Жизнь – это путешествие в бесконечное.
Русский актер Владимир Епифанцев
Предисловие
У каждого явления есть две природы.
Ночь сменяет день, жизнь сменяет смерть, лето сменяет зиму.
В человеке уживаются самые светлые и темные черты, что давно воплотилось во всем известном символе «Инь-Ян». У каждой книги свои черные и белые стороны, каждая книга носит в себе блики солнца и могильный шорох, но редко кто разделяет их специально.
Когда крошечные черепахи появляются на свет из яиц, они уже знают, что должны бежать к морю, хотя никогда его не видели, и не было никого, кто мог бы рассказать им о соленом бризе, прибое и волнах. Они бегут к нему по жаркому песку, рискуя упасть в ямку и остаться иссушенными на солнце, рискуя быть съеденными многочисленными чайками.
Крошечные птенцы, появляясь на свет, уже знают, как выглядит тень ястреба, и бросаются в укрытие, только увидев ее, даже если это тень от чучела.
Личинка стрекозы живет под водой и имеет жуткую выдвижную челюсть, которой вдохновлялись создатели фильма «Чужой». Личинка охотится на мальков, а потом точно знает, куда ей надо выбраться, чтобы там, на суше, стать стрекозой, в самом настоящем смысле разорвав свое прежнее тело.
Какая-то бесконечная сила толкает гриб кордицепс, простой организм, не обладающий даже нервным узлом, филигранно управлять телом захваченного муравья, чтобы оказаться в наилучшем для себя месте. Точно такая же сила зовет растения к солнцу, и даже мертвые бетон или асфальт не становятся для них помехой. Точно так же что-то зовет человека разжечь костер, когда приходит ночь, эта сила заставляет его вглядываться в звезды и выискивать там причудливые образы, наделять эти образы именами. Имена постепенно меняют маски и расплываются, а человек теряется в бесконечном водовороте звезд.
А когда звезды гаснут и под рукой не находится огня, пещеры и дома встают со своих мест и идут гулять по миру, растения прорастают из мертвых глазниц, а время за секунды съедает даже самые большие империи.
В каждое следующее мгновение мир уже не будет прежним.
Кажется, что смотришь в книгу, но это не так.
Если сесть на берегу реки и смотреть в ее уносящиеся воды, можно увидеть тысячи рек, проносящихся перед лицом вечности, и ни одна из них не будет предыдущей. В этих реках, в бегущих к верной смерти черепашках, в прячущихся цыплятах, в грибах, управляющих живыми существами, и, наконец, в человеке – во всем есть неразрешимый ответ на молчаливый вопрос.
Осталось только понять суть этого вопроса.
Часть первая
476.
Считается, что Западная Римская империя пала в 476 году от Рождества Христова или в 1229 году от основания Рима. Нет ничего удивительного в том, что такой простой факт начинает повествование, ведь это событие очень значимое и важное. Римская Империя окончательно завершила жизненный путь в 476 году, но неизвестно как долго она продолжала коллапсировать, насколько долго сохраняли силу договоры, как быстро развалилась торговля, когда золотые титулы перестали что-либо значить и означать. Но представители исторической науки договорились о трех цифрах, соединяющихся в волшебное, почти мистическое число, потому что так несколько проще ориентироваться.
Точка смерти на карте времени всегда кажется чем-то странным, неполным и недосказанным. Именно эта минута, день, год – выбор координаты – подводит черту, после которой словно табуретку выбивают из-под ног, а путь резко обрывается, как будто смерть – это одномоментное явление, которое наступает вдруг, а не вынашивается десятилетиями.
Империя умерла, провалилась сквозь гнилую землю. Пришедшие на ее место варвары продолжали искать тот самый благословенный Рим, племенные вожди и новоявленные короли старались воспроизвести утраченную Империю в своих собственных владениях, посягнув на самое святое и запретное – на право стать римскими императорами.
Откровенно, если выбирать по значимости между такими эпохальными событиями, как полет на Луну, завершение мировых войн, открытие атомной энергии и так далее, именно вариант с падением Римской империи будет на первый взгляд лучшим для начала чего бы то ни было.
Во-первых, это драматично, а во-вторых, безумно красиво. Римляне умели создавать себе славу, и делать это так, что слава пережила их самих. Уже спустя тысячу лет после падения самые умные люди мира будут стараться воспроизвести достижения Благословенной Империи заново, возродить ее в картинах, скульптурах и других произведениях искусства.
476.
Что не так с числом 476?
А точнее, что же в нем такого?
Оно выведено на стене моей комнаты, где содраны светло-серые обои, рядом с облупившейся оконной рамой, которую, кажется, не меняли с момента учреждения на этом самом месте коммунальной квартиры. Пространство вокруг переполнено артефактами; как минимум, можно заслуженно гордиться тем, что между грязными стеклами окна находится окурок, который покоится здесь со времен распада СССР. Из самого окна открывается вид на стену этого же дома – она делает изгиб, образуя колодец – маленький двор полтора на полтора, и взгляд смотрящего упирается в стену. Обычно такие места называются «двориками самоубийц». Когда-то комнаты с подобным видом проектировали для прислуги.
476.
По счастливому стечению обстоятельств это единственное граффити в квартире, точнее в комнате. Правда, природа происхождения его до сих пор не установлена, и, боюсь, она всегда будет скрыта мороком тайны, загадочности, несмотря на то что я знаю об этой квартире все. Каждую деталь – от начала ее сотворения и до момента нынешнего моего нахождения здесь.
Что было до возведения дома, неизвестно.
Возможно, здесь располагался сарай или какая-то другая постройка для мордовских рабочих или финских рыбаков. В 1881 году купец Александр Владимирович Дохтуринский построил на этом самом месте дом для себя, прямо на Заречной улице, тогда на окраине города, но сейчас в самом его центре. Это небольшой уголок, в котором на данный момент расположился я, он любезно отвел прислуге, чтобы полная, глуповатая девушка, стряпавшая на кухне и чинившая платья для купеческих дочерей, обитала здесь и смотрела из окна на стену. Мне почему-то кажется, что у нее был вологодский говор, но никаких исторических обоснований у этого довода, разумеется, нет. Исключительно эстетический выбор.
Архитектор Алексей Штольц, выбрав стиль эклектики (который, безусловно, воспринимается сейчас как нечто утонченное и историческое, но тогда был нужен исключительно для удовлетворения не самого изысканного вкуса купца Дохтуринского) воздвиг этот дом, вписав его между двумя другими 1858 и 1878 годов соответственно. Сам Александр Владимирович держал в Апраксином дворе лавку с инструментами. Жизнь распорядилась так, что спустя пару лет после постройки купец умер, оставив дочерям огромный дом и не менее огромные долги.
В советское время здание сделали коммунальным, но из-за своей красоты селили в него только нужных советской власти представителей интеллигенции – врачей, преподавателей, инженеров и служащих. В 1931 году Иван Янкеливеч Ладзыга впервые увидел старинную узорчатую плитку, лепнину и медальоны с буквой «Д».
Возможно, мой прадед видел и статуи, украшавшие парадную, те самые статуи, которые давно исчезли в водовороте событий бурного двадцатого века. Теперь же вместо них сиротливо зияют пустые ниши.
Похоже, что представители моей многострадальной семьи являются единственными долгожителями этого дома, отобрав оливковый венок даже у семьи создателя. Расцветка флагов менялась, приходили новые режимы, перестраивались соседние дома, город рос, поглощая окружающие деревни и поселки, исчезли финские рыбаки, мордовские рабочие и даже вологодская прислуга, а мои родственники несли службу в этом доме, в этой квартире, а точнее комнате, несли службу преданнее, чем самые ответственные вассалы. Мой род хранил верность дому, доставшемуся от советской власти, ощетинившейся красными звездами, и ушедшей в небытие. Стойкие оловянные солдатики со звездами на касках; вскоре портреты моих предков можно вывесить в коридоре, чтобы они образовывали галерею, подобно галерее героев Отечественной войны в Эрмитаже.
