– Приветствую, Винрэс, – сказал Ридли, протягивая вялую руку, с таким видом, будто их встреча должна была нагнать тоску на них обоих, но больше, конечно, на него самого.
Уиллоуби проявил ту же сердечность, что и к Хелен, но несколько сдерживаемую почтением. Некоторое время никто ничего не говорил.
– Мы видели, как вы хохотали, – нарушила молчание Хелен. – Мистер Пеппер, должно быть, рассказал хороший анекдот.
– Вздор. Все его анекдоты были плохи, – проворчал ее муж.
– Ты все так же строг в суждениях, Ридли? – вступил мистер Винрэс.
– Мы так вам надоели, что вы ушли, – сказал Ридли, обращаясь к жене.
Поскольку это было правдой, Хелен не стала спорить, только спросила:
– Но когда мы ушли, анекдоты стали лучше?
И это оказалось излишним, потому что ее муж еще больше помрачнел и сказал:
– Они стали еще хуже, если это возможно.
Теперь все присутствующие почувствовали изрядную неловкость, последовала длинная напряженная пауза. Обстановку разрядил мистер Пеппер, который вдруг бросился на стул и поджал под себя ноги, будто старая дева, увидевшая мышь, – все из-за того, что по его щиколоткам прошелся сквозняк. Так, нахохлившись, обняв колени руками, мистер Пеппер стал похож на статую Будды; с этого возвышения, посасывая сигару, ни к кому отдельно не обращаясь, потому что никто не просил его об этом, он принялся глубокомысленно рассуждать о неведомых глубинах океана. Он признался, что удивлен, как это у мистера Винрэса целых десять кораблей регулярно курсируют между Лондоном и Буэнос-Айресом, и ни один из них не отряжен для изучения бледных глубоководных тварей.
– Ну уж нет! – засмеялся Уиллоуби. – С меня хватает и тварей земных.
– Бедные козочки! – вздохнула Рэчел.
– Без этих коз не было бы музыки, моя дорогая. Музыка тоже не может без коз, – довольно резко отозвался ее отец, а мистер Пеппер продолжил описание белых, скользких, слепых чудищ, свернувшихся кольцами на песчаных гребнях дна морского; вытащенные на поверхность, они лопаются – из-за разницы в давлении их тело разрывается на куски и внутренности выскакивают наружу; здесь он был особенно осведомлен и натуралистичен, так что Ридли, почувствовав отвращение, попросил его прекратить.
Из всего этого Хелен сделала свои выводы, которые оказались довольно мрачными. Пеппер – зануда; Рэчел – неотесанная девица, она, без сомнения, жаждет найти, кому бы излить свои секреты, и самым первым признанием, конечно, будет: «Знаете, мы с отцом совсем не понимаем друг друга». Уиллоуби, как всегда, интересуется только своим делом и занят построением собственной империи. Да, среди этих людей ее неизбежно ждут скука и тоска. Будучи, однако, женщиной деятельной, она поднялась и объявила, что не знает, как другие, а она идет спать. В дверях она невольно оглянулась на Рэчел, полагая, что, если в комнате две женщины, им следует покидать ее вместе. Рэчел встала, без выражения поглядела на Хелен и проговорила, чуть заикаясь:
– Я выйду, п-потягаюсь с ветром.
Худшие подозрения миссис Эмброуз подтверждались; она пошла по коридору, пол под ногами ходил ходуном, приходилось отталкиваться руками то от одной стены, то от другой, и при каждом броске она с чувством восклицала: «О черт!»
В первую ночь болтало и сильно пахло солью, отчего, должно быть, всем вновь прибывшим пассажирам пришлось весьма неуютно, по крайней мере, мистеру Пепперу, – бедняге, ко всему прочему, достались слишком короткие простыни. Зато за завтраком все были вознаграждены открывшимся великолепием. Путешествие началось, и началось удачно – с ласкового голубого неба и спокойного моря. Дух нерастраченных возможностей, невысказанности всего, что еще предстоит сказать друг другу, придавал особое значение этому часу, которым, наверное, и впредь станет вспоминаться все путешествие, да еще, пожалуй, с добавлением отголосков ночных сирен на реке.
Хлеб, яблоки и яйца, разложенные на столе, радовали глаз. Передавая Уиллоуби масло, Хелен посмотрела на него и подумала: «И все-таки она за тебя вышла, и была, вероятно, счастлива».
В ее голове потекла привычная цепь размышлений, происходивших всегда от одного и того же вопроса: «Почему все-таки Тереза вышла замуж за Уиллоуби?»
«В общем, все понятно, – продолжала рассуждать она, имея в виду его очевидные качества: он большой и сильный, у него громоподобный голос, тяжелые кулаки и твердая воля. – Но…» – И тут она углубилась в анализ потаенных черт его личности, главную из которых она называла «сентиментальностью», подразумевая, что он никогда не бывал открытым и никогда честно не выражал своих чувств. К примеру, он очень редко говорил об умерших, но все годовщины справлял с чрезвычайной торжественностью. Она подозревала его в тайных жестокостях по отношению к дочери, так же как с давних пор подозревала, что он тиранил свою жену. Затем Хелен, как обычно, стала сравнивать свою судьбу с судьбой своей подруги, ведь жена Уиллоуби была, пожалуй, единственной, кого она могла так назвать; подобные сравнения часто составляли тему их бесед. Ридли был ученым, а Уиллоуби – человеком дела. Когда Ридли выпускал третий том Пиндара, Уиллоуби снаряжал свой первый корабль. Они построили фабрику в тот же год, когда издательство Университета опубликовало – так, что же это было? ах да – комментарии к Аристотелю. «И Рэчел», – Хелен поглядела на девушку, которая, по ее мнению, не шла ни в какое сравнение с ее собственными детьми, тем самым нарушая довольно строгое равновесие и решая этот старый спор. «Ей будто лет шесть, не больше», – подумала Хелен, однако это, скорее, относилось к мягким и нечетким очертаниям лица девушки, а не к каким-то ее способностям – если бы Рэчел могла думать, чувствовать, смеяться, выражать свои мысли и чувства вместо того, чтобы капать с высоты молоком в чашку, наблюдая за формой капель, ее, пожалуй, можно было бы назвать интересной, хотя красивой – вряд ли. На свою мать она походила, как отражение в пруду тихим летним днем походит на живое румяное лицо, склонившееся над водой.
Тем временем Хелен тоже кое-кто оценивал, но не Уиллоуби и не Рэчел. Это был мистер Пеппер; размышления, посетившие его, пока он разрезал поджаренный хлебец на кусочки и аккуратно обмазывал их маслом, расшевелили целый ворох воспоминаний. Одного буравящего взгляда мистеру Пепперу было достаточно, чтобы убедиться: вчера вечером он был прав, Хелен – красавица. Он с учтивым видом передал ей джем. Она говорила чепуху, но не большую, чем обычно говорят люди за завтраком, ведь излишняя мозговая деятельность в этот час, как он знал по собственному опыту, до добра не доводит. Ни с одним из ее высказываний он не соглашался – из принципа, поскольку никогда не уступал женщинам. Тут-то, опустив глаза в тарелку, он и предался воспоминаниям. Он не женился по той веской причине, что так и не встретил женщину, которая вызвала бы у него уважение. Судьба обрекла его провести самую чувствительную пору юности на железнодорожной станции в Бомбее, где он встречал только цветных женщин, женщин-военных и женщин-чиновников, его же идеалом была та, что читала бы по-гречески, а желательно – еще и по-персидски, обладала бы безупречной красотой и прощала бы ему всякие мелочи, вроде разбросанных при переодевании деталей туалета. Кроме того, он приобрел некоторые привычки, которых ни в малой мере не стыдился. Каждый день он выкраивал несколько минут для заучивания наизусть; он никогда не брал билета, не посмотрев на его номер; январь он посвящал Петронию, февраль – Катуллу, а март, ну, например, – этрусским вазам; так или иначе, в Индии он хорошо потрудился, и сожалеть ему в жизни было не о чем, если не считать кое-каких природных недостатков, о которых не сожалеет ни один здравомыслящий человек, держащий в руках свою судьбу. Придя к такому заключению, он вдруг поднял глаза и улыбнулся. Рэчел поймала его взгляд.
«Ну что, сделал свои тридцать семь жевательных движений?» – подумала она, но вслух вежливо спросила:
– Как ваши ноги, мистер Пеппер, сегодня не беспокоят?
– Вы хотите сказать, мои лопатки? – переспросил он, болезненно поводя плечами. – Красота не имеет действия на мочевую кислоту, о которой мне не дано забыть. – Он вздохнул и поглядел на круглое окно напротив, за которым голубели небо и море. При этом он вытащил из кармана и положил на стол маленький томик в пергаментном переплете. Это действие явно было рассчитано на то, чтобы вызвать реакцию окружающих, и Хелен спросила, как называется книжка. Она получила ответ, но вместе с ним – пространный экскурс на тему, как следует строить дороги. Начав с греков, которым, по словам мистера Пеппера, приходилось преодолевать многочисленные трудности, он продолжил римлянами, а затем перешел к Англии и единственно правильному английскому методу, впрочем быстро превратившемуся в неправильный, и здесь мистер Пеппер обрушился на современных дорожных строителей вообще и в особенности – на тех, что работают в Ричмондском парке, где мистер Пеппер имеет обыкновение ежеутренне прогуливаться перед завтраком; обличения его были так свирепы, что даже ложечки зазвенели в кофейных чашках, а содержимое по меньшей мере четырех булочек образовало кучку около его тарелки.
– Галька! – заключил он, со злостью бросив на кучку очередной хлебный катышек. – В Англии дороги починяют галькой! Я им говорю: «После первого же дождя ваша дорога превратится в болото». Снова и снова мои слова подтверждаются. Но, вы думаете, они меня слушают, когда я это им говорю, когда я указываю на последствия, на последствия для общественного кошелька, когда я советую им почитать Корифея?[6] Ни секунды! У них другие интересы. Нет, миссис Эмброуз, вы не составите себе истинного представления о человеческой глупости, пока не побываете на заседании муниципального совета! – Человечек уставился на Хелен взглядом, полным неистовой энергии.
– У меня перебывало несколько слуг, – сказала миссис Эмброуз, придав лицу сосредоточенное выражение. – Сейчас у меня няня. Она хорошая женщина, не хуже других, но вот – далось ей заставлять моих детей молиться. До сих пор, благодаря моим усилиям, Бог для них был чем-то вроде экзотического зверя, но теперь – стоило мне потерять бдительность… Ридли, – она повернулась к мужу, – что делать, если, когда мы вернемся, они встретят нас чтением «Отче наш»?
Ридли издал неопределенный звук, что-то вроде: «Пфш!»
Но Уиллоуби, чье недовольство услышанным выразилось в каком-то переваливающемся движении его большого тела, проговорил с неловкостью:
– Ну, Хелен, уж верно, немного религии никому не повредит.
– Нет, по мне лучше, чтобы мои дети лгали! – ответила Хелен и, пока Уиллоуби отмечал про себя, что его невестка еще эксцентричнее, чем она ему запомнилась, резко отодвинула стул назад и взбежала наверх. Через мгновение оставшиеся за столом услышали ее голос:
– Ах, смотрите! Мы в открытом море!
Все последовали за ней на палубу. Дома и дым города пропали бесследно, вокруг лежало широкое пространство моря, свежего и чистого, только слегка бледного в свете раннего утра. А Лондон они оставили сидеть в его грязи. Тонкая сужающаяся линия суши тенью маячила на горизонте, казалось – слишком хрупкая, чтобы выдержать грузное бремя Парижа, который тем не менее где-то там на ней покоился. Они освободились от дорог, от всего человечества, и каждый теперь чувствовал приятное возбуждение. Судно пролагало свой путь через мелкие волны, плескавшие и шипевшие у бортов, как игристое вино, и по обе стороны за кораблем тянулись тонкие шлейфы пузырьков и пены. Выцветшее октябрьское небо было слегка подернуто облаками, похожими на остатки развеявшегося древесного дыма, кристальный воздух пах солью. Стоять без движения было холодно. Миссис Эмброуз взяла мужа под руку, и они двинулись прочь, и по тому, как ее щека приблизилась к его щеке, стало ясно, что Хелен хочет что-то сказать Ридли наедине. Рэчел увидела, как, отойдя немного, они поцеловались.
Она стала смотреть вниз, в глубину моря. «Евфросина», проходя, слегка тревожила его поверхность, но там, ниже, был покойный зеленый сумрак, и чем глубже, тем сумрачнее, до самого еле различимого песка на дне. Едва можно было разглядеть черные ребра затонувших кораблей, спиральные башни, которые оставляют гигантские угри, вбуравливаясь в песок, и гладкие, поблескивающие зелеными боками, неведомые создания.
– Так, Рэчел, а если я кому понадоблюсь, то я занят до часу дня, – сказал ее отец, по своему обыкновению при разговоре с дочерью подтверждая слова легким похлопыванием по ее плечу. – До часу, – повторил он. – Ты ведь найдешь себе занятие, правда? Гаммы, французский, немного немецкого, так? Тут у нас мистер Пеппер – во всей Европе нет большего знатока отделяемых приставок, ведь так? – И он, смеясь, ушел. Рэчел тоже засмеялась, как смеялась, сколько себя помнила, не от чего-либо смешного, а просто потому, что восхищалась своим отцом.
Рэчел уже собралась пойти искать себе занятие, но тут путь ей преградила женщина столь толстая и необъятная, что если уж такая встанет на пути, то не перегородить его просто не сможет. Ее осторожность и робкая манера двигаться, а также строгое черное платье говорили о подчиненном положении. Тем не менее она приняла монументальную позу, огляделась и, убедившись, что больше никого из господ рядом нет, произнесла настоящую речь: она касалась состояния простыней и прозвучала весьма серьезно и даже торжественно.
– Как мы переживем это плавание, мисс Рэчел, я прямо даже и не знаю, – начала она, качая головой. – Белья и так едва хватает, а у господина простыня до того протерлась, что в дырки палец можно просунуть. Да и покрывала… Вы покрывала эти видели? Я тут подумала, даже бедняк постыдился бы таких. Тем, что я дала мистеру Пепперу, и собаку-то едва прикроешь… Нет, мисс Рэчел, починить их уже нельзя! Их теперь только если на тряпки. Уж и так себе все пальцы исколола, а в следующую стирку мне ни за что не справиться.
Ее голос дрожал от обиды, будто она вот-вот заплачет.
Ничего не оставалось, как сойти вниз и заняться пересмотром белья, сваленного горой на столе. Миссис Чейли обращалась с простынями так, будто каждая из них была ее старой знакомой. На некоторых виднелись желтые пятна, попадались и ветхие места, но для стороннего глаза простыни выглядели, как обычно они и выглядят – очень свежими, белыми, прохладными и безупречно чистыми.
Внезапно миссис Чейли, сжав кулаки на вершине бельевой горы, но будто совершенно позабыв о простынях, заявила:
– И вообще, невозможно требовать от живого создания жить там, где поселили меня!
Миссис Чейли отвели каюту достаточного размера, но слишком близко от машинного отделения, так что через пять минут пребывания там несчастная почувствовала, что сердце ее «выскакивает»; тут она положила руку на это самое сердце и добавила, что такого миссис Винрэс, мать Рэчел, никогда бы не допустила, – миссис Винрэс знала каждую простыню в своем доме и требовала от людей лучшего, на что они способны, но не больше.
Для Рэчел не было ничего легче, чем предоставить ей другую каюту, и тут же трагедия простыней чудесно разрешилась бы сама собой, а их пятна и дыры оказались не такими уж безнадежными, но…
– Ложь! Ложь! Ложь! – с негодованием воскликнула хозяйка, взбегая на палубу. – Только зачем лгать мне?
Ее гнев вызвало не само это происшествие, а то, что пятидесятилетняя женщина ведет себя, как ребенок, и заискивает перед девушкой только для того, чтобы переселиться, куда она хочет, не имея на то разрешения. Впрочем, разложив перед собой ноты, Рэчел очень скоро позабыла и о пожилой служанке, и о ее простынях.
Миссис Чейли сложила простыни, однако на лице ее были написаны тоска и уныние. В этом мире теперь никому до нее нет дела, на корабле – не дома. Вчера, когда зажглись фонари и матросы стали топать у нее над головой, она заплакала; и сегодня вечером она опять будет плакать, и завтра тоже. Ведь она так далеко от дома. А пока она начала расставлять свои безделушки в каюте, доставшейся ей так легко. Это были вещицы довольно странные для морского путешествия: китайские мопсики, миниатюрные чайные сервизы, чашки с красочным гербом города Бристоль, коробочки для булавок с инкрустациями в виде трилистника, головки антилоп из раскрашенного гипса, а также множество маленьких фотографий, запечатлевших простых рабочих в выходных костюмах и женщин, держащих младенцев в белоснежных кружевах. Был там еще один портрет в позолоченной раме, для которого требовался гвоздь, и, перед тем как начать поиски гвоздя, миссис Чейли надела очки и прочла то, что было написано на приклеенной сзади бумажной табличке.
«Этот портрет ее хозяйки подарен Эмме Чейли Уиллоуби Винрэсом в знак благодарности за тридцать лет преданной службы».
Слезы застлали ее глаза, смазав буквы и шляпку гвоздя.
– Сколько смогу быть полезной вашей семье, сколько смогу! – проговорила миссис Чейли, ударяя по гвоздю, и тут из коридора донесся мелодичный голос:
– Миссис Чейли! Миссис Чейли!
Чейли мгновенно одернула платье, привела в порядок лицо и открыла дверь.
– Я в затруднении, – сказала миссис Эмброуз; она раскраснелась и запыхалась. – Вы знаете этих мужчин! Стулья слишком высоки, столы слишком низки, от двери до пола целых шесть дюймов. Что мне нужно: молоток, старое стеганое одеяло и – не найдется ли у вас обычного кухонного стола? Только никому ничего не говорите… – Тут она распахнула дверь в каюту, предназначенную для кабинета ее мужа, где, наморщив лоб и подняв воротник, взад-вперед ходил Ридли.
– Они будто специально задались целью издеваться надо мной! – выкрикнул он, внезапно остановившись. – Можно подумать, я пустился в это плавание лишь для того, чтобы подцепить ревматизм или воспаление легких! Да, следовало больше думать, слушая Винрэса. Дорогая, – Хелен в этот момент ползала на коленях под столом, – ты только перепачкаешься, нам лучше просто признать, что мы обречены на шесть недель невыразимых мучений. Поехать вообще было верхом глупости, но, раз уж мы здесь, полагаю, я смогу встретить это как мужчина. Конечно, недуги мои усугубятся, я уже чувствую себя хуже, чем вчера, но винить нам некого, кроме самих себя, а дети благополучно…
– С дороги! С дороги! С дороги! – закричала на мужа Хелен, преследуя его из угла в угол со стулом наперевес, будто ловя курицу. – Не мешайся под ногами, Ридли, и через полчаса, увидишь, все будет готово.
Она выставила его из каюты, и его стоны и проклятия теперь доносились из коридора.
– Осмелюсь предположить, он, видно, не очень-то крепок здоровьем, – проговорила миссис Чейли, сочувственно глядя на миссис Эмброуз и помогая ей передвигать и переносить мебель.
– Всё книги, – вздохнула Хелен, поднимая с пола и расставляя на полке охапку угрюмых фолиантов. – Греческий с утра до ночи. Молитесь, Чейли, чтобы мисс Рэчел достался неграмотный муж.
Неудобства и суровости быта, которые обычно весьма досаждают в начале морского путешествия и делают его таким безрадостным, скоро были преодолены, и дальше дни потекли вполне приятной чередой. Октябрь был в самом разгаре, но он выдался таким ровно теплым, что по сравнению с ним даже первые месяцы лета казались ненадежными и капризными, как ветреная юность. Великие пути земли лежали под осенним солнцем, и вся Англия, от вересковых пустошей до корнуэльских скал, с рассвета до заката купалась в его теплых лучах, подставляя им свои равнины – желтые, зеленые и пурпурные. Даже большие города радостно сверкали своими крышами. В тысячах маленьких садиков цвели миллионы темно-красных цветов, покуда старушки, так нежно за ними ухаживавшие, не подбирались к ним с ножницами, и не срезали их сочные стебли, и не укладывали их на холодные каменные плиты в деревенских церквах. Бесчисленные компании возвращались на закате с пикников, восклицая: «Есть ли на свете что прекраснее этого дня?!» «Это ты!» – шептали юноши. «Ах нет, это ты», – отвечали им девушки. Всех стариков и многих больных вытаскивали на воздух, быть может всего на шаг или два от крыльца, и они предсказывали этому миру доброе будущее. И уже вовсе было не счесть признаний и излияний любви, что слышались не только в полях среди ржи, но и в освещенных желтым светом комнатах, где перед окнами, широко открытыми в сад, мужчины с сигарами целовали женщин с проседью в волосах. Одни говорили, что это ясное небо похоже на жизнь, которую они прожили, а другие – что оно предвещает им ясную жизнь впереди. Длиннохвостые птицы кричали и тараторили и перелетали с дерева на дерево, сверкая золотыми глазками в оперении.
И в это время на суше мало кто вспоминал о море. Само собой разумелось, что море спокойно; когда за окном бушует непогода и плющ хлещет листьями в окно спальни, во многих домах любящие перед поцелуем шепчут друг другу: «Вспомни о кораблях в ночи», – или: «Хвала небу, я не служу на маяке!» – но теперь в этом не было нужды. В их воображении корабли, уходящие за горизонт, исчезали, таяли, как снег на воде. Представления взрослых на этот счет на самом деле были не намного яснее, чем представления маленьких созданий в купальных костюмчиках, шлепавших по морской пене вдоль всего побережья Англии и зачерпывавших полные ведерки соленой воды. Они видели белые паруса и клочья дыма, проплывавшие над горизонтом, но скажи им, что это смерчи или лепестки белых морских цветов, – и они поверили бы.
Однако люди на кораблях не менее странно представляли себе Англию. Она казалась им не просто островом, маленьким островом, но островом стремительно уменьшающимся, где люди были пленниками, бесцельно снующими муравьями, теснящими и едва не выталкивающими друг друга за край, производящими пустой, неразличимый гомон, который то походил на перебранку, то вовсе замолкал. В конце концов, когда земля скрылась из виду, стало ясно, что население Англии совершенно онемело. А затем тот же недуг начал поражать и другие части суши: Европа уменьшилась, съежились Азия, Африка и Америка, пока вообще не стало казаться маловероятным, что корабль когда-нибудь набредет на какой-либо из этих сморщенных кусочков земной тверди. Но зато само судно теперь преисполнилось особым достоинством, оно превратилось в самостоятельного обитателя великого мира, в котором были лишь единицы ему подобных, день за днем во всех направлениях бороздивших пустынную Вселенную. И все, что впереди, и все, что позади, скрывала непроницаемая завеса. Судно было теперь гораздо более одиноко, чем караван в песках, и тайна его была гораздо значительнее, ведь оно двигалось лишь благодаря собственной внутренней силе и собственным запасам. Море могло покарать его смертью или одарить несравненным счастьем, но ни о том, ни о другом никто не узнал бы. «Евфросина» была невестой, спешившей к суженому, девой, не знавшей мужа, в своей мощной силе и незапятнанной чистоте она могла быть уподоблена всему самому прекрасному на свете, ибо жила своей и только своей чудесной жизнью.
Конечно, если бы небеса не благословили путешественников такой прекрасной погодой и чередой ласковых, безупречных дней, когда ничто в обозримом пространстве не смущало гладкий круг океана, миссис Эмброуз затосковала бы очень скоро. А так она поставила на палубе свои пяльцы и рядом с ними – маленький столик, на котором лежал раскрытый философский том в черном переплете. Она выбирала нить из многоцветного клубка, который держала на коленях, и вплетала красный проблеск в кору дерева или желтый – в речной поток. Миссис Эмброуз вышивала большую картину – тропический лес, река, скоро там должны были появиться пятнистые олени, пасущиеся среди изобилия бананов, апельсинов и гигантских гранатов, и голые туземцы, швыряющие дротики. Между стежками она через плечо заглядывала в книгу и читала фразу-другую о Реальности Материи или о Естестве Добра. Вокруг нее люди в синих робах ползали на коленях и драили палубу или насвистывали, перегнувшись через поручни, а невдалеке сидел мистер Пеппер и резал перочинным ножиком сушеные коренья. Остальные, кто – где, занимались каждый своим делом: Ридли – греческим, и уже он не мог представить себе лучшего места для занятий; Уиллоуби – бумагами, он всегда в плаваниях избавлялся от недоделок; а Рэчел… Хелен между философскими сентенциями не раз спрашивала себя, а что же все-таки делает Рэчел? Ей даже – правда, не очень сильно – хотелось пойти и посмотреть. С первого вечера они едва сказали друг другу несколько слов; встречаясь, бывали вежливы, но не было и намека на какое-то сближение между ними. Рэчел, судя по всему, была в очень хороших отношениях с отцом – даже, на взгляд Хелен, слишком хороших – и не выказывала никаких попыток нарушить покой Хелен, как и Хелен – ее.
А Рэчел в это время сидела в своей комнате, не делая совершенно ничего. Когда судно заполнялось пассажирами, этому помещению давали какое-нибудь величественное название, и оно становилось прибежищем для страдавших морской болезнью пожилых дам, а палуба предоставлялась молодому поколению. Поскольку в комнате стоял рояль и на полу горой лежали книги, Рэчел считала ее своей и просиживала здесь часами – разыгрывала труднейшие музыкальные пассажи, немного читала по-немецки или, не больше, по-английски, смотря по настроению, а порой – как сейчас – просто бездельничала.
Кроме некоторой природной тяги к праздности, тому причиной было, конечно, и полученное ею образование, обычное для девушек конца девятнадцатого века. Кроткие пожилые учителя, невзыскательные доктора различных наук преподали ей начатки примерно десяти отраслей знаний, но заставить ее упорно заниматься было для них так же трудно, как упрекнуть ее в том, что у нее грязные руки. Час или два учения в неделю проходили с приятностью, отчасти благодаря другим ученицам, отчасти потому, что окна класса выходили на зады магазина – зимой так интересно было наблюдать за прохожими, сновавшими на фоне его красных окон, – а еще из-за смешных случаев, которые всегда происходят, если больше двух человек собираются вместе. Но ни одного предмета она не знала сколько-нибудь глубоко. Ее ум походил на ум интеллектуала в начале правления королевы Елизаветы: она верила практически во все, что ей говорили, и могла выдумать объяснение всему, что говорила сама. Форма Земли, мировая история, отчего двигаются поезда, как следует обращаться с капиталом, каким законам подчиняется общество, что вообще людям нужно от жизни и зачем, самые простые представления о современном порядке вещей – ничему из этого не научили ее ни преподаватели, ни классные дамы. Впрочем, в этой системе образования было одно неоспоримое преимущество: она ничему не учила, но и не препятствовала развитию ни одного из дарований, которые ученику посчастливилось иметь от природы. Рэчел была музыкальна, поэтому ей было позволено не заниматься всерьез ничем, кроме музыки, и она погрузилась в нее с головой. Все силы, которые могли бы быть отданы языкам, науке, литературе, приобретению друзей, познанию мира, тратились только на музыку. Поняв ограниченность учителей, она практически училась сама. В двадцать четыре года она понимала в музыке столько, сколько обычно люди начинают понимать к тридцати, и могла играть в полную силу своего дара, и с каждым днем становилось яснее, что природа была к ней поистине щедра. Пусть этот один столь явный талант и сопровождался мыслями и грезами нелепыми, неразумными, какая мудрость могла бы его заменить?
Жизнь Рэчел, подобно ее образованию, также ничем особенным не выделялась. Она была единственным ребенком в семье, и ей не пришлось переносить насмешки и притеснения братьев и сестер. Мать умерла, когда Рэчел было одиннадцать лет, и ее растили две тетки, сестры отца, жившие – ради свежего воздуха – в Ричмонде[7], в просторном и удобном доме. Ее, конечно, воспитывали с преувеличенным вниманием и заботой, что шло ей на пользу, пока она была ребенком, но сильно задержало развитие ее самосознания в пору взросления. Очень долго она и понятия не имела о таких вещах, как женская нравственность. Кое-что об этом она искала и находила в старых книгах, но всегда в невероятно неуклюжем виде, впрочем, книги ее мало интересовали, и поэтому она никогда не задумывалась о той цензуре, что проводили сначала тетки, а потом и отец. Кое-что можно было бы узнать от подруг, но их у нее почти не было – до Ричмонда слишком долго добираться, – а единственная более или менее близкая ей девушка была сверх всякой меры религиозна и в минуты откровенности могла говорить только о Боге да о том, как всякому следует нести свой крест, а эти темы мало волновали Рэчел, чей ум был занят совсем иным.
Полулежа в кресле, одну руку положив под голову, а другою сжимая шарик на подлокотнике, Рэчел напряженно размышляла. Вообще, ее ненавязчивое учение оставляло ей довольно много времени для размышлений. Взгляд ее был прикован к шару на корабельных поручнях, и, если бы что-то его случайно загородило на мгновение, это испугало и встревожило бы девушку. Размышления начались с того, что она рассмеялась, прочитав строфу из перевода «Тристана»:
– Вот именно, походит! – воскликнула Рэчел и отшвырнула книжку. Затем она открыла «Письма» Каупера[9], предписанные ей отцом для чтения «из классики», но они нагоняли на нее тоску, и, прочитав одно предложение, где говорилось об аромате ракитника в саду автора, она представила засыпанную цветами небольшую переднюю в Ричмонде в день похорон ее матери; цветы пахли так сильно, что с тех пор аромат любых цветов неизбежно вызывал у нее только это жуткое воспоминание. Затем, уже почти не видя и не слыша окружавшего ее настоящего, она пустилась один за другим перебирать образы прошлого. Тетя Люси расставляет цветы в гостиной.
– Тетя Люси, – набирается смелости Рэчел, – я не люблю запах ракитника. Сразу вспоминаю похороны.
– Ерунда, Рэчел, – отвечает тетя Люси. – Не говори глупостей, милая. По-моему, ракитник – растение особенно жизнерадостное.
Сидя под жаркими солнечными лучами, Рэчел сосредоточилась на характерах своих теток, на их взглядах, образе жизни. Этот мысленный путь она проделывала уже сотни раз, прогуливаясь по утрам в Ричмондском парке и за размышлениями не замечая ни деревьев, ни людей, ни оленей. Почему они живут так, а не иначе, и что они чувствуют, и какой во всем этом смысл? Опять она слышит голос тети Люси, которая обращается к тете Элинор. В это утро тете Люси вздумалось обсудить поведение служанки:
– И конечно, в пол-одиннадцатого утра горничная должна подметать лестницу, а как же иначе?
Как странно! Как невыразимо странно! Но и сама себе она не может объяснить, почему, как только тетя Люси заговорила, вся картина их жизни вдруг показалась Рэчел чужой и непонятной, а сами тетки – вроде случайных вещей, стульев или зонтиков, разбросанных где попало, без всякого смысла. Однако вслух она только спрашивает, как всегда чуть заикаясь:
– Тетя Люси, в-вы любите тетю Элинор?
На что та отвечает со своим нервным квохчущим смешком:
– Милое дитя, что за вопросы ты задаешь?
– А как любите? Очень? – настаивает Рэчел.
– Пожалуй, я никогда и не задумывалась, очень или не очень, – говорит мисс Винрэс. – Кто любит, об этом не думает, Рэчел.
Это уже камешек в огород племянницы, от которой тетки никогда не получали столько тепла, сколько им хотелось бы.
– Но ты знаешь, как я тебя люблю, милая, правда? Ты дочь своей матери, хотя бы поэтому, но не только поэтому, не только. – Она притягивает к себе Рэчел и целует ее, слегка расчувствовавшись, и суть их разговора сразу теряется, безвозвратно растекается в пространстве, словно пролитое на пол молоко.
Так Рэчел дошла до той стадии размышлений, если это еще можно назвать размышлениями, когда глаза уже не могут оторваться от шара на поручнях, а губы перестают шевелиться. Ее попытки понять своих теток только обижали их, из чего следовало, что лучше даже и не пытаться. Пусть эти странные мужчины и женщины – тетки, семейство Хантов, Ридли, Хелен, мистер Пеппер и все остальные – будут символами, безликими, но преисполненными достоинства и значительности, символами старости или юности, материнства или учености, пусть они будут даже красивы – красотою актеров на сцене. Получалось, что, произнося слова, люди не выражают ни своих мыслей, ни чувств, – но для этого как раз и существует музыка. Можно видеть и чувствовать реальность, но не говорить о ней, пусть жизнь течет сама по себе, как нравится другим, об этом можно вовсе не думать, просто отдавать себе отчет в том, что внешние формы жизни людей отчего-то странны и нелепы. Поглощенная музыкой, она принимала свой удел вполне благосклонно, срываясь на раздражение не чаще раза-двух в месяц, всегда уступая, как она уступила сейчас. Мысли ее стали путаться, уже не в силах вырваться из паутины сна, а сознание будто стало шириться, шириться, чудесным образом сливаясь с духом всего, что ее окружало: белесых досок на палубе, духом моря, бетховенского опуса 112 и даже духом бедного Уильяма Каупера в далеком Олни. И вот оно уже клочком пуха летит над морем, то прикасаясь к воде, то поднимаясь в воздух, пока совсем не скрывается из виду. При его взлетах и падениях Рэчел начала клевать носом, а когда он исчез, она заснула.
Десять минут спустя миссис Эмброуз открыла дверь и посмотрела на Рэчел. Хелен не удивило, каким образом та проводит свои утренние часы. Она оглядела комнату: рояль, книги, беспорядок. Сначала Хелен оценила вид Рэчел с эстетической точки зрения: в своей беззащитности она походила на жертву, выпавшую из когтей хищной птицы; однако, если посмотреть на нее просто как на девушку двадцати четырех лет, – картина наводила на размышления. Миссис Эмброуз задумалась и простояла так не меньше двух минут. Затем она улыбнулась и бесшумно вышла; ей вовсе не хотелось разбудить спящую и оказаться перед неловкой необходимостью с ней разговаривать.
Назавтра рано утром сверху донеслось громыхание, будто там протаскивали тяжелые цепи; мерное биение сердца «Евфросины» стало замедляться и умолкло, и Хелен, высунув нос на палубу, увидела замок, твердо стоящий на твердом, неподвижном холме. Они бросили якорь в устье Тежу, и, вместо того чтобы рассекать все новые и новые волны, борта судна теперь терпели набеги одних и тех же отступавших и возвращавшихся прибрежных волн.
Сразу после завтрака Уиллоуби, с коричневым кожаным чемоданчиком в руках, покинул корабль, прокричав через плечо, что все предоставляются самим себе и могут делать, что кому вздумается, поскольку дела продержат его в Лиссабоне до пяти вечера.
Он вернулся действительно около пяти, все с тем же чемоданчиком, жалуясь на усталость, раздражение, голод, жажду, холод, и потребовал немедленно подавать чай. Растирая руки, он стал всем рассказывать о приключениях минувшего дня: как он заявился к бедному старому Джексону, когда тот причесывал усы перед конторским зеркалом и совсем не ожидал его прихода, как заставил Джексона с утра повкалывать, что для того не очень-то привычно, а потом пригласил его пообедать, с шампанским и дичью; как затем нанес визит миссис Джексон, которая, бедняжка, еще растолстела и так любезно справлялась о Рэчел, а Джексону, бог ты мой, пришлось признаться, что он дал-таки слабину, – да нет, ничего, вреда особенного в том нет, но какой смысл делать распоряжения, если они тут же нарушаются? Ведь Уиллоуби ясно дал ему понять, что в этот рейс пассажиров не возьмет. Тут он стал шарить по карманам и, наконец выудив карточку, положил ее на стол перед Рэчел. Она прочитала: «Мистер и миссис Дэллоуэй, Мэйфэр, Браун-стрит, 23».
– Мистер Ричард Дэллоуэй, – продолжал Винрэс, – судя по всему, полагает, что, раз он когда-то был членом парламента, да еще женат на дочери пэра, то ему все подавай по первому требованию. Во всяком случае, они смогли уломать бедного старого Джексона. Заявили, что у них есть право требовать содействия, показали письмо от лорда Гленауэя, который просит меня взять их на борт как о личной услуге; в общем, все это пересилило возражения Джексона (хотя вряд ли их было так уж много), и теперь, похоже, нам ничего не остается, кроме как уступить.
Между тем было очевидно, что Уиллоуби отчего-то по душе эта уступка, хотя он и ворчит для вида.
А дело было в том, что мистер и миссис Дэллоуэй оказались в Лиссабоне в довольно затруднительном положении. Они уже несколько недель путешествовали по континенту, главным образом – с целью расширить кругозор мистера Дэллоуэя. В этом году из-за политических превратностей мистер Дэллоуэй не мог послужить родине в парламенте, поэтому он изо всех сил старался сделать это вне парламента. Латинские страны для этого вполне подходили, хотя, конечно, Восток был бы куда предпочтительнее.
– Теперь ждите вестей обо мне из Петербурга или Тегерана, – сказал он, обернувшись на прощанье на ступенях клуба «Трэвеллерз». Однако на Востоке разразилась какая-то эпидемия, в России свирепствовала холера, и вести о нем, что, конечно, было уже не столь романтично, пришли из Лиссабона. Но сначала чета пересекла Францию, где останавливалась в промышленных городах, мистер Дэллоуэй представлял рекомендательные письма, и ему показывали фабрики и заводы, а он делал записи в своем блокноте. В Испании они с миссис Дэллоуэй оседлали мулов, потому что хотели понять жизнь крестьян. Например, созрели они для бунта или нет? После этого миссис Дэллоуэй настояла на том, чтобы провести день-два в Мадриде и посмотреть картины. В конце концов, они добрались до Лиссабона, где прожили шесть дней, о которых впоследствии, в изданных для своего круга путевых заметках, отозвались как о днях «исключительно интересных». Ричарда принимали министры, и он предрекал скорый кризис, поскольку «столпы правительства погрязли в коррупции; но как можно винить…» и так далее; Кларисса же тем временем посетила королевские конюшни и сделала несколько снимков, на которых запечатлела людей, теперь изгнанных, и окна, теперь выбитые[10]. Еще она сфотографировала могилу Филдинга и там же освободила пташку, пойманную в силки каким-то негодяем, потому что, как гласили путевые записи, «омерзительна даже мысль о том, что там, где похоронены англичане, бьется в неволе живое существо». Путь их следования весьма отличался от общепринятых маршрутов и не был должным образом продуман заранее. В значительной степени его определяли иностранные корреспонденты «Таймс». Мистер Дэллоуэй желал взглянуть на кое-какие пушки – он придерживался мнения, что берег Африки значительно менее колонизирован, чем принято считать на родине. Поэтому им нужно было неторопливое судно «для любопытных», комфортабельное, поскольку мореплаватели они были никудышные, но не роскошное, которое останавливалось бы на день-два то в одном порту, то в другом для заправки углем, давая Дэллоуэям возможность осмотреть, что им захочется. Но в Лиссабоне они застряли: все никак не находилось подходящего для них корабля, да такого, чтобы на него еще можно было проникнуть. Они прослышали о «Евфросине», но им сказали, что она была судном по преимуществу грузовым, возившим мануфактуру на Амазонку и обратно – каучук, а также, что пассажиров на ее борт брали только по особой договоренности. Однако слова «по особой договоренности» весьма вдохновили супругов, ведь они принадлежали к тому кругу, в котором почти все делалось или при необходимости могло быть сделано именно по особой договоренности. Ричард лишь написал краткое письмо лорду Гленауэю, главе рода Гленауэев, да навестил бедного старого Джексона, которому поведал, что миссис Дэллоуэй – урожденная такая-то, что сам он тоже в свое время был тем-то и тем-то и что сейчас они нуждаются в том-то и том-то. Дело было сделано. Они расстались, обмениваясь любезностями и при полном взаимном расположении. И вот, неделю спустя, из сумерек показалась державшая курс на судно шлюпка с Дэллоуэями на борту, а через три минуты оба стояли на палубе «Евфросины». Разумеется, их прибытие вызвало некоторую суматоху, и уже несколько пар глаз приметили, что миссис Дэллоуэй – женщина высокая и тонкая, укутанная в меха и вуали, а мистер Дэллоуэй – джентльмен среднего роста и крепкого телосложения, одетый, как охотник в осенний сезон. Вскоре их окружило множество туго набитых кожаных чемоданов благородного темно-коричневого цвета; кроме того, мистер Дэллоуэй держал в руках портфель, а его жена – несессер, в котором, судя по всему, она хранила бриллиантовые ожерелья и уйму пузырьков с серебряными крышечками.
– Ах, прямо как у Уистлера! – воскликнула миссис Дэллоуэй, кивнув в сторону берега, одновременно здороваясь за руку с Рэчел; Рэчел только успела глянуть на серые холмы сбоку, как Уиллоуби уже представил гостье миссис Чейли, которая увела леди в ее каюту.
Хотя вторжение Дэллоуэев будто бы прошло незаметно, оно всех вывело из равновесия, от стюарда мистера Грайса до самого Ридли. Через несколько минут Рэчел проходила мимо курительной комнаты, в которой увидела Хелен, двигавшую кресла. Та была поглощена перестановкой и, заметив Рэчел, доверительно сообщила:
– Главное – чтобы мужчинам было где посидеть. Кресла, вот что важно. – И она опять стала перекатывать их на колесиках с места на место. – Ну что, все еще похоже на вокзальный буфет?
Она сдернула со стола плюшевую скатерть. Комната на удивление преобразилась в лучшую сторону.
