THE SLEEPWALKERS
Copyright © 2012, Christopher Clark
All rights reserved
© Издательство Института Гайдара, 2024
Сокращения
AMAE – Архив министерства иностранных дел, Париж
AN – Национальный архив, Париж
AS – Архив Сербии, Белград
АВПРИ – Архив внешней политики Российской империи, Москва
BD – Г. П. Гуч и Х. Темперли (ред.), Британские документы о причинах войны: 1898–1914 (11 томов, Лондон, 1926–38)
BNF – Национальная библиотека Франции, Париж
DD – Карл Каутский, граф Макс Монгелас и Вальтер Шюкинг (ред.), Немецкие документы о начале войны (4 тома, Берлин, 1919)
DDF – Комитет по публикации документов, касающихся истоков войны 1914 года (ред.), Французские дипломатические документы, касающиеся истоков войны 1914 года (41 том, Париж, 1929–59)
DSP – Владимир Дедиджер и Живота Анич (ред.), Документы по внешней политике Королевства Сербия (7 томов, Белград, 1980)
ГАРФ – Государственный архив Российской Федерации, Москва
GP – Иоганнес Лепсиус, Альбрехт Мендельсон-Бартольди и Фридрих Вильгельм Тимме (ред.), Большая политика европейских кабинетов, 1871–1914 (40 томов, Берлин 1922–7)
HHStA – Королевский, судебный и государственный архив, Вена
HSA – Главный государственный архив, Штутгарт
IBZI – Комиссия при ЦИК при Правительстве СССР под председательством М. Н. Покровского (ed.,) Международные отношения в эпоху империализма. Документы из архивов царя и Временного правительства, пер. Отто Hoetzsch (9 томов, Берлин, 1931–9)
КА – Красный архив
MAEB AD – Министерство иностранных дел Бельгии – Дипломатический архив, Брюссель
МИД – Министерство иностранных дел
MID-PO – Ministrystvo Inostrannikh Del – Politicko Odelenje (Министерство иностранных дел Сербии, политический департамент)
NA – Национальный Artprice.com, Гаага
NMM – Национальный морской музей, Гринвич
ÖUAP – Людвиг Биттнер и Ханс Юберсбергер (ред.), Внешняя политика Австро-Венгрии от Боснийского кризиса до начала войны 1914 года
PA-AA – Политический архив федерального министерства иностранных дел, Берлин
PA-AP – Документы агентов – Частные архивы
РГИА – Российский государственный исторический архив, Санкт-Петербург
РГВИА – Российский государственный военно-исторический архив, Москва
TNA – Национальный архив, Кью
Моим сыновьям, Джозефу и Александру
Благодарности
Джеймс Джозеф О’Брайен, фермер, живший на севере провинции Новый Южный Уэльс, 12 мая 1916 года пошел добровольцем в австралийский контингент Имперских вооруженных сил. Закончив двухмесячную подготовку на полигоне в районе Сиднея, рядовой О’Брайен был зачислен в 35-й батальон 3-й австралийской дивизии и на пароходе Benalla отправился в Англию, где проходил дальнейшую военную подготовку. В свою воинскую часть, дислоцировавшуюся в то время во Франции, О’Брайен прибыл 18 августа 1917 года и успел принять участие в сражениях Третьей ипрской кампании.
Джим О’Брайен – мой двоюродный дед. Через двадцать лет после его смерти моя тетя Джоан Пратт, урожденная Манро, отдала мне его военный блокнот – небольшую коричневую книжку, в которой были списки, адреса и инструкции, а также краткие дневниковые записи. Описывая битву за хребет Брудсейнд, произошедшую 4 октября 1917 года, Джим сообщает: «Это была величайшая битва – не хотелось бы увидеть такую же. Вот его рассказ о второй битве при Пашендейле, датированный 12 октября 1917 года:
Мы выступили из отрядного лагеря (близ города Ипр) и направились к линии фронта, в район Пашендейла. На переход ушло десять часов, и все ужасно устали. Спустя полчаса после прибытия (в 5.25 утра 12 октября) мы перевалились через бруствер и побежали вперед. Все было хорошо, пока мы не достигли болота, где едва не увязли. Когда мы его все же преодолели, наш заградительный огонь сместился на милю вперед, и нам пришлось прибавить шаг, чтобы не оторваться. Около 11 часов утра мы достигли второй назначенной нам позиции, которую занимали до 4 часов пополудни, после чего вынуждены были отступить. […] Я уцелел лишь милостью Божьей: вокруг меня свистели пули и рвалась шрапнель.