Я соглашусь на это, только если хромой дворецкий с большой сальной потрескивающей свечой будет идти, кряхтя, мимо сплошного ряда портретов усопших. Покашливая, он бы рассказывал о каждом:
«Это Иван Янкелевич Ладзыга – еврей из местечка на границе современных Польши и Белоруссии. Тогда это все была Российская Империя. Ладзыга перебрался в Ленинград после революции и по службе получил комнату в этом самом доме. Иван был сыном раввина, но сам пошел в кузнецы, в его молодости, когда евреям было запрещено выезжать за черту оседлости, занимался ковкой всякой всячины для штетла – еврейского городка. А после революции пошел по карьерной лестнице, какая была. Сейчас его можно осудить, но тогда, наверное, никто не знал, чем обратится советская власть. И он не знал. Как мы можем осуждать Ивана Янкелевича который пошел служить в органы ОГПУ? Работа была долгой и добросовестной, настолько, что к Великой Отечественной войне он уже был в звании полковника. Да, упустим моменты его работы, чтобы не углубляться. А потом Ладзыга принимает православие прямо в сорок шестом году, прямо под Берлином. Еврей, полковник НКВД, сын раввина, принимает крещение, меняет имя на Ивана Яковлевича, и с этого периода все еврейство в их семье обрывается. Обрывается и благодаря борьбе советской власти с космополитизмом. Правда, принятие православия никак не помогло карьере Ивана, скорее наоборот, но это уже другая история, тем более, мы подошли к Владимиру Ивановичу. Расскажу вам его историю…»
Мой род еще верен этой квартире. До конца.
476.
Но кто написал на стене это карандашом, сбивчивым, неаккуратным почерком, если не я? Но точно знаю, что не мог, хотя живу здесь достаточно долго. Точнее, не так, я жил в квартире с самого детства вместе с родителями, пока мне не исполнилось двадцать лет.
Все это как будто случилось слишком давно, не в прошлой жизни, не в жизни за десять жизней до этой. Отец – замдекана филологического факультета и одновременно центральная фигура петербургской литературной тусовки, мать – бывшая советская журналистка со всеми вытекающими. У меня было все – квартира в центре Города, публикации в лучших журналах, третий курс филологического. Все в жизни благоволило к хорошей карьере, литературным премиям, грантам и щедрым командировочным, но именно в конце третьего курса я поругался с отцом из-за какой-то странной и скрытой от повествования причины.
В лучших традициях юношеского максимализма, недоучившийся филолог решил сделать назло родителям, поэтому на следующий день после ссоры забрал документы из университета, тем самым закрыв себе дороги к будущему безоблачному, зато открыв пути будущему сумрачному. В то время я еще был готов на настоящий бунт. Сам по себе бунт представлялся мне чем-то ценным, как это часто бывает у молодых людей. Эпатаж, поза, вызов, пощечина общественному вкусу – все, чем может прельстится молодой и гордый человек. Тогда я еще не знал, что юношеский бунт – это целлофановый пакет на голове. За ним ничего не видно, в нем трудно дышать, а само по себе надевать на голову целлофановый пакет – это вершина глупости.
Бунт не оставил выбора. Жизнь подхватила подмышки, и, напевая сладким голосом, унесла скитаться по бесконечно-суровой стране, занимающей колоссальные пространства, и, напоминающей целый мир, которая дала жизнь и почву под ногами, но не сказала самого главного.
Она не сказала, зачем мы здесь.
Моя Родина умеет задавать вопросы, но не умеет давать ответы. Этим она похожа на сфинкса, который сжирает всех, кто не способен дать ему ответ. Родина – страна мытарств и вечного вопроса, страна драмы и сломанной судьбы. Моя Родина – вкус жести вместе с кровью на зубах, запах соленой воды, дурная трагедия, ожог на лице, болючий, как поцелуй врага в самые губы перед тем, как всадить ему в сердце финку с пятиконечной звездой. Моя Родина – противоречие и чистое чувство – не любовь и не ненависть, древнее, глубже – настоящее первозданное чувство и есть моя Родина.
Сколько всего было дано в этих мытарствах?
Находилось в них место и бесконечному русскому южному небу в далекой степи, где не слышен гул больших дорог и совсем не виден свет городов, а звезды напоминают взгляд тысячеглазого титана, нависшего над тобой. Взгляд такой бездонный, что кажется, он неслышно зовет на самую крону дерева мира, чтобы потом столкнуть вниз, в мир запредельный, полный духов и звуков бубна.
Песни прибоя ласкали меня, когда мы с коммуной хиппи сбились с пути и спали после долгого группового секса прямо на теплом прибрежном песке, а лунный след убегал к самому горизонту, приплясывая на волнах. Там же, на побережье, в старой квартире с большими окнами было место выступлениям авангардных поэтов и квартирным выставкам художников, с одной из которых я увел девушку с кольцом в носу и с биполярным расстройством.
Я видел самые далекие русские деревни, вокруг которых густился суровый и смурной зимний пейзаж средней полосы. Он разваливался серым ртутным маревом на километры вокруг. Понурые, замерзшие деревья напоминали иссохшие скелеты древних животных, которые с самого начала истории были обречены на гибель. Тогда казалось, что эти изуродованные и забытые останки торчат из земли. Небо было полностью серым. Насквозь, настолько, что надежда на солнце в этом мире улетучилась полностью.
Я видел полярное сияние.
Его непередаваемая красота, умопомрачительные танцы и всполохи твердили сверху о том, что это и есть твои предки, ушедшие в небытие, и сливающиеся в едином хороводе здесь, прямо перед тобой на небе, от которого веет вселенским холодом, таким родным и близким, словно этим холодом кормят всех детей на моей Родине.
Путешествие и метания приводили к непризнанным гениям и переоцененным посредственностям, путь проходил через прокуренные квартиры и затертые гаражи, сломанный нос, сопли, кровь и теплоту истинной дружбы.
Чертова жизнь пронеслась мимо как ночной поезд проносится с громким рыком на ночном полустанке и утекает в даль, в сплошную ночную черноту, оставляя запах угля и рифмующиеся в голове звуки «чучух-чучух».
А потом я вернулся в наше родовое гнездо. Потому что случилось 476. И квартиру захотели продать, отдав большую часть нашей доли, от которой остался только кусочек, где я и обитаю, эта небольшая комнатушка.
Черт возьми, я знаю каждый миллиметр этой комнаты, но могу поклясться последними деньгами, что не представляю, откуда тут появилось число 476.
476.
Я бы мог сказать, что оно появилось просто так, но скорее всего я заметил его не сразу. В один день, раскладывая документы на полке, случайно увидел три цифры, выведенные карандашом на месте оборванных обоев.
Вполне возможно, что в квартиру забрались студенты африканцы или китайские торговцы и оставили этот знак, ничего не взяв и закрыв дверь снаружи. Да, я нисколько не буду удивлен, если это сделали мои соседи по коммунальной квартире – экзотичные личности. Узнав о моем отказе, покупатель, который уже приобрел все комнаты в бывшей коммуналке, исключительно сильно расстроился. Расстроился настолько, что назначил моими соседями всевозможных гостей нашей неприветливой страны – от мексиканцев до тайцев, камбоджийцев и ангольцев, чтобы сделать жизнь второго владельца невыносимой.
Любой добропорядочный гражданин, который любит заполнять скучные формы на каком-нибудь очередном государственном сайте, учитывающем налоги или еще что-нибудь подобное тоскливое, он бы сбежал отсюда при первой возможности.
Подселенные ко мне зарубежные студенты беспорядочны и хаотичны. Они слушают громкую музыку, кричат, дерутся и очень много пьют. Если вам скажут, что русские много пьют, бегите от такого человека как можно дальше. Больше всех на моей памяти пил Рене – конголезец со впалыми и пустыми глазами, белыми, как мурманский снег. С глазами, которые я ни разу не видел трезвыми. Стоило выйти в общий коридор коммунальной квартиры или на этаж, независимо от времени суток, можно было встретить там его с бутылкой пива в руках и дымящейся сигаретой.
В любое время года, дня и ночи он был облачен в черные спортивные штаны, на голых ступнях красовались черные, погрызенные неведомым животным шлепки. Мне всегда казалось, что их привезли из Африки, что эти самые шлепки погрызла домашняя гиена, они ведь любят заводить гиен там в Африке, насколько я знаю.
В любое время дня или ночи он говорил с кем-то из родственников по видеосвязи, говорил очень громко, эмоционально, говорил темпераментно и даже артистично, почти как немецкий турист. Меня терзали смутные сомнения, что не с родственниками он говорил, не с друзьями, казалось, что он беседовал с самим собой; записывал монологи на видео, а потом сам же их и комментировал. Можно предположить, что и выпивал он только от выстригающего одиночества и невозможности пообщаться с настоящими живыми людьми на родном языке, ведь нет ничего хуже невозможности поговорить с родными на родном языке. И поэтому Рене потерялся в отблесках собственных отражений, запутался сам в себе и переобщался с собственным демоном.