Прибытие чужаков окончательно убедило Рэчел в том, что надо переодеться к ужину, час которого приближался. Звон большого корабельного колокола застал ее сидящей на краю своей койки. Маленькое зеркало над умывальником отражало ее голову и плечи. Лицо, смотревшее из зеркала, было преисполнено болезненным унынием – после прибытия Дэллоуэев Рэчел пришла к неутешительному выводу, что ее лицо совсем не такое, какого ей хотелось бы, и, скорее всего, никогда таким не станет.
Так или иначе, ей с детства внушали, что опаздывать нельзя, поэтому следовало выйти к ужину с тем лицом, какое было.
За эти несколько минут Уиллоуби, загибая пальцы на руке, вкратце описал Дэллоуэям всех, с кем им предстояло познакомиться.
– Здесь мой зять, Эмброуз, ученый (полагаю, вы о нем слышали), его жена, мой старый друг Пеппер, тихий малый, но, говорят, знает все на свете. Вот и все. Компания очень небольшая. Я их оставлю на побережье.
Миссис Дэллоуэй, чуть склонив голову набок, постаралась вспомнить, кто такой Эмброуз – это ведь фамилия? – но не смогла. После того что она услышала, она почувствовала себя самую малость не в своей тарелке. Она знала, что ученые женятся на ком попало – на девушках из деревень, где они читают популярные лекции, или на маленьких женщинах с окраин, которые всегда недовольно бурчат: «Знаю, я вам не нужна, вам муж мой нужен».
Но тут вошла Хелен, и миссис Дэллоуэй с облегчением отметила, что, хотя в облике миссис Эмброуз просматривается некоторая эксцентричность, она опрятна, хорошо держится, а в голосе ее звучит та особая струна, которую Кларисса считала признаком настоящей леди. Мистер Пеппер не побеспокоился сменить свой чистый, но гадкий нарядец.
«В конце концов, – думала Кларисса, входя вслед за Винрэсом в столовую, – любой человек безусловно интересен».
За столом эта уверенность пригодилась ей, особенно когда появился Ридли, который опоздал, выглядел откровенно неряшливо и тут же угрюмо уткнулся в тарелку с супом.
Муж и жена обменялись незаметными для посторонних сигналами, означавшими, что они владеют положением и намерены стойко держаться друг друга. Почти не допустив паузы, миссис Дэллоуэй повернулась к Уиллоуби и начала:
– Что на меня в море навевает тоску, так это отсутствие цветов. А представляете: поля роз и фиалок посреди океана! Это было бы божественно!
– Да, но чревато опасностями для мореплавания, – вступил басом Ричард, будто фагот после изящной скрипичной трели. – Ведь водоросли порой доставляют большие неприятности, правда, Винрэс? Помню, как-то мы пересекали Атлантику на «Мавритании», и я спросил капитана Ричардса, вы знали его? – «Скажите, капитан Ричардс, каких опасностей для своего корабля вы страшитесь больше всего?» – ожидая услышать об айсбергах, «Летучем Голландце», о тумане и всяких таких штуках. Ничего подобного. Я навсегда запомнил его ответ. «Sedgius aquatici», – вот что он сказал; это, кажется, что-то вроде ряски.
Мистер Пеппер стрельнул своим быстрым взглядом и уже собирался задать какой-то вопрос, но беседу продолжил Уиллоуби:
– Да, нелегко им приходится, этим капитанам! Три тысячи душ на борту!
– Да-да, правда. – Кларисса со значительным видом повернулась к Хелен. – Не правы те, кто считает, что больше всего изнуряет труд. Ответственность – вот что действительно тяжело. Думаю, по той же причине повару всегда платят больше, чем горничной.
– Ну, тогда няням следует платить вдвойне, но не платят же, – сказала Хелен.
– Верно, но подумайте, какое удовольствие проводить все время с детьми, а не с кастрюлями! – Миссис Дэллоуэй с бо́льшим интересом посмотрела на Хелен, заподозрив, что у той есть дети.
– Я бы предпочла быть поваром, чем няней, – ответила Хелен. – Ни за что не возьму на себя ответственность за детей.
– Матери всегда преувеличивают, – вступил Ридли. – Хорошо воспитанный ребенок не требует никакой ответственности. Мы с нашим проехали всю Европу. И ничего, только пеленай потеплей да укладывай в люльку.
Хелен рассмеялась. Миссис Дэллоуэй воскликнула, глядя на Ридли:
– Вы настоящий отец! Мой муж точно такой же. И после этого еще говорят о равенстве полов.
– Кто говорит? – вставил мистер Пеппер.
– Да-да, есть такие! – прокричала Кларисса. – Во время прошлой сессии мужу приходилось каждый день проходить мимо одной гневной дамы, которая только об этом и вещала.
– Она сидела у здания парламента, было так неловко, – подтвердил Дэллоуэй. – В конце концов, я набрался смелости и сказал ей: «Милейшая, вы тут только мешаете. Мне не даете пройти и себе вред причиняете!»
– Тогда она ухватила его за пальто и чуть не выцарапала ему глаза, – добавила миссис Дэллоуэй.
– Ну-у, это уж преувеличение, – сказал Ричард. – Нет, признаться, мне жаль этих людей. Сидеть на ступеньках, вероятно, страшно неудобно и утомительно.
– Так и поделом им, – коротко высказался Уиллоуби.
– О, здесь я с вами совершенно согласен, – отозвался Дэллоуэй. – Крайняя глупость и бессмысленность подобного поведения вряд ли у кого вызовут большее осуждение, чем у меня. А что касается этой шумихи, то, знаете ли, дай мне бог сойти в могилу раньше, чем женщины в Англии получат избирательное право! Это все, что я могу сказать.
Торжественность, с которой ее муж произнес последние слова, подействовала на Клариссу, и она приняла серьезный вид.
– Немыслимо! – сказала она. – Но вы ведь не сторонник равноправия, правда? – обратилась она к Ридли.
– Да мне абсолютно все равно, – ответил Эмброуз. – Если люди так наивны, что полагают, будто избирательное право хоть чем-то улучшит их жизнь, так пусть получат его. Тогда скоро сами поймут, что к чему.
– Вижу, вы не политик, – улыбнулась Кларисса.
– Слава богу, нет.
– Боюсь, ваш муж меня не одобряет, – сказал Дэллоуэй в сторону, обращаясь к миссис Эмброуз. Тут она вдруг вспомнила, что он ведь раньше был членом парламента.
– Неужели это дело никогда не казалось вам скучным? – спросила она, толком не зная, что ей следует говорить.
Ричард простер перед собой руки, как будто ответ был начертан на его ладонях.
– Вы меня спрашиваете, казалось ли мне когда-нибудь это дело скучным, и я, пожалуй, отвечу: да, бывало. Если же вы меня спросите, какую из всевозможных карьер для мужчины я считаю, беря в целом, со всеми за и против, самой увлекательной, самой завидной, не говоря уже о более серьезных ее сторонах, то я, конечно, скажу: карьеру политика.
– Да, согласен, – кивнул Уиллоуби. – В адвокатуре и в политике усилия вознаграждаются как нигде.
– Реализуются все способности человека, – продолжал Ричард. – Может быть, я сейчас затрону опасную тему, но что я, в общем, думаю о поэтах, художниках: когда речь идет о вашем деле – тут, конечно, с вами не потягаешься, но в любой другой области – увы, приходится делать скидки. А я вот ни за что не примирился бы с мыслью, что кто-то для меня делает скидку.
– Я не вполне с тобой согласна, Ричард, – сказала миссис Дэллоуэй. – Вспомни Шелли. В «Адонаисе», мне кажется, можно найти все и обо всем.
– Очень хорошо, читай «Адонаиса», – согласился Ричард. – Но всегда, услышав о Шелли, я повторяю про себя слова Мэтью Арнольда: «Что за круг! Что за круг!»
Это привлекло внимание Ридли.
– Мэтью Арнольд! Самонадеянный сноб! – фыркнул он.
– Пусть сноб, – отозвался Ричард, – но, с другой стороны, человек, живший в реальном мире. Мы, политики, несомненно, кажемся вам, – он с чего-то решил, что Хелен представляет искусство, – толпой пошлых обывателей, но мы-то видим и другую сторону, мы можем быть несколько неуклюжи, но мы стараемся охватить жизнь в целом, во всей ее полноте. Когда ваши художники видят, что мир погружен в хаос, они пожимают плечами, отворачиваются и возвращаются в свой мир – возможно, прекрасный, – но хаос-то остается. Мне это кажется уходом от ответственности. Кроме того, не все рождаются с художественными способностями.
– Ужасно! – промолвила миссис Дэллоуэй, которая о чем-то размышляла, пока ее муж говорил. – Когда я общаюсь с художниками, я так остро чувствую, как это чудесно – отгородиться от всего в своем собственном маленьком мире, где картины и музыка и все так прекрасно, но потом я выхожу на улицу, и при виде первого же нищего ребенка с грязным и голодным личиком я встряхиваю головой и говорю себе: «Нет, не могу я отгородиться, не могу я жить в собственном мирке. Я бы отменила и живопись, и литературу, и музыку, пока такое не исчезнет навсегда». Вы не ощущаете, – она повернулась к Хелен, – что жизнь – это вечное противоречие?
Хелен на мгновение задумалась.
– Нет, – сказала она. – Едва ли.
Последовала довольно неловкая пауза. Миссис Дэллоуэй слегка поежилась и попросила принести ее меховую накидку. Кутая шею в мягкий коричневый мех, она решила сменить тему.
– Признаться, мне никогда не забыть «Антигону». Я видела ее в Кембридже много лет назад, и с тех пор она не оставляет меня. Вы согласны, нет произведения более современного? – спросила она Ридли. – Я знаю, пожалуй, не меньше двух десятков Клитемнестр. Например, престарелая леди Дитчлинг. Я ни слова не смыслю по-гречески, но слушать могу бесконечно…
Тут внезапно подал голос мистер Пеппер:
Миссис Дэллоуэй смотрела на него, поджав губы. Когда он закончил, она сказала:
– Я бы отдала десять лет жизни, чтобы выучить греческий.
– Я могу обучить вас алфавиту за полчаса, – предложил Ридли. – А через месяц вы уже будете читать Гомера. Почел бы за честь позаниматься с вами.
Хелен была вовлечена мистером Дэллоуэем в беседу о том, что раньше в палате общин существовал обычай, теперь забытый, цитировать древних греков; про себя же она отметила – будто сделала запись в большой книге памяти, которая всегда, чем бы мы ни были заняты, лежит перед нами раскрытой, – что все мужчины, даже такие, как Ридли, питают слабость к роскошным женщинам.
Кларисса воскликнула, что не представляет большего удовольствия. Она тут же вообразила себя в своей гостиной на Браун-стрит с томиком Платона на коленях – Платона в греческом оригинале. Клариссе всегда казалось, что, если за нее серьезно возьмется истинный знаток, он сможет заложить древнегреческий ей в голову без особого труда.
Они договорились с Ридли приступить к занятиям завтра же.
– Но только если ваш корабль нас побережет! – воскликнула миссис Дэллоуэй, втягивая в игру Уиллоуби. Тот кивнул головой – ради гостей, тем более таких почтенных, он был готов поручиться даже за волны.
– Я ужасно переношу качку. Муж тоже не очень, – вздохнула Кларисса.
– Я никогда по-настоящему не страдаю морской болезнью, – пояснил Ричард. – Если со мной это и случалось, то один раз, не больше, – поправился он. – Как-то по пути через Ла-Манш. Однако, честно говоря, при неспокойном море, особенно в сильное волнение, я чувствую себя довольно неуютно. Тут главное – не отказываться от еды. Смотришь на нее и говоришь себе: «Нет, не могу», но все-таки кладешь что-то в рот, хотя бог знает, как это проглотить, но надо заставить себя, и тогда обычно дурнота уходит безвозвратно. Моя жена трусиха.
Все начали отодвигать стулья. Женщины в нерешительности остановились у двери.
– Давайте-ка я вас поведу, – сказала Хелен, проходя вперед.
Рэчел последовала за ней. Она совсем не принимала участия в беседе, да никто к ней и не обращался, зато вот она ловила каждое слово. Она во все глаза смотрела то на мистера Дэллоуэя, то на его жену. Кларисса и в самом деле представляла собой пленительное зрелище. На ней было белое платье и длинные сверкающие бусы. Этот наряд и лицо, казавшееся особенно румяным в сочетании с седоватыми волосами, делали ее поразительно похожей на портрет восемнадцатого века – шедевр кисти Рейнольдса или Ромни. Рядом с ней Хелен и все остальные выглядели грубовато и неопрятно. Она сидела прямо, но непринужденно, и казалось, будто она управляет миром, как ей вздумается, будто огромный и тяжелый земной шар вертится туда, куда его направят ее пальчики. А ее муж! Мистер Дэллоуэй, игравший своим сочным, хорошо поставленным голосом, был уже совершенно неотразим. Он словно только что вышел из самого сердца гудящего, лоснящегося маслом великого механизма, где слаженно крутятся шестерни и дружно ходят туда-сюда поршни; он схватывал все так легко, но так цепко; остальные рядом с ним казались старомодными, никчемными, несерьезными. Рэчел завершала процессию дам, идя будто в трансе; необыкновенный запах фиалок, шедший от миссис Дэллоуэй, смешивался с легким шуршанием ее юбок и позвякиванием украшений. Рэчел с презрением думала о себе, обо всей своей жизни, о знакомых. «Она сказала, что мы живем в собственном мирке. Это так. Мы смешны, нелепы».
– Вот здесь мы сидим, – сказала Хелен, открывая дверь салона.
– Вы играете? – спросила миссис Дэллоуэй, подбирая со стола партитуру «Тристана».
– Племянница играет. – Хелен положила руку на плечо Рэчел.
– О, как я вам завидую! – Кларисса впервые обратилась к Рэчел. – Помните это? Не правда ли, божественно? – И она сыграла пару тактов согнутыми пальцами по странице. – А потом вступает Тристан – вот – и Изольда, ах, как это меня волнует! Вы были в Байрёйте?
– Нет, не была, – ответила Рэчел.
– Значит, побываете. Никогда не забуду моего первого «Парсифаля»: августовская жара, старые толстые немки в тесных роскошных платьях, темный театр, наконец начинает звучать музыка, и невозможно удержаться от слез. Помню, какой-то добряк вышел и принес мне воды, а я только и могла, что плакать у него на плече! Вот здесь перехватило. – Она показала на горло. – Ничто в мире с этим не сравнится! А где же ваше пианино?
– В другой комнате, – объяснила Рэчел.
– Но вы ведь нам поиграете? – с надеждой спросила Кларисса. – Что может быть чудеснее, чем сидеть при луне и слушать музыку? Ах, я говорю, как школьница! А знаете, – она повернулась к Хелен, – думаю, музыка не так уж благотворна для человека, скорее – наоборот.
– Слишком большое напряжение? – спросила Хелен.
– Я бы сказала, слишком много чувств. Это сразу становится заметно, когда молодой человек или девушка избирают музыку своей профессией. Сэр Уильям Бродли мне говорил то же самое. Терпеть не могу, как некоторые напускают на себя при упоминании о Вагнере. – Кларисса воздела глаза к потолку, хлопнула в ладоши и изобразила на лице восторг и упоение. – При этом вовсе не обязательно, что они его понимают, мне всегда в таких случаях кажется, что как раз наоборот. Люди, действительно чувствующие искусство, меньше всех выставляют это напоказ. Вы знаете художника Генри Филипса?
– Видела, – ответила Хелен.
– Посмотреть на него, так он больше похож на преуспевающего биржевого маклера, чем на одного из величайших художников своего времени. Вот это мне по душе.
– На свете много действительно преуспевающих маклеров, можно смотреть на них, если нравится, – сказала Хелен.
Рэчел неистово захотелось, чтобы ее тетка перестала быть такой колючей и упрямой.
– Когда вы видите музыканта с длинными волосами, разве интуиция не подсказывает вам, что музыкант он плохой? – спросила Кларисса, повернувшись к Рэчел. – Уоттс и Иоахим[12] на вид ничем не отличались от нас с вами.
– А как бы им пошли вьющиеся волосы! – сказала Хелен. – Вы, видимо, решили ополчиться на красоту?
– Опрятность! – провозгласила Кларисса. – Я хочу, чтобы мужчина выглядел опрятно!
– Под опрятностью вы понимаете хорошо скроенное платье.
– Джентльмена видно сразу, но трудно сказать, что тут главное.
– Ну а вот мой муж, он выглядит как джентльмен?
Такой вопрос для Клариссы был уже просто дурным тоном. «Вот уж чего не скажешь!» – подумала она, но, не найдя, что ответить вслух, только рассмеялась.
– Во всяком случае, – обратилась она к Рэчел, – завтра я от вас не отстану, пока вы мне не поиграете.
В ней, в ее манерах было нечто такое, что сразу заставило Рэчел в нее влюбиться.
Миссис Дэллоуэй подавила зевок, выдав его лишь легким расширением ноздрей.
– Ах, знаете, – сказала она, – невероятно хочется спать! Это морской воздух. Пожалуй, я исчезну.
Спугнул ее резкий мужской голос, судя по всему, мистера Пеппера, который с кем-то ожесточенно спорил.
– Спокойной ночи, спокойной ночи! – попрощалась Кларисса. – Умоляю, не беспокойтесь, я знаю дорогу! Спокойной ночи!
Но зевок ее был, скорее, притворным. Придя к себе, она не дала волю зевоте, не сдернула с себя и не свалила кучей одежду, не растянулась блаженно во всю длину кровати, а вместо этого спокойно переоделась в пеньюар, украшенный бесчисленными оборками, и, обернув ноги пледом, уселась с блокнотом на коленях. Тесная каютка уже успела превратиться в будуар знатной дамы. Везде были расставлены и разложены бутылочки, пузырьки, ящички, коробочки, щеточки, булавки. Судя по всему, ни один участок ее тела не обходился без специального инструментика. Воздух был напитан тем самым ароматом, что заворожил Рэчел. Удобно устроившись, миссис Дэллоуэй начала писать. Она делала это так, словно ласкала бумагу пером, словно гладила и нежно щекотала котенка.
«Вообрази нас, дорогая, в море, на борту самого странного корабля, какой ты только можешь себе представить. Хотя дело не в корабле, а в людях. Хозяин пароходства по фамилии Винрэс – большой, очень милый англичанин – говорит мало – ты, конечно, встречала таких. Что касается остальных – они все будто выползли из старого номера «Панча». Похожи на игроков в крокет шестидесятых годов. Не знаю уж, сколько они просидели, затворившись на этом корабле, сдается – многие годы, во всяком случае, поднявшись на борт, чувствуешь, что попал в обособленный мирок, кажется, они вообще никогда не сходили на берег и никогда не жили, как другие нормальные люди. Я всегда говорила: с литераторами найти общий язык труднее, чем с кем бы то ни было. Хуже всего то, что эти люди – муж, жена и их племянница – могли бы быть как все, я это чувствую, если бы их не засосали Оксфорд, Кембридж и так далее, отчего они тронулись головой. Он – просто чудо (если б еще постриг ногти), у нее довольно приятное лицо, только одевается, конечно, в мешок из-под картофеля, и прическа у нее, как у продавщицы из «Либерти»[13]. Они разговаривают об искусстве и считают нас болванами за то, что мы вечером переодеваемся. Ничего, однако, поделать не могу – я скорее умру, чем выйду к ужину, не переодевшись, ты тоже, правда? Ведь это гораздо важнее супа. (Даже странно, насколько эти вещи действительно важнее того, что всеми считается важным. Я охотнее дам отрубить себе голову, чем, например, надену фланель на голое тело.) Еще тут есть милая застенчивая девочка – бедное создание, так бы хотелось, чтобы кто-нибудь вытащил ее из этого болота, пока еще не поздно. У нее чудные глаза и волосы, но и она, конечно, со временем станет нелепой. Эстер, мы должны организовать общество просвещения молодежи – это было бы куда полезнее, чем миссионерство! Ах да, я забыла, здесь есть еще противный гном по имени Пеппер. Совершенно соответствует своему имени. Он невообразимо ничтожен и ведет себя непредсказуемо, бедный уродец! Это все равно что сидеть за одним столом с беспризорным фокстерьером, только вот, в отличие от собаки, его не причешешь и не обсыплешь порошком. Иногда жалеешь, что с людьми нельзя обращаться, как с собачками. Что здесь хорошо – нет газет, и Ричард может по-настоящему отдохнуть. В Испании было не до отдыха…»
– Ты струсила! – сказал Ричард, заполнивший своим плотным телом почти всю каюту.
– Я исполнила свой долг за ужином! – вскрикнула Кларисса.
– Так или иначе, ты ввязалась в историю с греческим алфавитом.
– О господи! Кто он такой, этот Эмброуз?
– Кажется, преподавал в Кембридже, а теперь живет в Лондоне, издает античных классиков.
– Ты видел когда-нибудь столько сумасшедших вместе? Эта женщина спросила меня, похож ли ее муж на джентльмена!
– Да, за обедом трудновато было поддерживать беседу. И почему в этом сословии женщины настолько чуднее мужчин?
– Вид у них, конечно, куда приличнее, только – какие они странные!
Оба засмеялись, подумав об одном и том же, – им даже ни к чему было обмениваться впечатлениями.
– Пожалуй, мне много о чем стоит поговорить с Винрэсом, – сказал Ричард. – Он знает Саттона и весь этот круг. Может многое порассказать о нашем кораблестроении на Севере.
– Ах, я рада. Мужчины действительно настолько лучше женщин!
– Конечно, с мужчиной всегда есть о чем поговорить. Но и ты, Кларисса, можешь очень даже бойко порассуждать о детях.
– А у нее есть дети? По виду не скажешь.
– Двое. Мальчик и девочка.
Зависть кольнула иголкой сердце миссис Дэллоуэй.
– Нам нужен сын, Дик, – проговорила она.
– Бог мой, сейчас у молодых людей столько возможностей! – Эта тема навела Дэллоуэя на размышления. – Полагаю, такого широкого поля для деятельности не было со времен Питта.
– И оно тебя ждет! – сказала Кларисса.
– Руководить людьми – прекрасное дело, – провозгласил Ричард. – Боже мой, что за дело!
Его грудь медленно выпятилась под жилетом.
– Знаешь, Дик, меня не оставляют мысли об Англии, – раздумчиво произнесла Кларисса, положив голову на грудь мужу. – Отсюда, с этого корабля видится намного яснее, что на самом деле значит быть англичанином. Думаешь обо всем, чего мы достигли, о нашем военном флоте, о наших людях в Индии, в Африке, о том, как мы век за веком шли все дальше, посылая вперед наших деревенских ребят, и о таких, как ты, Дик, – и вдруг понимаешь, как это, наверное, невыносимо не быть англичанином! И свет, идущий от нашего парламента, Дик! Сейчас, стоя на палубе, я будто видела это зарево. Вот что значит для нас Лондон.
– Связь времен! – торжественно заключил Ричард. Слушая жену, он живо представил себе английскую историю, череду королей, премьер-министров, череду законов. Он окинул мысленным взором всю политику консерваторов, тянувшуюся, словно нить, от Альфреда к лорду Солсбери[14] и будто петлей захватывавшую один за другим внушительные куски обитаемой суши.
– Понадобилось много времени, но мы почти закончили; осталось только закрепить достигнутое.
– А эти люди не понимают! – воскликнула Кларисса.
– Бывают разные люди и разные мнения, – ответил ее муж. – Без оппозиции не было бы правительства.
– Дик, насколько ты лучше меня! Ты смотришь широко, а я вижу только то, что здесь. – Кларисса ткнула пальцем в тыл его кисти.
– В этом моя задача, что я и пытался растолковать за обедом.
– Что мне в тебе нравится, Дик, – продолжала она, – ты всегда одинаковый, а я – существо, целиком подвластное настроениям.
– Как бы то ни было, ты существо обворожительное, – сказал он, взглянув на нее потеплевшими глазами.
– Ты правда так думаешь? Тогда поцелуй меня.
Он поцеловал ее со всей страстью, так что ее недописанное письмо соскользнуло на пол. Ричард поднял его и, не спросив разрешения, прочитал.
– Где твое перо? – спросил он и приписал снизу своим мелким мужским почерком:
«Р. Д. loquitur[15]: Кларисса забыла упомянуть, что за обедом она выглядела особенно обворожительно и кое-кого завоевала, из-за чего ей теперь придется учить греческий алфавит. Пользуясь случаем, хочу добавить, что мы прекрасно проводим время в заморских краях, а для того, чтобы это путешествие стало настолько же приятным, насколько обещает быть полезным, нам не хватает лишь наших друзей (то есть тебя и Джона)…»
В конце коридора послышались голоса. Мистер Эмброуз говорил слишком тихо, зато Уильям Пеппер вполне отчетливо и едко произнес:
– К такого рода дамам я не испытываю ни малейшей симпатии. Она…
Но ни Ричард, ни Кларисса так и не узнали его приговора, потому что как раз в тот момент, когда стоило прислушаться, Ричард зашуршал бумагой.
«Я часто сомневаюсь, – размышляла Кларисса в постели над белым томиком Паскаля, который она всюду брала с собой, – действительно ли хорошо для женщины жить с человеком, который нравственно выше ее, ведь так и есть у нас с Ричардом. Становишься настолько зависимой. Кажется, я чувствую к нему то же, что моя мать и женщины ее поколения чувствовали к Христу. Это лишь доказывает, что человеку необходимо нечто…» Затем она погрузилась в сон, как всегда, очень здоровый, дарующий новые силы, разве что в эту ночь ее посещали фантастические видения греческих букв, кравшихся по каюте, – Кларисса проснулась и рассмеялась, вспомнив, что греческие буквы были одновременно теми самыми людьми, что спали сейчас совсем рядом. Потом, представив, как за бортом плещет под луной темное море, она поежилась и подумала, что и муж, и эти люди – ее спутники в плавании. Сны не были ее безраздельным достоянием, но кочевали из одной головы в другую. Этой ночью мореплаватели видели во сне друг друга, что было не удивительно – учитывая, какие тонкие разделяли их перегородки и как странно оказались они оторванными от земли, столь близкими друг к другу посреди океана и вынужденными пристально всматриваться друг другу в лицо и слышать любое случайно оброненное слово.
На следующее утро Кларисса встала раньше всех. Она оделась и вышла на палубу подышать свежим воздухом спокойного утра. Совершая второй круг по судну, она налетела на тощего стюарда мистера Грайса. Кларисса извинилась и тут же попросила просветить ее: что это за медные стойки, наполовину стеклянные сверху? Она гадала-гадала, но так и не догадалась. Когда он объяснил ей, она воскликнула с воодушевлением:
– Я искренне считаю, что на свете нет ничего лучше, чем быть моряком!
– А что вы знаете об этом? – спросил мистер Грайс, ни с того ни с сего рассердившись. – Извините, но что вообще знает о море любой человек, выросший в Англии? Он делает вид, что знает, но не более.
Горечь, с которой он говорил, оказалась предвестницей того, что затем последовало. Он завел миссис Дэллоуэй в свое обиталище, где она примостилась на краешке отделанного медью стола, став удивительно похожей на чайку – это впечатление усиливали белое платье, заостренные очертания фигуры и тревожное узкое лицо, – и ей пришлось слушать тирады стюарда-фанатика. Для начала, понимает ли она, какую малую часть мира составляет суша? Как в сравнении с ней покойно, прекрасно и благодатно море? Если завтра все наземные животные падут от мора, водные глубины смогут полностью обеспечить Европу пищей. Мистер Грайс припомнил жуткие картины, которые он наблюдал в богатейшем городе мира: мужчины и женщины в многочасовых очередях за миской мерзкой похлебки. «А я думал о добротном мясе, которое плавает в море и ждет, чтобы его поймали. Я не то чтобы протестант, и не католик, конечно, но почти готов молиться о возвращении папства – ради постов».
Говоря, он выдвигал ящики и доставал стеклянные баночки. В них содержались сокровища, которыми одарил его великий океан – бледные рыбы в зеленоватых растворах, сгустки студня со струящимися щупальцами, глубоководные рыбины с фонариками на головах.
– Они плавали среди костей, – вздохнула Кларисса.
– Вы вспомнили Шекспира, – сказал мистер Грайс, снял томик с полки, тесно уставленной книгами, и прочитал гнусаво и многозначительно:
– «Отец твой спит на дне морском…»[16] Душа-человек был Шекспир, – добавил он, ставя книжку на место.
Клариссу это заявление обрадовало.
– Какая у вас любимая пьеса? Интересно, та же, что у меня?
– «Генрих Пятый», – ответил мистер Грайс.
– Надо же! – вскрикнула Кларисса. – Та же!
В «Гамлете» мистер Грайс видел слишком много самоанализа, сонеты были для него слишком страстными, зато Генриха Пятого он считал за образец английского джентльмена. Однако больше всего он любил Гексли, Герберта Спенсера и Генри Джорджа[17], тогда как Эмерсона и Томаса Харди читал для отдыха. Он принялся высказывать миссис Дэллоуэй свои взгляды на нынешнее состояние Англии, но тут колокол так властно позвал на завтрак, что ей пришлось удалиться, с обещанием прийти опять и посмотреть его коллекцию водорослей.
Компания людей, показавшихся ей такими нелепыми накануне, уже собралась за столом, сон еще не совсем отпустил их, поэтому они были необщительны. Впрочем, появление Клариссы заставило всех чуть встрепенуться, как от дуновения ветерка.
– У меня сейчас была интереснейшая беседа! – воскликнула она, садясь рядом с Уиллоуби. – Вы знаете, что один из ваших подчиненных – философ и поэт?
– Человек он очень интересный – я всегда это говорил, – отозвался Уиллоуби, поняв, что речь идет о мистере Грайсе. – Хотя Рэчел считает его занудой.
– Он и есть зануда, когда рассуждает о течениях, – сказала Рэчел. Ее глаза были полны сна, но миссис Дэллоуэй все равно казалась ей восхитительной.
– Еще ни разу в жизни не встречала зануду! – заявила Кларисса.
– А по-моему, в мире их полно! – воскликнула Хелен, но ее красота, которая лучилась в утреннем свете, противоречила ее словам.
– Я считаю, что человек не может отозваться о человеке хуже, – сказала Кларисса. – Насколько лучше быть убийцей, чем занудой! – добавила она со своей характерной многозначительностью. – Я могу представить, как можно симпатизировать убийце. С собаками – то же самое. Некоторые собаки – такие зануды, бедняжки.
Рядом с Рэчел сидел Ричард. Его присутствие, его внешность вызывали у нее странное ощущение – ладно скроенная одежда, похрустывающая манишка, манжеты, перехваченные синими кольцами, очень чистые пальцы с квадратными кончиками, перстень с красным камнем на левом мизинце…
– У нас была собака-зануда, которая сознавала это, – сказал он, обращаясь к Рэчел прохладно-непринужденным тоном. – Скайтерьер – знаете, они такие длинные, с маленькими лапками, которые выглядывают из-под шерсти. На гусениц похожи – нет, скорее, на диванчики. Одновременно мы держали и другую собаку, черного живого пса. Кажется, эта порода называется шипперке. Большего контраста представить невозможно. Скайтерьер был медлителен, нетороплив, как престарелый джентльмен в клубе, будто говорил: «Неужели вы это серьезно?» А шипперке был стремителен, как нож. Признаюсь, мне скайтерьер нравился больше. В нем чувствовался какой-то пафос.
В рассказе вроде не было изюминки.
– И что с ним стало? – спросила Рэчел.
– Это очень печальная история, – тихо сказал Ричард, очищая яблоко. – Моя жена поехала на автомобиле, он увязался за ней и был сбит жестоким велосипедистом.
– Он погиб? – спросила Рэчел.
Но это уже расслышала на своем конце стола Кларисса.
– Не говорите об этом! – закричала она. – Я до сих пор не могу об этом вспоминать.
Неужели в ее глазах действительно показались слезы?
– Это самое печальное в домашних животных, – сказал мистер Дэллоуэй. – Они умирают. Первым горем, которое я помню, была смерть сони. С прискорбием должен признаться, что я на нее сел. Хотя это печали вовсе не убавляет. «Здесь покоится утка, на которую Сэмюэл Джонсон сел»[18], помните? Я был крупным мальчиком. Потом были канарейки, – продолжил он, – пара вяхирей, лемур, однажды даже ласточка.
– Вы жили за городом? – спросила Рэчел.
– Мы жили за городом по шесть месяцев в году. Мы – это четыре сестры, брат и я. Нет ничего лучше, чем расти в большой семье. Особенную радость доставляют сестры.
– Дик, тебя страшно баловали! – прокричала Кларисса через стол.
– Нет, нет, ценили, – возразил Ричард.
У Рэчел на языке вертелись вопросы совсем о другом, точнее – один большой вопрос, хотя она не знала, как облечь его в слова. И беседа казалась для этого вопроса слишком легковесной.
«Пожалуйста, расскажите мне – всё!» – вот, что она хотела бы сказать. Ричард будто лишь чуть-чуть отодвинул занавес и показал ей изумительные сокровища. Ей казалось невероятным, чтобы такой человек пожелал говорить с ней. У него были сестры, домашние животные, когда-то он жил за городом. Она все размешивала и размешивала чай в своей чашке. Пузырьки кружились и собирались стайками, и ей представилось, что они олицетворяют родство человеческих душ.
Тем временем нить беседы ускользнула от нее, и, когда Ричард вдруг шутливо произнес:
– Я уверен, что мисс Винрэс тайно тяготеет к католицизму, – она понятия не имела, что ответить, а Хелен не удержалась от смешка над тем, как она вздрогнула.
Однако завтрак был окончен, и миссис Дэллоуэй поднялась.
– Мне всегда казалось, что религия подобна коллекционированию жуков, – сказала она, подводя итог дискуссии, когда поднималась по лестнице вместе с Хелен. – Одному черные жуки нравятся, другому – нет, а спорить об этом без толку. Какой черный жук есть у вас?
– Наверное, мои дети, – сказала Хелен.
– Ах, это совсем другое, – возразила Кларисса с придыханием. – Расскажите. У вас мальчик, да? Разве не ужасно оставлять их?
Будто синяя тень легла на озеро. Их глаза стали глубже, голоса потеплели.
Рэчел не стала вместе с ними прогуливаться по палубе: благополучные матроны возмутили ее – она вдруг почувствовала себя сиротой, не допущенной к их миру. Рэчел резко повернулась и пошла прочь. Хлопнув дверью своей каюты, она достала ноты. Они были старые – Бах и Бетховен, Моцарт и Перселл – пожелтевшие страницы, с шероховатыми на ощупь гравюрами. Через три минуты она погрузилась в очень трудную, очень классическую фугу ля мажор, а ее лицо приняло странное выражение, в котором смешивались отрешенность, волнение и удовлетворенность. Иногда она и запиналась, и сбивалась, так что ей приходилось проигрывать один такт дважды, но все же ноты были как будто пронизаны незримой нитью, из которой рождались форма и общая конструкция. Совсем не легко было понять, как эти звуки должны сочетаться между собой, работа требовала от Рэчел напряжения всех ее способностей, и она была поглощена ею настолько, что не услышала стука. Дверь распахнулась, в каюту вошла миссис Дэллоуэй. Она не затворила за собой дверь, и в проеме были видны кусок белой палубы и синего моря. Конструкция фуги рухнула.
– Не позволяйте мне мешать вам! – взмолилась Кларисса. – Я услышала вашу игру и не смогла устоять. Обожаю Баха!
Рэчел покраснела и неловко сложила руки на коленях, а затем так же неловко встала.
– Слишком трудная, – сказала она.
– Но вы играли блистательно! Зря я вошла.
– Нет, – сказала Рэчел.
Она убрала с кресла «Письма» Каупера и «Грозовой перевал»[19], тем самым приглашая Клариссу сесть.
– Какая милая комнатка! – сказала та, осматриваясь. – О, «Письма» Каупера! Никогда не читала. Как они?
– Довольно скучны, – сказала Рэчел.
– Но писал он ужасно хорошо, правда? – спросила Кларисса. – Для тех, кто это любит, – как он заканчивал фразы и все такое. «Грозовой перевал»! Вот это мне ближе. Я жить не могу без сестер Бронте! Вы их любите? Хотя, вообще-то мне легче было бы прожить без них, чем без Джейн Остен.
Она говорила вроде бы вполне беспечно, первое, что придет в голову, но сама ее манера выражала огромную симпатию и желание подружиться.
– Джейн Остен? Не люблю Джейн Остен, – сказала Рэчел.
– Вы чудовище! – воскликнула Кларисса. – Могу лишь простить вас. Скажите, почему?
– Она такая… Она похожа на туго заплетенную косу, – с трудом нашла слова Рэчел.
– А, понимаю, о чем вы. Но я не согласна. И вы измените мнение с возрастом. В ваши годы я любила только Шелли. Помню, как рыдала над ним в саду.
Помните?
Божественно! А с другой стороны, какой вздор! – Она мимолетно оглядела каюту. – Я всегда думала, что главное – это жить, а не умереть. Я отношусь с большим уважением к какому-нибудь надутому старому маклеру, который всю жизнь день за днем считает деньги в столбик, а потом едет на свою виллу в Брикстоне, где у него дряхлый мопс – объект поклонения – и нудная маленькая жена, сидящая на другом конце стола, а еще он ездит на пару недель в Маргит[21]. Поверьте, я знаю таких множество. Так вот, они мне кажутся гораздо благороднее, чем поэты, которых все боготворят только за то, что они гении и умерли молодыми. Но я не жду, что вы согласитесь со мной!
Она сжала плечо Рэчел.
– М-м… – цитирование продолжилось:
В моем возрасте вы поймете, что мир переполнен вещами, доставляющими радость. Думаю, молодые так ошибаются, не позволяя себе быть счастливыми! Иногда мне кажется, что счастье – это единственное, что имеет смысл. Я недостаточно знаю вас, чтобы говорить, но я догадываюсь, что вам стоило бы – при вашей молодости и привлекательности – уделять чуть больше внимания – да, я скажу это! – всему, что дарит нам жизнь. – Она огляделась, как бы добавляя: «а не только нудным книжкам и Баху». – Мне так хочется порасспрашивать вас, – продолжила она. – Вы меня так интересуете! Если я несносна, скажите сразу!
– И у меня… У меня тоже есть вопросы, – сказала Рэчел с таким жаром, что миссис Дэллоуэй пришлось сдержать улыбку.
– Вы не против прогуляться? – сказала она. – Воздух восхитителен.
Когда они вышли на палубу и закрыли за собой дверь, Кларисса засопела, как беговая лошадь.
– Ну не прекрасно ли жить?! – воскликнула она и потянула Рэчел за руку. – Смотрите, смотрите! Какое великолепие!
Берега Португалии уже начали терять свою вещественность, хотя суша еще была сушей, только далекой. Можно было разглядеть городки, рассыпанные в складках холмов, и тонкие пряди дыма. Селения казались очень маленькими по сравнению с огромными лиловыми горами позади них.
– Хотя, честно говоря, – сказала Кларисса, насмотревшись, – я не люблю виды. Они слишком бесчеловечны.
Они пошли дальше.
– Как странно! – с чувством продолжила Кларисса. – Вчера в это же время мы были не знакомы. Я собирала вещи в тесном гостиничном номере. Нам совершенно ничего не известно друг о друге, и все же – у меня такое чувство, будто я знаю вас!
– У вас есть дети, ваш муж был в парламенте?
– В школе вы не учились, а живете…
– С тетушками, в Ричмонде.
– В Ричмонде?
– Тетушки любят парк. Им нравится тишина.
– А вам – нет! Понимаю! – засмеялась Кларисса.
– Я люблю одна гулять в парке, но не с собаками, – сказала Рэчел.
– Конечно. Но некоторые люди – что собаки, да? – сказала Кларисса, будто угадывая какую-то тайну. – Но не все – о, не все!
– Не все, – сказала Рэчел и остановилась.
– Представляю, как вы гуляете в одиночестве. И думаете. Погруженная в свой маленький мир. Но будет иначе, вся радость впереди!
– Радость от прогулки с мужчиной? Вы об этом? – спросила Рэчел, испытующе глядя на миссис Дэллоуэй своими большими глазами.
– Я имела в виду не только мужчину, – сказала Кларисса. – Но и это будет.
– Нет. Я никогда не выйду замуж, – решительно заявила Рэчел.
– Не разделяю вашу уверенность, – сказала Кларисса. По ее взгляду, брошенному искоса, Рэчел поняла, что она находит ее привлекательной, хотя не без удивления.
– Зачем люди женятся? – спросила Рэчел.
– Вот это вам и предстоит узнать, – засмеялась Кларисса.
Рэчел проследила за ее взглядом и заметила, что он на секунду остановился на крепкой фигуре Ричарда Дэллоуэя, который пытался зажечь спичку о подошву своего ботинка, пока Уиллоуби пространно излагал что-то, по-видимому, весьма интересное им обоим.
– С этим ничто не сравнится, – заключила Кларисса. – Расскажите мне об Эмброузах. Или я задаю слишком много вопросов?
– Мне легко с вами говорить, – сказала Рэчел.
Однако краткое описание четы Эмброузов получилось у нее довольно формальным и содержало практически один только факт, что мистер Эмброуз – ее дядя.
– Брат миссис Винрэс, вашей матери?
Когда имя человека не произносится долгое время, даже его мимолетное упоминание действует особенно сильно. Миссис Дэллоуэй продолжала:
– Вы похожи на мать?
– Нет, она была другая, – сказала Рэчел.
Ее охватило желание рассказать миссис Дэллоуэй то, что она никому еще не рассказывала и даже сама до сих пор не осознавала.
– Я одинока, – начала она. – Я хочу… – Она не знала, чего хочет, и поэтому не смогла закончить фразу. Но губы ее задрожали.
Однако казалось, что миссис Дэллоуэй способна все понимать без слов.