Боевой путь Джима закончился в 2 часа ночи 30 мая 1918 года, когда ему, согласно дневниковой записи, «бомбой ранило обе ноги». Под ноги подкатилась шрапнельная граната, убившая нескольких его сослуживцев; а самого Джима взрывной волной подбросило вверх, однако он остался в живых.
Я застал Джима уже сгорбленным, хилым стариком, плохо помнившим былое. Он не любил рассказывать о войне, но помню один разговор, случившийся, когда мне было лет девять. Я спросил его, как вели себя люди, сражавшиеся на войне, – боялись ли они смерти или рвались в бой? Джим ответил: одни боялись, другие – храбро рвались в бой. «Дрались ли те, что рвались в бой, лучше тех, которые боялись смерти?» – спросил я. «Нет, – ответил Джим, – храбрые гибли первыми». Этот ответ меня впечатлил и озадачил, особенно слово «первыми», над которым я потом долго размышлял.
Ужасы той далекой войны все еще привлекают наше внимание. Но ее тайна скрыта от нашего понимания, она спрятана в неясных и запутанных событиях, сделавших эту бойню возможной. Занимаясь исследованием, я создал больше интеллектуальных долгов, чем смею надеяться вернуть. Обсуждения с Дэниелом Андерсоном, Маргарет Лавинией Андерсон, Крисом Бэйли, Тимом Блэннингом, Константином Бошем, Ричардом Босвортом, Аннабель Бретт, Марком Корнуоллом, Ричардом Дрейтоном, Ричардом Эвансом, Робертом Эвансом, Найлом Фергюсоном, Изабель В. Халл, Аланом Крамером, Гюнтером Кроненбиттером, Майклом Леджер-Ломасом, Домиником Ливеном, Джеймсом Маккензи, Алоизом Мадерспахером, Марком Миготти, Анникой Момбауэр, Фрэнком Лоренцем Мюллером, Уильямом Маллиганом, Полом Манро, Полом Робинсоном, Улинка Рублак, Джеймсом Шиханом, Бренданом Симмсом, Робертом Томбсом и Адамом Тузом способствовали оттачиванию формулировок. Ценные советы дали: Ира Кацнельсон – по теории принятия решений; Эндрю Престон – по вопросам внутреннего соперничества в сфере выработки внешней политики; Хольгер Аффлербах – по дневникам Ризлера, Тройственному альянсу и тонкостям германской политики во время Июльского кризиса; Кит Джеффри – по биографии Генри Уилсона; Джон Рёль – о роли Вильгельма II. Хартмут Погге фон Штрандманн открыл для меня малоизвестные, но содержательные мемуары своего родственника: когда в 1914 году началась война, Василий Штрандманн находился в Белграде в качестве российского поверенного в делах. Кит Нейлсон поделился со мною своим неопубликованным исследованием о том, кто принимал решения в верхушке руководства британского министерства иностранных дел; Брюс Меннинг предоставил свою важную статью о российской военной разведке, которая готовится к публикации в Journal of Modern History; Томас Отт прислал мне предпечатную pdf-версию своей магистерской диссертации «Внутри британского министерства иностранных дел»; точно так же поступил Юрген Ангелофф, предоставив текст своей работы «Путь к катастрофе». Джон Кейгер и Герд Крумейх прислали мне копии своих новых работ и ссылки на тему внешней политики Франции; Андреас Розе – своей только что вышедшей книги «Между империей и континентом». Зара Штайнер, чьи книги стали вехами в данной сфере исторических исследований, щедро делилась со мной не только своим драгоценным временем, но и обширным архивом из множества статей и заметок. В течение последних пяти лет Сэмюэл Р. Уильямсон (чьи классические исследования на тему международного кризиса и внешней политики Австро-Венгрии открыли ряд новых направлений, рассмотренных в этой книге) делился неопубликованными главами, контактами и ссылками. Кроме того, он делился со мною своими мыслями о загадках австро-венгерской политики. Одной из наград за работу над этой книгой стала для меня наша виртуальная дружба, возникшая в ходе электронной переписки.