Иногда его пьяные африканские друзья выходили из квартирки и пытались увести Рене спать. Рене непреклонен, непробиваем и устойчив как линкор, поэтому вся пьянка перетекала на лестничную клетку. В такие моменты, на каком языке я бы не говорил и что бы не произносил гордым сынам континента слоновой кости, они отвечали, что у меня очень хороший английский, даже если в качестве шутки я обращался на сербском.
Сербский, русский, английский – какая им, черт возьми разница, по их родным меркам, они были дальше Марса, и, уровень стресса был соответствующий. И тоска по родине была колючая, какую только и могут чувствовать африканцы, евреи и русские. Хотя какое дело африканцам до русских, если они не распутные и доступные женщины, для которых секс с негром – самое главное приключение в жизни.
Но факт остается фактом – несгибаемый Рене нес службу так же бдительно, как я охранял квартиру, оставленную во владении нашего рода, мой метафизический склеп.
Есть только одна разница между нами, кроме цвета кожи.
Я буду победителем.
Я буду танцевать на костях проигравшего капиталиста, этого лоснящегося лоском дельца и хапуги, потому что только мне дано быть въедливым вьетнамским партизаном в раскидистых южных тропиках.
Французы не думали, что противник способен затащить пушки на горы при Дьенбенфу, а Вьетминь смог. Капитализм проиграет, потому что не умеет ждать, его ляжки жгут незаработанные проценты, а вьетнамские партизаны умеют терпеть, знают искусство пряток в бесконечных подземных коридорах, научились исчезать под землей, привыкли питаться червями. И даже больше, они могут стать этими самыми червями, сочащимися из каждого угла, а жирующие рвачи не могут. Черви в итоге победят, черви всегда побеждают и будут пировать на большом и жирном трупе.
Партизаны умеют ждать.
Даже если на это придется потратить двадцать лет. Даже если война затянется на сотни лет. А русские – истинные партизаны, нет лучше воинов, чем русские. И я считаю себя русским, несмотря на свое еврейство, ведь кто может быть лучшими русскими, как не евреи? Кто, как не они, понимают истинную ценность быть русским? Кто в здравом уме откажется от своего еврейства, как не настоящий русский?
Они, русские, готовы прятаться и мимикрировать, готовы мириться с самым страшным произволом, чтобы потом встать во весь рост, согнуть тысячелетия, умять галактику в одну микроточку и заявить о себе, снять многовековой морок и сон, засиять, соединить въезд в Париж, полет в космос и поэзию Пушкина воедино, сотворить с русской культурой фейерверк. И я – русский, несмотря на то что наполовину еврей, я впитал умение быть червем и искусство прятаться в глухих лесах в обнимку с ППШ, я впитал это с молоком матери, вместе с холодом, которым кормят детей, поэтому буду кататься на колеснице вокруг Трои, а сзади будет привязан за ногу труп поверженного врага. Поверьте, русские умеют побеждать.
Что сказать о моем плане на ближайшее время? Ровным счетом, в нем всего три пункта.
1) Не сдать квартиру врагу.
2) Написать о моем брате роман.
3) Периодически подыскивать где-то деньги.
Если бы мои благословенные родители обнаружили такой список на будущее, я бы не смог уйти живым и небитым до ближайшего поворота.
Но слава Богу, что они его не видели.
Касательно первого пункта, похоже, что я и правда назвал покупателя врагом, нет, отнюдь, я не могу позволять себе таких громких слов.
Это противник.
Простой противник, резиновый солдатик, к нему не должно быть никакой ненависти, только обычное желание уничтожить.
Прозрачное и дистиллированное.
А там, где есть противник, там, где уже вырыты окопы, расчерчены карты и наштампованы снаряды, там начинает сопеть и вертеться машина войны. Сначала ее жернова медленно проворачиваются, скрипят и ругаются, сплевывают и кряхтят, но вот уже она входит в раж, чувствует привычный темп, чувствует силу, ускоряет удары. Жернова начинают вращаться на полную мощность и даже сильнее на пределе возможностей. Ее бесконечные трубы, поплевывающие сначала дымком, перекрашивают небо в фиолетово-черный. И на сцену выходит бог войны во всей своей красе.
Тотальная война – во всей коммунальной квартире – от уборной до моей подушки – это окопы, зашнурованные колючей проволокой. Тотальная война. И пока я выигрываю. Покупатель теряет деньги каждую секунду, а я привык к громкой музыке, впитал запах китайских специй, выучил пару фраз на африкаанс, научился бить боковые. Я занял лучшие боевые позиции, заставив этого капиталиста снова и снова отправлять армию за армией на мои укрепления. Сотни его бойцов гибнут ежеминутно под напором моего огня. Пока что я держусь, и, видит Бог, не сдам позиций.
С первым пунктом планов мы разобрались, но что со вторым?
В написании романа тоже неплохо продвинулся. У меня готова задумка, есть пара идей для главного героя, но каждый раз, когда сажусь писать, происходит примерно одно и то же.
– Хочешь, я дам тебе идею для романа?
Павел Александрович Турагинов чуть не споткнулся, когда мы выходили прогуляться в ночную осеннюю слякоть. Каждый раз погода на улице становится для меня открытием, потому что в окно я не вижу ни облаков, ни снега, ни дождя, ни солнца, только стену напротив.
– Какую идею?
– О Малевиче.
Я разминаю в руках размокшую от сырости сигарету, а Павел попинывает жестяную банку носком винтажной туфли.
– Нет, я хочу сделать что-нибудь для брата. Малевич не мой родственник.
– А зря, история очень интересная, мог бы получиться хороший интеллектуальный детектив.
– Я не хочу писать интеллектуальные детективы, это чтиво для бабушек.
Мы шастаем по какому-то опустевшему двору, заваленному ржавыми банками, арматурой и кусками бетона, но мой друг одет как всегда неподобающе – на нем вельветовый костюм, твидовая жилетка, яркая фиолетовая узорчатая рубашка с розовым галстуком и плащ. Учитывая места, куда нас приводит судьба, Павел одет даже излишне вызывающе. С другой стороны, Паша всегда во всеоружии, ведь никогда неизвестно, чем закончится прогулка; у променада по дворам нет никакой цели, скорее сам променад и есть цель, есть путь, правда, иногда находится и нечто интересное.
Как-то раз наш друг реконструктор принес на очередное собрание в баре настоящий патефон с тремя пластинками, на которых был записан бразильский блюз середины прошлого века. Сокровище было найдено на каком-то пустыре в центре города. Через полгода патефон у него за сто тысяч хотел купить пьяный незнакомец, но реконструктор не продал, прикипел.
Нам с Пашей пока попадались только пустые бутылки, банки и использованные презервативы с окурками. Возможно, это и к лучшему, потому что тот самый реконструктор скоро сошел с ума и стал носить с собой патефон повсеместно. Буквально везде – в больницу, на работу, на свидание, в театр. Куда бы он не приходил, ставил пластинку. Да что там, как-то раз он уехал в Москву с одним только патефоном и парой пластинок к нему, без еды, воды и запаса трусов и носков на следующий день. Последние новости донесли, что его видели в туалете одного бара в компании двух смазливых парней, но мы не поверили.
Хотя подозрение затаили.
Наш двор совсем скучный, ничего интересного – обычный пустырь под стройку. На его месте скоро возведут элитный жилой комплекс, где будут обитать те, кто скупает родовые гнезда таких, как я.
Я заглядываю в небольшое отверстие в стене и вижу глаз, который смотрит на меня с той стороны. Глаз смотрит внимательно, не отрываясь, рассматривает, словно ждал, когда наконец подойдут с другой стороны. Один единственный глаз в полной темноте из стены рассматривает тебя, твою душу, твою жизнь, видит тебя, оттуда. Откуда?
– Паш, иди сюда!
Отозвавшись на мой громкий крик, который точно напугал пару соседних домов, Павел чинно подходит и манерно заглядывает внутрь, а после, не поднимая головы, спокойной отвечает:
– Там просто зеркало. Кто-то внутри поставил зеркало, а здесь с улицы маленькая дырочка в стене, и в нее видно отражение.
Сначала я стою с открытым ртом и даже не замечаю, что начинается дождь, мой друг поднимает воротник и, улыбаясь, идет к выходу со двора.
Это был мой глаз, там внутри.
Мой глаз, который показался чужим и страшным, смотрящим в самого себя, но не узнающий привычных черт.
Мы выходим на проспект и идем вниз к главной улице, дождь усиливается.
– Какие у тебя успехи?