– Я знаю, – сказала она, беря Рэчел под руку. – В вашем возрасте мне тоже этого хотелось. Никто не понимал меня, пока я не встретила Ричарда. Он дал мне все, чего я хотела. В нем соединены и мужчина, и женщина. – Ее глаза опять остановились на мистере Дэллоуэе, который стоял, прислонившись к перилам, и что-то говорил. – Не думайте, что я говорю так лишь потому, что я его жена. Я вижу его недостатки яснее, чем чьи бы то ни было. От человека, с которым живешь, ждешь прежде всего, чтобы он сделал тебя лучше. Я часто удивляюсь, чем я заслужила такое счастье! – По щеке Клариссы скатилась слеза. Она вытерла ее, сжала руку Рэчел и воскликнула: – Как хороша жизнь!
В это мгновение, глядя на сверкающие под солнцем волны, чувствуя на щеках свежий бриз и руку миссис Дэллоуэй на своей руке, Рэчел подумала, что, возможно, жизнь, которая раньше была ей неизвестна, и в самом деле бесконечно прекрасна, хотя в это так трудно поверить.
Мимо прошла Хелен. Она удивилась и почувствовала легкое раздражение, увидев, что Рэчел стоит об руку с мало знакомой ей женщиной и выглядит взволнованной. Но тут к ним присоединился Ричард, который получил удовольствие от очень интересной беседы с Уиллоуби и был в настроении пообщаться.
– Посмотрите на мою панаму, – сказал он, прикасаясь к полям своей шляпы. – Вы знаете, мисс Винрэс, как сильно можно улучшить погоду соответствующим головным убором? Я решил, что сегодня жаркий летний день, и предупреждаю вас, что вы ничем не сможете поколебать моей уверенности. Посему я намереваюсь сесть. И советую вам последовать моему примеру. – Он указал на три кресла, стоящие в ряд.
Откинувшись на спинку, Ричард воззрился на волны.
– Чудесный синий цвет, – сказал он. – Хотя его многовато. Для красоты вида важнее всего разнообразие. Например, если холмы – должна быть река, если река – нужны холмы. На мой вкус, самый лучший вид в мире открывается в погожий день с Борз-Хиллз – повторяю, день должен быть погожим. Плед? Спасибо, дорогая. В этом случае вы также имеете возможность предаться воспоминаниям, погрузиться в прошлое…
– Дик, ты хочешь поговорить, или мне почитать вслух?
Вместе с пледами Кларисса принесла книгу.
– «Доводы рассудка»[22], – объявил Ричард, прочитав заглавие.
– Это для мисс Винрэс, – сказала Кларисса. – Она не выносит нашу любимую Джейн.
– Осмелюсь предположить, это оттого, что вы ее не читали, – сказал Ричард. – Она, безусловно, величайшая из наших писательниц. Да, она величайшая, – продолжил он, – и поэтому она не пытается писать, как мужчина. В отличие от остальных женщин, которых я из-за этого не читаю. Приведите свои доводы, мисс Винрэс, – он сложил руки палец к пальцу, – я готов обратиться в вашу веру.
Рэчел попыталась оправдать свой пол, но тщетно.
– Боюсь, он прав, – сказала Кларисса. – Он обычно бывает прав, негодяй! Я взяла «Доводы рассудка», решив, что они зачитаны меньше, чем остальные романы. А с твоей стороны, Дик, нехорошо делать вид, будто ты знаешь Джейн наизусть – учитывая, что ты всегда от нее засыпаешь!
– После трудов на ниве законодательства я имею право поспать, – сказал Ричард.
– О пушках ты думать не будешь, – заявила Кларисса, увидев, что его взгляд, поднявшись над волнами, задумчиво блуждает в поисках суши. – И о военном флоте, и об империях, и обо всем остальном. – Она открыла книгу и начала читать: – «Сэр Уолтер Эллиотт из Келлинч-Холла, что в Сомерсетшире, был человеком, который ради собственного удовольствия не читал никакой другой книги, кроме «Книги баронетов». Вы не знаете сэра Уолтера? «Она развлекала его в часы досуга, утешала в часы печали». Все-таки хорошо пишет, правда? «А еще…»
Она читала непринужденно и немного иронично. Она решила, что сэр Уолтер должен вытеснить из головы ее мужа мысли о пушках и Британии и увлечь его в изысканный, странный, жизнерадостный и слегка нелепый мир. Через некоторое время в реальном мире солнце скрылось, и очертания предметов стали мягче. Рэчел подняла глаза, чтобы посмотреть, чем вызвана такая перемена. Веки Ричарда опускались и поднимались. Громкое сопение возвестило, что он больше не властен над производимым им впечатлением, то есть спит.
– Победа! – прошептала Кларисса, дочитав фразу. Тут она резко подняла руку, останавливая матроса, который подошел к ним и теперь стоял в нерешительности. Кларисса отдала книгу Рэчел и тихонько отошла, чтобы выслушать послание: «Мистер Грайс спрашивает, удобно ли…» и так далее. Она последовала за матросом. Ридли, который прокрадывался мимо на цыпочках, пошел быстрее, вдруг остановился, а затем, с жестом отвращения, удалился в направлении своего кабинета. Спящий политик остался на попечении Рэчел. Она прочла одно предложение и посмотрела на него. Во сне он был похож на одежду, брошенную на спинку кровати: складки, рукава, штанины – все выглядело так, будто уже не наполнено руками и ногами. В такой момент легче судить о состоянии и возрасте наряда. Рэчел смотрела на него, пока ей не показалось, что он был бы против, если бы знал об этом.
Ему было лет сорок; вокруг глаз собрались морщины, а по щекам проходили глубокие борозды. Он выглядел слегка потрепанным, но упрямо-крепким и в расцвете сил.
– Сестры, соня, канарейки… – шептала Рэчел, не отрывая от него глаз. – Интересно, интересно… – Она умолкла, положив подбородок на руку, но все так же смотрела на Ричарда. Затем он открыл глаза, которые еще несколько мгновений были похожи на глаза близорукого человека, затерявшего очки. Ему пришлось подавить в себе неловкость оттого, что он храпел, а возможно, и бормотал во сне при девушке. То, что он проснулся наедине с ней, его также слегка смутило.
– Кажется, я задремал, – сказал он. – А куда все делись? Где Кларисса?
– Миссис Дэллоуэй пошла посмотреть морскую коллекцию мистера Грайса, – ответила Рэчел.
– Я мог бы догадаться, – сказал Ричард. – Обычная история. Ну, а вы провели время с пользой? Обратились?
– Я не прочла ни строчки, – сказала Рэчел.
– Я всегда прихожу к тому же. Вокруг слишком много интересного. Я считаю, что природа отлично стимулирует работу мозга. Лучшие мысли приходят ко мне на воздухе.
– Когда вы гуляете?
– Гуляю, катаюсь верхом, на яхте. Пожалуй, самые важные беседы в моей жизни происходили во время прогулок по большому двору в Тринити-Колледже. Я учился в обоих университетах. Причуда моего отца. Он считал, что это способствует широте взглядов. Пожалуй, я с ним согласен. Помню – как давно это было! – мы закладывали будущие основы государства с нынешним министром по делам Индии. Мы казались себе очень мудрыми. Не уверен, что мы ошибались. Мы были счастливы, мисс Винрэс, и молоды – а это способствует мудрости.
– Вы сделали то, о чем говорили? – спросила Рэчел.
– Строгий вопрос. Отвечаю: и да и нет. С одной стороны, я не совершил того, что намеревался совершить – а кто совершил? – с другой стороны, могу прямо заявить: я не уронил своих идеалов.
Он решительно посмотрел на чайку, как будто его идеалы располагались на ее крыльях.
– А что такое ваши идеалы? – спросила Рэчел.
– Вы хотите слишком многого, мисс Винрэс, – игриво сказал Ричард.
Она смогла лишь заметить, что ей просто интересно, и Ричард с видимым удовольствием ответил:
– Что тут сказать? Если одним словом – Единство. Единство цели, власти, прогресса. Распространение лучших идей на возможно большее пространство.
– Английских?
– Я признаю, что англичане в целом выглядят белее остальных людей, а их прошлое – чище. Но, бога ради, не думайте, что я не вижу изъянов, мерзостей, немыслимых вещей, имевших место в нашей среде! У меня нет иллюзий. Полагаю, что мало у кого иллюзий меньше, чем у меня. Вы бывали на каком-нибудь заводе, мисс Винрэс? Полагаю, нет – лучше сказать, надеюсь, что нет.
Рэчел действительно по бедной улице проходила всего несколько раз, и всегда в сопровождении отца, горничной или тетушек.
– Я хотел сказать, что, если бы вы хоть раз увидели, что творится вокруг вас, вы бы поняли, почему я и подобные мне становятся политиками. Вы вот спросили, сделал ли я то, что намеревался сделать. Обозревая мою жизнь, я вижу один факт, которым – признаю – горжусь: благодаря мне тысячи девушек в Ланкашире – и еще многие тысячи в будущем – могут каждый день находиться по часу на свежем воздухе, тогда как еще их матери должны были проводить и этот час над ткацкими станками. Честно говоря, я горжусь этим больше, чем гордился бы, напиши я все стихи Китса, да и Шелли в придачу!
Рэчел стало горько, что она принадлежит к тем, кто пишет стихи Китса и Шелли. Ричард Дэллоуэй был ей симпатичен, и все, что он говорил, находило в ней живой отклик. А говорил он, судя по всему, серьезно.
– Ничего-то я не знаю! – воскликнула она.
– Вам гораздо лучше ничего не знать, – отечески сказал он. – Кроме того, вы, конечно, ошибаетесь. Говорят, вы чудесно играете, и я не сомневаюсь, что вы прочли гору умных книжек.
Покровительственное подшучивание уже не могло остановить ее.
– Вы говорите «единство», – сказала она. – Вы должны мне объяснить.
– Никогда не разрешаю моей жене говорить о политике, – серьезно заявил он. – Вот по какой причине. Для людей, какие они есть, невозможно одновременно иметь идеалы и бороться. Если я и сохранил мои идеалы – а это в значительной степени так, за что я благодарен судьбе, – то лишь потому, что вечером я мог прийти домой, к жене, которая весь день посвятила визитам, музицированию, играм с детьми, домашним заботам и так далее. Ее иллюзии не развеялись. Она дает мне мужество идти дальше. Общественное поприще – это тяжкое бремя, – добавил он.
Эта речь представила его изнуренным мучеником, который каждый день, служа человечеству, отрывает от себя и дарит ему чистейшее золото.
– Не могу вообразить, – воскликнула Рэчел, – как люди этим занимаются!
– Что вы имеете в виду, мисс Винрэс? – спросил Ричард. – Этот вопрос я хотел бы прояснить.
Он проявлял исключительную доброту, и Рэчел решилась не упустить возможность, которую он ей давал, хотя само то, что она говорит с таким заслуженным и влиятельным человеком, заставляло ее сердце биться быстрее, чем обычно.
– Мне кажется так… – начала она, изо всех сил стараясь вспомнить и изложить свои зыбкие видения. – Старая вдова сидит в своей комнате, где-нибудь, ну, скажем, в предместьях Лидса.
Ричард кивнул, показывая, что вдову он допускает.
– Вы в Лондоне тратите жизнь на разговоры, составление документов, законопроектов, лишая себя того, что кажется естественным. В результате вдова подходит к своему буфету и обнаруживает в нем чуть больше чая, несколько кусочков сахара – или меньше чая и газету. Я думаю, так живут вдовы по всей стране. И все-таки душу вдовы, ее чувства вы оставляете незатронутыми. А свою душу тратите.
– Если вдова подойдет к буфету и он окажется пустым, – ответил Ричард, – ее мироощущение, скорее всего, будет затронуто. Если вы мне позволите, мисс Винрэс, указать на некоторые изъяны в вашей философии, которая не лишена и достоинств, то я замечу, что человек – это не набор ячеек, это организм. Воображение, мисс Винрэс, используйте ваше воображение. Вот где у вас, молодых либералов, слабое место. Представляйте мир в целом. Теперь ваш второй довод. Когда вы утверждаете, что я, стараясь навести порядок в доме ради молодого поколения, зря трачу мои силы, годные на нечто большее, – я с вами совершенно не согласен. Не могу вообразить более возвышенной цели, чем быть гражданином империи. Посмотрите на это вот как, мисс Винрэс. Представьте, что государство – сложный механизм; мы, граждане, – детали этого механизма. Кто-то выполняет более важные функции, другие (возможно, я среди них) служат только для связи незначительных деталей, скрытых от глаз общества. И все же – если самый ничтожный винтик откажет, работа всего механизма будет поставлена под угрозу.
Образ худой вдовы в черном, которая выглядывает из окна и мечтает с кем-нибудь поговорить, никак не вязался с образом огромной машины, как ее видят в Южном Кенсингтоне[23], – с шестернями и поршнями в постоянном движении. Попытка общения не увенчалась успехом.
– Кажется, мы не понимаем друг друга, – сказала Рэчел.
– Позволите мне сказать то, что вас сильно рассердит? – спросил Ричард.
– Не рассердит.
– Так вот: ни одна женщина не обладает тем, что я называю политическим чутьем. У вас есть великие достоинства – я первый признаю это, – но я не встречал женщины, которая понимает, что такое государственная деятельность. Я рассержу вас еще больше. Надеюсь, я такой женщины никогда и не встречу. Ну что, мисс Винрэс, теперь мы враги на всю жизнь?
Самолюбие, раздражение и упорное желание быть понятой заставили ее сделать еще одну попытку.
– Под мостовыми, в трубах, в проводах, в телефонах есть какая-то своя жизнь – вы об этом? В мусорных фургонах, в дорожных ремонтниках… Это чувствуешь каждый раз, когда идешь по Лондону, когда отворачиваешь кран и течет вода?
– Конечно, – сказал Ричард. – Насколько я понимаю, вы хотите сказать, что в основе современного общества лежат коллективные усилия. Если бы больше людей осознавало это, мисс Винрэс, было бы меньше одиноких старых вдов!
Рэчел задумалась.
– Вы либерал или консерватор? – спросила она.
– Я называю себя консерватором – ради удобства, – с улыбкой сказал Ричард. – Но между этими партиями больше общего, чем принято думать.
Последовала пауза, но не потому, что Рэчел было нечего сказать: как всегда, ей было трудно себя выразить, а сейчас ее к тому же смущало, что время беседы, скорее всего, истекает. Ее осаждали нелепые, сбивчивые мысли: если все всегда было разумно и обычно – как вышло, что мамонты, которые паслись на месте Хай-стрит в Ричмонде, сменились мостовыми, коробками с лентами и ее тетками?
– Вы говорили, что в детстве жили за городом? – спросила она.
Хотя ее манеры и казались Ричарду грубоватыми, он был польщен. Не было сомнений, что она испытывает к нему искренний интерес.
– Жил, – улыбнулся он.
– И что там было? Или я задаю слишком много вопросов?
– Я польщен, уверяю вас. А что там было? Дайте вспомнить. Ну, верховая езда, уроки, сестры. А еще, помню, там была пленительная куча мусора, богатая самыми диковинными штуками. Детей порой влекут такие странные вещи! Это место до сих пор стоит у меня перед глазами. Зря многие думают, будто дети счастливы. Наоборот – они несчастны. Я никогда так не страдал, как в детстве.
– Почему? – спросила Рэчел.
– Я не ладил с отцом, – суховато ответил Ричард. – Он был человек замечательный, но жесткий. Такой пример убеждает побороть этот грех в себе. Дети никогда не забывают несправедливость. Они прощают многое, что взрослые не терпят, но этот грех – непростителен. Учтите – я признаю, что был нелегким ребенком. Однако как подумаю, сколь открыта была моя душа! Нет, я не так был перед другими грешен, как другие предо мной[24]. А потом я пошел в школу, где проявил себя недурно; затем, как я уже говорил, отец послал меня в оба университета… Знаете, мисс Винрэс, вы заставили меня задуматься. Как мало, в сущности, человек может рассказать другим о своей жизни! Вот сижу я, вот вы – не сомневаюсь, что мы оба пережили много интересного, полны мыслей, чувств – но как передать это другому? Я рассказал вам то же самое, что вы услышите от каждого второго.
– Не думаю, – сказала Рэчел. – Важно как рассказывать, а не что, разве нет?
– Верно, – сказал Ричард. – Совершенно верно. – Он сделал паузу. – Оглядываясь на свою жизнь – а мне сорок два, – какие я вижу выдающиеся события? Какие прозрения, если можно так выразиться? Страдания бедных и… – Он помедлил, откидываясь на спинку кресла. – Любовь!
Это слово он произнес тише, но именно оно будто отверзло для Рэчел небеса.
– Неловко говорить это молодой девушке, – продолжил он, – но понимаете ли вы, что я хочу этим сказать? Нет, конечно нет. Я не применяю это слово в общепринятом смысле. Я имею в виду именно то, что имеют в виду молодые люди. Девушек держат в неведении, не так ли? Возможно, это разумно – возможно. Вы ведь не знаете, что это?
Он говорил так, словно перестал осознавать, что говорит.
– Нет, не знаю, – сказала Рэчел, едва способная произносить слова от участившегося дыхания.
– Военные корабли, Дик! Вон там! Смотри!
К ним, жестикулируя, спешила Кларисса, которая только что освободилась от мистера Грайса и была под впечатлением от его водорослей.
Она заметила два зловещих серых судна с низкой посадкой, лишенных всякой внешней оснастки, отчего они казались лысыми. Корабли шли близко один за другим и были похожи на безглазых хищников в поисках добычи. Ричард мгновенно пришел в себя.
– Ух ты! – воскликнул он, загораживая глаза от солнца.
– Наши, Дик? – спросила Кларисса.
– Средиземноморский флот.
«Евфросина» медленно приспустила флаг, салютуя. Ричард снял шляпу. Кларисса судорожно сжала руку Рэчел.
– Вы рады, что вы англичанка? – спросила миссис Дэллоуэй.
Военные корабли прошли мимо, распространяя над водами атмосферу суровости и печали, и, лишь когда они скрылись из виду, люди снова смогли говорить друг с другом как обычно. За обедом речь шла о доблести, смерти и о блистательных качествах английских адмиралов. Кларисса процитировала одного поэта, Уиллоуби – другого. Они согласились, что жизнь на борту военного судна прекрасна, а моряки, когда их встречаешь, исключительно милы и просты в общении.
Поэтому никому не понравилось, когда Хелен заметила, что, по ее мнению, вербовать и держать моряков так же дурно, как держать зоопарк, а что касается смерти на поле боя, то давно пора прекратить воспевание доблести. «И писать об этом плохие стихи», – буркнул Пеппер.
При этом Хелен была озадачена тем, что Рэчел за обедом сидела молча и с таким странным выражением на раскрасневшемся лице.
Впрочем, она не смогла продолжить свои наблюдения или прийти к каким-либо выводам, потому что течение их жизни было нарушено одним из тех происшествий, которые так обыкновенны в море.
Уже когда они пили чай, пол вздымался под ногами и проваливался слишком низко, а во время обеда судно стонало и напрягалось, как будто его стегали бичами. «Евфросина», напоминавшая широкозадую ломовую лошадь, на чьем крупе могут танцевать клоуны, – сейчас превратилась в жеребенка, скачущего по полю. Тарелки отъезжали от ножей, и лицо миссис Дэллоуэй на секунду побледнело, когда она захотела взять себе гарнир и увидела, что картофелины перекатываются туда-сюда. Уиллоуби, разумеется, превозносил достоинства «Евфросины» и повторял то, что говорили о ней знатоки и всякие именитые пассажиры, – он очень любил свой корабль. Тем не менее ужин прошел напряженно, а как только дамы остались одни, Кларисса призналась, что ей гораздо лучше будет в постели, и ушла, храбро улыбаясь.
Наутро шторм бушевал вовсю, и против него были бессильны любые приличия. Миссис Дэллоуэй осталась в своей каюте. Ричард явился на три трапезы и каждый раз героически ел, но на третий раз вид скользкой спаржи, плававшей в масле, доконал его.
– Это выше моих сил, – сказал он и удалился.
– Ну вот, мы опять одни, – заметил Уильям Пеппер, оглядывая сидящих за столом; однако никто не проявил желания поддержать беседу, и обед завершился в молчании.
На следующий день люди встречались – но как летающие листья встречаются в воздухе. Их не мутило, но ветер загонял их в помещения, толкал вниз по лестницам. Видя друг друга на палубе, они проходили не останавливаясь, хватая ртом воздух, за столом им приходилось кричать. Они надели шубы, а Хелен нигде не появлялась без косынки на голове. Стремясь к удобству, они искали убежища в своих каютах, где, получше упершись ногами, терпели толчки и броски корабля. Они чувствовали то же, что чувствует картофель в мешке, который привязан к седлу скачущей лошади. Мир за бортом превратился в бурную серую неразбериху. Два дня мореплаватели могли отдыхать от своих обычных ощущений. У Рэчел хватало сил лишь на то, чтобы представлять себя взъерошенным осликом на пустынном холме во время бури с градом; потом она превратилась в засохшее дерево, которое без устали клонит к земле соленый ветер с океана.
Хелен была настроена иначе: она добралась до каюты миссис Дэллоуэй, постучала, что было бесполезно из-за хлопанья дверей и воя ветра, и вошла.
Разумеется, там стояли тазики. Миссис Дэллоуэй полулежала на подушке, глаз она не открыла, а только пробормотала:
– Дик, это ты?
Хелен закричала – потому что в этот момент ее швырнуло на умывальник:
– Как вы?
Кларисса открыла один глаз, что придало ее лицу невероятно разгульное выражение.
– Ужасно! – выдохнула она. Ее губы побелели изнутри.
Широко расставив ноги, Хелен изловчилась налить шампанского в бокал, из которого торчала зубная щетка.
– Шампанское, – сказала она.
– Там зубная щетка, – проговорила Кларисса и улыбнулась, хотя с такой же гримасой можно было бы и зарыдать.
Она выпила.
– Гадость, – прошептала она, указывая на тазики. Остатки юмора, словно блеклые лунные лучи, осветили ее лицо.
– Еще хотите?! – прокричала Хелен. Дар речи опять покинул Клариссу. Ветер заставил трепещущее судно лечь на борт. Дурнота волнами накатывала на миссис Дэллоуэй. Когда занавески приподнимались, ее фигуру озарял серый свет. Между ударами шторма Хелен закрепила занавески, взбила подушки, расправила простыни, смочила разгоряченные ноздри и лоб холодными духами.
– Вы так добры! – вздохнула Кларисса. – Здесь жуткий беспорядок.
Она попыталась извиниться за нижнее белье, разбросанное по полу. Открыв один глаз на секунду, она увидела, что в каюте прибрано, и сказала:
– Как это мило.
Хелен оставила ее. В глубине души она чувствовала что-то вроде симпатии к миссис Дэллоуэй. Она не могла не уважать ее присутствие духа и стремление к порядку в спальне даже в муках морской болезни. Ее нижние юбки, правда, задрались выше колен.
Довольно внезапно шторм ослабил напор. Это случилось во время чаепития: ожидаемый пароксизм бури достиг апогея и вдруг иссяк, выдохся, а судно, вместо того чтобы, как обычно, совершить нырок, пошло прямо. Нарушилась однообразная череда взлетов и падений, грохота и краткого затишья, и каждый из сидевших за столом поднял голову и почувствовал, как внутри что-то отпустило. Напряжение спало, и человеческие чувства начали понемногу входить в свои права, как бывает, когда в конце темного тоннеля покажется свет.
– Давай попробуем прогуляться, – предложил Ридли Рэчел.
– Это глупо! – крикнула Хелен, но они уже шли, борясь с качкой, вверх по лестнице. Едва не задушенные ветром, они воспряли сердцем: на горизонте среди серой мешанины виднелась туманная золотая прогалина. Мгновенно мир обрел форму; они уже чувствовали себя не атомами, летающими в пустоте, но людьми, которые пересекают море на борту корабля-победителя. Пришло избавление от ветра и бездны; мир плавал, как яблоко в ведре, а человеческий разум, который тоже было сорвался с якоря, опять прикрепил себя к привычной вере.
С трудом сделав два круга по судну, получив от ветра немало безжалостных ударов, они заметили отчетливый золотой отсвет на лице матроса. Обернувшись, они увидели чистый и желтый солнечный диск. Через минуту его перечеркнули стремительные пряди облаков, а затем он и вовсе скрылся. Однако на следующее утро, к завтраку, небо совершенно очистилось, волны, хотя еще и высокие, стали синими, а люди, недавно походившие на призраки подземного мира, с утроенной энергией продолжили свою жизнь среди чайников и кусков хлеба.
Ричард и Кларисса, однако, все еще пребывали на грани бытия. Она лежала в постели и даже не пыталась сесть. Ее муж встал, посмотрел на свои жилет и брюки, покачал головой и лег обратно. У него в голове все по-прежнему вздымалось и падало – как бутафорское море на театральной сцене. В четыре часа он проснулся и увидел живой солнечный зигзаг на красных плюшевых занавесках и своих серых твидовых брюках. Привычный внешний мир проник в его сознание, и, когда Ричард оделся, он был уже опять английским джентльменом.
Ричард стоял рядом с лежащей женой. Она притянула его к себе за лацкан пиджака, поцеловала и минуту не отпускала.
– Иди подыши воздухом, Дик, – сказала она. – У тебя измотанный вид… Как хорошо ты пахнешь!.. И будь учтив с этой женщиной. Она была ко мне так добра.
Вслед за этим миссис Дэллоуэй передвинулась на прохладную часть своей подушки, до крайности сплющенной, но все-таки державшей форму.
Ричард застал Хелен беседующей с зятем; перед ними на двух тарелках лежали желтый кекс и куски хлеба, покрытые ровным слоем масла.
– Вы выглядите очень больным! – воскликнула она. – Садитесь и выпейте чаю.
Ричард отметил красоту рук, летавших над чашками.
– Я слышал, вы были очень добры к моей жене, – сказал он. – Ей пришлось тяжко. А вы навестили ее, напоили шампанским. Вы сами избавлены от этой муки?
– Я? О, меня не мутит уже лет двадцать. Я имею в виду, от морской болезни.
– Я всегда говорю, что есть три стадии выздоровления, – бодро вступил Уиллоуби. – Молочная стадия, стадия хлеба с маслом и стадия ростбифа. Думаю, вы сейчас в стадии хлеба с маслом. – Он протянул Ричарду тарелку. – Рекомендую как следует напиться чая и быстрым шагом пройтись по палубе. К обеду вы потребуете мяса! – Он засмеялся и ушел, сославшись на неотложные дела.
– Чудесный человек! – сказал Ричард. – Неизменно чем-то воодушевлен.
– Да, – согласилась Хелен. – Он всегда был таким.
– Его предприимчивость восхищает, – продолжил Ричард. – И, полагаю, дело не ограничится кораблями. Мы еще увидим его в парламенте, если я не ошибаюсь. Нам в парламенте нужны как раз такие люди – те, кто делает дело.
Но для Хелен зять был не слишком интересен.
– У вас, наверное, болит голова? – спросила она, наливая Ричарду вторую чашку.
– Болит, – сказал он. – Унизительно убеждаться, насколько мы в рабстве у своего тела. Знаете, я не могу работать без горячего чайника. Чай я пью не так уж часто, но я должен знать, что смогу его выпить, если захочу.
– Это очень вредно, – сказала Хелен.
– Это укорачивает жизнь; но, думаю, миссис Эмброуз, мы, политики, не имеем права бояться этого. Политику приходится гореть на работе, иначе…
– У него ничего не выгорит! – сообразила Хелен.
– Мы не можем заставить вас принимать нас всерьез, миссис Эмброуз, – возразил Ричард. – Позвольте спросить, чему вы отдаете свое время? – Он взглянул на ее книгу. – Чтению, философии? – Затем он воскликнул: – Метафизика и рыбная ловля! Если бы начинать жизнь сначала, думаю, я посвятил бы себя тому или другому. – Он начал листать страницы.
– «Таким образом, добро неопределимо», – прочитал он вслух. – Как приятно сознавать, что все это продолжается! «До сих пор, насколько мне известно, лишь один автор, пишущий об этике – профессор Генри Сиджвик, – отчетливо признал и установил этот факт»[25]. Как раз о таких вещах мы любили поговорить в юности. Помню, мы с Даффи – теперь он министр по делам Индии – спорили до пяти утра, делая круг за кругом по галереям, пока не поняли, что спать ложиться уже не имеет смысла, и не поехали кататься верхом. Пришли мы к какому-либо заключению или нет – это уже другой вопрос. Ведь суть – в самом споре. Такие моменты запоминаются на всю жизнь. Ничего более яркого у меня с тех пор не было. Да, философы, ученые, – продолжил он, – вот кто хранит огонь, поддерживает пламя, дающее всем нам жизнь. Не всякий политик к этому слеп, миссис Эмброуз.
– Разумеется, не всякий, – сказала Хелен. – Вы не помните, ваша жена пьет с сахаром?
Она взяла поднос и отправилась с ним к миссис Дэллоуэй.
Ричард дважды обернул шею шарфом и с усилием понес себя наверх, на палубу. Его тело, ставшее белым и нежным в темном помещении, все затрепетало на свежем воздухе. Ричард снова почувствовал себя мужчиной в расцвете сил. Он стоял, твердо снося порывы ветра, и в глазах его блестела гордость. Затем он наклонил голову, обогнул угол и пошел прямо против ветра. Тут случилось столкновение. Секунду он не мог понять, на кого налетел. «Простите!» – «Простите!» Извинявшейся оказалась Рэчел. Они оба засмеялись, потому что говорить не давал ветер. Она открыла дверь своей каюты и вступила в ее спокойный мирок. Чтобы обратиться к Рэчел, Ричард был вынужден последовать за ней. Вокруг них завертелся вихрь, бумаги полетели по кругу, дверь громко хлопнула. Смеясь, они упали в кресла. Ричард сел на Баха.
– Боже мой! Ну и буря! – воскликнул он.
– Здорово, правда? – сказала Рэчел. Борьба со стихией определенно добавила ее облику решимости, которой ему недоставало: румянец заиграл на щеках, волосы растрепались.
– Надо же, как смешно! – закричал Ричард. – На чем это я сижу? Это ваша каюта? Чудесно!
– Сюда, сядьте сюда, – скомандовала Рэчел. Каупер опять упал.
– Как приятно снова встретиться, – сказал Ричард. – Кажется, сто лет прошло. «Письма» Каупера… Бах… «Грозовой перевал»… Значит, здесь вы размышляете о мире, чтобы потом выйти и задавать политикам вопросы? Когда морская болезнь слегка отпускала, я много думал о нашей беседе, поверьте – вы натолкнули меня на некоторые мысли.
– Я?! Каким образом?
– Я подумал, что мы – одинокие айсберги, мисс Винрэс! Как поверхностно наше общение! Я хотел бы так много рассказать вам, а потом узнать ваше мнение. Например, вы читали Бёрка?[26]
– Бёрка? – переспросила она. – Кто такой Бёрк?
– Не читали? Что ж, тогда я вам обязательно вышлю одну из его книг. «Речь о Французской революции», «Американский мятеж»? Что же лучше? – Он что-то пометил в своей записной книжке. – А потом вы должны написать мне, что вы думаете. Скрытность, разобщенность – вот что отличает современную жизнь! Ну, расскажите мне о себе. Какие у вас интересы, занятия? Я предполагаю, что вы человек с очень глубокими интересами. Ну, разумеется! Боже правый! Только подумать, в какой век мы живем, сколько он дает возможностей, сколько дорог открывает! Сколько можно сделать, сколько радостей испытать! И почему нам дается не десять жизней, а лишь одна? Но – давайте о вас.
– Видите ли, я женщина, – сказала Рэчел.
– Я понимаю, понимаю. – Ричард откинул голову и потер пальцами глаза. – Как, наверное, странно быть женщиной! Молодой и красивой женщиной, – многозначительно продолжил он. – Весь мир – у ваших ног. Это правда, мисс Винрэс. Вы обладаете неизмеримой силой, годной и для добра, и для зла. Что вы не можете, так это… – Он осекся.
– Что? – спросила Рэчел.
Корабль накренился, отчего Рэчел немного подалась вперед. Ричард обнял ее и поцеловал. Объятия его были крепкими, поцелуй – страстным, Рэчел почувствовала, какое плотное у него тело и как шероховата щека, прижатая к ее щеке. Она откинулась назад, сердце забилось сильно и тяжело, и от каждого удара по глазам проходила черная волна. Ричард сжал руками свой лоб.
– Вы меня искушаете, – сказал он. Его голос звучал пугающе. Он задыхался, как после схватки. Обоих била дрожь. Рэчел встала и вышла. Ее сознание будто оцепенело, колени тряслись, а волнение причиняло ей такую физическую боль, что она могла идти только в перерывах между приступами сердцебиения. Облокотясь на палубное ограждение, она, по мере того как холод пронизывал ее тело и душу, постепенно приходила в себя. Вдалеке на волнах качались небольшие черно-белые птицы. Изящно и плавно поднимаясь и опускаясь во впадины между волнами, они казались особенно отстраненными и безучастными.
– Вам-то спокойно, – сказала Рэчел. Ее тоже объял покой, смешанный с непривычным воодушевлением. Ей казалось, что жизнь полна неисчислимых возможностей, о которых она раньше не подозревала. Она перегнулась через леер и стала смотреть на неспокойные серые воды, на волны, исчерченные прерывистыми солнечными бликами, пока не замерзла и совершенно не успокоилась. И все-таки в ее жизни произошло что-то чудесное.
Однако за ужином она чувствовала не возбуждение, а лишь неловкость, как будто они с Ричардом увидели нечто скрываемое в обыденной жизни, и поэтому теперь им было неловко смотреть друг на друга. Один раз Ричард скользнул по ней смущенным взглядом и больше не смотрел на нее. Формальные банальности произносились с трудом, зато Уиллоуби был полон энтузиазма.
– Говядина для мистера Дэллоуэя! – крикнул он. – Прошу вас – после прогулки вы перешли в стадию мяса, Дэллоуэй!
Последовали чудные мужские рассказы о Брайте[27] и Дизраэли, о коалиционных правительствах – чудные рассказы, от которых присутствовавшие за столом люди предстали безликими и ничтожными. После ужина, сидя под большой висячей лампой рядом с Рэчел, Хелен была поражена ее бледностью. Опять она подумала, что в поведении девушки есть нечто странное.
– У тебя утомленный вид. Ты устала? – спросила Хелен.
– Нет, не устала, – сказала Рэчел. – А, да, наверное, устала.
Хелен посоветовала ей лечь в постель, и Рэчел ушла, так больше и не увидев Ричарда. Вероятно, она действительно была сильно утомлена, потому что заснула сразу, час или два проспала без сновидений, но потом все-таки увидела сон. Ей снилось, что она идет по длинному туннелю, который постепенно становится таким узким, что она может дотронуться до кирпичных стен по обе стороны. А потом туннель превратился в подземный зал, и Рэчел не могла найти из него выхода – куда бы она ни повернулась, везде натыкалась на кирпичную стену, к тому же наедине с ней в зале был уродливый коротышка с длинными ногтями, который сидел на корточках и бессвязно бормотал. Его рябое лицо было похоже на звериную морду. Стена за ним источала влагу, которая собиралась в капли и стекала вниз. Рэчел лежала, неподвижная и объятая мертвенным холодом, боясь пошевельнуться, пока наконец она не прервала эту муку, бросив свое тело поперек кровати, и не проснулась с криком.
Свет показал ей знакомые вещи: одежду, упавшую со стула, и блестящий белый кувшин с водой. Однако ужас оставил ее не сразу. Рэчел все еще казалось, что ее кто-то преследует, поэтому она встала и заперла дверь. Стонущий голос звал ее, глаза желали ее. Ночью рослые берберы заполонили судно; они шаркали по проходам, останавливались у ее двери и сопели. Ей опять не спалось.
– В этом трагедия жизни – я всегда говорю! – сказала миссис Дэллоуэй. – Все, что начинаешь, приходится заканчивать. И все же этому я не позволю закончиться, если вы не против.
Было утро, море было спокойно, и судно опять стояло на якоре невдалеке от берега, хотя уже другого. Кларисса была одета в длинное меховое манто, ее лицо скрывала вуаль, и вновь рядом одна на другой стояли роскошные коробки – все выглядело так же, как несколько дней назад.
– Вы думаете, мы когда-нибудь встретимся в Лондоне? – с иронией спросил Ридли. – Вы забудете о моем существовании, как только окажетесь вон там.
И он указал на берег небольшой бухты, где были видны редкие деревья с качающимися ветками.
– Вы кошмарный человек! – засмеялась Кларисса. – В любом случае Рэчел меня навестит – сразу, как вы вернетесь, – сказала она, сжимая руку Рэчел. – И никаких отговорок!
Серебряным карандашом она написала свое имя и адрес на форзаце «Доводов рассудка» и подарила книгу Рэчел. Матросы подняли багаж на плечо, и люди стали собираться. На палубе еще стояли капитан Кобболд, мистер Грайс, Уиллоуби, Хелен и незаметный учтивый человек в синем шерстяном костюме.
– Ах, пора, – сказала Кларисса. – Ну, до свидания. Вы мне очень нравитесь, – шепнула она, целуя Рэчел. Люди, оказавшиеся между Рэчел и Ричардом, освободили его от необходимости пожать ей руку. Он сумел посмотреть на нее очень холодно за секунду до того, как последовал за своей женой вниз, прочь с борта корабля.
Отделившись от судна, шлюпка взяла курс на берег, и Хелен, Ридли и Рэчел еще несколько минут следили за ней, перегнувшись через ограждение. Один раз миссис Дэллоуэй обернулась и помахала, но шлюпка все уменьшалась и уменьшалась и, наконец, перестала скакать на волнах, и ничего уже не было видно, кроме двух прямых спин.
– Вот и все, – сказал Ридли после долгой паузы. – Мы никогда их больше не увидим, – добавил он, поворачиваясь, чтобы удалиться к своим книгам. Женщин охватили ощущение пустоты и печаль. В глубине души они знали, что действительно расстались с новыми знакомыми навсегда, и это угнетало их сильнее, чем следовало бы, учитывая, сколь непродолжительным было общение. Как только шлюпка отчалила, они почувствовали, что место Дэллоуэев занимают другие образы и звуки, и это ощущение было столь неприятно, что они попытались ему воспротивиться. Как будто иначе их самих ожидало бы такое же забвение.
После отъезда гостей Хелен твердо вознамерилась привести жизнь в прежний порядок – ею завладело почти то же настроение, что и миссис Чейли, которая внизу сметала с туалетного столика засохшие розовые лепестки. Рэчел была легкой добычей – из-за своей вялости и апатии, – и Хелен изобрела что-то вроде ловушки. Теперь она была вполне уверена, что произошло нечто важное; кроме того, она решила, что отчуждение между ними уже пора преодолеть. Она хотела узнать девушку поближе, в том числе и потому, что Рэчел не проявляла к этому никакого расположения. Когда они отвернулись от леера, Хелен сказала:
– Идем, поговорим, а позанимаешься потом, – и направилась на защищенную от ветра сторону, где под солнцем стояли шезлонги.
Рэчел безразлично пошла за ней. Ее голова была занята Ричардом, крайней странностью происшедшего и множеством дотоле незнакомых чувств. Она не слишком прислушивалась к словам Хелен, тем более что та позволила себе начать разговор с банальностей. Пока миссис Эмброуз расправляла вышивку и вставляла нитку в иголку, Рэчел смотрела на горизонт, откинувшись в шезлонге.
– Тебе понравились эти люди? – как бы между делом спросила Хелен.
– Да, – безучастно ответила Рэчел.
– Ты с ним говорила?
Рэчел с минуту помолчала.
– Он поцеловал меня, – сказала она тем же тоном.
Хелен вздрогнула и посмотрела на Рэчел, но не смогла понять, что та чувствует.
– М-м-да, – вымолвила Хелен после паузы. – Я подозревала, что он из таких мужчин.
– Из каких?
– Из напыщенных и сентиментальных.
– Мне он понравился, – сказала Рэчел.
– Значит, ты была не против?
Впервые за все время, что Хелен знала Рэчел, в глазах девушки появился огонь.
– Я не была против, – горячо сказала она. – Мне снились сны, я не могла спать.
– Как это было? – спросила Хелен. Слушая Рэчел, ей приходилось сдерживать улыбку. Рассказ был изложен страстно, с величайшей серьезностью, без намека на юмор.
– Мы говорили о политике. Он рассказывал о том, что сделал для каких-то бедняков. Я задавала разные вопросы. Он вспоминал свою жизнь. Позавчера, после шторма, он зашел ко мне. Тогда это и случилось, довольно внезапно. Он поцеловал меня. Не знаю почему. – Румянец на ее щеках становился все ярче. – Я была сильно взволнована. Но против я не была – до тех пор, пока… – она запнулась, вспомнив наглого уродца, – пока мне не стало страшно.
По ее взгляду было ясно, что ее опять охватил страх. Хелен, всерьез растерявшись, не знала, что и сказать. О воспитании Рэчел она знала немного, но могла предположить, что относительно вопросов пола ту держали в неведении. Хелен всегда стеснялась обсуждать эти темы именно с женщинами, поэтому она не могла все рассказать Рэчел прямо как есть. Она избрала другую тактику и постаралась умалить значимость события.
– Что ж, – сказала она. – Он глупец, и на твоем месте я об этом больше не думала бы.
– Нет, – ответила Рэчел, садясь прямо. – Наоборот. Я буду об этом думать весь день и всю ночь, пока не выясню точно, что это значит.
– Ты что, совсем не читала книг? – осторожно спросила Хелен.
– «Письма» Каупера и все в этом роде. Мне дают книги отец или тетушки.