Я благодарен и тем, кто помог мне преодолеть языковые барьеры: Мирославу Дошену – за перевод печатных источников на сербском языке, Срджану Йовановичу – за перевод архивных документов в Белграде; Румену Чолакову – за помощь с болгарскими текстами; Сергею Подболотову – неутомимому труженику на ниве истории – за то, что его ум, эрудиция и мрачноватый юмор сделали мое пребывание в Москве столь же приятным и познавательным, сколь и плодотворным. Благодарности заслуживают и все, кто прочли мою работу – полностью или частично – на разных стадиях ее подготовки: Джонатан Стейнберг и Джон Томпсон – прочли ее целиком, внеся ряд глубоких замечаний и предложений. Дэвид Рейнольдс помог защитить от критических стрел наиболее дискуссионные главы; Патрик Хиггинс подверг конструктивному разбору первую главу книги и предостерег автора от «подводных камней»; Амитав Гош дал мне ценные отзывы и рекомендации. Разумеется, всю ответственность за оставшиеся в тексте ошибки несет автор.
Многим я обязан моему замечательному литературному агенту Эндрю Уайли; бесконечно благодарен Саймону Уиндеру из Penguin и Тиму Даггану из HarperCollins – за их энтузиазм, ценные указания и поддержку, а также Ричарду Дагуиду – за то, что он с любезной эффективностью сопровождал издание книги. Редактурой текста занималась Бела Кунья, тщательно искавшая и исправлявшая ошибки, описки, нелогичности и лишние кавычки и притом не терявшая оптимизма – вопреки моим попыткам свести ее с ума бесконечной переделкой текста. И, наконец, Нина Люббрен, чей дедушка Юлиус Люббрен также участвовал в битве при Пашендейле в 1917 году (правда, на другой стороне), терпеливо сносила мои «творческие муки», занимая позицию доброжелательного нейтралитета. С любовью и нежностью посвящаю эту книгу нашим двум сыновьям – Джозефу и Александру – в надежде на то, что они никогда не узнают ужасов войны.
Предисловие
Когда воскресным утром 28 июня 1914 года эрцгерцог Франц Фердинанд с супругой Софией Хотек прибыли на железнодорожный вокзал города Сараево, в Европе царил мир. Тридцать семь дней спустя континент был охвачен войной. В ходе конфликта, начавшегося летом 1914 года, было призвано под ружье 65 миллионов человек, рухнули три великих империи, погибло 20 миллионов солдат и мирных жителей, а число раненых составило 21 миллион. В этой катастрофе – корни всех дальнейших европейских ужасов в двадцатом столетии; как писал американский историк Фриц Стерн, в двадцатом веке это была «первая катастрофа, из которой произошли все остальные»[1]. Споры о причинах войны начались еще до того, как прозвучали ее первые залпы, и продолжаются до сих пор. Они породили историческую литературу беспрецедентного объема, глубины и эмоциональности. Для изучающих историю международных отношений, события 1914 года являются политическим кризисом par excellence, достаточно сложным, чтобы выдержать попытки объяснения любым количеством гипотез.