– Я прикинул, что неплохо было бы написать что-нибудь. Ну, знаешь, о нас. Даже прикинул персонажей, составил концепцию сюжета и определил главные события. Может получится написать роман.
– Месяц назад ты говорил точно так же.
– Если мы продолжим почти каждый день пить пиво и гулять под дождем в надежде найти что-то интересное в подворотнях и дворах-колодцах, я не смогу написать и страницы.
– А думаешь, у тебя получится издать это… эм… произведение?
– Так далеко я еще не заходил.
– А то смотри, никто не захочет связываться с тобой.
– Напечатаю сам и буду разносить по книжным магазинам, умолять на коленях, чтобы взяли.
– Плохой план.
– Как и твое чувство юмора.
– А вот написал бы интеллектуальный детектив, мог бы стать таким как Дэн Браун. Написал бы про Малевича и выстрелил, ой как выстрелил бы! На Запад уехал. Все самое интересное всегда почему-то происходит за пределами России, если ты заметил. Презентации, книжные магазины, интеллектуальные вечера, открытые лекции, оргии, съемки для журналов – вся жизнь, друг мой, она там, далеко. Россия же – это страна времен Ивана Грозного. Была и до сих пор есть – пушнину на Запад, технологии на Восток. Населением – управлять. Даже слово такое мерзкое они придумали, посмотри – «население».
– Уж лучше мои африканские соседи съедят меня прямо в квартире в сыром виде на ужин, чем я стану таким как Дэн Браун.
– В тебе говорит зависть.
– Ты обознался, это здравый смысл и чувство вкуса. Паша… это все лирика, на самом деле, мне очень нужны деньги. Деньги нужны смертельно, ужасающе, Паша, до одурения необходимы. Не то, чтобы я был излишне привередлив в еде, но питаться вторую неделю молоком и хлебом уже не могу.
– Устройся на работу, но для таких как ты есть только позиции в чахоточной забегаловке. Хотя смотри, поработаешь в ларьке с шавермой. Познакомишься там с бандитами, покрутишься и станешь как Тони Монтана.
– Мне нужны деньги, а не работа, если ты меня правильно услышал.
– Мне кажется, твои соседи из Африки не научили тебя хорошему. Но есть одна тема.
Здесь мы переходим к третьему пункту списка моих планов.
– Есть одна контора в курортном районе, занимается строительством. Схема предельно простая – тебя оформляют там… не знаю, кем-нибудь, но как будто ты делаешь важные вещи для конторы в качестве подрядчика. Ты же идешь в банк, и регистрируешь на себя карту с премиальным обслуживанием, после чего отдаешь все данные фирме. Они через карту отмывают средства, а тебе капает небольшой процент.
Я обернулся, потому что мне показалось, что в толпе проскочило знакомое, но забытое лицо.
– Это все замечательно, только скажи мне, кто даст безработному жителю африканского притона платиновую карту?
– Для этого надо уметь врать!
– Например?
– Скажи, что у тебя богатый папа, не знаю, наври им с три короба. Расскажи, что живешь в центре в прекрасном доме с долгой историей, расскажи про этого самого своего купца, про которого ты уже сотню раз рассказывал и всех достал. Тут главное вешать лапшу на уши – вон, один товарищ так вообще притворился геем, сказал, что его парень – азербайджанец, сын богатого дядьки, а ему для поддержания себя в форме нужны деньги, много денег на педикюр, маникюр, косметическую операцию и массаж простаты.
– И что ответили в банке?
– Согласились, поддержали, дали карту. Правда, схему вычислили, а парень сейчас сидит. Забавная ирония, не правда ли? Ты же знаешь, что делают в тюрячке? Так вот, если схему раскроют, то посадят тебя, а не придут к фирме.
– Спасибо тебе большое, именно такую перспективу я и вижу; безработный житель маленькой Африки выходит из тюрьмы к тридцати годам с судимостью, наколками и хроническим геморроем, а впереди открывается потрясающий вид и горизонты, играет джаз.
– Тогда устройся на работу.
– Я пишу, занят. Я пытаюсь состояться творчески, я же говорил.
– Тогда ты сам знаешь, что можно сделать.
– Квартиру я не продам.
– Просто подумай, сколько денег потерял покупатель. Ты можешь сторговаться, переехать в новостройку где-нибудь на окраине, какое-то время там жить на вырученные средства, спокойно писать этот роман, никто не будет мешать, не будет слушать африкано-китайский рэп и готовить вонючие харчи на кухне.
– Я не отдам квартиру, даже не предлагай.
Мы вышли к заброшенному, но сохранившемуся зданию. По улицам разносился слух, сейчас там незаконно жили музыканты из Краснодара, поэтому приближаться к дому я не особо хотел. Иногда эти музыканты в поисках денег выходили на улицу и приставали к людям, говорили, что они гости города, приехали на фестиваль, пишут музыку и у них украли кошелек, нужно сотню-другую на хостел, чтобы выступить и спокойной уехать домой.
Так продолжалось у краснодарцев уже два года с небольшим. Южная Россия всегда меня пугала.
– Тогда я не знаю, чем тебе помочь, но поспрашиваю, не бойся.
– Мы зачем сюда пришли, Паш?
– Сегодня тут ставят музыку, погода дрянь, а денег у тебя нет. Может, это встряхнет?
Чтобы попасть в дом с краснодарскими музыкантами, надо было пройти своеобразный фейс-контроль. Сначала стучишь в дверь, потом громко стучишь в дверь, потом очень громко стучишь в дверь, тебе открывает тонкий молодой блондин в рубашке на пару размеров больше, в костюмных брюках и разрисованных маркером кроссовках. Глаза его ходят на метр дальше черепа – сегодня он явно решил намешать.
– Вы куда?
По двору несется музыка. Даже здесь, на дождливой улице, чувствуется запах курева.
– На тусовку.
– Вход стоит двести рублей.
Конечно же, вход не стоит двести рублей, он не может стоить двести рублей, этот симпатичный паренек кладет их себе в карман.
– Мы забыли купить пиво! Скоро вернемся.
Возвращаясь с парой бутылок, мы уже говорим, что заплатили. Блондинчик не верит, но пускает внутрь, просит показать чек. Какой к черту чек, блондинчик, попроси еще контрамарку! Здесь нет никаких чеков, откуда у тебя чек, блондинчик? Покажи свой! А потом импровизированный консьерж отвлекается на других гостей, и мы просачиваемся внутрь, в самое жерло вулкана.
Три этажа захватили самые низшие представители этого мира – люди, которые с радостью карьеру поменяют на наколку и секс втроем сегодня на семью послезавтра. На каждом из этажей своя музыка, свои цвета, развешаны какие-то странные флаги – от радужного ЛГБТ до государственного флага республики Узбекистан. Прямо у окна на первом этаже одновременно целуются три девушки, чьи шеи украшают кожаные ремешочки – первый признак отменного мероприятия. На втором этаже так же развешаны флаги, только здесь в самом центре почти на всю стену растянуто полотно с огромным логотипом чая «Принцесса Нури». Полотно колышется, и в бликах осветительных приборов кажется, что индийская принцесса говорит с тобой, но ее чарующий голос не слышно сквозь оглушительный грохот, который здесь называют музыкой. Индийская принцесса обращается к тебе, зовет с собой к озерам вечноцветущего розового лотоса и к холмам ароматного чая. Она зовет тебя на корабль, отправляющийся к острову Цейлон, удивительный пленительный запах которого станет настоящим открытием, откровением, и ты почувствуешь его задолго, как увидишь тонкую полосочку земли на горизонте.
Но тебя проталкивают сзади, и не успеваешь откликнуться на зов. На импровизированном танцполе спит человек – он просто лег, подложил руки под голову, поджал ноги и мирно уснул, вокруг него и рядом с ним, через него, а иногда и прямо на нем танцуют странные личности в балахонах и старых погрызенных куртках, без волос и с дредами, напоминающие биологических детей орков Урук-Хай и певицы Леди Гаги.
Мы прячемся на кухню, хотя кажется, что эта кухня осталась далеко в прошлом, когда дом был жилым, а мы гуляем с ее призраком. Сигаретного дыма было столько, что, вытянув вперед руку, можно перестать различать свои пальцы. Курить можно везде – сигнализации точно нет, но народ, под влиянием неизвестного науке автоматизма, под влиянием впитавшейся с детства советской привычки, настоящей традиции, взращенной в неприглядных серых хрущевках, все равно идет на кухню. Мы протискиваемся в угол, я пытаюсь закурить, но меня подташнивает – слишком много, невозможно много дыма. Чтобы смягчить отравление смолами, мы выпиваем по бутылке пива почти залпом, но помогает слабо. Тогда Паша тянется к шпингалету на раме, а следом сквозь дым и грохот долетает приглушенное:
– Стой! Не надо!