Хелен едва сдержалась от того, чтобы ясно выразить свое отношение к человеку, который вырастил двадцатичетырехлетнюю дочь, не знающую о влечении мужчины к женщине и поэтому пришедшую в ужас от поцелуя. Не исключено, что Рэчел при этом вела себя весьма нелепо.
– Среди твоих знакомых мало мужчин, да? – спросила Хелен.
– Мистер Пеппер, – с иронией сказала Рэчел.
– И никто не делал тебе предложения?
– Никто, – последовал простодушный ответ.
Хелен рассудила, что на основании сказанного ею Рэчел остальное додумает сама и это ей хоть как-то поможет.
– Не стоит пугаться, – начала Хелен. – Это самое естественное из всего, что есть на свете. Мужчины хотят целовать женщин так же, как жениться на них. Плохо, когда нарушается пропорция. Это все равно что обращать внимание на звуки, производимые людьми во время еды, или замечать, как они плюют – одним словом, замечать любую мелочь, действующую на нервы.
Но Рэчел как будто не слышала ее объяснений.
– Скажите, – вдруг спросила она, – а что это за женщины стоят на Пикадилли?
– На Пикадилли? Проститутки, – сказала Хелен.
– Это ужасно, это мерзко! – заявила Рэчел, как будто ее отвращение относилось и к Хелен.
– Да, – сказала Хелен, – но…
– Он мне правда нравился, – тихо и задумчиво, будто сама себе, сказала Рэчел. – Мне хотелось говорить с ним, хотелось узнать о его делах. Женщины в Ланкашире…
Она вспомнила ту беседу, и ей показалось, что в Ричарде было что-то милое, в попытке их дружбы – что-то хорошее, а в расставании – что-то странно-печальное.
Настроение Рэчел явно смягчилось, и Хелен это заметила.
– Видишь ли, – сказала она. – Надо принимать все как есть. Хочешь водить дружбу с мужчинами – будь готова к риску. Лично я, – она не сдержала улыбку, – думаю, что дело того стоит; я не против, чтобы меня целовали; и я, пожалуй, даже очень завидую, что мистер Дэллоуэй тебя поцеловал, а меня – нет. Хотя, – добавила она, – на меня он нагнал порядочную скуку.
Но Рэчел не улыбнулась в ответ и не выбросила всю историю из головы, как хотела бы Хелен. Ум девушки работал быстро, непоследовательно и мучительно. Слова Хелен будто обрушили привычные высокие ограждения, и все оказалось залито новым холодным светом. Посидев какое-то время с остановившимся взглядом, Рэчел выпалила:
– Вот почему мне нельзя гулять одной!
В этом новом свете она впервые увидела свою жизнь как жалкое, прижатое к земле и отгороженное от всего мира создание, которое осторожно ведут между высоких стен, заставляя то свернуть в сторону, то погрузиться в темноту; убогое и уродливое существо – это ее жизнь, единственная, другой не будет… Тысячи слов и действий стали вдруг ей понятны.
– Потому что мужчины – животные! Ненавижу мужчин! – воскликнула она.
– Ты же сказала, что он тебе понравился, – сказала Хелен.
– Понравился, и, когда он меня целовал, мне тоже понравилось, – ответила Рэчел, с таким видом, как будто все это лишь еще больше затрудняло положение.
Потрясение и растерянность Рэчел были настолько искренни, что Хелен была немало удивлена, но не могла придумать иного способа разрешить ситуацию, кроме как с помощью беседы. Она хотела разговорить племянницу и понять, почему этот довольно скучный, благодушный, респектабельный политик произвел на нее такое глубокое впечатление, – ведь считать это естественным для двадцатичетырехлетнего возраста было нельзя.
– А миссис Дэллоуэй тебе тоже понравилась? – спросила она.
При этих словах Рэчел покраснела: она вспомнила все сказанные ею самой глупости, а еще ей пришло в голову, что она весьма дурно поступила с этой замечательной женщиной, ведь миссис Дэллоуэй говорила, что любит мужа.
– Она довольно мила, хотя мозги у нее куриные, – продолжила Хелен. – В жизни не слышала подобной чепухи! Щебечет, щебечет – рыба, греческий алфавит – других не слушает – ворох идиотских теорий, как надо воспитывать детей, – по мне куда лучше беседовать с ним. Он, конечно, надутый, но хоть понимает, что ему говорят.
Незаметно очарование и Ричарда, и Клариссы поблекло. Оказывается, в глазах зрелого человека они были вовсе не такими уж чудесными.
– Трудно понять, каковы люди на самом деле, – сказала Рэчел, и Хелен с удовольствием отметила, что она говорит уже естественнее. – Наверное, я обманулась.
В этом для Хелен не было никаких сомнений, но она сдержалась и громко сказала:
– Иногда надо экспериментировать.
– Все-таки они правда очень милые, – сказала Рэчел. – И очень интересные. – Она постаралась вызвать в памяти представленный Ричардом образ мира как живого организма, в котором трубы – вместо нервов, а дурные дома подобны лишаям на коже. Она вспомнила его слова-монументы – «Единство», «Воображение» – и стайку пузырьков в своей чашке, которые она видела, когда он рассказывал о сестрах, канарейках, детстве и о своем отце, от чего ее маленький мир так восхитительно расширялся.
– Но не все люди одинаково интересны, правда? – спросила миссис Эмброуз.
Рэчел объяснила, что до сих пор многие люди в ее представлении сводились к символам, но когда они начинали говорить с ней, то переставали быть символами и превращались…
– Я могла бы слушать их вечно! – воскликнула она. Затем вскочила, исчезла внизу и через минуту вернулась с толстой красной книгой. – «Кто есть кто», – сказала она, кладя книгу на колени Хелен и начиная листать страницы. – Тут краткие биографии разных людей. Например: «Сэр Роланд Бил; родился в 1852; родители – из Моффатта; учился в Рагби; поступил в инженерные войска; женился в 1878 на дочери Т. Фишвика; в 1884-85 гг. принимал участие в Бечуаналендской экспедиционной кампании (заслуги отмечены). Клубы: «Юнайтед сервис», Военно-морской и Военный. Увлечения: заядлый игрок в керлинг».
Она села на палубу у ног Хелен и стала дальше переворачивать страницы и читать биографии банкиров, писателей, священнослужителей, моряков, врачей, судей, профессоров, государственных деятелей, издателей, филантропов, торговцев и актрис; кто в какие был записан клубы, где жил, в какие игры играл и сколькими акрами земли владел.
Книга увлекла ее.
Тем временем Хелен вышивала и думала о том, что они сказали друг другу. Вывод она сделала такой: ей очень хочется показать племяннице, если это будет возможно, как надо жить, или – ее словами – как быть разумным человеком. Ей казалось, что возникла досадная путаница между политикой и поцелуями политика, и тут необходима помощь старшего.
– Я совершенно согласна, – сказала Хелен, – что люди интересны, только… – Тут Рэчел, заложив книгу пальцем, подняла голову и вопросительно посмотрела на Хелен. – Только я думаю, надо быть разборчивой, – закончила Хелен. – Обидно сблизиться с людьми, а потом понять, что они… ну, посредственны, как Дэллоуэи.
– Но как понять это сразу? – спросила Рэчел.
– Ох, не могу тебе сказать, – честно ответила Хелен, на мгновение задумавшись. – Это тебе придется выяснить самой. Но ты попробуй и… Может, будешь называть меня «Хелен»? – добавила она. – «Тетя» – неприятное обращение. Мои тетки никогда не вызывали у меня теплых чувств.
– Да, я хотела бы называть вас «Хелен», – ответила Рэчел.
– Ты считаешь меня очень черствой?
Рэчел припомнила моменты, когда Хелен была не способна что-то понять. Причиной, как правило, была почти двадцатилетняя разница между ними, из-за которой миссис Эмброуз относилась к некоторым важным вопросам слишком иронично и спокойно.
– Нет, – сказала Рэчел. – Кое-что вы не понимаете, конечно…
– Конечно, – согласилась Хелен. – Ну вот, теперь ты можешь быть сама собой, – добавила она.
Образ своей собственной личности как чего-то существенного и постоянного, отличного от всего остального, непоглотимого, как море или ветер, – этот образ возник в сознании Рэчел, и ее охватили волнение и радость от мысли, что она живет на свете.
– Я м-могу быть сама с-собой, – заикаясь, начала она, – независимо от вас, от Дэллоуэев, и от мистера Пеппера, и от отца, и от моих тетушек, и от всех них? – И она провела рукой по странице, населенной политиками и военными.
– Независимо ни от кого, – серьезно сказала Хелен. Затем она воткнула иголку и изложила план, который пришел ей в голову во время разговора. Вместо того чтобы тащиться по Амазонке до какого-то раскаленного тропического порта, где надо лежать весь день взаперти и отгонять веером насекомых, было бы разумнее пожить с Эмброузами на их приморской вилле, где среди других преимуществ будет и сама миссис Эмброуз, которая окажется весьма кстати, чтобы… – В конце концов, Рэчел, – оборвала она сама себя, – глупо делать вид, что из-за этих двадцати лет разницы мы с тобой не можем разговаривать как люди.
– Можем, потому, что мы по душе друг другу, – сказала Рэчел.
– Да, – согласилась миссис Эмброуз.
Сей факт и еще несколько других стали ясными благодаря двадцатиминутной беседе, хотя из чего именно они вытекали, сказать было невозможно.
Но это было так, и через пару дней обе вполне серьезно решили, что миссис Эмброуз стоит разыскать зятя. Он сидел в своей каюте и работал – с важным видом водил толстым синим карандашом по тонкой бумаге. Стопки бумаги лежали повсюду – справа и слева от него, а огромные конверты были так набиты бумагой, что извергали ее на стол. Над Уиллоуби висела фотография – голова женщины. Из-за того, что ей пришлось неподвижно сидеть перед фотографом-кокни, она собрала губы в смешной сморщенный кружочек, а глаза по той же причине смотрели так, будто все происходившее казалось ей нелепым. Тем не менее это было лицо интересной женщины с ярко выраженной индивидуальностью, и она, несомненно, отвернулась бы и посмеялась бы над Уиллоуби, если бы могла встретиться с ним взглядом. Он, однако, посмотрев на фотографию, тяжело вздохнул. Всю свою деятельность – большие заводы в Халле, которые ночью были похожи на горы, корабли, точно по расписанию, пересекавшие океан, хитроумные замыслы, как соединить одно с другим, чтобы наладить надежное и мощное дело, – все свои успехи он считал приношением ей; кроме того, он постоянно думал, как воспитать дочь, чтобы это понравилось Терезе. Он был очень честолюбивым человеком, и, хотя при жизни жены, как думала Хелен, был не слишком добр к ней, теперь он верил, что Тереза смотрит на него с небес и пробуждает все хорошее, что в нем есть.
Миссис Эмброуз извинилась за вторжение и спросила, нельзя ли обсудить с ним кое-какой план. Разрешит ли он дочери остаться с ними на побережье вместо того, чтобы брать ее на Амазонку?
– Мы о ней позаботимся, – добавила Хелен, – и будем очень рады.
Уиллоуби с торжественно-серьезным видом аккуратно отодвинул в сторону свои бумаги.
– Она славная девочка, – наконец сказал он. – Сходство есть? – Он со вздохом кивнул на фотографию Терезы.
Хелен посмотрела на Терезу, поджавшую губы перед фотографом-кокни. У нее был неуместно живой и забавный вид, и Хелен вдруг очень захотелось пошутить.
– У меня никого нет, кроме нее, – вздохнул Уиллоуби. – Год за годом мы избегаем разговоров на эти темы… – Он замолчал. – Но так лучше. Только тяжеловато.
Хелен стало жаль Уиллоуби, и она похлопала его по плечу, но ей всегда бывало неловко, когда зять выражал свои чувства, поэтому она нашла убежище в похвалах по адресу Рэчел и объяснениях, почему план кажется ей удачным.
– Верно, – сказал Уиллоуби, когда она закончила. – Бытовые условия будут, скорее всего, убогие. Я буду часто отсутствовать. Я согласился, потому что она этого хотела. И потом, я, разумеется, полностью доверяю тебе… Видишь ли, Хелен, – продолжил он, переходя на конфиденциальный тон, – я хочу воспитать ее так, как пожелала бы ее мать. Я не поддерживаю этих современных взглядов – как и ты, правда? Она милая тихая девушка, погруженная в свою музыку – хотя этого было бы не вредно чуть поменьше. Но музыка доставляет ей радость, мы ведь в Ричмонде ведем жизнь очень тихую. Я хочу, чтобы она начала больше общаться с людьми. Вернемся домой – буду чаще брать ее с собой. Даже подумываю снять дом в Лондоне, сестер оставить в Ричмонде, а ее вывезти, чтобы она познакомилась с людьми, которые будут к ней добры. Я начинаю понимать, – продолжил он, потягиваясь, – что все идет к парламенту, Хелен. Это единственный способ добиться того, что считаешь нужным. Я говорил об этом с Дэллоуэем. Если это будет, я, конечно, захочу, чтобы Рэчел принимала большее участие в жизни. Придется что-то устраивать – званые ужины, а иногда и увеселительный вечер. Избирателей надо подкармливать, я полагаю. В этих делах Рэчел может оказать мне большую помощь. Так что, – заключил он, – я буду очень рад, если мы договоримся об этом визите (на деловой основе, конечно), если ты как-то поможешь моей девочке преодолеть застенчивость – сейчас она немного робкая, – пробудить в ней женщину – такую, какой Рэчел хотела бы видеть ее мать. – Он опять качнул головой в сторону фотографии.
Эгоизм Уиллоуби, хотя и соединенный с искренней любовью к дочери, добавил Хелен решимости оставить девушку при себе – даже если придется пообещать, что она преподаст ей полный курс женских добродетелей. Рэчел – хозяйка в доме политика-тори! Хелен не могла без смеха это себе представить, и она ушла, удивляясь поразительной слепоте отца.
После разговора с Рэчел стало ясно, что та воодушевлена идеей меньше, чем хотелось бы Хелен. Сейчас она выражала готовность, а через минуту сомневалась. Ее пленяли образы великой реки, то синей, то желтой под тропическим солнцем, с пролетающими над ней яркими птицами, то белой в лунном свете, то погруженной в тень, с качающимися деревьями и каноэ, которые отделяются от береговых зарослей. Реку Хелен ей пообещала. Тогда Рэчел не захотела расставаться с отцом. Это чувство тоже казалось вполне искренним, но в конце концов Хелен победила, хотя после этого уже она преисполнилась сомнениями и опять пожалела, что связала себя с судьбой другого человека.
Издалека «Евфросина» казалась очень маленькой. Люди, стоявшие на палубах огромных рейсовых кораблей, наводили на нее подзорные трубы и бинокли и говорили, что это грузовое суденышко-бродяга или один из тех жалких пароходов, на которых пассажиры теснятся вперемешку со скотом. Муравьиные фигурки Дэллоуэев, Эмброузов и Винрэсов также подвергались насмешкам, и в силу своей малости, и в силу сомнения, которое могли рассеять лишь самые сильные оптические приборы, – действительно ли это живые существа или просто детали оснастки. Мистера Пеппера, со всей его ученостью, принимали за баклана, а потом, столь же несправедливо, превращали в корову. Вечером, когда в кают-компаниях гремели вальсы, а одаренные пассажиры декламировали стихи, кораблик – съежившийся до нескольких точек света среди темных волн и одной – чуть повыше, на мачте – казался разгоряченным парам, отдыхавшим от танца, чем-то пленительным и таинственным. «Евфросина» становилась кораблем, плывущим в ночи, – символом человеческого одиночества, поводом для странных признаний и внезапных излияний симпатии.
Судно шло и шло вперед, днем и ночью, следуя своей стезей, пока не забрезжило утро, открывшее землю на его пути. Постепенно берег потерял свою призрачность, стал изрезанным и скалистым, затем окрасился в серый и лиловый цвета, потом на нем обозначилась россыпь белых кубиков, они медленно отделились друг от друга и превратились в дома и улицы – зрелище было похоже на то, что увидел бы человек, смотрящий в бинокль, у которого непрерывно растет увеличение. К девяти часам «Евфросина» встала посреди большой бухты и бросила якорь; тут же, как будто она была лежащим великаном, которого надо изучить, вокруг нее зароились лодчонки. Она громко подала голос; на борт стали взбираться люди, по палубе затопотали ноги. Одинокий островок подвергся вторжению одновременно со всех сторон; после четырехнедельной тишины человеческая речь звучала непривычно. Одна миссис Эмброуз не обращала на все это внимания. Она побледнела от тревоги, когда к судну приближалась шлюпка с почтовыми мешками. Поглощенная письмами, Хелен не заметила, как покинула борт «Евфросины», и не почувствовала никакой грусти, когда судно подало голос и трижды проревело, точно корова, разлученная с теленком.
– Дети здоровы! – воскликнула Хелен. Мистер Пеппер, сидевший напротив нее с горой сумок и свертков на коленях, сказал:
– Приятно слышать.
Рэчел, для которой конец плавания оказался связан с полной переменой планов, была слишком озадачена приближающимся берегом, чтобы осознать, какие дети здоровы и о чем приятно слышать. Хелен продолжила чтение.
Маленькая шлюпка продвигалась вперед очень медленно, взлетая до смешного высоко на каждой волне, но наконец она все-таки подошла к полукругу белого песка. За ним простиралась вдаль зеленая долина, с довольно высокими холмами по обе стороны. Справа на склоне холма лепились белые домики с коричневыми крышами, напоминавшие морских птиц на гнездах, промежутки между ними были расчерчены черными вертикалями кипарисов. На заднем плане, заслоняя друг друга, вздымались краснобокие горы с голыми остроконечными вершинами. Поскольку час был еще ранний, весь вид дышал светом и воздушной легкостью; голубизна неба и зелень деревьев были сочны, но не знойны. Чем ближе становился берег, тем больше можно было различить на нем подробностей, – после четырех недель в море суша с ее бесчисленными мелочами, разнообразием цветов и форм захватила все внимание людей, и поэтому они молчали.
– Три сотни с лишним лет, – наконец задумчиво проговорил мистер Пеппер.
Поскольку никто не спросил: «Что?» – он лишь достал пузырек и проглотил пилюлю. Зачахший в зародыше рассказ должен был поведать о том, что триста лет назад там, где теперь стояла «Евфросина», бросили якорь пять елизаветинских барков. Испанские галеоны, в том же количестве, лежали наполовину вытащенными на берег, без присмотра, потому что край этот еще был девствен и неизведан. Подобравшись к ним с воды, английские моряки забрали серебряные слитки, кипы льняной ткани, кедровую древесину и золотые распятия, инкрустированные изумрудами. Когда испанцы, закончив попойку, вернулись к своим кораблям, завязалась драка; оба отряда, вспахивая песок, пытались столкнуть противника в прибойные волны. Испанцы, разжиревшие от легкой жизни среди плодов чудесной страны, гибли один за другим, а закаленные англичане, смуглые от долгого плавания, волосатые из-за отсутствия бритв, с железными мышцами, с клыками, жадными до плоти, и руками, алчными до золота, добили раненых, утопили умирающих и вскоре привели туземцев в суеверное изумление. Было основано поселение; из-за моря доставили женщин; пошли дети. Вроде бы все благоприятствовало расширению Британской империи, и, будь во времена Карла Первого люди, подобные Ричарду Дэллоуэю, карта, несомненно, стала бы красной там, где теперь она неприятно зеленого цвета. Но видимо, политическим умам той эпохи не хватало воображения, и та искра, из которой должен был разгореться великий пожар, потухла из-за нехватки всего нескольких тысяч фунтов и нескольких тысяч людей. С континента пришли голые индейцы с коварными ядами и раскрашенными идолами; с моря нагрянули мстительные испанцы и хищные португальцы; осаждаемое этими врагами (хотя климат оказался действительно ласковым, а почва плодородной), английское поселение стало таять, а потом и совсем исчезло. Где-то в середине семнадцатого века одинокий шлюп выбрал момент, чтобы подойти, а к ночи ускользнуть обратно, унося на борту все, что осталось от большой британской колонии: нескольких мужчин, нескольких женщин и дюжину смуглых детей. В английской истории отсутствуют всякие упоминания об этом месте. По каким-то причинам цивилизация сместила свой центр на четыре-пять миль к югу, и теперь Санта-Марина имеет не намного больший размер, чем триста лет назад. В жилах здешнего населения течет смешанная кровь: португальские мужчины женились на индейских женщинах, а их дети вступали в браки с испанцами и испанками. Хотя плуги поставляют сюда из Манчестера, одежда производится из шерсти местных овец, шелк – из местных шелковичных червей, а мебель – из местных кедров, так что в смысле ремесел и промышленности дело недалеко ушло от елизаветинских времен.
Причины, по которым англичане в течение последних десяти лет потянулись за море в маленькую колонию, не так просто выявить, и вряд ли они будут описаны в учебнике истории. По-видимому, среди англичан, имевших возможность покойно путешествовать, выгодно торговать и тому подобное, зародилась некоторая неудовлетворенность давно известными странами, которые предлагали туристам горы резного камня, крашеного стекла и броских коричневых картин. Движение в поисках нового было, конечно, ничтожно и вовлекло в себя лишь горстку обеспеченных людей. Началось с нескольких школьных учителей, которые отправились в Южную Америку, нанявшись казначеями на бродячие грузовые пароходы. Учителя вернулись к летнему семестру, и тогда их рассказы о великолепии и трудностях морской жизни, об уморительности капитанов, о чудесах ночей и рассветов и о заморских прелестях подействовали на несведущих слушателей и даже проникли в печать. Описание самой страны требовало от рассказчиков всего красноречия, на которое они были способны: по их словам, она была больше Италии и благороднее Греции. Также они утверждали, что туземцы отличаются необычной красотой, высоким ростом, смуглы, страстны и скоры на поножовщину. Создавалось впечатление, что этот край богат новизной вообще и новыми формами красоты, в доказательство чего рассказчики демонстрировали платки, которые тамошние женщины носят на голове, и примитивную резьбу по дереву, ярко раскрашенную в зеленый и синий цвета. Так или иначе, пошла мода. Старый монастырь был быстро переделан в гостиницу, а знаменитое пароходство изменило свои маршруты для удобства пассажиров.
Случилось так, что самый непутевый из братьев Хелен Эмброуз за несколько лет до того был послан на заработки – во всяком случае, подальше от скачек – в то самое место, которое ныне приобрело столь большую популярность. Часто, прислонившись к колонне веранды, он наблюдал, как в бухту заходили английские пароходы со школьными учителями в роли стюардов. Поскольку Санта-Марина надоела ему до тошноты, он, заработав себе на отпуск, предложил сестре свою виллу на склоне холма. Хелен тоже заинтриговали рассказы о новом мире, где всегда солнце, а тумана вообще не бывает, и, когда речь зашла о поездке на зиму за границу, представившаяся возможность показалась слишком удачной, чтобы ее упустить. Поэтому, когда Уиллоуби предложил ей даровое путешествие на его судне, она решила согласиться, детей оставить с дедом и бабкой и провести все предприятие продуманно и тщательно, раз уж она за него взялась.
Усевшись в повозку, запряженную длиннохвостыми лошадьми с фазаньими перьями между ушей, Эмброузы, мистер Пеппер и Рэчел потряслись прочь от гавани. По мере того как они поднимались по склону холма, дневная жара набирала силу. Дорога пролегала через город; там они увидели мужчин, бивших в медные тарелки и кричавших: «Вода!», мулов, загородивших проезд и разогнанных бичами и проклятиями, босых женщин с корзинами на головах и калек, торопливо выставлявших обрубки своих конечностей; дальше пошли зеленые поля на крутых склонах – впрочем, не слишком зеленые, потому что сквозь всходы проглядывала земля. Большие деревья бросали тень на всю дорогу, кроме самой середины; горный ручей – такой мелкий и быстрый, что он разделялся на несколько струй, – бежал вдоль обочины. Повозка поднималась все выше; Ридли и Рэчел слезли и пошли за ней пешком; последовал поворот в переулок, усыпанный камнями, где мистер Пеппер поднял свою трость и молча указал на куст, в негустой листве которого виднелся крупный лиловый цветок; наконец шаткое громыхание и подпрыгивание завершило последний этап пути.
Вилла оказалась просторным белым домом, который, как это обычно бывает с континентальными постройками, представлялся английскому глазу ненадежным, хлипким, нелепо легкомысленным, больше похожим на чайный павильон, чем на здание, где люди должны спать. Сад решительно нуждался в услугах садовника. Кусты простирали ветки над дорожками, а редкие травинки, между которыми проглядывала голая почва, можно было пересчитать. На круглой земляной площадке перед верандой стояли две потрескавшиеся вазы, из которых свешивались красные цветы, между вазами был каменный фонтан, сейчас раскаленный от солнца. Круглый сад переходил в длинный сад, где ножницы садовника бывали и вовсе редко – лишь когда ему требовалось срезать цветок для возлюбленной. Несколько высоких деревьев создавали тень, шарообразные кусты с цветами будто из воска стояли в ряд. Сад, ровно выстланный дерном, разделенный густыми живыми изгородями, с приподнятыми клумбами ярких цветов – вроде тех, что мы пестуем в пределах Англии, – был бы неуместен на склоне этого диковатого холма. Здесь не надо было отгораживаться от окружающего уродства – с виллы, поверх поросшего оливами гребня, открывался вид на море.
Неухоженность жилища произвела на миссис Чейли тяжелое впечатление. На окнах не было штор, правда, не было и сколько-нибудь приличной мебели, которая могла бы пострадать от солнца. Стоя посреди голой каменной передней, оглядывая широкую, но потрескавшуюся и лишенную ковра лестницу, она предположила, что здесь есть и крысы – не меньше английских терьеров, наверное, – и если как следует топнуть, то пробьешь пол. Что касается горячей воды – тут ее находки и вовсе лишили ее дара речи.
– Бедняжка! – прошептала она, когда желтокожая креольская девушка-служанка вышла навстречу вместе с курами и свиньями. – Неудивительно, что она едва похожа на человека!
Мария приняла комплимент с изысканным испанским тактом. По мнению миссис Чейли, было бы куда разумнее, если бы они остались на борту английского корабля, но никто лучше ее не понимал, что долг приказывает ей присоединиться.
Когда они устроились и начали искать себе повседневные занятия, имело место некоторое непонимание причин, заставивших мистера Пеппера остаться на берегу и поселиться в доме Эмброузов. Еще за несколько дней до высадки были предприняты определенные усилия с целью очаровать его перспективой путешествия по Амазонке.
– Великий поток! – начинала Хелен, смотря вдаль, будто перед ней вставало видение водопада. – Я сама очень хотела бы поехать с тобой, Уиллоуби, жаль, не могу. Представляю: вечерние зори, восходы луны, – наверное, цвета невообразимые.
– Там есть дикие павлины, – отваживалась вставить Рэчел.
– И удивительные водяные твари, – уверенно продолжала Хелен.
– Там можно открыть новое пресмыкающееся, – поддерживала Рэчел.
– Это будет революция в биологии – точно, – убеждала Хелен.
Действенность этих уловок была слегка ослаблена Ридли, который, оглядев мистера Пеппера, громко вздохнул и сказал: «Бедняга!» – а про себя посетовал на безжалостность женщин.
Однако мистер Пеппер шесть дней пребывал в довольстве, забавляясь с микроскопом и тетрадью в одной из скупо обставленных мебелью гостиных, на седьмой же день за ужином проявил большее беспокойство, чем обычно. Стол был установлен между двух окон, которые, по распоряжению Хелен, остались не занавешенными. Тьма, как и полагается на этой широте, сваливалась на мир внезапно, и город проступал внизу окружностями и прямыми линиями светящихся точек. Здания, незаметные днем, ночью заявляли о себе, и море наступало на сушу, судя по колеблющимся огням пароходов. Вид из окна выполнял ту же задачу, что и оркестр в лондонском ресторане, – служил оправой для тишины. Уильям Пеппер некоторое время созерцал его, даже надел очки, чтобы рассмотреть получше.
– Я узнал большой дом слева, – заметил он, указывая вилкой на ряды огней в форме квадрата, и добавил: – Полагаю, можно надеяться, что они умеют готовить овощи.
– Гостиница? – спросила Хелен.
– Раньше там был монастырь, – сказал мистер Пеппер.
В тот раз больше ничего сказано не было, но на следующий день после полуденной прогулки мистер Пеппер молча остановился перед Хелен, которая читала на веранде.
– Я снял там номер, – сказал он.
– Вы что, серьезно? – воскликнула она.
– В целом – да. Ни один частный повар не умеет готовить овощи.
Зная о его нелюбви к расспросам, которую Хелен до некоторой степени разделяла, она не стала его пытать. И все же в ней шевельнулось неприятное подозрение, что Уильям скрывает рану. Хелен покраснела при мысли о том, что слова, сказанные ею самой, ее мужем или Рэчел, могли задеть его за живое. Она чуть было не закричала: «Не надо, Уильям! Объясните!» – и вернулась бы к этой теме за обедом, если бы Уильям не вел себя непроницаемо и холодно. Он поддел кончиком вилки немного салата, с таким видом, будто это водоросли, на которых можно разглядеть песок и заподозрить микробов.
– Если вы все умрете от тифа, я не отвечаю. – В тоне его слышалось раздражение.
«Я тоже – если ты умрешь от скуки», – ответила Хелен про себя.
Она вспомнила, что так и не спросила его, любил ли он когда-нибудь. Они отходили от этой темы все дальше и дальше, вместо того, чтобы приближаться к ней, и Хелен не могла скрыть от себя облегчение, когда Уильям Пеппер, со всеми его знаниями, микроскопом, тетрадями, искренним добросердечием и развитым здравым смыслом, хотя и с некоторой душевной сухостью, удалился прочь. А еще она не смогла избежать грусти от того, что дружеские отношения всегда заканчиваются именно так, хотя в этом случае освободившаяся комната добавила удобства, и Хелен попыталась утешить себя мыслями, что никогда не известно, насколько глубоко люди чувствуют то, что им чувствовать вроде бы полагается.
Минуло несколько месяцев, как, бывает, минуют годы, – без определенных событий, и все-таки, если происходит резкий поворот, становится ясно, что эти месяцы или годы имели свой, неповторимый характер. Три прошедших месяца подвели людей к началу марта. Климат оправдал ожидания, и переход от зимы к весне был едва заметен, так что Хелен, сидевшая в гостиной с пером в руке, могла не закрывать окон, хотя рядом с ней в камине жарко пылали дрова. Море внизу было еще синим, а крыши бело-коричневыми, несмотря на то что день быстро угасал. В комнате было сумрачно, от чего она казалась еще более просторной и пустой, чем обычно. Фигура Хелен с блокнотом на коленях также производила впечатление чего-то обобщенного, лишенного деталей, – потому что пламя, которое бегало по веткам, внезапно набрасывалось на пучки зеленых иголок, горело неровно, лишь иногда высвечивая лицо женщины и оштукатуренные стены. На них не было картин, зато здесь и там висели ветви, усыпанные тяжелыми цветами. На полу лежали книги, на большом столе они были свалены кучей, но в этом свете можно было разглядеть лишь их общие очертания.
Миссис Эмброуз писала очень длинное письмо. Начинаясь словами «Дорогой Бернард», оно рассказывало обо всем, что случилось с обитателями виллы Сан-Хервасио за последние три месяца, например, что у них ужинал британский консул, что их водили на испанский военный корабль, что они видели множество торжественных процессий и религиозных праздников, которые были так красивы, что миссис Эмброуз не могла понять: если уж людям так необходима религия, почему они все не становятся католиками. Было проведено и несколько экспедиций, хотя все – недалеко. Бродить по окрестностям стоило хотя бы ради цветущих деревьев, которые росли совсем рядом с домом, и ради удивительных красок моря и земли. Почва была не коричневой, а красной, лиловой, зеленой. «Ты не поверишь, – писала Хелен, – таких красок в Англии просто нет». Она уже усвоила высокомерный тон по отношению к острову, на котором в это время всходили озябшие крокусы и чахлые фиалки – в укромных уголках, среди зарослей – и над ними тряслись обмотанные шарфами румяные садовники, которые имеют обыкновение приподнимать шляпу и подобострастно кланяться. Да и вообще всех островитян Хелен подвергала насмешкам. Слухи о том, что Лондон бурлит в преддверии всеобщих выборов, дошли даже до Санта-Марины. «Кажется невероятным, – продолжала Хелен, – беспокойство людей по поводу того, что Асквита выберут, а Остина Чемберлена[28] – нет; вы до хрипоты кричите о политике, а тем людям, кто только и пытается сделать что-то хорошее, позволяете голодать или просто смеетесь над ними. Вы хоть раз поддержали живого художника? Купили его лучшую работу? Почему вы все так вздорны и раболепны? Здесь слуги – это люди. Они говорят с нами как равные. Насколько я знаю, здесь вообще нет аристократов».
Возможно, упоминание об аристократах навело ее на мысли о Ричарде Дэллоуэе и Рэчел, потому что она тут же принялась описывать свою племянницу.
«Как ни странно, я приняла на себя ответственность за одну девушку, – писала Хелен. – Ведь я никогда особенно не ладила с женщинами и с трудом находила с ними точки соприкосновения. Однако теперь мне приходится взять назад некоторые свои отрицательные высказывания о них. Если бы им давали должное образование, не вижу, почему они не могли бы становиться тем же, что и мужчины – в смысле уровня достижений; хотя, конечно, женщины сильно отличаются от мужчин. Вопрос в том, как следует их воспитывать. Этой девушке уже двадцать четыре года, но она никогда даже не слыхала о влечении мужчины к женщине и, пока я не объяснила, не знала, как рождаются дети. Ее невежество в не менее важных вопросах… (здесь письмо миссис Эмброуз не стоит цитировать) …было полным. Мне кажется, что так воспитывать людей не только глупо, но и преступно. Не говоря уже об их страданиях, это объясняет, отчего женщины таковы, каковы они есть, – странно, почему они не хуже. Я взялась просвещать ее, и теперь, хотя и не совсем еще освободившись от предрассудков и преувеличений, она стала более или менее разумным человеком. Безусловно, неведение, в котором их держат, совсем не приводит к задуманным благим целям, и когда они что-то начинают осознавать, то принимают это слишком всерьез. Мой зять заслужил беду – которая его минует. Теперь я мечтаю, чтобы ко мне на помощь пришел молодой человек – такой, чтобы поговорил с ней открыто и показал ей, как нелепы ее представления о жизни. К несчастью, такие мужчины, видимо, столь же редки, как и женщины. В английской колонии их уж точно нет: художники, коммерсанты, образованные люди – все они глупы, косны, склонны к флирту…» Хелен прервалась и, сидя с пером в руке, смотрела на огонь и представляла, что горящие дрова – это горы с пещерами: стало слишком темно, чтобы писать. Кроме того, дом начал оживать, потому что приближалось время ужина: Хелен услышала, как в столовой за стеной звякают тарелки и Чейли скороговоркой дает креольской девушке указания, куда что ставить. Прозвенел звонок; Хелен встала, встретила в коридоре Ридли и Рэчел, и они вместе пошли ужинать.
Три месяца мало отразились на внешности и Ридли, и Рэчел. И все же внимательный наблюдатель заметил бы, что в поведении девушки добавилось определенности и уверенности. Она загорела, глаза явно стали ярче, и разговоры она слушала так, будто собиралась возразить. Трапеза началась в непринужденном молчании, какое бывает между людьми, которым легко друг с другом. Затем Ридли, облокотившись на стол, посмотрел в окно и заметил, что вечер очень хорош.
– Да, – сказала Хелен и добавила, глядя на огни внизу: – Сезон начался. – Она по-испански спросила у Марии, много ли в гостинице постояльцев. Мария с гордостью сообщила, что придет время, когда будет немыслимо трудно купить яйца – лавочники совершенно перестанут стесняться в цене, поскольку англичане заплатят им любую.
– В бухте стоит английский пароход, – сказала Рэчел, имея в виду треугольник огней. – Он пришел рано утром.
– Значит, есть надежда получить письма и отправить наши, – сказала Хелен.
По определенным причинам упоминание о письмах всегда вызывало у Ридли стон, и до конца ужина между мужем и женой шел оживленный спор о том, полностью о нем забыл весь цивилизованный мир или еще нет.
– Если вспомнить последнюю пачку писем, – сказала Хелен, – ты заслуживаешь порки. Тебя пригласили читать лекции, тебе предложили степень, а какая-то дура вознесла хвалы не только твоим книгам, но и твоей красоте – она сказала, что так выглядел бы Шелли, если бы он дожил до пятидесяти пяти лет и отрастил бороду. Серьезно, Ридли, ты, пожалуй, самый тщеславный из всех, кого я знаю. – Она поднялась из-за стола. – А знаю я, между прочим, многих.
Найдя у камина свое письмо, она добавила пару строчек, после чего объявила, что идет отправлять письма, и пусть Ридли принесет свои и – Рэчел?..
– Надеюсь, ты написала тетушкам? Давно пора.
Женщины надели пальто и шляпы, предложили Ридли присоединиться – он решительно отказался, заявив, что от Рэчел он ожидал подобной глупости, но Хелен должна быть умнее – и собрались уходить. Ридли стоял у огня, вглядываясь в глубины зеркала и морща лицо так, что стал похож на военачальника, обозревающего поле битвы, или на мученика, взирающего на пламя, которое лижет его ступни, но никак не на удалившегося от мира профессора.
Хелен схватила его за бороду.
– Отпусти, Хелен.
– Так я глупа? – напомнила она.
– Порочная женщина, – сказал он и поцеловал ее.
– Оставляем тебя при твоем тщеславии! – крикнула она уже из-за двери.
Стоял чудесный вечер, света хватало, чтобы видеть дорогу далеко вперед, хотя на небе уже появлялись звезды. Почтовый ящик был вделан в высокую желтую стену на углу переулка и улицы; опустив в него письма, Хелен высказалась за возвращение домой.
– Нет уж, нет уж, – сказала Рэчел, сжимая ее запястье. – Мы пойдем смотреть жизнь. Ты обещала.
«Смотреть жизнь» у них означало гулять по городу после того, как стемнеет. Общественная жизнь Санта-Марины протекала почти исключительно при искусственном свете, чему благоприятствовали теплые ночи и ароматы, источаемые цветами. Девушки с роскошно завитыми волосами и красным цветком за ухом сидели на ступеньках перед дверьми своих домов или выходили на балконы, а молодые люди прохаживались туда-сюда, время от времени выкрикивая приветствия или останавливаясь для амурной беседы. Через открытые окна можно было увидеть торговцев, подсчитывающих дневную выручку, и пожилых женщин, переставляющих кувшины с полки на полку. Улицы были полны людей, по большей части мужчин, которые гуляли, обмениваясь впечатлениями о жизни, или собирались вокруг винных столиков на углах, где какой-нибудь калека дергал струны гитары, а нищая девочка тянула страстную песнь. Две англичанки возбуждали некоторое добродушное любопытство, но никто к ним не приставал.
Хелен шла неторопливо, оглядывая людей в поношенной одежде, которые казались такими беззаботными, естественными, умиротворенными.
– Представь, каково сейчас на Мэлле! – воскликнула она наконец. – Сегодня пятнадцатое марта. Наверное, при дворе прием. – Она представила толпу, ожидающую на весеннем холоде, когда проедут роскошные кареты. – Очень холодно, дождя нет. Во-первых, там ходят торговцы, предлагающие открытки, стоят несчастного вида юные продавщицы с круглыми картонными коробками, банковские служащие во фраках, ну и, конечно, много портних. Люди из Южного Кенсингтона подъезжают в наемных пролетках, у каждого чиновника – своя пара гнедых, графам разрешается иметь по одному лакею на запятках, герцогам – по два, королевским герцогам – как мне говорили – по три, а королю, наверное, – сколько он пожелает. И люди относятся ко всему этому всерьез!
Отсюда казалось, что жители Англии даже выглядят, как шахматные короли, ферзи, пешки, – так нелепы, так подчеркнуты и так безоговорочно почитаются различия между ними.
Хелен и Рэчел пришлось разделиться, чтобы обойти толпу.
– Они верят в Бога, – сказала Рэчел, когда они вновь встретились. Она имела в виду, что люди в толпе верят в Него, потому что вспомнила кресты с окровавленными гипсовыми фигурами, стоявшие на пересечениях тропинок, и необъяснимую таинственность католической службы. – Мы никогда этого не поймем! – вздохнула она.
Они ушли довольно далеко, уже совсем стемнело, но впереди слева были видны большие железные ворота.
– Ты хотела дойти до гостиницы? – спросила Хелен.
Рэчел толкнула ворота, и они распахнулись. Поскольку вокруг никого не было, и, рассудив, что в этой стране запретов для посторонних не существует, Хелен и Рэчел вошли. Совершенно прямая дорога была обсажена деревьями. Внезапно деревья кончились, дорога сделала поворот, и женщины очутились перед большим прямоугольным зданием. Они поднялись на широкую веранду, окружавшую гостиницу, и оказались всего в нескольких футах от ряда широких окон почти на уровне земли. Окна были не завешены и ярко освещены, поэтому все происходящее внутри было ясно видно. Каждое окно открывало какую-то часть гостиничной жизни. Хелен и Рэчел спрятались в широкой полосе тени от простенка и заглянули внутрь. Они находились около столовой. Там подметали пол; официант ел виноград, положив ноги на угол стола. Дверь вела в кухню, где мыли посуду; повара в белом погружали руки в котлы, а официанты жадно поглощали остатки трапезы, макая куски хлеба в подливку. Пройдя дальше, женщины попали в заросли кустарника, а потом вдруг оказались у окон гостиной, где дамы и мужчины после плотного ужина отдыхали в глубоких креслах, изредка переговариваясь и листая журналы. Худая женщина импровизировала на рояле.