Историк, стремящийся понять генезис Первой мировой войны, сталкивается с несколькими проблемами. Первая и самая очевидная – переизбыток источников. Каждая из воюющих держав публиковала многотомные сборники дипломатических документов и обширные исторические труды – плод коллективных усилий архивистов. В этом океане письменных источников существуют коварные течения: большинство сборников официальных документов, выпущенных в межвоенный период, имеют оправдательный уклон. Громадное, насчитывающее 57 томов немецкое издание «Большая политика», включающее 15 889 документов, объединенных в 300 предметных разделов, было подготовлено не только с научными целями. Издатели надеялись, что раскрытие предвоенных документов позволит опровергнуть «тезис о виновности» Германии в развязывании конфликта, закрепленный в условиях Версальского договора[2]. Для правительства Франции послевоенное обнародование документов также стало, в сущности, «актом политического характера», как в мае 1934 года заявил французский министр иностранных дел Жан-Луи Барту. Его целью было «уравновесить пропагандистскую кампанию, начатую Германией по итогам Версальского договора»[3]. В Вене с аналогичной целью, как в 1926 году отмечал Людвиг Биттнер, соредактор восьмитомного сборника «Австро-венгерская внешняя политика», было организовано скорейшее издание достаточно авторитетного издания. Из опасения, чтобы какой-либо международный орган (например, Лига Наций) не заставил правительство Австрии опубликовать документы, свидетельствующие о менее благоприятных обстоятельствах[4].
Ранние советские архивные публикации частично объяснялись желанием доказать, что войну развязало царское самодержавие и его союзник – буржуазная Франция во главе с Раймоном Пуанкаре, в надежде на дискредитацию французских требований возврата довоенных займов[5]. Даже в Англии, где «Британские документы об истоках войны» вышли на фоне возвышенных призывов к объективным научным исследованиям, не обошлось без тенденциозных изъятий, создавших несколько предвзятое изображение роли Великобритании в событиях 1914 года, предшествовавших началу войны[6]. Короче говоря, все эти грандиозные архивные публикации, при всей их бесспорной ценности для ученых, служили «снарядами в мировой войне документов», как в 1929 году отметил в своем критическом исследовании немецкий военный историк Бернхард Швертфегер[7].
Не меньше проблем и с воспоминаниями государственных деятелей, военачальников и прочих лиц, принимавших решения. Прочесть эти мемуары необходимо каждому, кто стремится понять события, приведшие к мировому конфликту. Авторы некоторых мемуаров разочаровывают попытками замалчивания животрепещущих вопросов. Вот лишь ряд примеров: «Размышления о мировой войне» канцлера Германии Теобальда фон Бетман-Гольвега, вышедшие в 1919 году, не содержат практически ничего о действиях его (или его коллег) во время Июльского кризиса 1914 года. Политические мемуары российского министра иностранных дел Сергея Сазонова легковесны, напыщенны, временами лживы и лишены сведений о его собственной роли в ключевых событиях. Десятитомные мемуары президента Франции Раймона Пуанкаре носят не столько информативный, сколько пропагандистский характер: между его «воспоминаниями» о событиях Июльского кризиса и соответствующими записями в неопубликованных дневниках имеются поразительные расхождения[8]. В своих мемуарах (стилистически довольно изящных) сэр Эдвард Грей лишь в общих чертах касается деликатного вопроса об обещаниях, которые до августа 1914 года он давал союзникам по Антанте, и о той роли, которую эти обещания сыграли в его действиях в период Июльского кризиса[9].