Паша успевает крутануть шпингалет, и старая оконная рама вместе со стеклом отваливается, падая вниз со второго этажа, разбивается на сотни осколков, и очевидно, рядом с блондинчиком.
– Твою мать!
Снизу доносится крик «консьержа» сквозь грохот музыки, похожей на пост-техно.
– Боже, что ты наделал.
– Зато покурить теперь можно спокойно.
Дым тучными клубами радостно вырывается в осенний промозглый вечер. В глазах перестало щипать, в горле больше не першит, теперь и правда можно разглядеть людей вокруг и выкурить по сигарете. На кухне оказалось неожиданно много народа – среди общего дьявольского карнавала были вполне типичные персонажи, вроде рыжего бородатого толстячка в кепке с козырьком-лопатой, веселой студенческой компании, одинокого парня с каменным лицом, двух подружек, мальчика-модника, рокеров-говнарей. Была и девочка-отличница, пытавшаяся казаться бунтаркой, о чем свидетельствовали намеренно порванные колготки и черная помада. Такие нравились Паше.
– Как тебе эта светлая?
– Не очень, мне такие не нравятся, нарываются на приключения, а потом страдают от неразделенной любви.
Паша улыбнулся. Было видно, что он сегодня готов поиграть, у меня же никакого настроения не было. И стало еще меньше, когда на кухню завалилась шумливая группа пацанчиков, которая выдавала запредельное количество мата в минуту. Они работали как настоящий матерный пулеметный взвод, который выбрал удачную позицию во фланге у неприятеля и намертво окопался.
В таких случаях мы с Пашей обычно спорили, пытаясь угадать, из какого пункта они прибыли.
– Из Ростова или из Орла?
– Мурманск, готов поклясться.
Новоприбывшие достали что-то из карманов и разложили на импровизированном столе. По знакомым движениям рук было отчетливо ясно, что они собираются делать. Очень скоро в руках у каждого из компании было по туго набитому косяку, но вместо того, чтобы обкуриться до беспамятства, как принято в подъездах от Адлера до Шпицбергена и от Калининграда до Сахалина, они стали дарить джоинты всем на кухне.
– Кайфуем, пацаны, мы барыгу накололи сегодня!
– Спасибо, а откуда вы?
– Северодвинск.
Не угадали, но я был ближе всего.
Паша покрутил в руке сигаретку и дал ее мне, хлопнул освободившейся рукой по плечу и отправился по направлению к бледной отличнице с черной помадой, которая явно в первый раз взяла в руки сигарету с каннабисом.
– Подкуривать надо не с фильтра.
– Неужели, а я боялась, что перепутаю.
– Не думайте лишнего, со стороны фильтра тоже можно, есть даже отдельная китайская школа подкуривания косяков со стороны картонки, но для этого нужны долгие тренировки. Знаете, я ее освоил, пока два года жил в Китае.
– Правда, в Китае? Как интересно! Меня зовут Света.
– Меня Паша. Да, жил в Китае, почти весь его изъездил.
– Это не вы разбили окно?
– И разобью еще парочку за вечер.
Она смеется.
Как-то мы с Пашей знатно накурились в ужасном спальнике, в котором я запутался и потерялся, потому что у меня сел телефон, а домá вокруг были до жути однообразно-коричневые. Мы сидели на кухне с какой-то блондинкой из музея современного искусства. Не помню, какого, одним словом, из музея, Паша всегда знает всех лучших девушек из всех музеев города. Сначала мы пародировали Ленина, читая один из его томов так громко, что, кажется, все соседи слышали в три часа ночи раскатистое:
Мы идем тесной кучкой по обрывистому и трудному пути, крепко взявшись за руки. Мы окружены со всех сторон врагами, и нам приходится почти всегда идти под их огнем.
Или
Товарищам Кураеву, Бош, Минкину и другим пензенским коммунистам.
Товарищи! Восстание пяти волостей кулачья должно повести к беспощадному подавлению. Этого требует интерес всей революции, ибо теперь взят «последний решительный бой» с кулачьем. Образец надо дать.
Повесить (непременно повесить, дабы народ видел) не меньше 100 заведомых кулаков, богатеев, кровопийц.
Опубликовать их имена.
Отнять у них весь хлеб.
Назначить заложников – согласно вчерашней телеграмме.
Сделать так, чтобы на сотни верст кругом народ видел, трепетал, знал, кричал: душат и задушат кровопийц кулаков.
Телеграфируйте получение и исполнение.
Ваш Ленин.
Эта фраза в конце каждого письма, даже самого кровавого, казалась чем-то неестественным, как будто маньяк, прежде чем зарезать жертву, успокаивает ее и гладит по голове.
Назначить заложников. Расстрелять кулаков. Топить офицеров.
Ваш Ленин.
Не хватает только смайлика в конце.
Бейте белых, трахайте гусей.)
Ваш Ленин.
Потом Паша и девушка целовались прямо на диване уже полураздетыми, разогревались к тому, что будет дальше. А я словно исчез из мира, и смотрел на эстакаду за окном, которая с высоты восемнадцатого этажа переливалась, словно новогодняя елка, такая теплая, такая родная, знакомая и волшебная, как та самая первая елка из самого светлого детства.
Когда еще не знал близости на кухне с блондинкой и другом. Как же ее звали? Эту блондинку из музея. Надо спросить у Паши, он наверняка помнит, он ходячая картотека и передвижной архив с информацией о лучших девушках из богемной среды.
Вдох.
Главное, задержать дыхание.
А после плавно выдохнуть.
Первый раз я попробовал в Амстердаме, куда мы ездили с девушкой. Забавно, что приехал я в Амстердам с одной, а уехал с другой. Гулял там с третьей, но из-за количества, скуренного не помню их имен, только цвет волос и размер груди каждой.
Я еще раз обвожу кухню взглядом. В тумане красных помад проскакивают вспышки черных, синих и даже салатовых губ. Сколько губ, в которые можно вложить большой палец, когда она закатывает глаза, но как мало губ, которые хочется целовать утром.
Боже, истинно ты сотворил любовь вечную, чтобы творить ненависть к мимолетному.
Я ухожу по-английски.
Спускаюсь по лестнице, где у выхода нещадно тошнит моего знакомого казаха Гародяна, а какой-то кудрявый мужчина с талантливым лицом придерживает его одной рукой за грудь, а другой за поясницу, но чуть ниже самой поясницы, на грани.
Сейчас, там наверху, Паша рассказывает бунтарке-отличнице о том, как прожил два года в Китае нелегально. Он уезжал как студент, его отчислили в процессе, и он попал в какую-то странную историю, был знаком со всей Пекинской, а может быть, и Шанхайской богемой, к нему даже приставал старый богатый китайский гомосексуал, чем Паша непременно гордится. Зачем он рассказывал эту историю девушкам каждый раз при знакомстве, ума не приложу. Дальше обычно следуют разговоры про поездки, политику и далекие страны, о которых каждый русский мечтает из-за неказистости его собственного земного существования, а потом все сведется к коронной теме. Из-за увлечения восточной философией, любой разговор о смысле жизни или около того превращался у Паши в следующий набор фраз.
– А вы не знаете, кто все это организовал, то, что здесь происходит?
– А ведь ничего не происходит. Никогда ничего не происходит. Время обманывает нас.
– А как оно нас обманывает?
– Время – это путь. Направление. Вектор. Ходить по времени в одном направлении – все равно, что из сотни дорог выбрать одну и ходить по огромному футбольному стадиону только вперед. Когда-нибудь уткнешься в забор. Но у стадиона есть трибуны, подвалы, парковки и есть огромный мир за ним. Я понял это в Китае, когда постиг то самое буддийское ничто.
– Если времени нет, то что тогда есть?
– Это вопрос, на который сможешь ответить ты и только ты.
– Я же не знаю сама себя.
– Нет, знаешь себя. Ты словно лишившийся памяти человек, он знает, но не узнает. Ты знаешь, но не узнаешь. Вопрос не где, а с кем. Есть старое предание про случайного Самосущего. Самосущий созерцал самого себя миллионы лет, созерцал мир до его создания и само Создание до того, как его утвердили. Он созерцал движение мириадов кварков и игру сотен струн времени, из которых состоит наш мир. Самосущий был самим естеством, и в каждом протоне был его лик. А потом он проснулся в мире людей, случайно осознав себя здесь. Так он стал Проснувшимся среди спящих. И Спящим среди проснувшихся.