– Что такое дахабие[29], Чарльз? – ясно слышимым голосом спросила своего сына вдова, сидевшая в кресле у окна.
Музыкальная пьеса кончилась, и ответ потонул в кашле и хлопках.
– Тут все такие старые, – прошептала Рэчел.
Они пробрались к следующему окну и увидели двух мужчин без пиджаков, игравших в бильярд с двумя девушками.
– Он ущипнул меня за руку! – воскликнула пухленькая, ударив мимо лузы.
– Так, не скандалить, – строго вступил молодой человек с красным лицом, выполнявший обязанности маркера.
– Осторожно, нас увидят, – шепнула Хелен, дергая Рэчел за локоть. Та беспечно высунулась до середины окна.
Обогнув угол, они оказались у самого большого помещения в гостинице, в котором было целых четыре окна. Оно называлось «Салоном», хотя на самом деле это был просто холл. Украшенный оружием и местными вышивками, обставленный диванами и ширмами, которые отгораживали укромные уголки, этот зал, очевидно, был пристанищем молодежи. Синьор Родригес, известный Хелен и Рэчел как управляющий гостиницей, стоял совсем недалеко от них, в дверях, обозревая сцену – мужчин, отдыхающих в креслах, пары, пьющие кофе за столиками, и – в самом центре – группу играющих в карты под гроздьями ярких электрических светильников. Он гордился своей предприимчивостью, которая превратила монастырскую трапезную – холодный каменный зал с котлами на треногах – в самое уютное помещение дома. Гостиница была заполнена, и это доказывало, как мудро он рассудил, решив, что ни одна гостиница не может процветать без салона.
Люди сидели парами и группами по четыре человека: то ли они были уже знакомы, то ли непринужденная обстановка облегчала общение. Через открытое окно доносилось неровное гудение, подобное звуку, идущему в сумерках от овечьей отары, собранной в загоне. На переднем плане шла карточная игра.
Хелен и Рэчел несколько минут наблюдали за играющими, не различая ни слова. Один из мужчин, сидевший в профиль, привлек особенное внимание Хелен. Это был ее ровесник, худой и бледный, а его партнершей была румяная девушка, типичная англичанка.
Вдруг, по непонятной причине, несколько слов, произнесенных им, отделились от общего фона:
– Вам не хватает лишь опыта, мисс Уоррингтон. Смелость и опыт – одно без другого не действует.
– Хьюлинг Эллиот! Ну конечно! – воскликнула Хелен и тут же присела, потому что мужчина обернулся, услышав свое имя. Игра продолжалась еще несколько минут, а затем была прервана появлением тучной престарелой дамы в инвалидном кресле, которая подъехала к столу и спросила:
– Сегодня тебе везет больше, Сьюзен?
– Все везение на нашей стороне, – сказал молодой человек, который до сих пор сидел спиной к окну. Он был довольно плотного телосложения, с густой шевелюрой.
– Везение, мистер Хьюит? – вступила его партнерша, женщина средних лет в очках. – Уверяю вас, миссис Пейли, успехом мы обязаны лишь своей искусной игре.
– Если я сейчас не отправлюсь спать, то не засну вообще, – сообщила миссис Пейли, как будто оправдывая то, что она уводит Сьюзен, которая встала и покатила кресло к выходу.
– Они найдут мне замену, – бодро сказала девушка. Но она ошиблась. Никто даже не попытался найти другого игрока, и, после того, как молодой человек построил трехэтажный карточный домик, который тут же рухнул, все разошлись в разные стороны.
Мистер Хьюит повернул свое полное лицо к окну. Хелен и Рэчел увидели, что у него большие глаза, загороженные очками, что он румян и гладко выбрит и что, в сравнении с другими, его лицо кажется интересным. Он пошел прямо на подглядывающих, но взгляд его был направлен не на них, а на то место, где свисала собранная в складки штора.
– Спишь? – спросил он.
Хелен и Рэчел поняли, что совсем рядом с ними все это время сидел некто незамеченный. Из-за шторы были видны его ноги. Сверху прозвучал меланхоличный голос:
– Две женщины.
Послышался шорох гравия. Женщины убежали.
Они не останавливались, пока не решили, что ничьи глаза не смогут разглядеть их в темноте, а гостиница не превратилась в далекую прямоугольную тень с ровным рядом красных пятен.
Прошел час, нижние помещения гостиницы померкли и почти обезлюдели, зато в маленьких квадратных ячейках над ними зажегся яркий свет. Человек сорок – пятьдесят укладывались спать. Слышались стук кувшинов, опускаемых на пол, и звон тазов: перегородки между номерами были тоньше, чем хотелось бы, – как решила, легонько постучав по стене костяшками пальцев, мисс Аллан, немолодая женщина, одна из игравших в бридж. Она определила, что стены были сделаны из тонких досок, чтобы превратить один большой зал во много маленьких комнат. Ее серые юбки соскользнули на пол, она наклонилась и заботливо, даже с любовью, сложила свою одежду; заплела волосы в косу, завела большие золотые часы, доставшиеся ей от отца, и открыла полное собрание Вордсворта. Она читала «Прелюдию» – и потому, что всегда читала «Прелюдию» за границей, и потому, что взялась писать краткое «Введение в английскую литературу» – от «Беовульфа» до Суинберна – и там полагалось быть абзацу, посвященному Вордсворту. Она углубилась в пятый том и даже хотела сделать на полях карандашную пометку, когда этажом выше на пол один за другим упали два ботинка. Мисс Аллан оторвалась от книги и стала гадать, кому они могли принадлежать. Тут из соседнего номера послышался шелест – определенно, женщина снимала платье. Затем оттуда же донеслись легкие звуки, которые производит всякая женщина, приводя в порядок свои волосы. Сосредоточить внимание на «Прелюдии» было трудно. Не Сьюзен ли Уоррингтон это причесывается? Все же мисс Аллан заставила себя дочитать до конца, заложила книгу, удовлетворенно вздохнула и выключила свет.
Номер за стеной выглядел совсем иначе, хотя по форме он и соседний были одинаковы, как пчелиные соты. Когда мисс Аллан читала свою книгу, Сьюзен Уоррингтон расчесывала волосы. Веками этот час и это самое величавое домашнее занятие посвящались женским разговорам о любви, но мисс Уоррингтон было сейчас не с кем говорить, она могла только озабоченно глядеть на собственное отражение в зеркале. Она повернула голову из стороны в сторону, перебрасывая тяжелые локоны, потом отошла на шаг-другой и посмотрела на себя строгим оценивающим взглядом.
– Я миловидна, – решила она. – Может быть, не красива… – Она слегка подобралась. – Да, многие сказали бы, что я интересная женщина.
Особенно ее волновало, что мог бы сказать о ней Артур Веннинг. Она испытывала к нему решительно странные чувства. Сьюзен не признавалась себе в том, что влюблена или хочет выйти за него замуж, однако наедине с собой только и гадала, что он о ней думает, и сравнивала то, что они делали сегодня, с тем, что они делали накануне.
– Он не пригласил меня играть, но явно последовал за мной в зал, – размышляла Сьюзен, подводя итоги вечера. Ей было тридцать лет, и, в силу многочисленности ее сестер, а также ввиду уединенности жизни в сельском приходе, ей ни разу еще не делали предложения. Час откровенностей нередко был наполнен грустью, и она, бывало, бросалась на кровать, жестоко обращаясь со своими волосами и чувствуя себя обойденной судьбой по сравнению с другими. Она была высокой, хорошо сложенной женщиной, румянец лежал на ее щеках слишком яркими пятнами, но искренняя взволнованность сообщала ей своеобразную красоту.
Она уже собиралась разобрать постель, как вдруг воскликнула:
– Я же забыла! – и отправилась к письменному столу. Там лежал коричневый томик с годом на обложке. Сьюзен начала писать угловатым некрасивым почерком взрослого ребенка, как делала ежедневно, год за годом ведя дневники, хотя редко читая их.
«УТРО. Говорили с миссис Х. Эллиот о сельских соседях. Она знает Мэннов, Селби-Кэрроуэев – тоже. Как тесен мир! Она мне нравится. Прочла тете Э. главу из «Приключений мисс Эпплби». ДЕНЬ И ВЕЧЕР. Играла в теннис с мистером Перроттом и Эвелин М. Мистер П. не нравится. Чувствую, что он «не вполне», хотя, конечно, умен. Выиграла у них. День великолепный, вид чудесный. Что нет деревьев, привыкаешь, хотя сначала слишком голо. После ужина – карты. Тетя Э. бодра, хотя были боли, по ее словам. Не забыть: спросить о влажных простынях».
Она встала на колени, прочла молитву, а потом улеглась в постель, со всех сторон уютно подоткнула одеяло, и через несколько минут по ее дыханию можно было понять, что она спит. Дыхание было редкое, с глубокими размеренными вдохами, и напоминало дыхание коровы, которая стоит всю ночь по колено в высокой траве.
Заглянувший в следующий номер обнаружил бы лишь один нос, торчащий над простынями. Привыкнув к темноте – поскольку окна были открыты и выглядели как серые квадраты, усыпанные звездными блестками, – можно было бы различить очертания худого тела, позой зловеще напоминавшего покойника, которое на самом деле принадлежало Уильяму Пепперу, также погруженному в сон. Тридцать шесть, тридцать семь, тридцать восемь – в этих номерах жили португальские дельцы, вероятно, спавшие, поскольку оттуда доносилось храпение – размеренное, как тиканье часов. Тридцать девятый номер располагался на углу, в конце коридора, и, хотя было поздно – внизу негромко пробило час ночи, – полоса света под дверью показывала, что кто-то еще бодрствует.
– Как ты поздно, Хью! – раздраженным, но заботливым голосом сказала женщина, лежавшая в постели. Ее муж чистил зубы и ответил не сразу.
– Зря ты не спишь, – наконец отозвался он. – Я разговаривал с Торнбери.
– Ты же знаешь, я не могу заснуть, когда жду тебя.
На это он ничего не ответил, а лишь сказал:
– Что ж, выключаем свет, – за чем последовала тишина.
В коридоре послышался тихий, но пронзительный электрический звонок. Престарелая миссис Пейли проснулась голодной, но у нее не было очков, поэтому она вызвала свою горничную, чтобы та нашла ей коробку с печеньем. Горничная пришла, сонно-почтительная даже в такой час, хотя и закутанная в макинтош; коридор погрузился в тишину. Внизу было пусто и темно, зато этажом выше, в том номере, где над головой мисс Аллан так громко стукнули об пол ботинки, горел свет. Здесь обитал человек, который за несколько часов до того, скрываясь за шторой, состоял, казалось, из одних только ног. Сейчас он сидел глубоко в кресле и при свечах читал третий том книги Гиббона «История упадка и разрушения Римской империи». При этом он то и дело машинально стряхивал пепел с сигареты и переворачивал страницу, а тем временем целое шествие блистательных фраз проходило через его высокий лоб и парадным порядком маршировало по его мозгу. Судя по всему, этот процесс мог продолжаться еще час или больше, пока весь полк не сменил бы дислокацию, но вдруг открылась дверь и в номер вошел босой молодой человек, явно склонный к полноте.
– Хёрст, я забыл сказать, что…
– Две минуты, – сказал Хёрст, поднимая палец.
Он благополучно перенес в себя последние слова абзаца.
– Что ты забыл сказать? – спросил он.
– По-твоему, ты уделяешь достаточное место для чувств? – спросил мистер Хьюит. Он опять забыл, что хотел сказать.
Пристально посмотрев на безупречного Гиббона, мистер Хёрст улыбнулся вопросу своего друга. Он отложил книгу и стал рассуждать.
– Я считаю, что ты человек исключительно беспорядочного ума. Чувства? А чему еще мы уделяем место? Любовь мы ставим выше всего, а остальное – где-то под ней. – Левой рукой он указал на вершину пирамиды, а правой – на ее основание. – Но ты ведь встал с постели не для того, чтобы сказать мне это? – добавил он со строгим видом.
– Я встал с постели, – рассеянно сказал Хьюит, – чтобы просто поговорить, наверное.
– Я пока разденусь, – сказал Хёрст. Оставшись в одной сорочке, склоненный над тазом, мистер Хёрст поражал уже не величием своего интеллекта, а жалким видом молодого, но безобразного тела: он был сутул и настолько тощ, что кости его шеи и плеч были разделены темными желобками.
– Женщины вызывают у меня интерес, – сказал Хьюит, который сидел на кровати, положив подбородок на согнутые колени и не обращая внимания на раздевание мистера Хёрста.
– Они же так глупы, – отозвался Хёрст. – Ты сидишь на моей пижаме.
– Неужели правда глупы? – спросил Хьюит.
– Думаю, на этот счет не может быть двух мнений, – сказал Хёрст, резво перебегая через комнату. – Если, конечно, ты не влюблен – в эту толстуху Уоррингтон?
– Не в одну толстуху, а во всех толстух, – вздохнул Хьюит.
– Те, что я видел сегодня, не толстые, – сказал Хёрст, взявшийся стричь ногти на ногах, несмотря на присутствие Хьюита.
– Опиши их, – попросил Хьюит.
– Ты же знаешь, что я не умею описывать! – сказал Хёрст. – По-моему, женщины как женщины. Они все одинаковы.
– Нет, вот здесь мы с тобой не сходимся, – заметил Хьюит. – Я вижу различия повсюду. Нет двух человек, хоть в чем-нибудь одинаковых. Взять нас с тобой, к примеру.
– Я тоже так думал когда-то, – сказал Хёрст. – Но теперь все люди распределились на типы. Не бери нас, возьми эту гостиницу. Всех здешних обитателей можно очертить кругами, за которые они никогда не выйдут.
(– Говорят, куры от этого дохнут, – пробормотал Хьюит.)
– Мистер Хьюлинг Эллиот, миссис Хьюлинг Эллиот, мисс Аллан, мистер и миссис Торнбери – один круг, – продолжал Хёрст. – Мисс Уоррингтон, мистер Артур Веннинг, мистер Перротт, Эвелин М. – другой; затем – местные, наконец – мы.
– Мы в своем круге одиноки? – спросил Хьюит.
– Вполне, – сказал Хёрст. – Если и пытаться из него выйти, ничего не получится. Эти попытки лишь вносят неразбериху.
– Я не курица в круге, – сказал Хьюит. – Я голубь на вершине дерева.
– Интересно, не это ли называется вросшим ногтем? – сказал Хёрст, осматривая большой палец на левой ноге.
– Я перелетаю с ветки на ветку, – продолжил Хьюит. – Мир прекрасен. – Он лег на спину, подложив руки под затылок.
– Неужели действительно приятно жить с таким туманом в голове? – спросил Хёрст, посмотрев на друга. – Отсутствие цельности – вот что в тебе удивляет, – продолжал он. – К двадцати семи годам, а это почти тридцать, ты, похоже, не сделал никаких выводов. Компания старушенций воодушевляет тебя так, будто тебе три года.
Хьюит окинул взглядом костлявого юношу, который, замолкнув на минуту, аккуратно сметал обрезки ногтей в камин.
– Я тебя уважаю, Хёрст, – заметил Хьюит.
– А я тебе завидую – кое в чем, – сказал Хёрст. – Во-первых, завидую твоей способности не думать; во-вторых, ты нравишься людям больше, чем я. Женщины тебя любят, наверное.
– Вот это, наверное, самое главное, да? – спросил Хьюит. Теперь он лежал на спине, рукой чертя в воздухе неровные круги.
– Конечно, – сказал Хёрст. – Но трудность не в этом. Трудность в том, чтобы найти подходящий предмет.
– В твоем круге нет кур?
– Ни намека, – сказал Хёрст.
Хотя они были знакомы уже три года, Хёрст ни разу не слышал истинную историю любовных привязанностей Хьюита. В обычных разговорах само собой подразумевалось, что их было много, но в откровенных беседах молодые люди этой темы избегали. У Хьюита было достаточно денег, чтобы не работать, он оставил Кембридж после двух семестров – из-за разногласий с университетским начальством, – после чего стал путешествовать, ничем особенно не занимаясь, – поэтому его жизнь во многом не походила на жизнь большинства его знакомых.
– Я не могу себе представить эти твои круги, не могу, – продолжал Хьюит. – Мне скорее видится крутящийся волчок для игры в «вертушку», который двигается туда-сюда, наталкивается на предметы, накреняется то на одну сторону, то на другую, набирает фишки – все больше и больше, пока стол не будет завален ими. А волчок все крутится и бегает и падает со стола, и вот уже нет его, он исчез из виду.
Он показал пальцами на покрывале, как волчки несутся по нему, падают с кровати и пропадают в бесконечности.
– Ты можешь вообразить три недели в этой гостинице? – спросил Хёрст после минутной паузы.
Хьюит продолжал размышлять вслух.
– Суть в том, что человек никогда не бывает один, но и никогда – с кем-то, – заключил он.
– В каком смысле?
– В каком смысле? В смысле таких оболочек, вроде пузырей, – кажется, их называют аурами. Ты мой пузырь не видишь, я твой тоже. Мы как фитильки посреди невидимого пламени. Это пламя сопровождает нас повсюду, но оно – это не мы сами, а то, что мы чувствуем. Вот, каков наш мир, точнее, люди – причем самые разные.
– Жирненький у тебя, наверное, пузырь! – сказал Хёрст.
– И если мой пузырь встретится с чьим-то еще…
– Оба лопнут? – вставил Хёрст.
– Тогда, тогда, тогда… – рассуждал Хьюит, как будто сам с собою, – мир получится ог-ром-ный. – Он широко развел руки в стороны, как бы пытаясь крепко обнять громадную Вселенную, потому что рядом с Хёрстом он всегда приходил в необычайно жизнерадостное и романтичное настроение.
– Раньше я думал, что ты совсем глуп, теперь – нет, – сказал Хёрст. – Ты не понимаешь, о чем говоришь, но хотя бы пытаешься что-то сказать.
– Разве тебе здесь не хорошо? – спросил Хьюит.
– В целом – хорошо. Я люблю наблюдать за людьми. Люблю смотреть на мир. Этот край удивительно красив. Ты заметил, что вершина горы вечером пожелтела? Нам очень стоило бы взять с собой закусок и провести день на природе. Ты ужасно растолстел. – Он указал на голую икру Хьюита.
– Мы устроим экспедицию, – энергично заявил Хьюит. – Пригласим всю гостиницу. Арендуем ослов и…
– О господи! – воскликнул Хёрст. – Замолчи! Представляю: мисс Уоррингтон, мисс Аллан, миссис Эллиот и все остальные сидят на камнях и галдят: «Какая прелесть!»
– Мы позовем Веннинга, Перротта и мисс Мёргатройд – всех, кого найдем, – продолжал Хьюит. – Как фамилия этого старого кузнечика в очках? Пеппер? Пеппер нас поведет.
– Слава богу, ослов вы раздобыть не сможете, – сказал Хёрст.
– Это надо записать, – сказал Хьюит, спуская ноги на пол. – Хёрст сопровождает мисс Уоррингтон, Пеппер выступает в одиночку на белом ишаке; провизия распределяется поровну… Или взять мула? Матроны – есть же еще миссис Пейли, черт бы ее побрал! – едут в повозке.
– Вот эта ошибка тебя подведет, – сказал Хёрст. – Девиц с матронами мешать нельзя.
– Сколько времени, по-твоему, займет такая экспедиция, Хёрст? – спросил Хьюит.
– Я думаю, часов двенадцать – шестнадцать. Обычно столько продолжаются первые роды.
– Потребуется серьезная организация, – сказал Хьюит. Походив по комнате мягкими шагами, он остановился у стола и переложил с места на место несколько книг, которые были сложены неровной стопкой. – А еще нам понадобятся поэты, – заметил он. – Не Гиббон, конечно. У тебя есть «Современная любовь»[30] или Джон Донн? Я предполагаю, что будут паузы, когда людям надоест наслаждаться пейзажем, и тогда хорошо бы почитать вслух что-нибудь потруднее.
– Миссис Пейли точно будет довольна, – сказал Хёрст.
– Миссис Пейли будет довольна несомненно, – подтвердил Хьюит. – Нет ничего печальнее, чем когда престарелая дама прочтет стихотворение и замолчит. И все же, как это было бы уместно:
Осмелюсь утверждать, что одна только миссис Пейли способна понять это по-настоящему.
– Мы ее спросим, – сказал Хёрст. – Пожалуйста, Хьюит, если пойдешь спать, задерни мой занавес. Мало что терзает меня больше, чем лунный свет.
Хьюит удалился, зажав под мышкой книгу стихов Томаса Харди, и вскоре оба молодых человека уже спали в своих постелях, разделенных лишь одной стеной.
Всего несколько часов тишины отделяло момент, когда погасла свеча Хьюита, от момента, когда смуглый местный мальчик проснулся и первым прошел по оцепеневшей утренней гостинице. Было почти слышно глубокое дыхание сотни человек; в этом сонном царстве никакая бессонница, никакая тревога не смогли бы избавить от сна. За окнами была лишь тьма. В половине мира, погруженной в тень, люди лежали распростершись, и лишь редкие мерцающие огни пустых улиц отмечали места, где были построены их города. На Пикадилли собрались гурьбой красные и желтые омнибусы; разукрашенные женщины прохаживались без дела; а здесь во мраке сова перелетала с дерева на дерево, бриз шевелил ветви, и от этого луна мигала, как светильник. Покуда люди не проснулись, бездомные животные бродили свободно – олени, тигры и слоны спускались в темноте к водопою. Ветер, дувший над холмами и лесами, был чище и свежее, чем днем, и ночная земля, лишенная мелких деталей, заключала в себе больше тайны, чем дневная, разделенная дорогами и полями, окрашенная в разные цвета. Эта совершенная красота жила шесть часов, а затем, по мере того как на востоке становилось все светлее и светлее, дно пространства поднялось на поверхность, проступили дороги, полетел дым, люди зашевелились, и солнце ударило в окна гостиницы в Санта-Марине, после чего занавесы были раздвинуты и по всему дому пронесся звон гонга, возвестивший завтрак.
Сразу после завтрака дамы, как всегда, томно слонялись по холлу, подбирая газеты и кладя их обратно.
– А вы что сегодня собираетесь делать? – спросила миссис Эллиот, приближаясь к мисс Уоррингтон. Миссис Эллиот, жена Хьюлинга, оксфордского преподавателя, была невысокой женщиной с привычно-жалобным выражением лица. Ее взгляд перебегал с предмета на предмет, как будто не мог найти достаточно приятного зрелища, чтобы успокоиться хоть ненадолго.
– Попробую вытащить тетю Эмму из города, – сказала Сьюзен. – Она еще ничего не видела.
– В ее возрасте это подвиг, – сказала миссис Эллиот. – Уехать так далеко от родного очага.
– Да, мы всегда говорим ей, что она умрет на борту корабля, – отозвалась Сьюзен. – Она и родилась на корабле, – добавила она.
– В старое время, – сказала миссис Эллиот, – это было обычным делом. Я всегда так сострадаю бедным женщинам! Нам есть на что жаловаться! – Она покачала головой, обвела взглядом стол и заметила ни с того ни с сего: – Бедняжка королева Голландии! Газетчики, можно сказать, заглядывают к ней в спальню![32]
– Вы говорите о королеве Голландии? – прозвучал приятный голос мисс Аллан, которая среди вороха тощих иностранных газеток искала увесистую «Таймс». – Я всегда завидую тем, кто живет в такой плоской стране, – заметила она.
– Как странно! – сказала мисс Эллиот. – На меня плоская местность наводит тоску.
– Тогда, боюсь, вам здесь не слишком хорошо, мисс Аллан, – сказала Сьюзен.
– Наоборот, – ответила мисс Аллан. – Горы я тоже очень люблю. – Высмотрев «Таймс» в отдалении, она направилась за газетой.
– Ну, мне надо найти своего мужа, – сказала миссис Эллиот и засеменила прочь.
– А мне надо к тете, – отозвалась мисс Уоррингтон и тоже удалилась исполнять свои дневные обязанности.
Иностранные газеты тонки, печать их груба, – возможно, это и свидетельствует о легковесности и невежестве, – во всяком случае, англичане редко считают публикуемые в них новости настоящими новостями, доверяя им не больше, чем программкам, купленным на улице с рук. Весьма респектабельная пожилая чета, обозрев длинные столы с газетами, удостоила их лишь прочтением заголовков.
– Дебаты от пятнадцатого числа должны бы уже дойти до нас, – проговорила миссис Торнбери. Мистер Торнбери, чистенький господин, на чьем поношенном, но симпатичном лице проступал румянец, подобный следам краски на обветренной деревянной статуе, посмотрел поверх очков и увидел, что «Таймс» – у мисс Аллан.
Супруги уселись в кресла и стали ждать.
– А вот и мистер Хьюит, – сказала миссис Торнбери. – Мистер Хьюит, идите, посидите с нами. Я говорила мужу, как вы мне напоминаете мою старую любимую подругу – Мэри Амплби. Поверьте, она была чудесной женщиной. Выращивала розы. В былое время мы любили погостить у нее.
– Молодому человеку не может понравиться, что его сравнивают со старой девой, – сказал мистер Торнбери.
– Наоборот, – сказал мистер Хьюит. – Я всегда считаю за комплимент, если мне говорят, что я кого-то напоминаю. А почему мисс Амплби выращивала розы?
– Ах, бедняжка, – сказала миссис Торнбери. – Это длинная история. Она пережила ужасные горести. Одно время я думала, что она лишилась бы рассудка, если бы не ее сад. Земля сопротивлялась ей – и в этом было скрытое благо. Ей приходилось вставать на рассвете и выходить в любую погоду. Потом еще эти твари, которые поедают розы. Но она побеждала. Она всегда побеждала. У нее было храброе сердце. – Миссис Торнбери глубоко вздохнула, изобразив на лице смирение.
– Я не подумала, что завладела газетой единолично, – сказала мисс Аллан, подходя к ним.
– Мы так хотим почитать о дебатах, – ответила миссис Торнбери за мужа. – Они по-настоящему интересны лишь тем, чьи сыновья служат во флоте. Впрочем, меня все волнует: мои сыновья служат и в армии; а один выступает в Кембриджском союзе[33] – мой мальчик!
– Наверное, Хёрст его знает, – сказал Хьюит.
– У мистера Хёрста такое интересное лицо, – заметила миссис Торнбери. – Но, мне кажется, чтобы с ним говорить, надо быть очень умным. Что, Уильям? – спросила она у мистера Торнбери, который что-то пробурчал.
– Они все ставят с ног на голову, – сказал мистер Торнбери. Он дошел до второй колонки статьи, где довольно резко описывалось, как ирландские члены парламента три недели назад скандалили в Вестминстере по вопросу о боеспособности военно-морского флота. Через абзац-другой возмущение улеглось, после чего изложение пошло более плавно.
– Вы читали? – спросила миссис Торнбери у мисс Аллан.
– Нет, к моему стыду, должна признать, что прочла лишь об открытиях на Крите[34], – сказала мисс Аллан.
– Ах, я столько бы отдала, чтобы постигнуть древний мир! – воскликнула миссис Торнбери. – Теперь, когда мы, старики, предоставлены сами себе – у нас сейчас второй медовый месяц, – я всерьез намерена опять приняться за образование. В конце концов, наши основы лежат в прошлом, не так ли, мистер Хьюит? Мой сын-военный говорит, что мы еще многому можем поучиться у Ганнибала. Как мы все-таки мало знаем! Газету я всегда начинаю читать с дебатов, и каждый раз, не успею закончить, как открывается дверь – а мы живем очень большой семьей – и никогда не остается времени поразмышлять как следует о древних и всем, чем мы им обязаны. Вот вы начинаете с начала, мисс Аллан.
– Греков я себе представляю голыми темнокожими людьми, – сказала мисс Аллан. – Что, конечно, неправильно.
– А вы, мистер Хёрст? – спросила миссис Торнбери, заметив, что костлявый юноша стоит поблизости. – Вы наверняка читаете все.
– Я ограничиваюсь крикетом и уголовной хроникой, – сказал Хёрст. – В происхождении из высшего слоя хуже всего то, – продолжил он, – что знакомые никогда не погибают в железнодорожных катастрофах.
Мистер Торнбери бросил газету на пол и подчеркнуто резко снял очки. Газетные листы упали посреди группы и привлекли к себе взгляды людей.
– Что, плохо? – участливо спросила его жена.
Хьюит подобрал один лист и прочитал:
– «Вчера дама, гулявшая по одной из улиц Вестминстера, заметила в окне заброшенного дома кошку. Истощенное животное…»
– С меня хватит, – брюзгливо перебил мистер Торнбери.
– Кошек часто забывают, – заметила мисс Аллан.
– Помни, Уильям, премьер-министр оставил ответ за собой, – сказала миссис Торнбери.
– «Мистер Джошуа Харрис из Илз-Парка, что в Брондзбери, в восемьдесят лет произвел на свет сына», – прочитал Хёрст. – «…Истощенное животное, которое рабочие видели уже несколько дней, было спасено, но – надо же! – искусало в кровь руку спасителя!»
– Одичала от голода, наверное, – прокомментировала мисс Аллан.
– Вы все упускаете главное преимущество пребывания за границей, – сказал мистер Хьюлинг Эллиот, присоединяясь к компании. – Вы могли бы читать новости по-французски, что все равно как не читать их вовсе.
Мистер Эллиот в совершенстве знал коптский язык, хотя старался по возможности скрыть это, и столь изысканно цитировал французские изречения, что было трудно поверить в его способность изъясняться на обычный манер. Он питал глубокое почтение к французам.
– Идете? – спросил он молодых людей. – Надо выйти, пока не стало очень жарко.
– Прошу тебя, не гуляй на жаре, Хью! – взмолилась его жена, вручая ему угловатый сверток, заключавший в себе полкурицы и пакетик изюма.
– Хьюит будет нашим барометром, – сказал мистер Эллиот. – Его растопит раньше, чем меня.
Действительно, если бы из мистера Эллиота удалось вытопить хоть каплю, то остались бы лишь голые ребра. Дамы оказались одни, между ними на полу лежала «Таймс». Мисс Аллан взглянула на отцовские часы.
– Без десяти одиннадцать, – заметила она.
– Работать? – спросила миссис Торнбери.
– Работать, – ответила мисс Аллан.
– Что за милое создание! – прошептала миссис Торнбери вслед удаляющейся прямоугольной фигуре в мужском пиджаке.
– Жизнь у нее наверняка нелегкая, – вздохнула миссис Эллиот.
– О, совсем не легкая, – сказала миссис Торнбери. – Незамужним женщинам приходится зарабатывать – тяжелее некуда.
– А на вид она вполне бодра, – сказала миссис Эллиот.
– Наверное, это очень интересно, – сказала миссис Торнбери. – Завидую ее знаниям.
– Но женщине нужно не это, – сказала миссис Эллиот.
– Боюсь, очень многие могут надеяться лишь на это, – вздохнула миссис Торнбери. – Думаю, их больше, чем мы думаем. Только на днях сэр Харли Летбридж говорил мне, как трудно подобрать юношей для армии – в том числе из-за зубов, конечно. И я слышала, как молодые женщины вполне открыто обсуждают…
– Ужасно, ужасно! – воскликнула миссис Эллиот. – Ведь это, можно сказать, венец жизни женщины. Я, знающая, что такое быть бездетной… – Она вздохнула и умолкла.
– Но мы не должны быть слишком строги, – сказала миссис Торнбери. – Жизнь так изменилась с тех пор, как я была молодой.
– Ну, материнство-то не меняется, – сказала миссис Эллиот.
– В каком-то смысле мы многому можем поучиться у молодежи, – сказала миссис Торнбери. – Я столько узнаю от собственных дочерей!
– Думаю, Хьюлинга это не очень огорчает, – сказала миссис Эллиот. – Но ведь у него есть работа.
– Бездетные женщины могут многое делать для чужих детей, – мягко заметила миссис Торнбери.
– Я пишу довольно много этюдов, – сказала миссис Эллиот. – Но это не настоящее занятие. Так обидно видеть, что у начинающих девушек получается лучше! А работать с натуры трудно – очень трудно!
– А нет ли каких-то учреждений, клубов, которым вы могли бы помогать? – спросила миссис Торнбери.
– Это так изнурительно, – сказала миссис Эллиот. – Я только на вид крепкая – из-за цвета лица, – но это не так: младшая из одиннадцати детей не может быть крепкой.
– Если мать благоразумна, – рассудительно заметила миссис Торнбери, – размер семьи ничего не определяет. И ничто не сравнится с воспитанием, которое дают друг другу братья и сестры. Я в этом уверена. Я убеждалась на собственных детях. Мой старший сын Ральф, например…
Но миссис Эллиот не была склонна внимать опыту старших, ее взгляд блуждал по залу.
– Я знаю, что у моей матери было два выкидыша, – вдруг сказала она. – Первый раз – когда ей встретился огромный танцующий медведь, – их следует запретить, а второй – ужасный случай – наша повариха родила, а у нас был званый ужин. Мое несварение я объясняю этим.
– Выкидыш куда тяжелее, чем роды, – рассеянно пробормотала миссис Торнбери, устраивая на носу очки и подбирая «Таймс». Миссис Эллиот встала и торопливо ушла.
Один из миллиона голосов, вещавших со страниц газеты, донес до миссис Торнбери, что ее родственница вышла замуж за священника в Майнхеде. Не удостоив вниманием ни пьяных женщин, ни золотых критских зверей, ни перемещения войск, ни приемы, ни реформы, ни пожары, ни возмущенных, ни просвещенных, ни великодушных граждан, она поднялась наверх, чтобы написать письмо.
Газета лежала прямо под часами, и вместе они олицетворяли постоянство в переменчивом мире. Мимо прошел мистер Перротт; мистер Веннинг задержался на секунду у стола. Провезли миссис Пейли. Следом прошла Сьюзен. Мистер Веннинг побрел за ней. Прошествовали жены и дети португальских военных – по их одежде было видно, что встали они поздно, в неприбранных спальнях; их сопровождали пользующиеся особым доверием няни с крикливыми младенцами на руках. Настал полдень; прямые солнечные лучи били в крышу; стайка больших мух, гудя, кружила на одном месте; под пальмами подавали напитки со льдом; со скрежетом опустили длинные шторы, и помещение окрасилось в желтый цвет. Часы тикали в безмолвном холле, довольствуясь в качестве слушателей лишь четырьмя-пятью сонными коммерсантами. Иногда снаружи входили белые фигуры в широкополых шляпах, впуская вместе с собой клин жаркого летнего дня, а затем опять изгоняя его дверью. Отдохнув минуту в полумраке, они поднимались наверх. Часы прохрипели один раз, и одновременно зазвучал гонг – сначала тихо, потом все неистовее, а потом опять затихая. Последовала пауза. Затем все, кто поднялся наверх, стали спускаться: калеки, ставившие обе ноги на одну ступеньку, чтобы не упасть; нарядные девочки, державшие няню за палец; толстые старики, на ходу застегивавшие жилетные пуговицы. Гонг прозвенел и в саду; лежавшие люди постепенно начали подниматься и побрели есть, поскольку опять настало время питать свое тело. Даже в полдень в саду были большие пятна и полосы тени, где двое-трое постояльцев могли непринужденно лежать, работая или разговаривая.
Из-за жары обед проходил по преимуществу в молчании; каждый наблюдал за соседями, примечая новые лица и строя догадки о том, кто такие и чем занимаются новые постояльцы. Миссис Пейли, хотя ей было далеко за семьдесят и ноги у нее не ходили, получала большое удовольствие от пищи и от странностей окружающих. Она сидела за маленьким столиком вместе со Сьюзен.
– О том, кто она, я лучше промолчу, – усмехнулась миссис Пейли, окидывая взглядом высокую женщину, одетую подчеркнуто во все белое, с яркими румянами под скулами; она всегда опаздывала и везде появлялась в сопровождении жалкого вида спутницы. При этом замечании Сьюзен покраснела, удивляясь, зачем тетя говорит такие вещи.
Обед продолжался своим чередом, пока все семь блюд не были превращены в объедки и фрукты не стали предметом забавы: их чистили и резали так, как ребенок, лепесток за лепестком, обрывает маргаритку. Пища окончательно потушила пламя человеческого духа, которое могло еще сохраниться в полуденной жаре. Впрочем, Сьюзен, сидя потом в своем номере, так и эдак обдумывала приятный факт, заключавшийся в том, что мистер Веннинг подошел к ней в саду и просидел рядом не меньше получаса, пока она читала тете вслух. Мужчины и женщины стремились скрыться друг от друга в разных уголках, где можно было лежать, не стесняясь чьих-либо взглядов, и с двух до четырех гостиница была практически населена бездушными телами. Если бы внезапно случился пожар или другая смертельная опасность потребовала бы от людей героических усилий, последствия были бы ужасающими, однако – бедствия не происходят в часы сытости. Ближе к четырем дух опять взялся за тело, как огонь начинает лизать черную массу каменного угля. Миссис Пейли широко зевнула беззубым ртом и осудила себя за это, хотя поблизости никого не было, в то время как миссис Эллиот пристально изучала в зеркале свое круглое раскрасневшееся лицо.
Через полчаса, сбросив остатки сна, они встретились в холле, и миссис Пейли сообщила, что собирается выпить чаю.
– Вы тоже любите чай, правда? – спросила она и пригласила миссис Эллиот, чей муж еще не вернулся, за маленький столик, который миссис Пейли специально попросила установить под деревом.
– В этой стране несколько монет могут делать чудеса, – усмехнулась она и послала Сьюзен за еще одной чашкой. – У них тут превосходное печенье, – продолжила она, глядя на полную тарелку крекера. – Не сладкое – я его не люблю, – а сухое печенье… Вы сегодня рисовали?
– А, сделала два-три наброска, – ответила миссис Эллиот, гораздо громче, чем обычно. – Но мне так трудно после Оксфордшира, где много деревьев. Здесь такой яркий свет. Я знаю, некоторых он приводит в восторг, но я нахожу его очень утомительным.
– Я не горю желанием поджариться, Сьюзен, – сказала миссис Пейли, когда вернулась ее племянница. – Сделай одолжение, передвинь меня.
Передвигать пришлось все. Наконец престарелая дама была помещена туда, где свет вперемешку с тенью стал колыхаться и дрожать на ней, придавая ей подобие рыбы в сети. Сьюзен разлила чай и как раз говорила, что у них в Уилтшире тоже бывает жаркая погода, когда мистер Веннинг попросил разрешения присоединиться к ним.
– Как приятно найти молодого человека, который не презирает чай, – сказала миссис Пейли, возвращаясь в хорошее настроение. – Недавно один из моих племянников попросил бокал хереса – в пять часов! Я сказала, что он может получить его в пивной за углом, но не в моей гостиной.
– Мне легче обойтись без обеда, чем без чая, – сказал мистер Веннинг. – Хотя это не совсем правда. Мне нужно и то и другое.
Мистер Веннинг был темноволосым молодым человеком лет тридцати двух, весьма развязным и уверенным в себе, хотя в данный момент он явно был слегка взволнован. Его друг мистер Перротт был адвокатом, и поскольку мистер Перротт отказывался куда-либо ездить без мистера Веннинга, когда мистер Перротт отправился в Санта-Марину по делам одной компании, мистеру Веннингу тоже пришлось ехать. Он тоже был адвокатом, но ненавидел эту профессию, которая держала его взаперти над книгами, и сразу после смерти своей давно овдовевшей матери, как он признался Сьюзен, решил всерьез заняться летным делом и стать компаньоном в крупной фирме, строившей аэропланы. Беседа перескакивала с предмета на предмет. Она коснулась, конечно, местных красот и достопримечательностей, улиц, людей и количества бездомных желтых собак.
– Вам не кажется, что в этой стране ужасно жестоко обращаются с собаками? – спросила миссис Пейли.
– Я бы их всех перестрелял, – сказал мистер Веннинг.
– А как же милые щеночки? – возразила Сьюзен.
– Славные малыши, – сказал мистер Веннинг. – Глядите, вам нечего есть. – И он протянул Сьюзен большой кусок кекса на кончике дрожащего ножа. Ее рука, взявшая кекс, тоже дрожала.
– У меня дома такой очаровательный песик, – сказала миссис Эллиот.
– Мой попугай не выносит собак, – отозвалась миссис Пейли с таким видом, как будто выдала секрет. – Я давно подозреваю, что его (или ее) донимала какая-то собака, когда я была за границей.
– Вы сегодня ушли недалеко, мисс Уоррингтон, – сказал мистер Веннинг.
– Было жарко, – ответила Сьюзен. Получилось, что они говорят только между собой, поскольку миссис Пейли была глуховата, а миссис Эллиот взялась рассказывать о жесткошерстном терьере ее дяди, белом, лишь с одним черным пятнышком, который покончил с собой. «Животные совершают самоубийства», – вздохнула она, как будто утверждая печальный факт.
– Может быть, вечером исследуем город? – предложил мистер Веннинг.
– Моя тетя… – начала Сьюзен.
– Вы заслужили отдых. Вы постоянно что-то делаете для других.
– Но в этом состоит моя жизнь, – сказала она, шумно доливая кипяток в чайник.
– Это не жизнь, – возразил мистер Веннинг. – Вы же молоды. Пойдете?
– Я хотела бы пойти, – шепнула Сьюзен.
В этот момент миссис Эллиот, подняв взгляд, воскликнула:
– Хью! – и добавила: – Он кого-то ведет.
– Он хочет чаю, – сказала миссис Пейли. – Сьюзен, сбегай за чашками, там еще двое молодых людей.
– Мы жаждем чая, – сказал мистер Эллиот. – Ты знакома с мистером Эмброузом, Хильда? Мы встретились на холме.