Когда в конце 1920-х годов американский историк Бернадот Эверли Шмитт из Чикагского университета, снабженный рекомендательными письмами, посетил Европу, чтобы побеседовать с бывшими влиятельными политиками, сыгравшими значительную роль в прошедших событиях, его собеседники поразили Шмитта едва ли не полным отсутствием сомнений в собственной правоте. Единственным исключением был Грей, «сделавший невольное признание» в том, что совершил тактическую ошибку, пытаясь во время Июльского кризиса договориться с Веной через Берлин. Впрочем, упомянутая им ошибка имела второстепенное значение, а комментарий отражал типично английскую манеру вельможного самоуничижения – вместо искреннего признания ответственности[10]. Проблемы были и с памятью. Шмитт разыскал Петра Львовича Барка, в прошлом – министра финансов России, а в ту пору – уже лондонского банкира Питера Барка. В 1914 году Барк участвовал в конфиденциальных встречах, на которых принимались важнейшие решения. Тем не менее, когда Шмитт встретился с ним, Барк заявил, что «плохо помнит события той эпохи»[11]. К счастью, более информативными оказались тогдашние дневниковые записи бывшего министра. Когда осенью 1937 года итальянский историк Лучано Магрини отправился в Белград, чтобы опросить всех еще здравствовавших свидетелей заговора в Сараеве, он обнаружил что одни свидетели рассказывали о том, о чем не могли знать, другие «прикидывались, что не помнят того, о чем их спрашивали, или лгали о том, о чем должны были знать», а третьи «приукрашивали свою роль либо занимались, по большей части, самооправданием»[12].
Кроме того, в наших знаниях все еще имеются значительные пробелы. Обмен информацией между ключевыми фигурами во многом носил устный характер: записей об этом не сохранилось, и восстановить эту информацию можно лишь с помощью косвенных свидетельств или более поздних признаний. Сербские организации, связанные с убийством в Сараеве, будучи подпольными, действовали тайно и почти не оставили документальных следов. Драгутин Димитриевич, глава сербской военной разведки и ключевая фигура заговора против эрцгерцога Франца Фердинанда в Сараеве, периодически сжигал свои документы. Многое остается неизвестным относительно точного содержания самых ранних переговоров между Веной и Берлином о том, что следует предпринять в ответ на двойное убийство в Сараеве. Протоколы встреч на высшем уровне, состоявшихся между французским и российским политическим руководством в Санкт-Петербурге 20–23 июня, документы, имеющие огромное значение для понимания завершающей фазы кризиса, так и не были найдены (российские протоколы, вероятно, были просто утрачены; французские версии протоколов группа французских историков, редактировавших «Французские дипломатические документы», найти не смогла). Большевики опубликовали немало важных дипломатических документов в стремлении разоблачить империалистические махинации великих держав. Но они выходили нерегулярно, в произвольном порядке и касались в основном таких специфических вопросов, как планы России относительно черноморских проливов. Некоторые документы (точное число которых до сих пор неизвестно) были утрачены в хаосе гражданской войны, а Советский Союз так и не создал систематизированной информационной базы, сопоставимой с британскими, французскими, германскими и австрийскими изданиями документальных источников[13]. По сию пору исторические свидетельства, опубликованные российской стороной, остаются далеко не полными.
Еще одной отличительной чертой Июльского кризиса является его предельно сложная структура. По сравнению с ним «Кубинский кризис», хотя и был достаточно сложным, затрагивал лишь две сверхдержавы (США и СССР), плюс некоторое число второстепенных игроков и политических сателлитов. Напротив, исследование о том, как началась «Великая война», призвано осмыслить многосторонние взаимодействия пяти суверенных держав сопоставимой мощи – Германии, Австро-Венгрии, Франции, России и Великобритании (или даже шести, если добавить Италию) – плюс поведение целого ряда стратегически значимых и вполне автономных игроков, таких как Османская империя и страны Балканского полуострова, региона, который в годы, предшествовавшие началу войны, отличался высокой политической напряженностью и крайней нестабильностью.
Еще одна причина сложности Июльского кризиса заключается в том, что процессы выработки политических решений во всех странах были далеко не прозрачны. Кто-то назовет июль 1914 года «международным» кризисом – термин, предполагающий множество национальных государств, представленных в виде компактных, автономных, дискретных образований, подобных идеальным шарам на бильярдном столе. Однако суверенные структуры, формировавшие национальную политику в период Июльского кризиса, были сильно разобщены. Существовала неопределенность (она сохраняется среди историков до сих пор) относительно того, где именно находились «центры принятия решений» и кто формировал внешнюю политику тех или иных государств. «Политика» (или, по крайней мере, текущие политические инициативы) необязательно рождалась на вершине властной пирамиды; она могла исходить от периферийных инстанций в дипломатическом аппарате, от военачальников, от министерских чиновников и даже от послов, которые зачастую сами определяли политику в стране пребывания.