Я знал эти речи наизусть и, если бы с Пашей что-либо случилось, именно я и мог бы стать его ближайшим адептом и нести учение народам.
Выхожу на улицу, оставив сзади праздные шум и грохот. Иду, устремив взгляд прямо в глаза Городу. И мы растворяемся друг в друге, словно ни меня, ни нас нет, как будто всего видимого нет. В такие секунды кажется, что бесконечные потоки времени, неизвестно где берущие свое начало, и непонятно куда убегающие, проскочат мимо, и их неумолимое холодное дыхание не коснется души. А потом в черной луже блеснет отражение красного вечернего огня. И все встанет на свои места – и смерть, и время. Все это тебя коснется и сквозь тебя пройдет. И тогда замедляешь шаг, а потом постепенно останавливаешься, смотришь на засвеченное городским заревом небо, потому что торопиться, по сути, некуда.
Сегодня Рене сидел на общей лестнице прямо на узорчатой плитке девятнадцатого века и курил, стряхивая пепел на лестницу. Таким образом он вспоминал родную Чагакву или другое родное село, или что он там вспоминал. Если вдруг покажется вам, что человек ведет себя некультурно – бросает окурок, мусорит, паркуется на газоне, вытряхивает ковер в окно, бьет стекло или громко матерится – не ругайте, ведь это ностальгия по родному Саратову, Бангалору, Самарканду или Бухаре. Это гимн родному селу и победе инстинкта над культурой, животного над божественным. Отнеситесь с пониманием, ведь в каждом Бангалоре есть своя незабываемая и самобытная традиция вроде шашлычных в Краснодаре, которая в тысячу раз важнее петербургской плитки девятнадцатого века.
Рене очень пьян; в темноте, а в парадной всегда темно, ведь лампочки никто не менял, его глаза кажутся волшебными болотными огоньками, которые то зажигаются, то гаснут. Он почти спит, опустив голову на колени. Под ступнями хрустят банки из-под пива, название которого даже мне неизвестно. Это седьмая стадия опьянения Рене. Всего их двенадцать. Эти стадии вывел я собственноручно, записал на обрывке какой-то коммунистической газеты, подложенной в почтовый ящик. Но сам до сих пор не понял, зачем они нужны.
Прохожу мимо пьяного африканца, тот замечает меня и пытается улыбнуться. Терпит фиаско и ужасно скалится. В темноте его белые, чуть ли не светящиеся, зубы и глаза пугают до дрожи, будто он демонический дух из архаического прошлого. Со стороны квартиры доносится громкая музыка, кажется, это китайская попса. Очень необычное явление, между прочим, как и любая современная музыка, когда нечто национальное и традиционное пытается скреститься с нетрадиционным и ненациональным по своей природе. Из всего этого получается обычно вселенская катастрофа наподобие русского рэпа. В доме знатного купца снова пахнет кальяном с дешевым табаком, специями, носками и алкоголем, на секунду ты чувствуешь себя в Чагакве, где справить нужду можно прямо между домами из строительного мусора, а еду привычно готовить на горящих покрышках. Несмотря на то, что ты не видел ее, эту Чагакву, кажется, что там примерно как-то так. Китайцы вообще умеют веселиться, они профессионалы по массовым мероприятиям, ведь если их меньше восьми человек в комнате, это они считают жуткой скукой.
Так они обычно и веселились: китайцы у себя в комнате запирались и умудрялись устраивать массовые мероприятия, по своим масштабам, кажется, превыщаюшие самые крупные митинги в Москве. Все китайские студенты, все работники ресторанов паназитской кухни собирались в бедном доме купца Дохтуровского. Африканцы строили свои тусовки в закрытом стиле, сказывалось наследие племенной культуры и разорванность африканского общества. Арабы же не строили ничего, они просто всаживали гашиш, запивали его пивом, орали друг на друга, дрались, слушали рэп. И, если у китайцев и африканцев были перерывы в их времяпрепровождении, то арабы всегда находились в сладостных объятиях кумара.
За спиной закрывается дверь моей комнаты, отделяя от ароматов и звуков Чагаквы.
Вдох.
Выдох.
Тут воздух чистый, он почти не пропитан алкоголем, куревом и специями.
Дыши, дыши, вот так аккуратно и размеренно, чтобы можно было перевести дух и уснуть, не представляя себе, что думает умирающий человек, смотря прямо на стену из окна.
Особенно если он твой брат.
476.
Я окончательно прихожу в себя на своих 21,8 квадратных метрах, разделенных на кухоньку и спальню, в которой будучи малышом спал сам. И он, мой брат, будучи малышом, спал, и отец, как и его отец. Вот здесь, на этом самом месте, где сейчас стоит рабочий стол, мы приходили в этот мир один за одним, а потом здесь же один из нас ушел. Буквально в паре метров от места, где ребенком спал его отец и дед.
Мой брат умер.
Смерть застала семью врасплох, а подробности до сих пор заставляют просыпаться в холодном поту. После смерти отец прибавил лишний десяток, а мать словно потеряла точку опоры. Теперь она заимела ужасающую привычку цепляться за окружающие предметы тонкими руками и, казалось, стоит ей разжать морщинистые пальцы, она унесется вверх в холодные бездны космоса, где будет одиноко слоняться среди комет.
Ему было 34 года. Я бы мог поклясться, что не знал человека здоровее. В отличие от своего младшего брата, он не курил и практически не пил, вел размеренный образ жизни, уверенно сидел в какой-то конторе и планировал с любимой девушкой семью, которая должна была начаться сразу после продажи этой небольшой коробки с плиткой девятнадцатого века. Денег за ее продажу должно было хватить на сносную конуру побольше на окраине. Уже для троих.
Покупатель был найден, и казалось, что совсем скоро брата ожидает прекрасное угасание в теплом уюте. А в это время я буду где-то на берегу озера сжигать свои легкие через трубочку и выдыхать упущенную жизнь.
Труп нашли в самом центре комнаты. Он лежал аккуратно, словно и не падал вовсе, а, еще будучи живым, просто лег вздремнуть на пару минут да так и остался. Никогда бы не подумал, что в 34 можно умереть от сердечного приступа. Никогда бы не подумал, что можно умереть в 34 в одиночестве, вот так, на полу, смотря в старый покоцанный потолок коммунальной квартиры.
Куда он смотрел в последние секунды?
В окно ли?
И если смотрел на эту самую чертову стену напротив, то, о чем он думал в свои 34, когда делал последний выдох?
Стоит мне повернуть голову, и я увижу то место, где мой старший брат испустил последний вздох. Меня не было рядом, но довелось увидеть фотографии. На них он выглядит спящим, кажется, что кто-то решил странно позабавиться и пофотографировать брата ночью. Теперь же я могу часами ходить вокруг этого места, смотреть на пол, где лежал он, могу гладить пол, целовать паркет.
Иногда ложусь, замираю и смотрю на стену за окном.
Пытаюсь представить, о чем можно думать в этот самый момент?
476.
Один раз в пруду у дачи у меня утонул любимый солдатик. Несмотря на то, что фигурка была пластиковой, материал оказался тяжелее воды и песочного цвета викинг с щитом и мечом погрузился на илистое дно. Мокрого и плачущего меня унесли домой. Я обернулся пледом и рыдал навзрыд и в крошечной душе, еще только учившейся жить и существовать, проклинал несправедливое бытие.
Так я и уснул, вымотанный и обиженный, обиженный в первый раз на этой планете, познавший боль несправедливой потери и утраты. Утраты крошечной для современного мира, но колоссальной для моей карликовой вселенной.
Утром мой викинг стоял на столе. Брат нырял с маской весь вечер, даже в сумерках шаря руками по дну.
Каждый день, возвращаясь домой, вижу перед собой расходящиеся тропинки своей родословной. Перед лицом проносятся взгляды и образы предков, из глубины веков. Мама, папа, бабушка и дедушка, прадеды из деревни, далее дорога расходится на русскую и еврейскую ветки, начинает нестись совсем быстро, проносится мимо бесконечных русских полей и еврейских местечек, мимо скитаний и усердного труда, мимо синагог и православных храмов, уходя глубже, к капищам пращуров и скинии завета, пока ее витиеватая лента не исчезает в черной смоляной глубине, в темноте нависающего надо мной времени. Я и есть это время, эта чернота, эта точка, в которой сходятся дороги. Призраки растворяются в темноте, окутавшей комнату, словно проваливаются в темную дверь, за которой играет музыка.