– Он притащил меня силком, – сказал Ридли. – Иначе я постыдился бы. Я весь пыльный и грязный и противный. – Он указал на свои ботинки, белые от пыли; увядший цветок свисал из его петлицы, как измученное животное, усиливая впечатление долговязой нескладности и неаккуратности. Ридли был представлен окружающим. Мистер Хьюит и мистер Хёрст принесли стулья, и чаепитие продолжилось. Сьюзен щедро переливала воду из чайника в чайник, с неизменно жизнерадостным выражением лица и сноровкой, свидетельствовавшей о большом опыте.
– У брата моей жены, – объяснял Ридли Хильде, которую так и не вспомнил, – здесь дом, он нам его предоставил. Сижу я на скале, ни о чем не думаю, и тут появляется Эллиот, как волшебник в сказочной пьесе.
– Мы попали, как кур в ощип, – страдальчески сказал Хьюит Сьюзен. – Неправда, что бананы содержат воду, как и то, что они питательны.
Хёрст уже пил чай.
– Мы проклинаем вас, – ответил Ридли на любезные расспросы миссис Эллиот о его жене. – Хелен говорит, что вы, туристы, съели все яйца. И это все мозолит глаза. – Он кивнул на гостиницу. – Отвратительная роскошь, я считаю. У нас в гостиной гуляют свиньи.
– Пища оставляет желать лучшего, учитывая цену, – серьезно сказала миссис Пейли. – Но куда людям деться, если не в гостиницу?
– Оставались бы дома, – посоветовал Ридли. – Я часто жалею, что не поступил так. Все должны жить дома. Но конечно, никто не хочет.
Миссис Пейли почувствовала некоторое раздражение против Ридли, который взялся критиковать ее привычки через пять минут после знакомства.
– Я убеждена, что за границу стоит ездить, – заявила она, – если уже хорошо знаешь свою родную страну, что я вполне могу сказать о себе. Я не позволила бы путешествовать людям, которые еще не посетили Кент и Дорсетшир – Кент ради зарослей хмеля, а Дорсетшир – ради старинных каменных домиков. Здесь с ними ничто не сравнится.
– Да, мне всегда казалось, что одни люди любят равнины, а другие – холмистую местность, – непонятно к чему сказала миссис Эллиот.
Хёрст, который до этого момента не отрываясь ел и пил, закурил сигарету и произнес:
– Но теперь уже всем ясно, что природа – это ошибка. Она либо уродлива, чудовищно неудобна, либо наводит ужас. Не знаю, что меня пугает больше – корова или дерево. Однажды ночью я встретил корову в поле. Эта тварь посмотрела на меня! Уверяю вас, я поседел. Возмутительно, что животным позволяют разгуливать на свободе.
– А что корова подумала о нем? – шепнул Веннинг Сьюзен, которая тут же решила про себя, что мистер Хёрст – неприятный молодой человек, и, хотя у него такой умный вид, Артур, вероятно, умнее – в том, что действительно важно.
– Это не Уайльд установил, что природа не учитывает тазовых костей? – осведомился Хьюлинг Эллиот. Он уже узнал, какие стипендии и отличия получал Хёрст, и составил очень высокое мнение о его способностях.
Но Хёрст лишь крепко поджал губы и не ответил.
Ридли рассудил, что теперь ему можно удалиться. Вежливость требовала, чтобы он поблагодарил миссис Эллиот за чай, к чему он добавил, помахав рукой:
– Вы должны навестить нас.
Прощание относилось и к Хёрсту с Хьюитом, поэтому Хьюит отозвался:
– С огромным удовольствием.
Компания разошлась, и Сьюзен, которая никогда в жизни не чувствовала себя такой счастливой, уже было собралась на прогулку по городу вместе с Артуром, когда ее опять позвала миссис Пейли. Она не могла понять из книжки, как раскладывается пасьянс «Двойной демон», и предложила сесть вместе и разобраться, чтобы таким образом приятно провести время до ужина.
Уговаривая свою племянницу пожить на вилле, миссис Эмброуз дала ей несколько обещаний, в том числе – предоставить комнату, отделенную от всего остального дома, большую, тихую, где Рэчел сможет играть, читать, думать, уединяться от мира, – чтобы это была одновременно и крепость, и обитель. Хелен знала, что в возрасте двадцати четырех лет своя комната – это не просто комната, а целая Вселенная. Она рассудила верно, и, когда Рэчел закрывала за собой дверь, она оказывалась в очарованной стране, где пели поэты и царила гармония. Через несколько дней после вечернего посещения гостиницы Рэчел сидела одна в глубоком кресле и читала книгу в яркой обложке с заглавием «Сочинения Генрика Ибсена». На рояле лежали открытые ноты, и еще две неровные высокие стопки книг с нотами стояли на полу. Но музыка пока что была отодвинута в сторону.
В глазах Рэчел не было ни следа скуки или рассеянности, они сосредоточенно, почти сердито, смотрели на страницу, и по дыханию девушки, нечастому, но сдерживаемому, можно было понять, что все ее тело напряжено от интенсивной мыслительной работы. Наконец она резко закрыла книгу, откинулась на спинку и сделала глубокий вдох, который всегда отмечает удивление при переходе от воображаемого мира к реальности.
– Я хочу знать, – сказала она вслух, – вот что: в чем правда? Какая правда стоит за всем этим? – Она говорила и за себя, и за героиню только что прочитанной пьесы. Поскольку она уже два часа не видела ничего, кроме печатного текста, пейзаж за окном показался ей поразительно вещественным и четким, но, хотя на холме три человека омывали белой жидкостью стволы оливковых деревьев, какое-то время она ощущала себя самой живой частью пейзажа – героической фигурой в центре картины, которая служила ей лишь фоном. Пьесы Ибсена всегда приводили ее в такое состояние. Она разыгрывала их по нескольку дней, к большому удовольствию Хелен, а затем наступала очередь Мередита, и она превращалась в Диану на перепутье[35]. Однако Хелен сознавала: это не только игра – в племяннице происходят какие-то важные перемены. Устав сидеть в одной позе, Рэчел повернулась, сползла ниже и, устроившись поудобнее, стала смотреть поверх спинки кресла в противоположное окно, выходившее в сад. (Она уже не думала о Норе, но продолжала размышлять о том, что было навеяно книгой – о женщинах и жизни вообще.)
За три месяца, проведенные здесь, она, как того и хотелось Хелен, сильно наверстала упущенное во время бесконечных прогулок по огороженным садам под домашние сплетни тетушек. Но миссис Эмброуз первая стала бы отрицать, что она оказывает или может оказывать какое-либо влияние на Рэчел. Хелен видела, что девушка теперь менее застенчива, менее серьезна, что было, конечно, к лучшему, но она и не подозревала, какие резкие душевные перепады и долгие мучительные раздумья дали такой результат. Хелен верила в одно средство – в беседу, беседу обо всем, свободную, ничем не ограниченную, такую же откровенную, как разговоры, которые она сама привыкла вести с мужчинами, делая это совершенно естественно. Она порицала основанную на неискренности привычку к мягкости и самоотречению, которая так высоко ценится в семьях, состоящих из мужчин и женщин. Ей хотелось, чтобы Рэчел размышляла, и поэтому советовала ей читать, не одобряя слишком сильную зависимость от Баха, Бетховена и Вагнера. Но когда миссис Эмброуз предлагала Дефо, Мопассана или какую-нибудь объемистую семейную хронику, Рэчел предпочитала современные книги в глянцевых желтых обложках с большим количеством позолоты. Ее тетушки полагали, что подобная литература отражает ожесточенные споры о предметах, которые не столь важны, как теперь принято считать. Но Хелен не вмешивалась. Рэчел читала по своему выбору, воспринимая прочитанное до странности буквально, как люди, для которых печатный текст – нечто новое и незнакомое, и обращаясь со словами, будто каждое из них сделано из дерева, очень важно само по себе и обладает своей формой, подобно столу или стулу. Таким путем Рэчел приходила к выводам, которые повседневная жизнь заставляла ее перекраивать, что она делала не стесняясь, и в результате в ее душе откладывались зерна новых убеждений.
За Ибсеном последовал роман – из тех, к которым миссис Эмброуз питала отвращение. Его задачей было переложить ответственность за падение женщины на истинных виновников, и задача эта была выполнена, чему должна была служить доказательством досада в душе читателя. Рэчел бросила книгу на пол, посмотрела в окно, отвернулась и опять откинулась в кресле.
Утро было жарким, и напряженное чтение заставило сознание Рэчел сжиматься и разжиматься, подобно часовой пружине. Звуки, доносившиеся из сада, тиканье часов, легкие полуденные шумы, источники которых невозможно определить, смешивались в мерный ритм. Он был очень реальным, всеобъемлющим, безразличным, и вскоре Рэчел начала постукивать указательным пальцем по подлокотнику кресла, чтобы напомнить себе о собственном существовании. Затем ее захватила невыразимая странность того, что она сидит в кресле, утром, посреди мира. Кто эти люди, которые ходят по дому и передвигают предметы с места на место? И что такое жизнь? Всего лишь свет, скользящий по поверхности и исчезающий, как и она сама со временем исчезнет, хотя мебель в комнате останется. Она впала в такую прострацию, что не могла уже даже пошевелить пальцами и сидела совершенно неподвижно, уставившись в одну точку. Реальность казалась ей все более странной и чуждой. Ей стало страшно – а вдруг предметы вокруг вообще не существуют… Она забыла, что у нее есть руки, которыми можно управлять… Вещественный мир столь огромен и бесприютен… Так, ощущая тяжесть огромных масс материи, под тиканье часов среди вселенского безмолвия, она сидела очень долго.
– Войдите, – сказала она машинально: настойчивый стук в дверь как будто дернул за какую-то ниточку в ее мозгу. Дверь очень медленно отворилась, высокое человеческое существо подошло к Рэчел, протянуло руку и произнесло:
– Как мне на это реагировать?
Рэчел поразила крайняя абсурдность того, что в комнату вошла женщина с листком бумаги.
– Я не знаю, что ответить и кто такой Теренс Хьюит, – продолжила Хелен монотонным голосом призрака. Она положила перед Рэчел листок, на котором были начертаны невероятные слова:
«Уважаемая миссис Эмброуз!
В следующую пятницу я организую пикник; если погода будет хорошей, мы собираемся выйти в одиннадцать-тридцать и совершить восхождение на Монте-Розу. Это потребует некоторого времени, но вид обещает быть великолепным. Буду чрезвычайно рад, если Вы и мисс Винрэс согласитесь присоединиться к нам.
Искренне Ваш, Теренс Хьюит».
Рэчел прочла слова вслух, чтобы заставить себя поверить в них. С той же целью она прикоснулась рукой к плечу Хелен.
– Книги, книги, книги… – сказала Хелен с характерным для нее рассеянным видом. – Опять новые книги. И что ты в них находишь?
Рэчел перечитала письмо, но уже про себя. На этот раз слова не показались ей расплывчатыми призраками, – наоборот, каждое из них выглядело удивительно выпуклым, как бы выдавалось вперед; они были похожи на вершины гор, проступающие сквозь туман. В пятницу… одиннадцать-тридцать… мисс Винрэс… Кровь в ее жилах побежала быстрее, и она сама почувствовала, как заблестели ее глаза.
– Мы должны пойти, – сказала Рэчел, удивив Хелен решимостью. – Обязательно должны. – Просто она ощутила облегчение, поняв, что в мире по-прежнему происходят события, которые показались ей еще ярче из-за окружающего их тумана.
– Монте-Роза – это вон та гора, кажется, – сказала Хелен. – Но кто такой Хьюит? Наверное, один из тех молодых людей, с которыми познакомился Ридли. Так, значит, дать согласие? Это может оказаться жутко скучно.
Она взяла письмо и вышла, поскольку принесший его посыльный ждал ответа.
Мероприятие, задуманное в спальне мистера Хёрста, начало приобретать формы, став источником большого удовольствия для мистера Хьюита, который редко использовал свои практические способности, но любил испытать их и убедиться, что поставленная перед ним задача ему по силам. Все его приглашения принимались, и это воодушевляло тем более, что они были разосланы против советов Хёрста «людям скучным, совершенно не подходящим друг другу, которые, безусловно, откажутся».
– Несомненно, – сказал Хьюит, сворачивая в трубочку и опять разворачивая записку от Хелен Эмброуз, – что таланты, необходимые великому полководцу, сильно преувеличены. Чтобы написать рецензию на сборник современной поэзии, нужно приложить вдвое больше усилий, чем я потратил, собирая семь или восемь человек обоего пола в одном месте в одно время. А что еще делает военачальник, Хёрст? Что, как не то же самое, сделал Веллингтон при Ватерлоо? Это все равно как считать камешки на дороге – утомительно, но не трудно.
Он сидел в своей спальне, положив одну ногу на подлокотник кресла. Хёрст, который напротив него писал письмо, не преминул заметить, что все трудности еще впереди.
– Например, эти две женщины, которых ты ни разу не видел. Вдруг, одна из них страдает боязнью высоты, как моя сестра, а вторая…
– Женщины – это для тебя, – перебил Хьюит. – Я пригласил их исключительно ради твоего блага. Видишь ли, Хёрст, тебе не хватает общества девушек – твоих ровесниц. Ты не умеешь с ними общаться, а это большой недостаток, учитывая, что человечество наполовину состоит из женщин.
Хёрст простонал, что он это вполне осознает.
Однако благодушие Хьюита немного ослабело, когда они с Хёрстом пришли на место, где была назначена встреча. Хьюит уже спрашивал себя, зачем вообще он пригласил всех этих людей и чего ради они соберутся здесь все вместе?
– Коровы, – размышлял он, – сбиваются вместе на поле, корабли – в спокойном море; и мы ничем от них не отличаемся, когда нам больше нечего делать. Но зачем это нам? Чтобы отвлечь себя от мыслей о природе вещей? – Он остановился у ручья и начал мутить воду своей тростью. – Чтобы не городить из ничего города, и горы, и целые вселенные? Или мы действительно любим друг друга? Или, наоборот, живем в постоянной неопределенности, ничего не знаем, перескакивая от мгновения к мгновению, как из мира в мир? В целом я склоняюсь к последнему.
Он перепрыгнул через ручей; Хёрст пошел в обход и присоединился к нему, заметив, что давно уже отчаялся искать разумные причины человеческих действий.
Через полминуты они подошли к розовато-оранжевому крестьянскому дому, стоявшему среди платанов у ручья. Место было тенистое и удобное – прямо от него начинался склон горы. Среди тонких платанов молодые люди увидели группки пасущихся ослов; высокая женщина гладила по носу одного из них, вторая стояла на коленях у ручья и пила воду, зачерпывая ее ладонями.
Когда мужчины вошли в тень, Хелен увидела их и протянула руку.
– Я должна представиться, – сказала она. – Хелен Эмброуз.
Пожав руки, она добавила:
– А это моя племянница.
Смущаясь, подошла Рэчел. Она тоже протянула руку, но тут же отдернула ее, объяснив:
– Она мокрая.
До появления первой повозки было едва ли сказано несколько слов.
Ослов быстро привели в готовность; прибыла вторая повозка. Рощицу постепенно наполняли люди: супруги Эллиот, супруги Торнбери, мистер Веннинг и Сьюзен, мисс Аллан, Эвелин Мёргатройд и мистер Перротт. Мистер Хёрст взял на себя роль сварливой, но энергичной овчарки. С помощью нескольких язвительных латинских слов он построил животных и, подставляя свое костлявое плечо, рассадил дам.
– Одного Хьюит не понимает, – заметил Хёрст. – Мы должны пройти большую часть пути до полудня, – говоря это, он помогал девушке по имени Эвелин Мёргатройд, которая взлетела в седло так легко, будто ничего не весила. В широкополой шляпе со свисающим пером, вся с головы до ног в белом, она была похожа на благородную даму времен Карла Первого, ведущую в бой войска роялистов.
– Поезжайте рядом со мной, – скомандовала она, и, когда Хёрст взобрался на мула, они двинулись вперед, возглавив кавалькаду.
– Не называйте меня мисс Мёргатройд. Я этого терпеть не могу, – сказала она. – Меня зовут Эвелин. А вас?
– Сент-Джон.
– Мне нравится, – сказала Эвелин. – А как зовут вашего друга?
– Его инициалы – Р. С. Т., но мы называем его Монахом, – ответил Хёрст.
– Вы все слишком умные. Куда ехать? Найдите мне ветку. Поскачем быстрее.
Она стеганула мула прутиком и устремилась вперед. Ее богатая романтическая биография лучше всего выражалась ее собственными словами: «Называйте меня Эвелин, а я буду называть вас Сент-Джоном». Она говорила это очень легко – стоило человеку обратиться к ней по фамилии, но, хотя многие молодые люди отвечали ей горячим сердечным порывом, она продолжала говорить это другим, ни на ком не останавливая свой выбор. Ее осел перешел на легкую рысь, и ей пришлось ехать впереди одной, поскольку тропа, начав подъем на один из гребней холма, стала узкой и каменистой. Процессия извивалась, как длинная гусеница, украшенная белыми дамскими зонтиками от солнца и мужскими панамами. В одном месте, где подъем был слишком крут, Эвелин М. спрыгнула на землю, передала поводья местному мальчишке и призвала спешиться Сент-Джона. Их примеру последовали те, кому пришла охота размять ноги.
– Не вижу необходимости слезать, – сказала мисс Аллан ехавшей за ней миссис Эллиот, – учитывая, как трудно мне было сесть в седло.
– Эти ослы могут вынести все, что угодно, n’est-ce pas?[36] – спросила та у проводника, который с готовностью кивнул в ответ.
– Цветы, – сказала Хелен, наклоняясь, чтобы нарвать ярких красивых цветов, здесь и там попадавшихся по пути. – Если потереть листочки, они пахнут, – добавила она, кладя цветок на колено мисс Аллан.
– Мы с вами раньше не встречались? – спросила мисс Аллан, посмотрев на нее.
– Я решила, что это подразумевается, – засмеялась Хелен, потому что в суматохе они не были представлены друг другу.
– Как это удачно придумано! – щебетала миссис Эллиот. – Чего-нибудь такого всегда хочется, жаль, это не всегда возможно.
– Невозможно? – удивилась Хелен. – Все возможно. Кто знает, что еще может случиться до вечера? – Ей захотелось подразнить пугливость бедной женщины, которая так зависела от заведенного порядка вещей, что даже мысль о пропущенном ужине или столе, передвинутом на дюйм с привычного места, наполняла ее страхом за прочность собственного положения.
Чем выше поднимались путники, тем сильнее они отрывались от мира, который, когда они смотрели назад, казался им все более плоским, разделенным на зеленые и серые квадраты.
– Городки такие маленькие, – сказала Рэчел, закрывая ладонью всю Санта-Марину с предместьями. Море плавно заполняло береговые изгибы, заканчиваясь белой кромкой; здесь и там в синюю гладь были влеплены корабли. Синеву разнообразили лиловые и зеленые пятна, а границу между морем и небом прочерчивала сверкающая линия. Воздух был кристально чист, тишину нарушали только резкое стрекотанье кузнечиков и жужжание пчел, которые гудели особенно громко, когда проносились мимо уха. Компания устроила привал в каменоломне на склоне.
– Какая четкость! – воскликнул Сент-Джон, сразу определив возраст нескольких геологических срезов.
Эвелин М. села рядом с ним и, опершись подбородком на руку, с победным видом оглядела панораму.
– Как вы думаете, Гарибальди здесь бывал? – спросила она мистера Хёрста. Ах, если бы она была невестой Гарибальди! Если бы пришла сюда не на пикник, а с отрядом патриотов, как они – в красной рубашке, и, распластавшись прямо на земле среди суровых мужчин, целилась бы в белые башенки внизу, заслоняя глаза от солнца, чтобы взглядом пронзать клубы дыма! Фантазируя, она беспокойно постукивала ногой по земле и наконец воскликнула: – Я считаю, что это не жизнь, а вы?
– А что вы считаете жизнью? – спросил Сент-Джон.
– Борьбу, революцию, – сказала она, все так же взирая на обреченный город. – Вас интересуют только книги, я знаю.
– Вы глубоко ошибаетесь, – сказал Сент-Джон.
– Объясните, – потребовала она. Поскольку под рукой не было винтовок, чтобы стрелять по людям, она обратилось к другому виду оружия.
– Что меня интересует? Люди.
– Неужели?! – воскликнула Эвелин. – У вас ужасно серьезный вид. Давайте будем друзьями и расскажем друг другу о себе. Я терпеть не могу осторожность, а вы?
Но Сент-Джон явно предпочитал осторожность, что она поняла по тому, как он вдруг поджал губы, не выказав ни малейшей готовности откровенничать с девушкой.
– Осел ест мою шляпу, – вместо ответа заметил он и протянул руку за шляпой. Эвелин едва заметно покраснела и несколько порывисто переключилась на мистера Перротта; когда пришло время садиться в седла, помогал ей уже он.
– Отложив яйца, надо есть омлет, – сказал Хьюлинг Эллиот, подразумевая изысканное французское выражение, которое, видимо, тонко намекало на то, что пора ехать дальше.
Полуденное солнце, как и предсказывал Хёрст, начинало палить нещадно. Чем выше поднимались люди, тем шире раскрывалось небо, пока гора не превратилась в небольшой земляной купол на фоне необъятной сини. Англичане умолкли, а местные жители, шедшие рядом с ослами, принялись петь странными дрожащими голосами и перебрасываться шутками. Склон стал очень крутым, и каждый мог видеть впереди лишь ковылявшего осла и всадника на нем. Путешествие требовало гораздо большего напряжения сил, чем простая увеселительная прогулка, и до ушей Хьюита уже донеслось одно-два ворчливых замечания.
– Поездки на такой жаре, возможно, не слишком разумны, – тихо сказала миссис Эллиот мисс Аллан.
Но та ответила лишь:
– Я люблю доводить начатое до конца. – И это была правда; женщина она была крупная, не очень поворотливая и непривычная к езде на ослах, но ей редко удавалось поехать в отпуск, поэтому она старалась использовать его сполна.
Подвижная белая фигурка Эвелин М. маячила далеко впереди; девушка где-то раздобыла ветку с листьями и обернула ее вокруг шляпы на манер венка. Несколько минут шествие продолжалось в молчании.
– Вид будет чудесный, – уверил своих спутников Хьюит, повернувшись в седле с ободряющей улыбкой. Рэчел поймала его взгляд и улыбнулась в ответ. Они карабкались вверх еще некоторое время, и при этом был слышен лишь перестук копыт и выкатывавшихся из-под них камней. Наконец путники увидели, что Эвелин слезла с осла, а мистер Перротт стоит с видом политика на Парламентской площади, указывая рукой на открывшийся пейзаж. Чуть левее вздымались руины елизаветинской сторожевой башни.
– Еще немного – и я бы не выдержала, – призналась миссис Эллиот миссис Торнбери, но ответа не дождалась, поскольку всех уже наполнил восторг от того, что через мгновение они окажутся на вершине и будут любоваться видом. Один за другим люди выходили на площадку и останавливались в восхищении. Их взорам открылось огромное пространство: серые пески сменялись лесами, леса переходили в горы, а горы омывались массами воздуха, – бесконечные дали Южной Америки предстали во всей красе. Равнину пересекала река – такая же плоская, как земля, и столь же неподвижная на вид. Первое впечатление от такой необъятности было довольно-таки пугающим. Люди почувствовали себя очень маленькими, и какое-то время никто ничего не говорил. Затем Эвелин воскликнула:
– Великолепно! – и схватилась за то, что оказалось рядом. Это была рука мисс Аллан.
– Север, юг, восток, запад, – сказала мисс Аллан, слегка кивая по сторонам, на которые указывали отметки на компасе.
Хьюит, вышедший немного вперед, посмотрел на остальных, как будто ища подтверждения, что он не зря их пригласил. Люди стояли в ряд, слегка наклонившись против ветра, который прилепил одежды к их телам, и Хьюит заметил про себя, как странно они походят на обнаженные статуи. На пьедестале-горе они выглядели незнакомо и благородно. Однако через секунду ряд распался, а Хьюит начал руководить извлечением съестных припасов. К нему на помощь пришел Хёрст, и они стали передавать из рук в руки пакеты с курятиной и хлебом.
Получив от Сент-Джона свой пакет, Хелен взглянула ему в глаза и спросила:
– Помните двух женщин?
Он пристально посмотрел на нее и ответил:
– Помню.
– Так те две женщины – это вы! – воскликнул Хьюит, переводя взгляд с Хелен на Рэчел.
– Нас соблазнили освещенные окна, – сказала Хелен. – Мы смотрели, как вы играете в карты, но не подозревали, что за нами тоже наблюдают.
– Это было что-то вроде игры, – добавила Рэчел.
Казалось странным, что кто-то мог увидеть Хелен и не заметить в ней ничего характерного.
Хьюлинг Эллиот надел очки и взял инициативу на себя.
– По-моему, нет ничего ужаснее, – сказал он, отрывая куриную ножку, – чем когда на тебя смотрят, а ты об этом не знаешь. Человек потом всегда бывает уверен, что его застали за каким-нибудь смешным действием: например, за разглядыванием своего языка в зеркале одноколки.
– И все-таки эти маленькие зеркальца в одноколках так и тянут к себе, – сказала миссис Торнбери. – Черты лица выглядят совсем иначе, когда рассматриваешь его по частям.
– Скоро одноколок почти не останется, – заметила миссис Эллиот. – А четырехколесные экипажи… Уверяю вас, теперь даже в Оксфорде почти невозможно нанять четырехколесный экипаж.
– Интересно, куда деваются лошади? – сказала Сьюзен.
– Пирог с телятиной, – вставил Артур.
– Лошадям пора исчезнуть с лица земли, – сказал Хёрст. – Они омерзительно уродливы и к тому же злобны.
Однако Сьюзен, которая с детства усвоила, что лошадь – благороднейшее из Божьих созданий, не могла с ним согласиться, а Веннинг про себя назвал Хёрста отъявленным болваном, но из вежливости продолжил разговор.
– Наверное, они чувствуют, что отмщены, видя, как падают наши аэропланы, – заметил он.
– Вы летаете? – спросил престарелый мистер Торнбери, надевая очки, чтобы рассмотреть Артура.
– Надеюсь, буду со временем.
Перешли на тему авиации, и миссис Торнбери высказала мнение, а точнее, прочитала небольшую речь о том, что во время войны аэропланы будут весьма необходимы, тогда как Англия в этом смысле страшно отстает.
– Будь я молодым человеком, – заключила она, – я обязательно выучилась бы на пилота.
Странно было видеть маленькую пожилую даму в сером костюме, с бутербродом в руке и глазами, горящими от того, что она представила себя юношей-авиатором. Однако потом беседа почему-то застопорилась, и дальше речь шла только о напитках, соли и красивом виде. Внезапно мисс Аллан, которая сидела, прислонившись спиной к руинам, положила свой бутерброд, сняла что-то с шеи и заявила:
– По мне ползают какие-то мелкие твари.
Это была правда, и сделанное мисс Аллан открытие оказалось очень кстати. Промежутки между камнями руин были заполнены рыхлой землей – оттуда и ползли крупные бурые муравьи с блестящими тельцами. Мисс Аллан сняла одного с тыльной стороны своей кисти и показала Хелен.
– А вдруг они кусаются? – сказала Хелен.
– Они не кусаются, но они могут заползти в еду, – ответила мисс Аллан. Были приняты меры, чтобы отклонить курс движения муравьев. По предложению Хьюита, была использована современная военная тактика, используемая против армии захватчиков. Осажденную страну представляла скатерть; вокруг нее были возведены укрепления из корзин, бастионы из винных бутылок, крепостные стены из хлеба и вырыты рвы, которые заполнили солью. По муравью, прорвавшемуся через все заслоны, открыли стрельбу хлебными шариками, но Сьюзен заявила, что это жестоко, воздав, впрочем, должное храбрости защитников. Играя, люди избавились от скованности и даже на удивление осмелели: робкий мистер Перротт, сказав: «Позвольте», – снял муравья с шеи Эвелин.
– Было бы не до смеха, – шепнула миссис Эллиот миссис Торнбери, – если бы муравей заполз под нижнюю сорочку.
Вдруг гам усилился: было обнаружено, что длинная вереница муравьев нашла обходной путь на скатерть. Если бы успех измерялся шумом, то Хьюит имел бы все основания считать своих солдат полными победителями. Однако, без всякой причины, он впал в крайнее уныние.
«Они никуда не годятся, они ничтожны», – думал он, собирая посуду на некотором отдалении и оглядывая оттуда своих спутников, которые, сосредоточенно склонившись над скатертью, суетились и жестикулировали. Они были скромны и любезны, во многих смыслах достойны уважения, даже милы в своем самодовольстве и стремлении быть добродетельными, но при этом – столь заурядны, столь способны на бесчувственную жестокость по отношению друг к другу! Вот миссис Торнбери, приветливая, но банальная в своем материнском эгоизме; миссис Эллиот, с бесконечными жалобами на судьбу; ее муж, будто отлитый по шаблону; и Сьюзен – она вообще лишена индивидуальности, и хорошей, и плохой; Веннинг простодушен и груб, как школяр; бедный старый Торнбери безропотно бредет по своему кругу, как лошадь на мельнице; а о характере Эвелин – предположил Хьюит – чем меньше знаешь, тем лучше. Однако это были люди при деньгах, и они больше, чем кто бы то ни было, управляли этим миром. Попади в их среду кто-то более одухотворенный, небезразличный к жизни и красоте – какие муки они причинят ему, какие раны нанесут, если он попытается не злословить, а поделиться с ними своими чувствами!
«Есть, конечно, Хёрст, – заключил он, переведя взгляд на фигуру своего друга. Тот, по обыкновению сосредоточенно нахмурив лоб, чистил банан. – А он страшен, как смертный грех».
Как-то у него получалось, что в уродстве Сент-Джона Хёрста и тех издержках, которые оно влечет, виноваты все остальные. По их вине ему приходится жить одному. Затем Хьюит посмотрел на Хелен, привлеченный ее смехом. Она смеялась над мисс Аллан.
– Вы носите комбинацию в такую жару? – спросила она, понизив голос, чтобы никто не услышал. Она очень нравилась Хьюиту – ему нравилась не столько ее красота, сколько то, как просто она себя ведет, какая она большая, – этим она отличалась от других, напоминая огромную каменную женщину. Настроение у Хьюита поднялось, и тут ему на глаза попалась Рэчел. Она лежала в стороне, опершись на локоть. Возможно, ее посещали те же самые мысли, что и Хьюита. Она смотрела на ряд людей перед собой – печально, но без напряжения. Хьюит подполз к ней на коленях, держа в руке кусок хлеба.
– На что вы смотрите? – спросил он.
Она слегка вздрогнула от неожиданности, но ответила прямо:
– На людей.
Один за другим они вставали, потягиваясь, и вскоре разделились на две более или менее очерченные компании. В одной верховодили Хьюлинг Эллиот и миссис Торнбери: они читали одни и те же книги, их волновали одни и те же вопросы, и сейчас они с жаром называли места, лежавшие внизу, сопровождая это подробными сведениями о военном флоте, армии, политических партиях, коренном населении и полезных ископаемых, – и все это вместе, по их утверждению, доказывало, что Южная Америка – край с большим будущим.
Эвелин М. слушала, уставившись на прорицателей широко открытыми голубыми глазами.
– Из-за всего этого так хочется быть мужчиной! – воскликнула она.
Мистер Перротт ответил, окидывая взглядом равнину, что край с большим будущим – это хорошо.
– На вашем месте, – сказала Эвелин, поворачиваясь к нему и яростно растягивая перчатку, – я собрала бы войско и завоевала бы какие-нибудь обширные земли, чтобы устроить там все по-хорошему. Вам для этого понадобились бы и женщины. Я с радостью начала бы жизнь с самого начала, чтобы в ней все было, как надо – никаких мерзостей, – только просторные залы, сады и прекрасные люди. Но вам – вам нравятся только суды!
– А вас действительно устроила бы жизнь без модных платьев, сладостей и всего остального, что вы, молодые дамы, так любите? – спросил мистер Перротт, скрывая за иронией некоторую душевную боль.
– Я не молодая дама! – Эвелин покраснела и закусила нижнюю губу. – Просто я люблю все прекрасное, а вы надо мной за это смеетесь. Почему теперь нет таких мужчин, как Гарибальди?!
– Погодите, – сказал мистер Перротт. – Вы не даете мне шансов. Вы считаете, что нам стоит начать все заново. Хорошо. Но я не совсем понимаю, зачем завоевывать земли. Они вроде все уже завоеваны, разве нет?
– Дело не в землях, – объяснила Эвелин. – Дело в идее, неужели не понятно? Мы живем так пресно! А я уверена, у вас есть прекрасные качества.
Хьюит увидел, как трогательно разгладились рубцы и борозды на понятливом лице мистера Перротта. Можно было легко представить, как он в этот момент про себя прикидывает, стоит ли делать женщине предложение, учитывая, что он зарабатывает своим адвокатским ремеслом не более пяти сотен в год, состояния не имеет и должен заботиться о больной сестре. Кроме того, мистер Перротт сознавал, что он «не вполне», как в своем дневнике выразилась Сьюзен. Она имела в виду, что он не вполне джентльмен: сын бакалейщика из Лидса, начал карьеру с корзиной на спине и теперь, будучи практически неотличим от джентльмена по рождению, проницательному наблюдателю выдавал себя безупречной аккуратностью костюма, отсутствием свободы в манерах, крайней чистоплотностью и особой, не поддающейся описанию, робостью и скрупулезностью в обращении с ножом и вилкой, что, возможно, было отголоском тех времен, когда мясо на столе было редкостью и съедалось моментально.
Две компании, разбредшиеся было порознь, опять соединились и вместе долго любовались пейзажем, который источал жар и был будто скроен из зеленых и желтых кусков. В потоках горячего воздуха смутно виднелись крыши домов на равнине. Даже на вершине горы, где играл легкий бриз, было настоящее пекло; жара, съеденная пища, необъятный простор, а возможно, и еще какие-то не столь определенные причины привели людей в состояние приятной сонливости и расслабленности. Они почти ничего не говорили, но в их молчании не чувствовалось напряжения.
– Не пойти ли нам посмотреть, что есть интересного вон там? – предложил Артур Сьюзен, и оба удалились, причем их уход вызвал у оставшихся определенные мысли.
– Странный народ, правда? – сказал Артур. – Я уж было думал, на вершину всех не дотащишь. Но я рад, что мы пошли, ей-богу! Ни на что не променял бы это.
– Мне не нравится мистер Хёрст, – вдруг сказала Сьюзен. – Он вроде очень умный, но почему умные люди такие… Впрочем, наверное, он очень мил, – поправилась она, чувствуя, что ее замечание может показаться слишком резким.
– Хёрст? А, он из этих ученых малых, – безразлично сказал Артур. – По нему не скажешь, что это его особо радует. Вы бы слышали, как он говорил с Эллиотом. Я и понимал-то их едва-едва… В книгах я никогда не был силен.
Перемежая эти замечания паузами, они добрели до небольшого холмика, на котором росло несколько тонких деревьев.
– Вы не против тут посидеть? – спросил Артур, осматриваясь. – В тени хорошо, да и вид… – Они сели и некоторое время молча смотрели перед собой. – Хотя иногда я этим умникам завидую, – продолжил Артур. – Они, наверное, никогда… – Он не закончил фразу.
– Не понимаю, чему вы можете завидовать, – с большой искренностью сказала Сьюзен.
– Странные вещи творятся с людьми, – заметил Артур. – Вроде жизнь идет гладко, одно следует за другим, все хорошо, как по маслу, кажется, все ты уже знаешь и понимаешь, но вдруг – раз – и ничего не знаешь, ничего не понимаешь, все не так, как было. Сегодня, когда я ехал по той тропинке за вами, мне показалось, будто всё… – Он замолчал, вырвал с корнем пучок травы и стряхнул застрявшие в корешках комки земли. – Будто всё это неспроста. Вы для меня не то, что другие, – вдруг выпалил он. – Не знаю, почему я должен это скрывать. Я это чувствую с тех пор, как узнал вас… Потому что я люблю вас.
Уже во время обмена банальностями Сьюзен охватило волнение оттого, что они оказались наедине, и это состояние открыло нечто новое не только в ней самой, но и в деревьях, и в небе; казалось, речь Артура текла каким-то неизбежным порядком, что причиняло ей острую душевную боль, поскольку еще ни один человек не был к ней так близок.
Слушая его, она оцепенела, а на последних словах ее сердце чуть не выскочило из груди. Она крепко сжимала в руках камень и смотрела прямо перед собой, на равнину, простиравшуюся внизу. Итак, это произошло с ней, ей сделали предложение.
Артур обернулся к ней, его лицо было странно перекошено. Сьюзен дышала с таким трудом, что едва ли могла ответить.
– Вы, наверное, знали! – Он обнял ее. Они прижимались друг к другу еще и еще, бормоча что-то нечленораздельное. – Да… – вздохнул Артур, откидываясь на землю. – Это самое чудесное из всего, что было в моей жизни. – У него был такой вид, будто он старается отделить сон от яви.
Последовала долгая пауза.
– Лучшее из всего, что есть в мире, – провозгласила Сьюзен, очень мягко, но с глубоким убеждением. Это было уже не просто предложение выйти замуж, но выйти за Артура, которого она любила.
Опять помолчали, и она, держа свою руку в его руках, молилась Богу о том, чтобы стать Артуру хорошей женой.
– А что скажет мистер Перротт? – наконец спросила она.
– Старый добрый друг… – сказал Артур. Теперь, когда первое волнение улеглось, он отдался исключительно приятному чувству расслабленности и удовлетворения. – Мы должны быть с ним поласковее, Сьюзен.
Он рассказал ей, какие тяготы пришлось пережить Перротту и какой он преданный друг. Затем – о своей матери, вдове с сильным характером. В ответ Сьюзен описала ему своих близких, особенно Эдит, младшую сестру, которую она любила больше всех.
– Кроме тебя, Артур… Артур, – продолжила она, – чем я тебе понравилась при нашей первой встрече?
– Пряжкой, которая была на тебе тем вечером, у моря, – поразмыслив, ответил Артур. – Помню, я еще заметил, – как это ни смешно! – что ты не ешь горох, потому что я сам его никогда не ем.
Затем они стали сравнивать свои более серьезные вкусы, а точнее, Сьюзен выясняла, что любит Артур, и признавалась в тех же самых пристрастиях. Они будут жить в Лондоне, возможно, у них еще будет домик в провинции, поближе к родным Сьюзен, потому что им поначалу будет без нее не по себе. Ее воображение, оправившись от шока, начало рисовать перемены, которые повлечет за собой помолвка: как восхитительно будет вступить в ряды замужних женщин, больше не тосковать среди девушек намного моложе себя, избежать нескончаемого одиночества старой девы. Опять и опять ее захватывало чувство, что ей выпало удивительное счастье, и она обращалась к Артуру с любовными восклицаниями.
Лежа в объятиях друг друга, они и не думали, что их кто-то может увидеть. Внезапно среди деревьев над ними появились двое.
– Вот тут есть тень… – начал Хьюит, но Рэчел вдруг замерла как вкопанная. Чуть ниже они увидели мужчину и женщину на земле, которые слегка катались из стороны в сторону, то ослабляя, то опять усиливая объятия. Мужчина сел прямо, а женщина, оказавшаяся Сьюзен Уоррингтон, осталась лежать на спине с закрытыми глазами и таким отсутствующим выражением лица, будто она была без сознания. По ее лицу также нельзя было понять, хорошо ей или она страдает. Когда Артур опять повернулся к ней и ткнулся в нее головой, как ягненок тыкается в овцу, Хьюит и Рэчел безмолвно ретировались. Хьюит чувствовал неловкость.
– Мне это не нравится, – через какое-то время сказала Рэчел.
– Мне, по-видимому, тоже, – сказал Хьюит. – По-видимому… – но передумал и продолжил нормальным тоном: – Вообще-то мы вполне можем предположить, что они помолвлены. Как по-вашему, он будет летать или она этому помешает?
Но Рэчел все еще была взволнована: она не могла забыть только что увиденное. Не ответив Хьюиту, она продолжила свою тему:
– Странная вещь любовь. От нее так бьется сердце.
– Просто она очень важна, – ответил Хьюит. – Теперь их жизнь изменится бесповоротно.
– И поэтому их становится жаль, – сказала Рэчел, как будто прослеживая нить своих ощущений. – Я с ними не знакома, но почти готова расплакаться от жалости. Глупо, правда?
– Только потому, что они влюблены? – спросил Хьюит. – Да, – согласился он, подумав, – в этом есть нечто ужасно жалкое.
Они уже отошли довольно далеко от рощицы и набрели на закругленный овражек, очень соблазнительный для спины. Они сели, и впечатление от любовной сцены слегка потеряло свою силу, хотя их восприятие действительности осталось обостренным, что было, вероятно, тоже результатом увиденного. Бывают дни, которые отличаются от других тем, что какое-то сильное чувство подавляет все остальные; для Рэчел и Хьюита необычным стал этот день – просто оттого, что они увидели двух человек в кульминационный момент их жизни.
– Похоже на лагерь из громадных палаток, – сказал Хьюит, глядя на горы. – И еще на акварель, правда? Знаете, как акварель высыхает на бумаге, такими гребнями? А я все никак не мог понять, на что это похоже.
Его глаза приняли задумчивое выражение, будто он что-то сравнивал в уме. Рэчел подумала, что цветом они похожи на зеленую плоть улитки. Она сидела рядом с ним и тоже смотрела на горы. Вид необъятного пространства как будто заставлял глаза Рэчел расширяться сверх их естественного размера, отчего они заболели, и она перевела взгляд на то, что было рядом. Ей было приятно пристально разглядывать кусочек южноамериканской земли: она видела каждую ее крупицу, представляя в ней целый мир, над которым она, Рэчел, имела верховную власть. Она наклонила травинку, посадила насекомое на самый кончик ее метелки и стала гадать, осознает ли оно странность своего приключения; а еще она подумала, как странно, что она наклонила именно эту, а не какую-нибудь другую из миллиона травинок.
– Вы не сказали, как вас зовут, – вдруг произнес Хьюит. – Мисс Кто-то Винрэс… Одной фамилии мне мало.
– Рэчел.
– Рэчел, – повторил он. – У меня есть тетя по имени Рэчел, которая переложила на стихи биографию отца Дамьена[37]. Она религиозная фанатичка – результат воспитания, – выросла в Нортгемптоншире, в полном безлюдье. У вас есть тети?
– Я с ними живу, – сказала Рэчел.
– Вот интересно, что-то они сейчас делают?
– Наверное, покупают шерсть, – предположила Рэчел и попыталась описать их: – Они такие маленькие, довольно бледные дамы. Чистюли. Мы живем в Ричмонде. Еще у них есть старая собака, которая ест только костный мозг… Они все время ходят в церковь. И очень часто наводят порядок в комодах. – Однако тут она сдалась перед трудностью описания людей и воскликнула: – Невозможно представить, что это все так и продолжается!
Солнце светило им в спины, и на земле перед ними вдруг появились две длинных тени: одна колыхалась, потому что это была тень юбки, а другая стояла неподвижно, поскольку ее отбрасывали ноги в брюках.
– Вы удобно устроились! – донесся сверху голос Хелен.
– Хёрст, – сообщил Хьюит, указав на тень в форме ножниц, обернулся к пришедшим и сказал: – Тут хватит места на всех.
Усевшись, Хёрст спросил:
– Вы поздравили молодую чету?
Оказалось, что Хелен и Хёрст побывали в том же месте через несколько минут после Хьюита и Рэчел и видели то же самое.
– Нет, не поздравили, – сказал Хьюит. – У них был такой счастливый вид.
– Что ж, – Хёрст поджал губы, – поскольку мне не надо жениться ни на ком из них…
– Мы были весьма тронуты, – сказал Хьюит.
– В этом я не сомневаюсь, – отозвался Хёрст. – Что именно тебя тронуло, Монах? Мысль о бессмертной страсти или о новорожденных мальчиках, которые защитят страну от католиков? Уверяю вас, – сказал он Хелен, – его может тронуть и то и другое.
Его подшучивание сильно уязвило Рэчел, поскольку она приняла его и на свой счет, но придумать ответную колкость не могла.
– А Хёрста ничего не трогает, – засмеялся Хьюит. Его, по всей видимости, шутки друга совсем не обижали. – Разве что, если бесконечное число влюбится в конечное – такое, думаю, случается даже в математике.
– Наоборот, – сказал Хёрст с легким раздражением. – Я считаю себя человеком очень сильных страстей.
Судя по его тону, он говорил всерьез. Сказанное предназначалось, конечно, дамам.
– Кстати, Хёрст, – начал Хьюит после паузы. – Я должен сделать ужасное признание. Твоя книга, стихи Вордсворта – если помнишь, я взял ее с твоего стола, когда мы выходили, и совершенно точно положил в этот карман…
– Потеряна, – закончил за него Хёрст.
– Надеюсь, – попытался утешить его Хьюит, хлопая себя справа и слева, – что я вообще не взял ее с собой.
– Взял, – сказал Хёрст. – Вот она. – Он указал на его грудь.
– Слава богу! – воскликнул Хьюит. – Теперь не придется чувствовать себя убийцей младенцев!
– Вы, наверное, постоянно что-то теряете, – предположила Хелен, задумчиво глядя на него.
– Я не теряю. Просто кладу не туда. Поэтому Хёрст отказался пересекать океан в одной каюте со мной.
– Вы отплыли вместе? – спросила Хелен.
– Предлагаю, чтобы каждый из присутствующих сейчас кратко изложил свою биографию, – сказал Хёрст, садясь прямо. – Мисс Винрэс, вы первая. Начинайте.
Рэчел рассказала, что ей двадцать четыре года, она дочь судовладельца, настоящего образования не получила, играет на фортепьяно, братьев и сестер нет, живет в Ричмонде с тетками, мать ее умерла.
– Следующий, – сказал Хёрст, усвоив эти факты. Он указал на Хьюита.
– Я сын английского дворянина. Мне двадцать семь лет, – начал Хьюит. – Мой отец был сквайром, охотился на лис. Он погиб на охоте, когда мне было десять лет. Помню, домой принесли его тело – на ставне, кажется, – как раз, когда я спускался пить чай, и я заметил, что на столе все равно был джем, и удивился – неужели мне разрешат…
– Да-да, но только факты, – вставил Хёрст.
– Я учился в Винчестере[38] и Кембридже, откуда через некоторое время мне пришлось уйти. С тех пор я много чем занимался…
– Профессия?
– Никакой – по крайней мере…
– Склонности?
– Литературные. Пишу роман.
– Братья и сестры?
– Три сестры, братьев нет, есть мать.
– Это все, что мы о вас услышим? – спросила Хелен. В свою очередь, она поведала, что очень стара – в октябре ей минуло сорок, ее отец был поверенным в Сити, но разорился, поэтому она толком не получила образования – они часто переезжали, – но старший брат давал ей читать книги. – Если бы я стала рассказывать вам все… – Она умолкла и улыбнулась. – Это заняло бы слишком много времени. Я вышла замуж тридцати лет, у меня двое детей. Муж – ученый. Теперь ваша очередь, – кивнула она Хёрсту.
– Вы многое опустили, – упрекнул он ее и бодро начал: – Меня зовут Сент-Джон Аларик Хёрст. Мне двадцать четыре года, я сын преподобного Сидни Хёрста, приходского священника в Грейт-Вэппинге, в Норфолке. Э-э, везде был стипендиатом – в Вестминстере, в Кингз-Колледже[39]. Сейчас в аспирантуре в Кингз-Колледже. Скучновато, да? Оба родителя живы (увы). Два брата, одна сестра. Я весьма незаурядный молодой человек, – добавил он.
– Один из трех – ну, пяти – самых незаурядных людей в Англии, – заметил Хьюит.
– Совершенно верно, – сказал Хёрст.
– Это все очень интересно, – сказала Хелен после паузы, – но все действительно важные вопросы мы обошли. Например, мы христиане?
– Я – нет, – почти хором сказали молодые люди.
– Я – да, – сообщила Рэчел.
– Вы верите в Бога как личность? – изумился Хёрст, поворачиваясь и наводя на нее свои очки.
– Я верю… Я верю… – Рэчел начала заикаться. – Верю, что есть нечто, о чем мы не знаем, верю, что мир может измениться за одну минуту и стать каким угодно.
На это Хелен откровенно рассмеялась.
– Чепуха, – сказала она. – Ты не христианка. Ты даже не задумывалась, кто ты. Есть много других вопросов. Однако их, наверное, пока задавать нельзя.
Хотя они беседовали так свободно, им было несколько неловко от того, что они на самом деле ничего не знают друг о друге.
– А это важные вопросы, – задумчиво заметил Хьюит. – Самые интересные. Только вот люди, пожалуй, не задают их друг другу.
Рэчел было трудно смириться с тем, что даже близкие друзья могут обсуждать лишь очень немногие темы, поэтому она потребовала у Хьюита объяснений:
– Была ли в нашей жизни любовь? Вы говорите о таких вопросах?
Хелен опять засмеялась над ее простодушной смелостью и шутя обсыпала травой.
– Ах, Рэчел! – воскликнула она. – Ты как щенок, который, играя, вытаскивает в прихожую нижнее белье хозяев.
И вновь на залитую солнцем землю перед ними легли колышущиеся фантомы – тени людей.
– Вот они! – прокричала миссис Эллиот. В ее голосе слышалось легкое раздражение. – А мы с ног сбились, разыскивая вас. Вы знаете, сколько времени?
Над ними стояли миссис Эллиот и чета Торнбери. Миссис Эллиот держала часы, демонстративно постукивая пальцем по циферблату. Хьюиту напомнили, что он – ответственный за путешествие, и он немедленно повел всех обратно к сторожевой башне, где перед отправлением домой планировалось выпить чаю. Подходя к месту, они увидели, что на вершине стены развевается яркий малиновый шарф, а мистер Перротт и Эвелин пытаются укрепить его камнями. Жара немного спала, но зато тень ушла в сторону, и поэтому им пришлось сидеть на солнце, которое окрасило их лица в красные и желтые оттенки и ярко высветило большие куски земли за ними.
– Ничего нет прекраснее чая! – сказала миссис Торнбери, беря свою чашку.
– Ничего, – согласилась Хелен. – Помните, в детстве, режешь сухую траву, – она говорила намного быстрее, чем обычно, не отрывая глаз от миссис Торнбери, – и делаешь вид, будто это чай, а няньки тебя за это ругают – почему, не понимаю, – может, оттого, что все няньки такие грубые создания – не разрешают сыпать перец вместо соли, хотя в нем нет ни малейшего вреда. Ваши няньки были такие же?
Во время этой тирады появилась Сьюзен и села рядом с Хелен. Через несколько минут с противоположной стороны вышел мистер Веннинг. Он слегка раскраснелся и на все, что ему говорили, отвечал с особенной веселостью.
– Что это вы сделали с могилой старика? – спросил он, указывая на красный флаг, реявший над руинами.
– Мы хотели, чтобы он забыл, как ему не повезло умереть триста лет назад, – сказал мистер Перротт.
– Как это ужасно – быть мертвым! – выпалила Эвелин М.
– Быть мертвым? – переспросил Хьюит. – По-моему, ничего ужасного. Это довольно легко вообразить. Когда сегодня ляжете в постель, сложите руки вот так и дышите – все медленнее и медленнее. – Он лег спиной на землю, закрыл глаза и сложил руки на груди. – А теперь… – Он забормотал монотонным голосом: – Я больше никогда, никогда, никогда не буду двигаться. – Его тело, ровно лежащее между ними, на мгновение действительно показалось им мертвым.
– Что за жуткая игра, мистер Хьюит! – закричала миссис Торнбери.
– Нам еще кекса, – сказал Артур.
– Уверяю вас, в ней нет ничего жуткого, – ответил Хьюит, садясь и беря в руки кекс. – Это так естественно. Родители должны заставлять детей делать это упражнение каждый вечер… Это не значит, что я хочу поскорее умереть.
– Говоря «могила», – сказал мистер Торнбери, который до этого почти не раскрывал рта, – вы что, имеете какие-либо основания называть эти руины могилой? Я с вами совершенно согласен, если вы, вопреки общепринятому мнению, отказываетесь признать в них елизаветинскую сторожевую башню, – так же, как я не верю, что кольцевидные насыпи или валы, которые мы находим на вершинах известковых холмов у нас в Англии, – это следы стоянок. Археологи все называют стоянками. А где, по-вашему, наши предки держали скот? Половина английских стоянок – это просто древние загоны или скотные дворы, как говорят в наших краях. Довод, что никто не станет держать скот на таких видных, но труднодоступных местах, в моих глазах силы не имеет – следует вспомнить, что в те времена скот был главным достоянием человека, его капиталом, приданым его дочери. Без скота он был крепостным, чьей-то собственностью… – Глаза мистера Торнбери постепенно потухли, и несколько заключительных слов он пробормотал уже совсем неслышно, выглядя очень старым и жалким.
Хьюлинг Эллиот, которому полагалось вступить в спор со стариком, в этот момент отсутствовал. Однако вскоре он подошел, демонстрируя большой хлопчатобумажный платок с затейливым рисунком. На фоне ярких красок рука мистера Эллиота казалась бледной.
– Выгодная покупка, – объявил он, кладя платок на скатерть. – Приобрел у того здоровяка с серьгами. Хорош, правда? Подойдет он, конечно, не каждой, но в том-то и штука – верно, Хильда? Это для миссис Рэймонд Перри.
– Миссис Рэймонд Перри! – хором вскрикнули Хелен и миссис Торнбери и посмотрели друг на друга, как будто туман, дотоле скрывавший их лица, сдуло ветром.
– А, вы тоже бывали на этих чудесных приемах? – с интересом спросила миссис Эллиот.
Гостиная миссис Перри тут же возникла у них перед глазами, хотя она находилась за несколько тысяч миль, за огромной полосой воды, на утлом клочке суши. Словно до этого у них не было опоры, за которую можно было бы зацепиться, а теперь они обрели ее и вместе с нею – определенность в глазах друг друга. Возможно, они бывали в этой гостиной одновременно или встречались, проходя по лестнице. Во всяком случае, у них были общие знакомые. Женщины оглядывали друг друга с новым интересом. Впрочем, им пришлось ограничиться взглядами, потому что вкусить плоды открытия времени не было. Их уже ждали ослы – следовало побыстрее начинать спуск, поскольку в этих краях вечерело так быстро, что они могли не успеть домой дотемна.
По очереди усаживаясь в седла, люди двинулись вереницей вниз по склону. Изредка они перебрасывались репликами, иногда шутили и смеялись. Кто-то часть пути шел пешком, собирая цветы и пиная камни, которые, подскакивая, катились вперед.
– Кто в вашем колледже лучше всех пишет латинские стихи, Хёрст? – без повода спросил мистер Эллиот, и мистер Хёрст ответил, что не имеет никакого представления.
Сумерки сгустились внезапно – как и предупреждали местные проводники. Впадины горы по обе стороны заполнились мраком, и тропу стало почти не видно – было даже странно слышать, что ослиные копыта все так же стучат по камням. Люди по одному затихали, пока наконец не погрузились в полное молчание, как будто густая синь окружающего пространства пробрала их до глубины души. В темноте путь показался короче, чем днем, и вскоре на равнине внизу забрезжили огни городка.
Вдруг кто-то вскрикнул: «Ах!»
Через мгновение снизу опять медленно поднялась в небо яркая желтая капля. Она остановилась, распустилась, как цветок, и рассыпалась дождем.
– Фейерверк! – закричали путники.
Еще одна шутиха взлетела быстрее, а потом еще одна. Казалось, что даже слышно, как они шипят, вертясь в воздухе.
– Наверное, день какого-нибудь святого, – раздался чей-то голос.
Ракеты взмывали в воздух и сливались между собой с таким экстазом, что напоминали любовников, соединяющихся во внезапном приступе страсти на глазах толпы, которая наблюдает за ними с вытянутыми бледными лицами. Но Сьюзен и Артур, съезжая по склону горы, не сказали друг другу ни слова и предусмотрительно держались порознь.
Постепенно вспышки фейерверка стали реже, а вскоре вовсе прекратились, и остаток пути был преодолен в почти полной темноте. Гора нависала сзади огромной тенью, а маленькие тени кустов и деревьев выплескивали мрак на дорогу. Под платанами путники спешно расселись по своим повозкам и отбыли, не попрощавшись друг с другом или сделав это глухо и нечленораздельно.
Было так поздно, что между прибытием в гостиницу и отправкой ко сну уже не нашлось времени для обмена впечатлениями. Однако Хёрст все-таки забрел в номер Хьюита, держа в руке свой воротничок.
– Что ж, Хьюит, – заметил он, широко зевнув, – успех потрясающий, я считаю. – Он опять зевнул. – Только смотри, чтобы тебя не заарканила эта девица… Не люблю девиц.
Хьюита так клонило в сон после многочасовой прогулки, что он не смог произнести ни слова в ответ. Да и все остальные участники вылазки через десять минут уже спали, как убитые, – за исключением Сьюзен Уоррингтон. У ее кровати горела лампа, и она довольно долго лежала, уставившись в стену напротив и сложив руки на груди. Все оформленные мысли давно ее покинули; ее сердце как будто разрослось до размеров солнца и освещало изнутри все тело, излучая ровное солнечное тепло.
– Я счастлива, я счастлива, я счастлива, – повторяла она. – Я всех люблю. Я счастлива.
Когда помолвка Сьюзен была одобрена ее домашними и в гостинице о ней смогли узнать все, кому это было интересно, – а к тому времени гостиничное сообщество разделилось как раз на те группки, которые описал мистер Хёрст, говоря о воображаемых меловых кругах, – возникла идея, что новость стоит отметить. Экспедицией? Но она уже была проведена. Тогда – танцы. Танцы хороши были тем, что они заняли бы один из долгих вечеров, чреватых скукой, которая не лечится бриджем и немыслимо рано загоняет в постель.
Два или три человека, стоявшие в холле под вздыбленным чучелом леопарда, решили дело очень быстро. Эвелин протанцевала шажок-другой туда-сюда и объявила, что пол превосходный. Синьор Родригес сообщил о старом испанце-скрипаче, который играет на свадьбах, причем так, что даже черепаху заставит вальсировать; а еще у него есть дочь – она, хотя и наделена черными, как смоль, глазами, имеет ту же власть над роялем. А если найдутся такие, кто предпочтет сидячие развлечения пляскам и наблюдению за ними – в силу недомогания либо природной угрюмости, то им будут предоставлены гостиная и бильярдная. Хьюит взялся по возможности умиротворить неприсоединившихся. Теорию Хёрста о невидимых меловых кругах он полностью игнорировал. Ему, конечно, пришлось выслушать одну-две сварливые отповеди, зато он нашел несколько одиноких неприметных господ, которые были рады случаю побеседовать с себе подобным, а также даму сомнительного свойства – она, судя по всему, намеревалась в ближайшем будущем поведать ему свою историю. Он понял, что два-три часа между ужином и отходом ко сну для многих были наполнены тоской, потому что они не смогли найти себе друзей, и это было печально.
Танцы условились устроить в пятницу, через неделю после помолвки, и в этот день за ужином Хьюит объявил, что удовлетворен.
– Они все придут! – сказал он Хёрсту.
Он увидел, что вслед за официантом, несшим суп, проскользнул Уильям Пеппер с брошюрой под мышкой.
– Пеппер! Мы надеемся, что вы откроете бал.
– Заснуть вы точно никому не дадите, – отозвался Пеппер.
– Вы танцуете с мисс Аллан, – продолжил Хьюит, справившись в своем списке.
Пеппер остановился и начал лекцию о круговых танцах, контрдансах, моррисах и кадрилях, которые стоят неизмеримо выше, чем ублюдочный вальс и шельмовская полька, самым возмутительным образом завладевшие любовью современной публики… Но тут официанты бережно подтолкнули оратора в угол, к его столу.
В это время столовая удивительно напоминала двор фермы, на котором рассыпано зерно и куда слетаются яркие голуби. Почти все дамы были в платьях, впервые представляемых на суд местной публики, а прически их вздымались волнами и спиралями, походя более на резное дерево в готических храмах, чем на волосы. Ужин был короче и менее формальным, чем обычно, казалось, даже официанты заражены всеобщим волнением. За десять минут до того, как часы пробили девять, комитет устроителей прошествовал через бальный зал. Холл, очищенный от мебели, ярко освещенный, украшенный цветами, которые источали аромат, чудесно преобразился в воплощение возвышенной веселости.
– Как звездное небо в безоблачную ночь, – прошептал Хьюит, окидывая взглядом просторное и пока пустое помещение.
– Пол, во всяком случае, божественный, – добавила Эвелин, слегка разбежавшись и проскользив несколько футов.
– А как насчет портьер? – спросил Хёрст. Малиновые портьеры полностью скрывали широкие окна. – Там чудесный вечер.
– Да, но портьеры придают уверенности, – сказала мисс Аллан. – Когда бал будет в разгаре, можно будет их раздвинуть. Даже окна слегка приоткрыть… А если сделать это сейчас, пожилые люди испугаются сквозняков.
Ее доводы были признаны разумными. Пока шла эта беседа, музыканты доставали свои инструменты, а скрипка еще и еще раз повторяла ноту, извлеченную из рояля. Все было готово.
После нескольких минут тишины отец, дочь и ее муж, игравший на рожке, выдали один аккорд. Словно крысы на зов дудочки, в дверях сразу же появились люди. Последовал еще один аккорд, а затем трио разразилось победоносным вальсом. В зал как будто хлынул поток воды. Секунду поколебавшись, сначала одна пара, затем другая бросились на середину течения и закружились в водоворотах. Ритмичный шелестящий свист платьев напоминал журчание быстрой реки. Постепенно стало ощутимо жарче. Запах лайковых перчаток смешивался с пряным ароматом цветов. Водовороты крутились все быстрее и быстрее, пока музыка, сделав последний взлет, не рухнула в тишину, отчего танцевальные круги распались на отдельные фрагменты. Пары разбрелись в разных направлениях, обнажив тонкий ряд пожилых людей, прилипших к стенам; на полу остались лежать где кусочек кружева, где носовой платок или цветок. Выдержав паузу, музыка зазвучала вновь, водовороты закружились, затянули в себя танцующие пары, и опять – финальный удар, от которого круги разлетелись на части.
Когда это повторилось раз пять, Хёрст, который стоял, прислонившись к оконной раме и походя на одинокую химеру, заметил в дверях Хелен Эмброуз и Рэчел. Там было так тесно, что они не могли пошевелиться, но Хёрст узнал их, разглядев плечо Хелен и вертящуюся по сторонам голову Рэчел. Он пробрался к ним и был встречен приветствиями, в которых слышалось облегчение.
– Мы испытываем адские муки, – сказала Хелен.
– Именно так я и представляла себе ад, – поддержала ее Рэчел.
Ее глаза ярко блестели, и она выглядела растерянной.
Хьюит и мисс Аллан, которые усердно вытанцовывали, остановились, чтобы поздороваться с пришедшими.
– Очень приятно вас видеть, – сказал Хьюит. – А где мистер Эмброуз?
– Пиндар, – ответила Хелен. – Может замужняя женщина, которой в октябре минуло сорок, потанцевать? Мне не терпится. – Она как будто перетекла к Хьюиту, и они оба исчезли в толпе.
– Мы должны последовать их примеру, – сказал Хёрст Рэчел и решительно взял ее под локоть. Рэчел, не будучи искушенной плясуньей, танцевала тем не менее хорошо, поскольку обладала чувством ритма, зато Хёрст не имел никакой склонности к музыке. За несколько танцевальных уроков в Кембридже он усвоил анатомию вальса, но духом его нисколько не проникся. После первого же тура они поняли, что их подходы несовместимы: вместо того, чтобы составить одно целое, их тела существовали по отдельности, выступали неуклюжими углами, отчего было невозможно совершить плавный поворот, и все время случались столкновения с другими танцующими.
– Остановимся? – предложил Хёрст. Рэчел поняла по его лицу, что он раздражен.
Они побрели к стульям в углу, от которых был виден весь зал. В нем все еще колыхались желто-зеленые волны, расчерченные черными полосами мужских костюмов.
– Занятное зрелище, – заметил Хёрст. – Вы в Лондоне танцуете? – И он, и она дышали учащенно, оба были слегка взволнованы, хотя каждый старался этого не показывать.
– Почти нет. А вы?
– Мои родители дают бал каждое Рождество.
– Здесь совсем не плохой пол, – сказала Рэчел. Хёрст не сделал даже попытки ответить на эту банальность. Он сидел молча и смотрел на танцующих. Через три минуты молчание стало настолько невыносимо для Рэчел, что она просто вынуждена была сделать еще одно пошлое замечание о том, как чудесен вечер. Хёрст безжалостно оборвал ее.
– Что за ерунду вы на днях говорили насчет своего христианства и необразованности? – спросил он.
– Фактически это правда. Но зато я очень хорошо играю на рояле. Наверное, лучше, чем любой в этом зале. А вы самый незаурядный человек в Англии, да? – робко спросила она.
– Один из трех, – поправил Хёрст.
Хелен, крутясь, пролетела мимо и бросила веер на колени Рэчел.
– Она очень красива, – заметил Хёрст.
Они вновь умолкли. Рэчел гадала, находит ли он ее миловидной; Сент-Джон думал, как все-таки трудно беседовать с девушками, лишенными жизненного опыта. Ведь Рэчел наверняка ничего не видела, ничего не перечувствовала, не передумала, она может быть и умной, и такой же, как все. Но в его памяти, как заноза, сидел упрек Хьюита: «Ты не умеешь общаться с женщинами», – поэтому теперь он твердо решился не упустить возможность. Вечерний наряд Рэчел сообщал ей некоторую нереальность и необычность – как раз в той мере, какая придает беседе с женщиной романтический ореол и возбуждает желание с ней говорить, и это раздражало Хёрста, поскольку он не знал, с чего начать. Он взглянул на нее, и она показалась ему очень далекой и непонятной, очень юной и целомудренной. Вздохнув, он начал:
– Теперь о книгах. Что вы читали? Только Шекспира и Библию?
– Из классики я прочла мало, – сообщила Рэчел. Ее немного тревожила его довольно натужно бодрая манера общения, а его личные достижения заставляли ее весьма скромно оценивать свои способности.
– Вы хотите сказать, что дожили до двадцати четырех лет, не прочитав Гиббона? – возмутился он.
– Да.
– Mon dieu! – всплеснул руками Хёрст. – Завтра же начинайте читать. Я вышлю вам книгу. Вот что я хотел бы понять… – Он посмотрел на нее критически. – Видите ли, вопрос в том, можно ли вообще с вами говорить по-настоящему? Есть ли у вас ум или вы такая же, как остальные представительницы вашего пола? Вы кажетесь мне до смешного юной в сравнении с мужчинами вашего возраста.
Рэчел взглянула на него, но ничего не сказала.
– Итак, Гиббон, – продолжил Хёрст. – Как думаете, вы способны понять его? С другой стороны – это проверка. Судить о женщинах ужасно трудно. Что можно отнести за счет недостатка образования, а что – за счет природной неспособности? Сам я не вижу причин, почему вы могли бы его не понять, – но ведь вы, наверное, вели до сих пор довольно нелепое существование. Представляю, как вы чинно гуляете парами, с распущенными волосами.
Музыка опять заиграла. Взгляд Хёрста блуждал по залу в поисках миссис Эмброуз. Как бы ему ни хотелось завязать дружбу с Рэчел, он понимал, что дело не клеится.
– Я очень хочу дать вам книги, – сказал он, застегивая перчатки и поднимаясь со стула. – Мы еще встретимся. А сейчас я ухожу.
Он встал и покинул ее.
Рэчел огляделась. Она чувствовала себя, как ребенок на празднике, окруженный враждебными незнакомыми лицами с крючковатыми носами и ехидными безразличными глазами. Рядом была застекленная дверь, Рэчел толчком открыла ее и вышла в сад. Ее глаза наполнились слезами гнева.
– Будь он проклят! – воскликнула она с интонацией Хелен. – Проклятый наглец!
Она стояла в бледном прямоугольнике света, который бросала на траву открытая ею дверь. Перед ней вздымались темные массы деревьев. Она стояла и смотрела на них, слегка дрожа от гнева и волнения. Позади себя она слышала топот и шарканье танцующих и ритмичные наплывы вальса.
– Вот деревья, – сказала она вслух. Могут ли деревья возместить урон, причиненный ей Сент-Джоном Хёрстом? Она представила, что она персидская принцесса, живущая вдали от цивилизации, что она в одиночку катается на лошади по горам, а вечером приказывает служанкам петь для нее – подальше от всего этого, от борьбы мужчин и женщин… Тут из тьмы вышла фигура; на фоне ее черноты горел красный огонек.
– Мисс Винрэс, это вы? – спросил Хьюит, всматриваясь в нее. – Вы танцевали с Хёрстом?
– Он вывел меня из себя! – яростно крикнула Рэчел. – Никто не имеет права на такую наглость!
– Наглость? – переспросил Хьюит, удивленно вынимая сигару изо рта. – Хёрст – наглец?
– Какая наглость… – начала Рэчел и замолчала. Она точно не знала, что ее так разозлило. С огромным усилием девушке удалось взять себя в руки. – Что ж, – сказала она, представив Хелен и ее насмешки, – наверное, я дура. – Она сделала движение в сторону танцевального зала, но Хьюит остановил ее.
– Прошу вас, объясните, что произошло, – попросил он. – Уверен, что Хёрст не хотел вас обидеть.
Рэчел попыталась это сделать, но обнаружила, что не может. В том, что она гуляла с распущенными волосами, она не видела ничего несправедливого и ужасного, как и не могла объяснить, почему уверенность Хёрста в своем превосходстве, в том, что он больше ее умудрен жизнью, казалась ей не только досадной, но и отвратительной – как будто у нее перед носом захлопнули дверь. Прохаживаясь туда-сюда по террасе, она сказала Хьюиту с горечью:
– Это ни к чему хорошему не приводит; мы должны жить отдельно; мы не можем понять друг друга; мы пробуждаем друг в друге самое плохое.
Хьюит отверг ее обобщения о природе полов, поскольку они нагоняли на него скуку и казались в корне неверными. Однако, зная Хёрста, он вполне мог догадаться, что случилось, и, хотя в глубине души это было ему приятно, он считал, что Рэчел не должна строить на этом происшествии свои представления о жизни.
– Теперь вы его невзлюбите, – сказал он. – И зря. Бедняга Хёрст в плену у своих теорий. Поверьте, мисс Винрэс, он старался, как мог. Он сделал вам комплимент, он пытался… Он пытался… – Хьюит не смог договорить, потому что его душил смех.
Рэчел внезапно обернулась и тоже расхохоталась. Она поняла, что в Хёрсте есть что-то смешное, а возможно, и в ней самой.
– Наверное, у него такой способ заводить друзей, – смеясь, проговорила она. – Тогда и я сыграю свою роль. Начну так: «Хотя внешность у вас уродливая, а образ мыслей гадкий, мистер Хёрст…»
– Правильно! – вскричал Хьюит. – Так с ним и надо. Поймите, мисс Винрэс, вы должны быть к Хёрсту снисходительны. Он всю жизнь провел, можно сказать, перед зеркалом, в прекрасной комнате, отделанной панелями, увешанной японскими гравюрами, обставленной чудесными старинными стульями и столиками, – и только одно цветовое пятно, на нужном месте, между окнами, скорее всего, он сидит там часами, положив ноги на каминную решетку, рассуждая о философии, о Боге, о своих печени и сердце и о сердцах своих друзей. Они все разбиты. Нельзя требовать от него совершенства в танцевальном зале. Ему нужно уютное, накуренное, мужское пристанище, где он может вытянуть ноги и говорить лишь тогда, когда ему есть что сказать. По мне это довольно тоскливо. Но я это уважаю. Юмор – не их стезя. И серьезные вещи они воспринимают очень серьезно.
Описание образа жизни Хёрста так заинтересовало Рэчел, что она почти забыла личные претензии и опять почувствовала к нему уважение.
– Значит, они очень умные? – спросила она.
– Разумеется. Что касается мозгов, я думаю, он тогда сказал правду: они умнейшие люди в Англии. Но – за него надо взяться. В нем очень много нераскрытого. Над ним кто-то должен смеяться… Представляю, как Хёрст говорит вам, что у вас нет опыта! Бедолага!
Пока они, беседуя, прогуливались по террасе, невидимая рука раздвинула портьеры по очереди на всех окнах, и прямоугольники света через равные промежутки легли на траву. Хьюит и Рэчел остановились и, заглянув в гостиную, увидели, что там в одиночестве за столом сидит мистер Пеппер и что-то пишет.
– Сочиняет письмо своей тетке, – сказал Хьюит. – Вероятно, замечательная престарелая дама. Он рассказывал, что ей восемьдесят пять лет и он возит ее гулять в Нью-Форест…[40] Пеппер! – крикнул он, стуча по окну. – Идите исполнить свой долг! Мисс Аллан ждет.
Подойдя к окнам бального зала, они почувствовали, что танцевальный вихрь и ритмичная музыка непреодолимо тянут их к себе.
– Вы не против? – спросил Хьюит, и они, взявшись за руки, с упоением окунулись в водоворот. Это была лишь вторая их встреча, но во время первой они видели целующихся мужчину и женщину, а сейчас мистер Хьюит обнаружил, что молодая женщина в гневе очень похожа на ребенка. Поэтому, соединив руки в танце, они чувствовали себя необычайно легко.
Была полночь, бал достиг кульминации. Слуги подглядывали в окна; в саду здесь и там виднелись белые пятна – фигуры отдыхающих на воздухе парочек. Миссис Торнбери и миссис Эллиот сидели рядом под пальмой, держа на коленях веера, носовые платки и брошки, отданные им на хранение раскрасневшимися девицами. Время от времени они обменивались замечаниями.
– Мисс Уоррингтон действительно выглядит счастливой, – сказала миссис Эллиот. Обе улыбнулись, и обе вздохнули.
– Он человек с характером, – сказала миссис Торнбери, имея в виду Артура.
– А характер – это как раз то, что нужно, – рассудила миссис Эллиот. – А этот молодой человек довольно умен, – добавила она, кивнув на Хёрста, проходившего мимо под руку с мисс Аллан.
– На вид он не слишком крепок, – сказала миссис Торнбери. – Телосложение не очень. Оторвать? – спросила она у Рэчел, которая остановилась, почувствовав, что за ней волочится длинная кружевная лента.
– Надеюсь, вам хорошо? – осведомился Хьюит.
– Мне все это так знакомо! – улыбнулась миссис Торнбери. – Я вырастила пять дочерей, и все они обожали танцы! Вы тоже любите, мисс Винрэс? – Она посмотрела на Рэчел материнским взглядом. – Я в вашем возрасте очень любила. Как я выпрашивала у мамы разрешение остаться подольше! А теперь я сочувствую бедным матерям, но и дочерей тоже вполне понимаю!
Она улыбнулась Рэчел – сочувственно, но с хитрецой.
– Похоже, им есть о чем поговорить, – сказала миссис Эллиот, со значением посмотрев вслед удаляющейся парочке. – Вы заметили тогда, на пикнике? Только он и сумел разговорить ее.
– Ее отец – очень интересный человек, – сообщила миссис Торнбери. – У него одна из крупнейших судовых компаний в Халле. Он весьма разумно ответил мистеру Асквиту на последних выборах, помните? Примечательно, что человек с его опытом – убежденный протекционист.
Она хотела бы поговорить о политике, которая интересовала ее больше, чем чья-то личная жизнь, но миссис Эллиот предпочитала обсуждать дела империи только в менее абстрактной форме.
– До меня доходят жуткие сообщения из Англии о крысах, – сказала она. – Моя золовка живет в Норидже, так она пишет, что стало небезопасно покупать птицу. Из-за чумы – ею болеют крысы, а от них заражаются и другие животные.
– И местные власти не принимают должные меры? – спросила миссис Торнбери.
– Об этом она умалчивает. Но пишет, что образованные люди ведут себя крайне безразлично, – а уж они-то должны понимать, что к чему. Конечно, моя золовка из этих современных женщин, которые во всем принимают участие, знаете – многие ими восхищаются, хотя не понимают их, во всяком случае, я – не понимаю. Впрочем, у нее железное здоровье.
Миссис Эллиот вздохнула, вспомнив о собственной болезненности.
– Какое подвижное лицо, – сказала миссис Торнбери, взглянув на Эвелин М., которая остановилась недалеко от них, чтобы приколоть к груди алый цветок. Он не хотел держаться, и Эвелин с жестом нетерпения воткнула его в петлицу своего кавалера. Это был высокий меланхолический юноша, принявший подарок, как рыцарь принял бы талисман от своей дамы.
– Очень утомительно для глаз, – пожаловалась миссис Эллиот, понаблюдав несколько минут за желтым кружением, почти все участники которого были ей неизвестны ни по имени, ни в лицо. Вырвавшись из толпы, к дамам подошла Хелен и подвинула свободный стул.
– Можно посидеть с вами? – спросила она, улыбаясь и часто дыша. – Наверное, мне должно быть стыдно, – продолжила она, садясь, – в моем-то возрасте.
Она была румяна и оживлена, поэтому ее красота казалась особенно яркой, и обеим дамам захотелось прикоснуться к Хелен.
– Я просто наслаждаюсь. – Она никак не могла отдышаться. – Движение – это так прекрасно, не правда ли?
– Я много раз слышала, что для хорошего танцора ничто не может сравниться с танцем, – сказала миссис Торнбери, глядя на нее с улыбкой.
Хелен слегка раскачивалась, будто сидела на пружинах.
– Я могла бы танцевать вечно! – воскликнула она. – Зря они себя сдерживают! Надо прыгать, скакать, летать! Только посмотрите, как они топчутся!
– Вы видели этих чудесных русских танцоров? – начала миссис Эллиот, но Хелен заметила, что к ней идет ее кавалер, и встала, как встает луна. Она уже протанцевала половину зала, когда дамы оторвали от нее взгляды, поскольку не могли не восхищаться ею, хотя им и казалось немного странным, что женщине ее возраста так нравится плясать.
Как только Хелен на минуту осталась одна, к ней тут же подошел Сент-Джон Хёрст, выжидавший такой момент.
– Вы не могли бы посидеть со мной? – спросил он. – Я совершенно не способен к танцам. – Он увел Хелен в угол, где стояли два кресла, создававшие некое подобие интимности. Еще несколько минут после того, как они сели, Хелен не могла говорить, находясь под влиянием танца.
– Поразительно! – воскликнула она наконец. – Как она представляет собственное тело? – Замечание касалось проходившей мимо дамы, которая скорее ковыляла, чем шла, опираясь на руку толстяка с пухлым белым лицом и зелеными глазами навыкате. Поддержка была ей необходима, поскольку она была очень полной и так затянута, что верхняя часть тела значительно выдавалась вперед, а ноги могли только семенить маленькими шажками из-за крайней узости юбки. Само же платье состояло из небольшого куска блестящего желтого шелка, беспорядочно украшенного круглыми бляшками из бисера голубого и зеленого цвета, и должно было имитировать грудь павлина. На вершине прически, напоминавшей средневековый замок, торчало лиловое перо, а короткая шея была обхвачена черной бархатной лентой, усеянной драгоценными камнями; золотые браслеты врезались в плоть ее жирных рук, облаченных в перчатки. У нее было лицо нахального и жизнерадостного поросенка, усеянное красными пятнышками, которые проступали сквозь пудру.
Сент-Джон не мог рассмеяться вместе с Хелен.
– Отвратительно, – сказал он. – Меня от всего этого тошнит… Представьте, что в головах у этих людей, что они чувствуют. Вы не согласны?
– Каждый раз даю себе клятву не ходить ни на какие сборища, – ответила Хелен. – И всегда нарушаю.
Она откинулась на спинку кресла и насмешливо посмотрела на молодого человека. Она видела, что он искренне рассержен, но в то же время слегка взволнован.
– Впрочем, – сказал он, возвращаясь к своему бодрому тону, – наверное, с этим надо просто смириться.
– С чем?
– На свете никогда не будет больше пяти человек, с которыми стоит общаться.
Постепенно румянец и оживление сошли с лица Хелен, и она стала спокойной и внимательной, как всегда.
– Пять человек? Признаюсь, я встречала больше.
– Вам очень повезло, – сказал Хёрст. – Или мне очень не повезло. – Он помолчал, а потом вдруг спросил: – По-вашему, со мною очень трудно общаться?
– Это можно сказать обо всех умных людях, когда они молоды, – ответила Хелен.
– Да, конечно, умен я исключительно, – сказал Хёрст. – Я бесконечно умнее Хьюита. Возможно, – продолжил он, как будто говоря о ком-то другом, – я стану одним из тех, кто действительно определяет жизнь общества. Это, конечно, совсем другое, чем быть умным, но нельзя ожидать от близких, чтобы они это понимали, – добавил он с горечью.
Хелен решила, что имеет право на вопрос:
– А с близкими вам тоже трудно?
– Невыносимо… Они хотят, что бы я стал пэром и членом Тайного совета. Я уехал сюда отчасти и для того, чтобы это как-то утряслось. Я должен решить: либо пойти в адвокатуру, либо остаться в Кембридже. Конечно, и то и другое меня не совсем устраивает, но, пожалуй, Кембридж все-таки предпочтительнее. Вот из-за этого всего. – Он указал рукой на переполненный зал. – Отвратительно. Я понимаю, какую огромную силу имеют личные привязанности людей. Конечно, я не так этому подвержен, как Хьюит. К некоторым людям я, признаться, испытываю большую симпатию. Ну, например, моя мать достойна каких-то добрых слов, хотя во многих отношениях она весьма удручает… В Кембридже, разумеется, я неизбежно стану одним из самых видных людей, но есть кое-какие причины, по которым Кембридж меня ужасает… – Хёрст умолк, а потом спросил: – Я кажусь вам кошмарным занудой? – Только что он был другом, изливающим душу, но внезапно превратился в любезного молодого человека на светском приеме.
– Нисколько, – сказала Хелен. – Мне очень интересно.
– Вы не можете представить, – воскликнул он, чуть ли не со слезой в голосе, – что такое найти человека, с которым можно говорить! Увидев вас, я сразу почувствовал, что вы сможете понять меня. Мне очень симпатичен Хьюит, хотя он не имеет ни малейшего представления обо мне. До вас я не встречал ни одной женщины, которая хоть сколько-нибудь воспринимала то, что я говорю.
Начинался следующий танец. Заиграли баркаролу из «Сказок Гофмана»[41], Хелен не удержалась и стала постукивать носком в такт музыке, хотя понимала, что после такого комплимента нельзя подняться и уйти танцевать. Ей было не только интересно, но и лестно, и ее привлекала его искренняя вера в свою исключительность. Она чувствовала, что, несмотря на столь высокое самомнение, он несчастлив, и у нее хватало душевного тепла, чтобы выслушать его исповедь.
– Я очень старая, – вздохнула она.
– Удивительно, мне вы совсем не кажетесь старой, – сказал Хёрст. – Такое ощущение, будто мы с вами одного возраста. Более того… – Тут он заколебался, но, взглянув на Хелен, почувствовал себя смелее: – Мне кажется, я могу говорить с вами так же свободно, как с мужчиной, – об отношениях между полами, и… о…
Несмотря на всю его уверенность в себе, он слегка покраснел.