Обычно я курил на кухоньке, словно стеснялся делать это рядом с местом смерти. Первое время даже стеснялся курить дома, подумать только, поэтому спускался во двор или выходил на лестничную площадку. Тогда мне это казалось чем-то грязным и неуважительным по отношению к его памяти. Теперь я просто сижу на кухне, каждый раз продлевая срок своего ухода отсюда еще на десять минут, и в итоге провожу там по несколько часов. Боюсь, ведь мне кажется, что там я обнаружу его труп, труп, который уже давно похоронили. Труп, так похожий на меня, родной труп.
Странно, да?
Проходит минута, прицепившись за хвост, следом идет вторая, третья. Череда временных отрезков проносится, разрезая мое тело, вспарывая грудную клетку. Время течет сквозь меня, как ртутная река под звездным небом и, если не смотреть на часы, будет казаться, что вместо пары минут прошли тысячелетия, или наоборот.
За окном есть только стена и никакой динамики, движения, теней – ни одного признака жизни, только холодная толща бетона и камня. Каково это смотреть на мертвый камень и умирать там, на полу?
Я сижу так, пока в глазах не начинает мерцать, постепенно разрыв между всполохами света становится длиннее, и остается сплошная темнота. Голова стекает на стол, разбивается, словно куриное яйцо, которое уронила нерадивая служанка. Из головы вылупляется сознание и птицей вылетает из поломанной клетки, она поет, она поет грустную песню по утраченному и забытому, песню о полевом ветре, пропитанном запахом тысячи трав, и о бездонном небе. Птица вылетает на улицу, где гуляет лютый холод, не очень похожий на раннюю осень, скорее на крепкую зиму. Если повернуть от дома во дворы, то можно пролететь мимо разбитых окон и сколотого асфальта, мимо исписанных граффити стен и сгнивших сараев и гаражей. Раньше, помнится, в этих гаражах обитали гопники, наркоманы и скинхеды, но и этих достойных людей снесло ударами времени, напрочь лишив мир живой крови и поступи тяжелых ботинок.
Птица садится на подоконник музея. Если заглянуть в окно, кажется, что это Русский Музей, по которому гуляет оставленная одинокая девочка.
И взгляд этой девочки был до боли похож на взгляд с икон. На все взгляды с икон разом.
Как будто ее видел только я.
А она не видела ничего.
Или она видела все.
Музей теряется, исчезает город, птица обращается в человека.
Сознание прогуливалось по поверхности ушедшего за горизонт солнца, то и дело забредая в темные подворотни.
На пустой улице, почти не освещенной, мрачной и по-осеннему грузной, было сумрачно. Только в конце, рядом с розовым пятиэтажным домом, очевидно сделанным как гостиница для ямщиков, блекло горел фонарь. Свет был только в нескольких окнах, но в целом создавалось ощущение скользящего опустошения и покинутости. Пройдя по улице, я должен был оказаться на том месте, где ее пересекает проспект, а на перекрестке ожидал обнаружить уже другой дом – грандиозный, красный, с сохранившимися витражами и оставшийся здесь со времен какого-то дальнего члена царской фамилии. Но очутившись на перекрестке, обнаружил лишь пустырь с пожухлой травой и кучкой мусора на месте прекрасного здания.
На проспекте, к своему удивлению, я также не застал ни людей, ни машин, ни животных. Даже уличные птицы, которые в отсутствие прочих обитателей должны были наводнить помойки, исчезли. Окна не горели, свет исходил только от фонарей, создавая тянущее ощущение тоски.
«Дела», – пробежало юркой мышью в голове, и сразу в душу забрался цинковый страх, то ли от самой этой мысли, то ли от факта, который она фиксировала. Я прошел чуть дальше по проспекту, заглядывая во дворы и окна, но не обнаружил никаких следов жизни. Ускорив шаг, почти перейдя на бег, я думал только о том, чтобы поскорее прибежать домой.
Но спустившись ниже главного проспекта на пару кварталов, остановился.
Я вмерз в землю, подобно забытой в зимнем грунте лопате.
По каналу двигался дом. Дом был небольшой, самостоятельная пристройка к старому домику на окраине, но она двигалась по каналу, словно корабль. В каждом движении, если будет позволительно так сказать, этого здания виделись знакомые черты, пока, к своему ужасу, я не понял, что это до боли напоминает движения кита.
Пристройка покачивалась на воде, опускаясь то вниз, то вверх, подергивалась, шевелилась, словно стараясь повторить движения самого крупного млекопитающего. Не знаю, сколько можно было стоять и смотреть на это недоразумение, но сзади что-то громыхнуло.
Я медленно повернул голову.
По улице, подобно лягушке, прыгал дом. Следом за ним прополз другой, потом проскочил следующий.
Бродили дома. Они бегали и приседали, уподобляясь диким обезьянам, вставали на дыбы, словно ретивые кони, и готовились к прыжку, уподобляясь диким котам.
Дома ожили, весь город в момент превратился в кишащее жизнью каменное нечто. Каждое движение сопровождалось раскатистым грохотом, словно в двадцати метрах от тебя сталкивались грозовые тучи.
И я побежал.
А вокруг гремели графские и купеческие постройки.
Ревели доходные дома. Скакали пристройки и бывшие здания манежей.
Гарцевали замки и катались по земле дворцы.
Я несся, стараясь не попасться под тяжелый шаг оживших созданий.
Сердце бешено колотилось, в одно мгновение на лице выступил пот. Губы непроизвольно нашептывали молитву, кажется, это была Иисусова молитва, а сзади грохотали шаги старинных домов.
«Господи Иисусе Христе сыне Божий, помилуй мя грешного».
Отдавало в голове.
«Господи Иисусе Христе сыне Божий, помилуй мя грешного».
Сливалось с моим пульсом, становилось моим сознанием, врастало в меня, пуская корни в самую суть.
«Господи Иисусе Христе сыне Божий, помилуй мя грешного».
Было решительно неясно куда бежать, дома, словно пьяные, шатались, гуляли строения и прыгали пристройки. Улицы перемешались, слились воедино, фонари пролетали стаями птиц над головами, а я просто бежал, чтобы не попасть под тяжелую поступь, бежал куда мог.
Сзади что-то ударило сильно, сильнее, чем все до этого.
Потом еще раз.
Я бросил взгляд через плечо и понял, что меня настигает огромный особняк. Он приближался, а я не мог свернуть с прямой.
Так я и бежал от дома по прямой, пока не увидел ограду, которыми защищают каналы от прохожих.
Сворачивать было некуда, перемахнул ограду и упал в воду.
Уходя вниз, в черную, в непроглядную и холодную толщу, я почувствовал, как сверху что-то громыхнуло.
Словно упал целый дом.
И тут померк свет.
– Самое приятное, когда ты возвращаешься, первые мгновения не будешь осознавать, реален ли мир вокруг. В эти секунды человек погружается в безвременье, ведь само по себе время – это лишь функция нашего мозга.
Напротив меня сидел дедушка с морщинистым лбом, большим носом, немного оттопыренными ушами, аккуратно подстриженной седой бородой, над которой возвышались идеально окантованные усы с желтыми пятнами – последствием частого курения. Он смотрел прямо в глаза, костюм-тройка и сигара в руке выдавали в нем закоренелого буржуя. Мы находились в бедном и грязном кафе, которое одновременно было тихим и уютным. На столе поверх белой скатерти с пятнами расположились две кофейные чашечки с ароматным напитком, пепельница, тарелки с ветчиной, сыром, шоколадом, виноградом и свежим хлебом. За мутными стеклами пробивалась весна, дышал город и пели птицы. Почувствовав, что молчание становится неловким, дедушка продолжил:
– Сон, как полагали многие народы, обладает уникальной природой, даже в Торе упоминаются сновидения. История гласит об Иакове, который во сне узрел самого Бога, там же, в Торе, трактуется и сон самого Фараона. Вообще в иудео-христианских текстах порядка двадцати описаний сновидений, и все – это вмешательства Бога в земную жизнь. Недалеко ушли и мусульмане, сну в Коране также уделяется особое место.
Я попытался что-то спросить, но дедушка чинно поднял руку с сигарой, и я остановил свой порыв. Он продолжал.