Она сразу же развеяла его сомнения смехом и восклицанием:
– Надеюсь!
Он посмотрел на нее с благодарностью, и морщинки около его носа и рта впервые разгладились.
– Слава богу! – воскликнул он. – Теперь мы можем вести себя как цивилизованные люди.
Было очевидно, что пал обычно нерушимый барьер и стало можно обсуждать те деликатные вопросы, на которые мужчины и женщины лишь намекают в разговорах между собой, да и то, когда рядом врачи или над кем-то нависла тень смерти. Через пять минут он уже излагал ей историю своей жизни. Рассказ был долгий, полный слишком подробных описаний, за ним последовала дискуссия о принципах, лежащих в основе морали, а затем они коснулись и таких весьма волнующих тем, которые даже в этом шумном зале можно было обсуждать только шепотом – не дай бог, подслушает кто-нибудь из расфуфыренных дам или ослепительных коммерсантов и потребует, чтобы они покинули помещение. Когда беседа иссякла, или – если выразиться точнее – когда Хелен дала понять небольшим ослаблением внимания, что сидят они уже достаточно долго, Хёрст встал и воскликнул:
– Значит, для всей этой секретности нет никаких причин!
– Никаких, кроме той, что мы англичане, – последовал ответ. Она взяла его под руку, и они пересекли зал, с трудом петляя между вертящимися парами, которые выглядели уже порядком растрепанными, – критический взгляд не усмотрел бы в них ни капли очарования. Долгий разговор и волнение оттого, что каждый из них обрел нового друга, вызвали у Хелен и Хёрста острый голод, и они направились в столовую, где уже было много людей, подкреплявшихся за маленькими столиками. В дверях они встретили Рэчел, которая уже не в первый раз шла танцевать с Артуром Веннингом. Она была румяна, выглядела очень счастливой, и Хелен пришло в голову, что в таком настроении она гораздо привлекательнее, чем большинство девушек. Никогда раньше Хелен не видела этого с такой ясностью.
– Тебе хорошо? – спросила она, когда они на секунду оказались рядом.
– Мисс Винрэс, – ответил за Рэчел Артур, – только что призналась мне: она даже не представляла, что танцы могут доставлять столько радости.
– Да! – воскликнула Рэчел. – Я полностью изменила свой взгляд на жизнь.
– Неужели? – насмешливо спросила Хелен, и они разошлись.
– Очень характерно для Рэчел, – сказала Хелен. – Она меняет взгляды на жизнь почти каждый день. А знаете, мне кажется, вы именно тот, кто мне нужен в помощники, – продолжила она, когда они сели, – чтобы завершить ее образование. Она воспитывалась практически в женском монастыре. Ее отец слишком нелеп. Я делаю, что могу, но я слишком стара, к тому же я женщина. Вы бы с ней поговорили, объяснили ей кое-что. Поговорите с ней так, как говорите со мной, а?
– Сегодня вечером я уже сделал одну попытку, – сказал Сент-Джон. – Сомневаюсь, что она была успешной. Она кажется мне такой юной, такой неопытной… Я обещал дать ей Гиббона.
– Ей нужен не совсем Гиббон, – задумчиво сказала Хелен. – Ей нужно что-нибудь о жизни, мне кажется. Вы меня понимаете? Что на самом деле происходит, что люди чувствуют, хотя обычно стараются это скрыть… Здесь нечего бояться. Это намного красивее, чем притворство, – и всегда гораздо интереснее, всегда лучше, я бы сказала, чем вон то. – Она кивнула в сторону стола, за которым две девушки и два молодых человека громко подшучивали друг над другом, ведя игривый и полный намеков диалог; в нем часто встречались восторженные отзывы то о паре чулок, то о паре ног. Одна из девушек быстро обмахивалась веером и делала вид, будто шокирована. Смотреть на это было неприятно, в том числе и потому, что девушки, судя по всему, испытывали друг к другу скрытую враждебность. – К своему почтенному возрасту я, однако, начала понимать, – вздохнула Хелен, – что в конечном счете в подобных попытках нет особенного толка: человек всегда идет своим путем, на него ничто не может повлиять. – И она опять кивнула в сторону ужинающей компании.
Но Сент-Джон не согласился. Он сказал, что, по его мнению, очень многое могут изменить точка зрения, книги и тому подобное, и добавил, что в настоящее время мало что так важно, как просвещение женщин. Иногда ему кажется, что почти все определяется образованием.
В зале тем временем танцующие выстраивались квадратами для лансье. Артур и Рэчел, Сьюзен и Хьюит, мисс Аллан и Хьюлинг Эллиот составили пары.
Мисс Аллан взглянула на свои часы.
– Полвторого, – сообщила она. – А мне надо завтра закончить Александра Попа.
– Поп! – фыркнул мистер Эллиот. – Кто теперь читает Попа, интересно? А уж читать о нем… Нет-нет, мисс Аллан, поверьте, вы принесете миру гораздо больше пользы, танцуя, чем занимаясь писаниной. – Это была очередная поза мистера Эллиота, она состояла в том, что ничего на свете не может сравниться с прелестью танца и нет ничего скучнее, чем литература. Таким образом он отчаянно пытался снискать расположение молодежи и доказать ей, что, хотя он женат на простушке, изможден и согбен бременем своей учености, все-таки в нем не меньше жизнелюбия, чем в самом юном из присутствующих.
– Это вопрос насущного хлеба с маслом, – спокойно сказала мисс Аллан. – Однако, кажется, все ждут меня. – Она заняла позицию и выставила черную туфлю с квадратным носком. – Мистер Хьюит, вы кланяетесь мне. – Сразу стало очевидно, что мисс Аллан – единственная, кто сносно знает движения танца.
После лансье был вальс, после вальса – полька, а потом случилось нечто ужасное: музыка, которая исправно звучала с пятиминутными перерывами, вдруг прекратилась. Женщина с большими черными глазами начала пеленать скрипку в шелковую ткань, а мужчина аккуратно уложил свой рожок в футляр. Их окружили пары, которые по-английски, по-французски и по-испански стали вымаливать у них еще один танец, всего один. Но старик пианист просто показал на свои часы и отрицательно покачал головой. Он поднял воротник пиджака и достал красный шелковый шарф, который окончательно смазал его щегольскую внешность. Казалось странным, что музыканты бледны и глаза их тяжелы от усталости; всем своим видом они олицетворяли скуку и обыденность, как будто вершиной их желаний были кусок холодного мяса и пиво, а затем сразу постель.
Среди тех, кто упрашивал их продолжить, была и Рэчел. Когда они отказались, она стала переворачивать страницы танцевальных нот, лежавших на рояле. Почти все пьесы были в цветных обложках с изображениями романтических сцен: гондольеры, стоящие на лунном серпе; монашки, выглядывающие из-за решетки монастырского окна, или девушки с распущенными волосами, наставляющие пистолет на звезды. Рэчел вспомнила, что музыка, под которую они так весело плясали, как правило, навевала некие страстные сожаления по загубленной любви и невинным годам юности, отделяя танцующих от былого счастья горькой печалью.
– Понятно, почему они так затосковали, играя эти вещи, – рассудила она, прочитав несколько пассажей. – Это же на самом деле мелодии церковных гимнов, только исполненные очень быстро, с кусочками из Вагнера и Бетховена.
– Вы играете? Вы сыграете? Что угодно, лишь бы под это можно было танцевать! – На нее со всех сторон посыпались требования проявить свой дар пианистки, и ей пришлось согласиться. Очень скоро она исчерпала все танцевальные пьесы, которые смогла вспомнить, и продолжила мелодией из сонаты Моцарта.
– Но это не танец, – сказал кто-то, остановившись у рояля.
– Танец, – ответила Рэчел, уверенно кивнув головой. – А движения изобретите сами. – Не сомневаясь в мотиве, она стала просто подчеркивать ритм, чтобы облегчить задачу. Хелен поняла ее мысль: схватив за руку мисс Аллан, она понеслась по залу, то останавливаясь для реверанса, то крутясь, то делая шажки из стороны в сторону, как ребенок, прыгающий по лужайке.
– Это танец для тех, кто не умеет танцевать! – прокричала она.
Мотив сменился менуэтом, и Сент-Джон с невероятным проворством начал скакать то на левой ноге, то на правой; музыка полилась мелодично, и Хьюит, ухватив фалды своего пиджака и раскачивая руками, проплыл по залу, изображая чувственный фантастический танец индийской девушки, которая услаждает взор своего раджи. Далее последовал марш, и вперед выступила мисс Аллан; взявшись руками за юбку, она низко поклонилась помолвленной паре. Как только ноги танцующих улавливали ритм, с них слетала всякая скованность. От Моцарта Рэчел, не останавливаясь, перешла к старинным английским охотничьим и рождественским песням, к церковным гимнам, поскольку, как она заметила, любой хороший мотив, при некоторой обработке, вполне годится для танца. Постепенно все присутствующие пустились в пляс – кто парами, кто в одиночку. Мистер Пеппер резво показал оригинальный быстрый танец, почерпнутый из фигурного катания на коньках, по которому он некогда одержал победу на каких-то местных соревнованиях; а миссис Торнбери попыталась вспомнить старинный сельский танец, виденный ею давным-давно в Дорсетшире, в исполнении арендаторов ее отца. Что касается мистера и миссис Эллиот, то они галопировали по залу кругами с такой стремительностью, что другие танцоры содрогались при их приближении. Кое-кто брюзжал, что танцы превратились в бедлам; для других это была самая приятная часть вечера.
– А теперь – большой хоровод! – прокричал Хьюит. Тут же составился огромный круг; танцующие, держась за руки и горланя «Кто знает Джона Пила»[42], кружились все быстрее, быстрее и быстрее, пока напряжение не возросло настолько, что одно звено цепи – миссис Торнбери – дало слабину, отчего участники разлетелись по залу во всех направлениях и оказались кто на полу, кто на стульях, а кто друг у друга в объятиях – кому как было удобнее.
Приходя в себя, запыхавшиеся и взъерошенные, они вдруг обнаружили, что у электрического света не стало хватать силы, чтобы наполнять собою пространство, и тут же инстинктивно множество глаз обратилось к окнам. Да – уже был рассвет. Пока они танцевали, ночь прошла и занялся новый день. Горы выглядели безмятежно и отрешенно, на траве искрилась роса, а небо было залито голубизной – лишь восток окрасился в бледно-желтые и розовые тона. Танцоры толпой ринулись к окнам, распахнули их и стали один за другим ступать на траву.
– Как глупо выглядят эти несчастные люстры, – сказала Эвелин М. странно приглушенным голосом. – И мы сами. Даже неприлично.
Это была правда: прически растрепались, зеленые и желтые драгоценные камни, которые час назад смотрелись так празднично, теперь приобрели дешевый и неряшливый вид. Лица немолодых дам пострадали особенно сильно, и они, будто чувствуя на себе критический взгляд, стали желать всем спокойной ночи и отправляться ко сну.
Хотя Рэчел лишилась публики, она продолжала играть для самой себя. От «Джона Пила» она перешла к Баху, которым в то время была особенно увлечена. Молодежь постепенно вернулась из сада и расселась по беспорядочно брошенным вокруг рояля позолоченным стульям. В зале стало так светло, что люстры были выключены. Люди сидели, слушали музыку, и нервы их успокаивались, жар и сухость их губ – следствие беспрестанного смеха и разговоров – мало-помалу прошли. Они сидели очень тихо, и перед их глазами будто росло в пустом пространстве огромное здание с колоннами и этажами – все выше и выше. Потом они увидели себя и свою жизнь и вообще жизнь всех людей, величественно шествующей под водительством музыки. Их наполнило чувство собственной значимости, но, когда Рэчел перестала играть, у всех было лишь одно желание – спать.
Сьюзен встала.
– Мне кажется, это была самая счастливая ночь в моей жизни! – воскликнула она. – Обожаю музыку, – добавила она, пылко благодаря Рэчел. – Она как будто говорит то, что мы сами сказать не можем. – Сьюзен нервически хохотнула и посмотрела на окружающих с особой сердечностью, точно хотела что-то сказать, но не находила слов. – Все так добры, так добры… – произнесла она и тоже ушла спать.
Веселье кончилось внезапно – как это всегда бывает. Хелен и Рэчел в плащах стояли у подъезда, высматривая экипаж.
– Полагаю, вы понимаете, что экипажей не осталось, – сказал Сент-Джон, который выходил на поиски. – Поспите здесь.
– Нет-нет, – возразила Хелен. – Мы пойдем пешком.
– Можно и нам с вами? – спросил Хьюит. – Мы не можем лечь спать. Представьте, каково лежать среди подушек и смотреть на умывальник в такое утро. Вы вон там живете?
Они уже шли по аллее, и Хьюит, повернувшись, указал на бело-зеленую виллу на склоне холма, которая стояла как будто с закрытыми глазами.
– Это там не свет горит? – встревоженно спросила Хелен.
– Это солнце, – сказал Сент-Джон. На каждом окне в верхнем ряду пылал золотой блик.
– Я испугалась, что это мой муж до сих пор читает греков. Все это время он редактировал Пиндара.
Они прошли через город и свернули на дорогу, круто поднимавшуюся вверх, – она была видна уже совсем ясно, только обочины терялись в тени. Говорили они мало – и от усталости, и оттого, что в утреннем свете чувствовали себя немного потерянно, – зато они глубоко вдыхали восхитительно свежий воздух, который, казалось, происходил из совсем другого мира, чем воздух полудня. Когда они подошли к высокой желтой стене, где от дороги ответвлялась аллея, Хелен выступила за то, чтобы отпустить молодых людей.
– Вы уже и так ушли слишком далеко, – сказала она. – Идите спать.
Но им явно не хотелось никуда идти.
– Давайте немного посидим, – предложил Хьюит. Он расстелил свой пиджак на земле. – Посидим, поразмышляем.
Они сели и стали смотреть на бухту. Было очень тихо. Море подернула легкая рябь, на нем начинали проступать полосы зеленого и синего цвета. Кораблей пока видно не было, только пароход стоял в бухте на якоре, похожий в тумане на призрак; он издал один истошный вопль, и опять воцарилась тишина.
Рэчел заняла себя тем, что собирала один за другим серые камешки и складывала их в пирамидку. Она делала это очень спокойно и сосредоточенно.
– Так ты изменила свой взгляд на жизнь, Рэчел? – спросила Хелен.
Рэчел добавила очередной камешек и зевнула.
– Не помню, – сказала она. – Я чувствую себя, как рыба на дне моря. – Она опять зевнула. Никто из этих людей не был в силах испугать ее здесь, на рассвете, даже мистер Хёрст не вызывал у нее никакого напряжения.
– Мой мозг, наоборот, – заявил Хёрст, – находится в состоянии необычной активности. – Он сел в свою любимую позу – обхватив руками согнутые ноги и положив подбородок на колени. – Я все вижу насквозь, все без исключения. Для меня в жизни тайн больше нет. – Он говорил с убеждением, но явно без расчета на отклик. Сидя рядом и чувствуя себя столь непринужденно, они все равно казались друг другу лишь тенями.
– А там внизу все эти люди сейчас ложатся спать, – мечтательно начал Хьюит, – думая каждый о своем. Мисс Уоррингтон, наверное, стоит на коленях; Эллиоты слегка встревожены: для них запыхаться – большая редкость, поэтому они хотят как можно скорее заснуть; потом еще этот тощий юноша, всю ночь танцевавший с Эвелин, он ставит свой цветок в воду и спрашивает себя: «Это любовь?» – а бедный Перротт, скорее всего, вообще не может заснуть и для утешения читает свою любимую греческую книжку; остальные же… Нет, Хёрст, – заключил он, – никакой простоты я не вижу.
– Я знаю, в чем секрет, – загадочно сказал Хёрст. Он все так же держал подбородок на коленях и неподвижно смотрел перед собой.
Последовала пауза. Затем Хелен встала и пожелала мужчинам спокойной ночи.
– Но, – сказала она, – помните, что вы непременно должны навестить нас.
Пожелав друг другу спокойной ночи, они расстались, но молодые люди не пошли сразу в гостиницу, а предпочли прогулку, во время которой они почти не разговаривали и ни разу не упомянули двух женщин, почти полностью занимавших их мысли. Им не хотелось делиться впечатлениями. В гостиницу они вернулись к завтраку.
На вилле было много комнат, но одна отличалась от всех остальных, потому что ее дверь была всегда закрыта и оттуда никогда не доносилось ни музыки, ни смеха. Все в доме смутно сознавали, что за этой дверью происходит нечто важное, и, не имея ни малейшего представления, что именно, неизменно помнили: если они пройдут мимо этой двери, она всегда будет закрыта, а если они станут шуметь, то это потревожит мистера Эмброуза. Одни действия считались похвальными, а другие – дурными, поэтому жизнь стала бы менее гармоничной, в ней добавилось бы хаоса, если бы мистер Эмброуз бросил редактировать Пиндара и начал кочевать по всем комнатам. Если же придерживаться определенных правил: соблюдать пунктуальность и тишину, хорошо готовить, выполнять другие необременительные обязанности, то оды одна за другой будут благополучно возвращены миру, – таким образом, все принимали участие в жизни ученого. К сожалению, поскольку возраст возводит между людьми один барьер, ученость – другой, а пол – третий, мистер Эмброуз в своем кабинете находился все равно что за тысячу миль от самого близкого ему человека, который в этом доме не мог быть никем иным, как женщиной. Долгими часами Ридли сидел, окруженный белыми страницами книг, одинокий, как идол в пустом храме, неподвижный – если не считать перемещения его руки от одной стороны листа к другой – в полной тишине, которая лишь изредка нарушалась кашлем, заставлявшим его вынуть изо рта трубку и некоторое время держать ее на весу. Чем дальше он углублялся в сокровенные творения поэта, тем теснее его осаждали книги, лежавшие открытыми на полу; пройти через них можно было, лишь ступая очень осторожно, и это было настолько затруднительно, что посетители обычно останавливались и обращались к нему издалека.
На следующее утро после танцев Рэчел, однако, зашла в комнату дяди. Ей пришлось дважды позвать его: «Дядя Ридли!» – прежде чем он обратил на нее внимание.
Наконец, глянув поверх очков, он произнес:
– Ну?
– Мне нужна одна книга, – ответила Рэчел. – «История Римской империи» Гиббона. Можно взять?
Она увидела, как после ее вопроса постепенно изменился рисунок морщин на дядином лице. До того, как он начал говорить, лицо походило на гладкую маску.
– Пожалуйста, повтори, – сказал Ридли, то ли не расслышав, то ли не поняв.
Она повторила те же слова и при этом слегка покраснела.
– Гиббон! Зачем он тебе понадобился?
– Один человек посоветовал прочитать, – заикаясь, ответила Рэчел.
– Но я не вожу с собой разношерстную коллекцию историков восемнадцатого века! – воскликнул ее дядя. – Гиббон! Десять томов, как минимум.
Рэчел извинилась, что помешала, и повернулась, чтобы уйти.
– Стой! – крикнул дядя. Он положил трубку, отодвинул книгу в сторону, встал и медленно повел Рэчел по комнате, держа ее под руку.
– Платон, – сказал он, прикоснувшись пальцем к первой книжке в ряду небольших темных томиков. – Рядом – Джоррокс[43], которому здесь не место. Софокл, Свифт. Немецкие комментаторы тебе ни к чему, я полагаю. Далее – французы. Ты читаешь по-французски? Почитай Бальзака. Затем – Вордсворт и Кольридж. Поп, Джонсон, Аддисон, Вордсворт, Шелли, Китс. Одно ведет к другому. С какой стати здесь Марло? Миссис Чейли, видимо. Но что пользы читать, если ты не читаешь по-гречески? С другой стороны, тому, кто читает по-гречески, не стоит читать ничего больше – чистейшая потеря времени. – Рассуждая таким образом – наполовину сам с собой – и делая быстрые движения руками, он, сопровождаемый Рэчел, замкнул круг и вернулся к баррикаде из книг на полу. Оба остановились. – Ну, – спросил он, – что ты выберешь?
– Бальзака, – сказала Рэчел. – А нет ли у вас «Речи об Американской революции», дядя Ридли?
– «Речи об Американской революции»? – переспросил он и опять пристально посмотрел на нее. – Еще один молодой человек на танцах?
– Нет, мистер Дэллоуэй, – призналась Рэчел.
– Боже правый! – Ридли откинул голову, вспомнив мистера Дэллоуэя.
Рэчел наугад выбрала книгу и показала ее дяде, который, увидев, что это «Кузина Бетта»[44], посоветовал бросить, если роман покажется ей слишком противным. Она уже собралась уходить, но тут он спросил, понравились ли ей танцы.
Затем он пожелал узнать, что делают люди на балах, поскольку сам был на подобном мероприятии лишь однажды, тридцать пять лет назад, и тогда оно показалось ему до крайности бессмысленным и глупым. Неужели им по душе крутиться под пиликанье скрипки? А если они беседуют, говорят друг другу приятные вещи, то почему не делают этого в более подходящих условиях? Что касается его самого… Он вздохнул и указал на атрибуты своей деятельности, лежащие повсюду, и при этом, несмотря на вздох, на лице его отразилось такое удовлетворение, что его племянница заторопилась уходить. Это было ей позволено лишь после поцелуя и обещания выучить греческий алфавит, а также вернуть французский роман, когда она его прочитает, вслед за чем для нее будет найдено что-нибудь более подходящее.
Комнаты, в которых живут люди, производят не менее сильное впечатление, чем их лица, увиденные впервые, поэтому Рэчел спускалась по лестнице медленно, полная недоумения по поводу своего дяди, его книг, его пренебрежения к танцам и его странного, совершенно непонятного, но, видимо, вполне цельного, взгляда на жизнь. Тут внимание девушки привлекла записка с ее именем, лежавшая в передней. Адрес был написан убористым и четким почерком, ей незнакомым, а само послание, в котором отсутствовало обращение, гласило:
«Посылаю, как обещал, первый том Гиббона. Лично я считаю, что современные авторы не заслуживают серьезного обсуждения, но все-таки вышлю Вам Ведекинда[45], когда сам его дочитаю. Донн? Вы читали Вебстера[46] и всю эту компанию? Завидую, что Вы будете читать их впервые. Совершенно изнурен прошлой ночью. А Вы?»
Письмо завершалось витиеватой подписью, в которой Рэчел разобрала инициалы «С.-Дж. А. Х.». Ей весьма польстило, что мистер Хёрст запомнил ее и так быстро выполнил свое обещание.
До обеда оставался еще час, и Рэчел, с Гиббоном в одной руке и Бальзаком в другой, миновав калитку, пошла по утоптанной грунтовой тропинке, сбегавшей с холма среди олив. Для того чтобы карабкаться в гору, было слишком жарко, зато в долине росли деревья, а вдоль русла реки пролегала поросшая травой тропа. В этом краю, где все население было сосредоточено в городах, можно было быстро оказаться вне цивилизации и потом лишь случайно набрести на ферму, во дворе которой женщины чистят красные коренья, или на мальчишку, окруженного стадом черных пахучих коз. Река представляла собой глубокую ложбину из сухих желтых камней с тонкой нитью воды на самом дне. На берегу росли те деревья, о которых Хелен сказала, что стоило плыть за море хотя бы ради того, чтобы их увидеть. Апрель заставил их бутоны распуститься, и среди глянцевых зеленых листьев виднелись крупные цветы с толстыми, будто вылепленными из воска лепестками удивительных кремовых, розовых и ярко-алых тонов. Но Рэчел шла, ничего не видя, поскольку была в том восторженном состоянии, какое обычно возникает безо всякой видимой причины и преображает все вокруг – и землю, и небо. Ночь вышла за свои пределы и подчинила день. В ушах Рэчел звучали мелодии, которые она играла накануне; она стала напевать и от этого шла все быстрее и быстрее. Она не отдавала себе отчета, куда идет: деревья и весь пейзаж превратились в зеленые и синие массы, среди которых лишь небо выделялось цветом. Перед ее глазами стояли лица людей, которых она видела ночью; она слышала их голоса. Петь она перестала и начала повторять то, что говорила им, или говорить то же самое, но по-другому, или то, что могло быть, но не было сказано. После скованности, порожденной обществом незнакомых людей и длинным шелковым платьем, было необычайно приятно вот так идти одной. Хьюит, Хёрст, мистер Веннинг, мисс Аллан, музыка, свет, темные деревья в саду, рассвет кружились в ее голове, создавая шумный и пестрый фон, по сравнению с которым это утро, с возможностью делать, что хочется, казалось еще прекраснее и ярче, чем даже прошедшая ночь.
Так бы она и шла и совсем заблудилась бы, если бы не дерево, которое, хотя росло и не посреди тропы, заставило ее внезапно остановиться, будто его ветви хлестнули ее по лицу. Дерево было вполне обыкновенным, но ей оно показалось таким странным, точно это было единственное дерево в мире. В середине рос темный ствол, от которого здесь и там отходили ветви, а между ними виднелись неровные промежутки света, такие четкие, словно дерево за мгновение до того восстало с земли. Она поняла, что увиденное сейчас запечатлеется в ее памяти на всю жизнь, а вместе с ним сохранится и это мгновение. После этого дерево заняло свое место в ряду обычных деревьев, и Рэчел смогла сесть в его тени и нарвать красных цветов с узкими зелеными листьями, которые росли под ним. Она сложила их цветок к цветку, стебелек к стебельку, нежно лаская их, поскольку во время одиноких прогулок в ее глазах цветы и даже камешки на земле жили своей жизнью, обладали своим нравом и возрождали ощущения детства, когда они были не просто предметами, но друзьями. Подняв голову, Рэчел остановила взгляд на границе гор, резко перечеркивавшей небо, как извилистый след от кнута. Она посмотрела на высокое бледное небо и залитые солнцем плешины на верхушках гор. Садясь, она бросила книги на землю у своих ног, и теперь они лежали в траве, такие странно-прямоугольные; высокий склонившийся стебелек щекотал гладкую коричневую обложку Гиббона, а пестрый синий Бальзак беззащитно пекся под солнцем. Чувствуя, что сейчас чтение окажет на нее какое-то особенное действие, она открыла исторический труд и прочла:
«В начале его правления его полководцы попытались покорить Эфиопию и Счастливую Аравию. Они прошли на тысячу миль южнее тропика, но вскоре жаркий климат прогнал захватчиков обратно, защитив невоинственных обитателей этого глухого края… Области на севере Европы едва ли стоили затрат и усилий, необходимых для их завоевания. Леса и болота Германии были населены отважными варварами, которые презирали жизнь, лишенную свободы».
Еще никогда ей не встречались такие яркие и прекрасные слова – Счастливая Аравия, Эфиопия… И окружали их слова не менее благородные – отважные варвары, леса, болота. Казалось, они прокладывают дороги к самому началу мира, а по сторонам этих дорог стоят народы всех эпох и стран, и если она пройдет по ним, то завладеет всеми знаниями и пролистает назад историю человечества до самой первой страницы. Открывшаяся возможность постигнуть эти знания вызвала у нее такой восторг, что она перестала читать, ветерок легко зашелестел страницами, и обложка Гиббона сама собой закрылась. Рэчел встала и пошла дальше. Постепенно неразбериха в ее голове улеглась, и она задумалась о причинах своего волнения. Их, при некотором усилии, можно было свести к двум людям – мистеру Хёрсту и мистеру Хьюиту. Думать о них трезво и ясно было невозможно, поскольку обоих окутывал какой-то волшебный туман. Она не могла рассуждать о них, как о других людях, чьи чувства подчиняются тем же законам, что ее собственные, поэтому она просто мысленно созерцала их образы, и это доставляло такое же физическое наслаждение, как если бы она смотрела на яркие предметы, освещенные солнцем. Казалось, что их сияние распространяется на все, даже слова в книге были им пропитаны. Затем ее посетило некое подозрение, которое было так нежелательно, что она была рада споткнуться, запутавшись ногой в траве, потому что это отвлекло ее внимание, которое, однако, рассеялось лишь на секунду. Рэчел неосознанно все ускоряла шаг: ее тело старалось опередить мысли, но вскоре она оказалась на вершине небольшого холмика, приподнятого над рекой, с которого была хорошо видна долина. Рэчел больше не могла жонглировать несколькими мыслями; с одной из них, самой настойчивой, следовало разобраться, и волнение сменилось унынием. Она опустилась на землю и обхватила колени, безучастно глядя вперед. Какое-то время она наблюдала за крупной желтой бабочкой, которая очень медленно раскрывала и складывала крылья, сидя на небольшом плоском камне.
– Что значит быть влюбленной? – спросила себя Рэчел после долгого молчания. Каждое слово, рождаясь, как будто падало в неведомое море. Загипнотизированная бабочкой, испуганная возможностью жизненных перемен, она сидела так довольно долго. Когда бабочка улетела, Рэчел встала и с двумя книгами под мышкой вернулась домой, чувствуя себя солдатом, готовым к битве.
В тот день заход солнца и сумерки были, как обычно, встречены в гостинице дружным салютом электрических огней. Время между ужином и отходом ко сну и всегда-то было трудно убить, а в этот вечер оно было еще омрачено раздражительностью – следствием вчерашнего разгула. Поэтому Хёрст и Хьюит, полулежавшие в длинных креслах посреди холла с чашками кофе и сигаретами в руках, сходились во мнении, что вечер уж очень тосклив, женщины как никогда дурно одеты, а мужчины – глупы. Мало того, когда через полчаса принесли почту, там не оказалось ничего для обоих молодых людей. Между тем почти каждый постоялец получил из Англии по два-три пухлых письма, чтением которых все теперь и были заняты. Это выглядело просто отвратительно, и Хёрст едко заметил, что зверям задали корм. Тишина в холле, сказал он, напоминает ему тишину в клетке со львами, когда каждый хищник держит в лапах кусок сырого мяса. Он стал развивать метафору и сравнил – кого с бегемотами, кого с канарейками, со свиньями, с попугаями, а кого и с отвратительными удавами, которые обвили полуразложившиеся овечьи трупы. Время от времени люди кашляли, сопели, прочищали глотку или тихо перебрасывались несколькими фразами, и эти звуки, по мнению Хёрста, точно повторяли то, что можно услышать у львиной клетки, когда ее обитатели расправляются с костями. Но эти сравнения не расшевелили Хьюита – тот, обведя зал безучастным взором, остановил его на индейских копьях, которые были укреплены так искусно, что, с какой стороны к ним ни подойди, обязательно уткнешься в острия. Хьюита явно не интересовало происходящее, поэтому Хёрст, заключив, что сознание того отключено, еще больше сосредоточил внимание на присутствующих. Он сидел слишком далеко, чтобы расслышать их слова, но ему было приятно строить различные версии на основании их жестов и облика.
Миссис Торнбери получила целый ворох писем и была полностью поглощена ими. Дочитав листок, она протягивала его мужу или передавала суть прочитанного несколькими короткими цитатами, соединяя одну с другой каким-то гортанным звуком.
– Иви пишет, что Джордж уехал в Глазго. «Ему очень нравится работать с мистером Чедбурном, и мы надеемся встретить Рождество вместе, правда, мне не хотелось бы везти Бетти и Альфреда так далеко (еще бы), хотя в такую жару трудно даже представить себе холодную погоду… Элинор и Роджер заезжали в новой двуколке… Элинор впервые после зимы стала похожа на себя. Она перевела малыша на три бутылочки, что я считаю вполне разумным (я тоже), и ночи стали поспокойнее… У меня по-прежнему выпадают волосы. Я нахожу их на подушке! Но меня приободряют вести от Тотти Холл-Грин… Мюриел в Торки, весьма увлечена танцами. Она все-таки покажет мне своего черного мопса…» Строчка от Герберта – он так занят, бедняжка! Ох! Маргарет пишет: «Бедная старая миссис Фэрбенк умерла восьмого числа – внезапно, в оранжерее. В доме была только прислуга, которой не хватило ума поднять хозяйку, что, говорят, могло ее спасти, но доктор считает, что миссис Фэрбенк могла умереть в любую минуту, и надо сказать спасибо, что это случилось дома, а не на улице (вот именно!). Голуби страшно расплодились, как пять лет назад кролики…» – Пока миссис Торнбери читала, ее муж легонько, но очень размеренно кивал в знак одобрения.
Недалеко от них мисс Аллан тоже читала свои письма. Не все они доставляли ей радость, что можно было заключить по несколько напряженному выражению ее широкого симпатичного лица, когда она, прочитав письмо, аккуратно возвращала его в конверт. Забота и чувство ответственности отпечатывались на этом лице глубокими морщинами, из-за которых оно походило скорее на лицо пожилого мужчины, чем женщины. Письма принесли ей весть о прошлогоднем неурожае фруктов в Новой Зеландии – это была серьезная неприятность, поскольку ее единственный брат Хьюберт зарабатывал на жизнь плодовым садом, и, если у него опять ничего не выйдет, он, конечно, снимется с места и вернется в Англию, и что они тогда будут с ним делать? И поездка сюда, из-за которой она лишилась работы на семестр, теперь выглядела причудой, а не просто приятным и заслуженным отдыхом после того, как она пятнадцать лет читала лекции и проверяла сочинения по английской литературе. Ее сестра Эмили, тоже преподаватель, писала: «Нам надо быть готовыми, хотя не сомневаюсь, что Хьюберт на этот раз будет разумнее». Затем она с присущей ей тактичностью сообщала, как чудесно она проводит время на озерах: «Сейчас они особенно прекрасны. Я давно не видела, чтобы листья на деревьях уже так распустились в это время года. Мы несколько раз обедали на природе. Старушка Элис молода, как всегда, и обо всех заботливо расспрашивает. Дни летят, скоро начнется семестр. Политические перспективы не блещут, как я про себя думаю, но мне не хочется лишать Эллен энтузиазма. Ллойд-Джордж внес законопроект[47], но это делали уже многие, а мы не сдвинулись ни на шаг. Надеюсь, однако, что ошибаюсь. Так или иначе, нас ждет работа… Правда, у Мередита нет той нотки человечности, за которую так любят У. В.?[48]» – заключила она и перешла к обсуждению тех вопросов английской литературы, которые мисс Аллан подняла в своем последнем письме.
Поблизости от мисс Аллан, под сенью нескольких пальм, которые тесно росли в одной кадке и создавали некоторую интимность, Артур и Сьюзен читали письма друг друга. На колене у Артура лежали страницы, покрытые размашистым почерком молодых хоккеисток из Уилтшира, а Сьюзен разбирала убористые письмена адвокатов, редко занимавшие больше страницы и всегда оставлявшие впечатление шутливой и жизнерадостной доброжелательности.
– Надеюсь, я понравлюсь мистеру Хатчинсону, Артур, – сказала она, поднимая голову.
– А кто эта «с любовью Фло»? – спросил Артур.
– Фло Грейвз, та девушка, о которой я тебе рассказывала, она еще была помолвлена с этим жутким мистером Винсентом. А мистер Хатчинсон женат?
Ее мысли уже были заняты человеколюбивыми планами по поводу подруг, точнее, одним блестящим планом, притом очень простым: все они должны выйти замуж – сразу, как она вернется. Брак, брак, вот что всем нужно, и это единственное, что всем нужно, он просто необходим для всех, кого она знает. И она стала перебирать в уме примеры неустроенности, одиночества, слабого здоровья, неутоленного честолюбия, беспокойства, эксцентричности, неспособности окончить начатое, тяги к публичным выступлениям и филантропической деятельности как у мужчин, так в особенности у женщин, объясняя все это стремлением к семейной жизни и попыткам вступить в брак, причем безуспешным. А если эти симптомы остаются и после свадьбы, то приходится признать, что виной тому суровый закон природы, согласно которому в мире существует лишь один Артур Веннинг и лишь одна Сьюзен, его суженая. Достоинством ее теории было то, что она полностью подтверждалась ее собственным случаем. Уже два-три года она смутно сознавала, что жить дома становится все тягостнее, и это заморское путешествие со старой эгоистичной теткой, которая, оплачивая транспортные расходы, обращалась с ней как с прислугой и компаньонкой в одном лице, было типичным примером того, что люди от нее ожидали. Зато сразу после помолвки миссис Пейли инстинктивно стала к ней почтительнее и с жаром протестовала, когда Сьюзен, по обыкновению, вставала на колени, чтобы завязать ей шнурки, и выражала искреннюю благодарность за час в обществе Сьюзен, хотя раньше считала себя вправе отнять у нее и два, и три часа. Сьюзен, предвкушая жизнь гораздо более приятную, чем та, к которой она привыкла, стала относиться к людям намного теплее.
Уже почти двадцать лет миссис Пейли не могла ни завязывать шнурки на ботинках, ни даже видеть их. Ноги отказались ей служить примерно тогда же, когда умер ее муж, который был предпринимателем. Вскоре после этого она стала полнеть. Она была эгоистичной, независимой старухой с весомым доходом, который она тратила на содержание своих домов – одного в Ланкастер-Гейт, нуждавшегося в семерых слугах и одной приходящей уборщице, и второго – в Суррее, с садом и выездными лошадьми. Помолвка Сьюзен освободила ее от одной из главных тревог ее жизни – что ее сын Кристофер «свяжет себя» с кузиной. Теперь, когда этот источник внутрисемейной напряженности иссяк, она чувствовала себя несколько неловко и испытывала желание видеть Сьюзен чаще, чем раньше. Она решила преподнести ей весьма ценный свадебный подарок – чек на двести, двести пятьдесят, а возможно – это зависело от младшего садовника и счета от Хатов за ремонт гостиной, – и все триста фунтов стерлингов.
Она обдумывала этот вопрос и делала вычисления, сидя в своем инвалидном кресле, рядом с которым на столике были разложены карты. Пасьянс никак не сходился, но ей не хотелось призывать на помощь Сьюзен, поскольку та, судя по всему, была занята с Артуром.
«Она, конечно, имеет все основания ожидать от меня ценного подарка, – размышляла миссис Пейли, безразлично взирая на вздыбленного леопарда. – И ожидает, несомненно! Деньги всем нужны. Молодежь очень эгоистична. Если я умру, никто не будет меня оплакивать, кроме Дэйкинс, да и ее утешит завещание. Впрочем, мне не на что жаловаться… Я пока могу и сама радоваться жизни. Я никого не обременяю… У меня много приятных занятий, несмотря на ноги».
И все-таки настроение у нее было слегка подавленное, и она подумала, что на свете было всего два человека, которые казались ей полностью лишенными эгоизма и корысти; она считала их лучше всех остальных людей, даже с готовностью признавала, что они были лучше ее самой. Один из них был ее брат, утонувший у нее на глазах, а вторая – ее ближайшая подруга, которая умерла, производя на свет своего первенца. Все это случилось лет пятьдесят назад.
«Они не должны были умереть, – думала миссис Пейли. – Однако они умерли, а мы, старые себялюбцы, всё живем и живем». На ее глазах показались слезы, она искренне жалела об ушедших, испытывая нечто вроде почтения к их молодости и красоте и нечто вроде стыда за себя. Однако слезы не пролились. Она открыла один из бесчисленных романов, тех, которые обычно оценивала как хорошие, плохие, вполне сносные или просто чудесные. «Не могу представить, как люди выдумывают такое», – говорила она, сняв очки и подняв старые потускневшие глаза, вокруг которых все больше проступали белесые круги.
За чучелом леопарда мистер Эллиот и мистер Пеппер играли в шахматы. Мистер Эллиот, разумеется, проигрывал, поскольку мистер Пеппер почти неотрывно смотрел на доску, а мистер Эллиот, откинувшись в кресле, беседовал с прибывшим накануне господином, высоким, ладным на вид, с головой, напоминавшей голову умного барана. Обменявшись несколькими банальными замечаниями, они обнаружили, что у них есть общие знакомые, правда, это стало им ясно, как только они друг друга увидели.
– Да, старина Труфит, – сказал мистер Эллиот. – У него сын в Оксфорде. Я часто у них останавливался. Чудный старый дом эпохи Якова. Несколько изысканных полотен Грёза, одна-две голландские картины, которые старик держит в подвале. И горы гравюр. А сколько грязи в доме! Он ведь скряга, знаете ли. Парень женился на дочери лорда Пинвелла. Их я тоже знаю. Мания коллекционирования рушит семьи. Этот собирает застежки – мужские обувные застежки, бывшие в ходу между тысяча пятьсот восьмидесятым и тысяча шестьсот шестидесятым годами; в датах я могу ошибиться, но суть та же. Любой настоящий коллекционер – человек с причудами. А во всем остальном Труфит рассудителен, как скотопромышленник, кем он, собственно, и является. И Пинвеллы, как вам, думаю, известно, не лишены чудачеств. Леди Мод, например… – Тут он прервался, чтобы обдумать ход. – Леди Мод страшится кошек и священников, а также людей с крупными передними зубами. Я однажды слышал, как она крикнула через стол: «Закройте рот, мистер Смит! Они у вас цвета моркови!» – через стол, повторяю. А со мной она всегда – сама любезность. Она балуется литературой, любит собирать нашего брата у себя в гостиной, но – стоит упомянуть священника, даже епископа, да самого архиепископа – начинает кулдыкать, как индюк. Я слышал, что это семейная вражда, восходящая к какой-то истории времен Карла Первого. Да, – продолжал он, терпя шах за шахом, – мне всегда интересны бабушки наших блестящих молодых людей. Я считаю, что они сохранили все, чем нас восхищает восемнадцатый век, с тем преимуществом, что они соблюдают личную гигиену. Нет, конечно, леди Барборо никто не оскорбит обвинением в гигиеничности. Хильда, как часто, по-твоему, – обратился он к жене, – их светлость принимают ванну?