– В те далекие времена сон воспринимался с трепетом, а сами люди с трепетом прислушивались к шепоту во время сновидения. Народы востока, вавилоняне, шумеры, ассирийцы отождествляли бога сновидений с богом мира мертвых и подземных глубин. Дописьменные общества ставили сны еще выше земной жизни, например, у гуронов описывается традиция коллективных сновидений, которые могли продолжаться на протяжении пары недель, но во всех этих, может быть, не самых удачных трактовках, есть одна общая вещь.
Он сделал небольшую паузу, чтобы набрать воздуха, и тут я наконец умудрился вставить хотя бы одно слово:
– Какая?
– Во всех этих трактовках, сон – это точка связи с запредельным и с божественным. Что самое интересное, в невротической культуре современного мещанского общества сон перестает иметь такую функцию и такую трактовку, и становится формой переживания собственного я, его раскрытия, что только актуализирует тезис Фриди о смерти Бога.
Воспользовавшись очередной паузой, я пошел в атаку.
– А что это за место?
– Это кафе «La Rotonde», то самое знаменитое кафе в Париже, которое посещали все от Ремарка до Ленина, к слову, сейчас только девять утра, оно еще закрыто, но у нас есть уникальная возможность отзавтракать здесь.
Я еще раз обвел глазами знаменитое кафе, которое больше напоминало придорожный трактир.
– Восхитительное время! Уникальное, самое значимое в истории России и мира!
Он начал фразу резко, на вдохе, а потом залпом осушил чашку кофе.
– Семнадцатый?
– Не семнадцатый, не сорок первый, не сорок пятый и даже не девяносто третий! Одна тысяча девятьсот тринадцатый год. Париж, знаменитый в будущем поэт Илья Эренбург, мещанин, завсегдатай бомонда, сын промышленника и аристократа, вместе с одним из лидеров большевистского движения уже прошел обряд посвящения.
– А кто и в кого?
– В кого, пока сказать сложно, но вот имя второго человека вам, полагаю, хорошо известно.
– Сталин?
– Боже правый, ну какой Сталин? Этот тифлисский хулиган и налетчик, недоучившийся семинарист, необученный бандит, наполняющий казну большевиков ворованными кровавыми деньгами? Нет, конечно, Ленин, а до него и Свердлов с Бруевичем, и много кем еще.
– Я не совсем понимаю, к чему вы это.
– А к тому, что в моей теории, к сожалению, неверно понимаемой современниками, зато неплохо переиначенной, но все равно оболганной любимым учеником, я уделяю сновидениям не просто место катализатора человеческих скрытых желаний, но и наглядно демонстрирую, что сны являются проводниками доисторических доцивилизационных образов и смыслов, если позволите, архитипичных идей, которые подозрительно совпадают и имеют единые основания. Мне часто в последнее время снится ростовский музей, картина Малевича «Самовар».
На этом моменте дверь в кафе отворилась с жутким грохотом и внутрь зашло трое очень похожих друг на друга мужчин в тужурках, поверх которых на плотно прилегающих к телу ремнях болтались кобуры, гранаты и ножи, а на фуражках алели звездочки.
– Самое сложное – понять, где ты.
Дедушка выдал фразу очень быстро, словно плюнул через зубы, и по-старчески неказисто побежал из-за стола прочь, протиснувшись мимо столпившихся у входа людей.
Стоявший по центру красноармеец, с хмурым лицом, впалыми глазами и самым большим носом гаркнул недовольным тоном:
– С сумасшедшими всякими тут разговариваешь! Кофий пьешь, паскуда, виноград жуешь, как буржуй. Объект не появлялся?
Последнюю фразу он сказал очень рассерженно.
В момент все вернулось на свои места, Ленинград, 1926 год, внутренний карман пиджака металлически оттягивал наган, а в голове были только ненависть к врагам, огненная любовь к мировой революции и к товарищу Ленину, чье дело живет в каждом из нас. Больше я ничего не помнил, ни об объекте, ни о работе, ни даже имен новоиспеченных коллег.
– Никак нет.
– И не появится, у тебя новая вводная, он уже пару дней как пересек советско-румынскую границу.
Я молча посмотрел на центрального, все трое красных молча смотрели на меня в ответ. Потом оставшиеся двое подошли к столу и также молча реквизировали еду вместе с тарелками, а центральный, положив руку в карман, залпом опрокинул чашку кофе.
– Ты давай одевайся, тебя в караул переводят, будешь партийных сегодня охранять, до точки на машине подкинут. Инструкции получишь на месте. Только там гаврик в машине, ты с ним не особо разговаривай, он нам горячий нужен на допросе.
Я спешно встал из-за стола и направился к выходу, но через плечо заметил на себе косой взгляд товарища.
– Ты кофе перепил? Там же карачун на улице.
И только тут я окончательно вынырнул из состояния анабиоза и полностью вошел в тело и душу сотрудника ОГПУ, козырнул, отдал честь, развернулся и, идя быстрым шагом к выходу, ловко подхватил с крючка потертое пальто, которое, как показалось, могло быть моим. На улице шел снег, несмотря на осадки, было космически холодно, фонари светили слабо, сквозь мороз и расплывающийся в воздухе их зимний свет не было видно на какой именно улице мы находились. А ведь сначала я и правда подумал, что это весна и Париж. Какой хитрый сумасшедший дедушка, подумалось мне.
Напротив кафе стоял небольшой грузовик с красными звездами на борту. В машине, занесенной снегом, на переднем сиденье находился водитель с грустными впалыми глазами, который явно недоедал. Его руки были неподвижны, из-за недостатка света казалось, фигура вросла в машину, и он теперь никогда не оторвет изуродованные культяпки-щупальца от руля. Идя к машине, я ощупал предметы в карманах пальто – спички, папиросы, кастет, какая-то мелочевка, обрывки газет, блокнот, похоже, что с одежкой я не прогадал, и она и правда была моей. В кузове уже сидело трое – два знакомых чекиста и один странного вида человек, одетый как дореволюционный футурист, не обладающий вкусом, на голове у него была дурацкого вида шапка, больше напоминающая фригийский колпак.
Двое чекистов уже уплетали еду из кафе, жадно хватая ее грязными руками, а странного вида пассажир с интересом рассматривал меня как хорошенькую барышню. Я неуклюже забрался в кузов, потому что никто не решился помочь и, не успел сесть, как водитель тронул, отчего я больно упал на дряхлый настил, на котором нанесенный с улицы снег таял и превращался в серовато-коричневую жижу. Опять же никто не помог встать, и я, отряхнувшись, плюхнулся рядом с пассажиром. Он был худым с явными признаками злоупотребления алкоголем на лице, но с живыми незамутненными глазами.
Вспомнив, кто я в этом мире, решил не церемониться с попутчиком и ответил как можно грубее:
– Чего смотришь? За погляд деньги платят.
Получилось слишком показушно-брутально, поэтому пассажир только сильнее завелся и начал кокетливо ерзать на скамейке.
– Вы знаете, как расшифровывалась аббревиатура РСДРП?
Его вопрос поставил меня в тупик, поэтому я молчал, помня инструкции старшего, хотя коллегам было на нас начхать, они все съели, и теперь задымили папиросами в кузове.
– А вы знаете, кто такой на самом деле товарищ Бонч-Бруевич? И его брат? Брат Бруевича ведь был белым генералом, а теперь что, а теперь красный генерал, как это получилось?
Я молчал, не обращая внимания на говорливого попутчика. Мои коллеги докурили, бросили бычки прямо на пол в сероватую жижу, также не обращая на меня внимания.
– Меня Артемий Пигарев зовут. А я ведь писал товарищу Сталину письмо, писал, писал, честно писал, помощь предлагал, связи. И Астромов письмо писал, и я писал, и весь кружок масонов писал. Предлагал помощь с мировым масонством, знаете, знаете, как сейчас помню цитату.
Он смачно облизнул губы, приосанился и отчеканил:
Принятие Коминтерном масонской личины совсем несложно и коснется лишь внешности. Каждая национальная секция его могла бы образовать отдельную ложу-мастерскую, а представители их (президиум) сформировали бы генеральную ложу.
Но почти сразу же после этой фразы изменился в лице и грустно по-детски проговорил:
– Я им идею предложил, а они ее без меня реализовали. Они мою экспедицию на восток посылают. Без меня.
Машина остановилась резко, так же, как и тронулась, водитель стукнул по перегородке со своей стороны, видимо, мы приехали, но я не понимал, куда.
– Караульный – на выход, – донеслось еле слышно из кабины водителя, и я понял, что это по мою душу.
Уже выпрыгнув из кузова, я услышал вдогонку крики Пигарева:
– РСДРП – это значит «Радуйся, Сатана, День Раскола Придет», вот что это значит!