Таким образом, сохранившиеся источники предлагают историку хаотичное собрание обещаний, угроз, планов и прогнозов, что, в свою очередь, объясняет, почему причины «Великой войны» допускают столь разнообразные интерпретации. Фактически нет такого взгляда на ее происхождение, который нельзя было бы обосновать при помощи набора фактов из доступных источников. А это, в свою очередь, объясняет, почему литература об истоках Первой мировой войны обрела такие объемы, что ни один историк (даже владей он всеми необходимыми языками, что немыслимо) не прочтет ее за всю свою жизнь. Уже двадцать лет назад перечень текущей литературы по указанной теме состоял из 25 000 книг и статей[14]. В одних исследованиях основное внимание уделялось проблеме виновности того или иного государства (в роли главного «мирового злодея» чаще всего фигурировала Германия, но суровых обвинений в развязывании конфликта не избежала ни одна великая держава). В других исследованиях тяжесть вины распределялась на всех участников конфликта, либо его причиной объявлялись пороки всей «системы». Сложностей системы всегда хватало, чтобы продолжить аргументированный спор. Помимо дискуссий историков, которые, как правило, затрагивают проблему виновности или взаимосвязи между отдельными действующими лицами и структурными ограничениями, ведется существенный обмен мнениями по вопросам международных отношений, в котором центральное место занимают такие категории, как сдерживание, разрядка и непреднамеренность, – либо универсальные механизмы, такие как балансирование, ведение переговоров и стремление примкнуть к победителю. Хотя споры на эту тему ведутся уже почти сто лет, нет никаких оснований полагать, что они близки к завершению[15].
Впрочем, если спор историков имеет вековую давность, то его тема остается злободневной. В сущности, сегодня она свежее и актуальнее, чем двадцать или тридцать лет назад. Перемены в современном мире изменили наш взгляд на события 1914 года. В 1960–80-е годы в популярном общественном восприятии событий 1914 года возникла своего рода зачарованность этим периодом европейской истории. Трагедию «последнего августа» Европы соблазнительно было представить в виде «костюмированной эдвардианской драмы». На современного наблюдателя все эти феодальные ритуалы и красочные мундиры – «орнаментальность уходящей натуры», еще в значительной мере ориентированной на идею наследственной монархии, – оказывают эффект исторической отстраненности. Они, кажется, представляют главных героев европейской драмы актерами другого, исчезнувшего мира. Исподволь возникало ощущение, что если они носили смешные напыщенные шляпы со страусиными перьями, то столь же старомодными, вероятно, были мысли и мотивы поведения этих персонажей[16].
Однако сегодня, в начале двадцать первого века, любой читатель, интересующийся ходом Июльского кризиса 1914 года, будет шокирован его злободневностью. Эта история начинается с группы бомбистов-смертников и кавалькады автомобилей. За покушением в Сараеве стоит откровенно террористическая организация с культом убийств, отмщения и самопожертвования. Однако эта организация является экстерриториальной, она лишена четкой географической и политической привязки. Ее секретные ячейки разбросаны по разным странам, не признают политических границ и не поддаются контролю. Ее связи с иностранными правительствами являются тайными, опосредованными и неразличимыми для несведущих. Более того, можно даже сказать, что сегодня июль 1914 года менее отдален от нас – и менее затуманен – чем в 1980-е годы. После окончания холодной войны глобальная система биполярной стабильности уступила место более сложному и непредсказуемому комплексу сил, включая угасающие империи и новые, восходящие державы, – положение дел, напоминающее Европу 1914 года. Это смещение точки зрения на историю побуждает нас переосмыслить процесс втягивания Европы в Первую мировую войну. Принять этот вызов – не значит скатиться к вульгарному переписыванию прошлого в угоду потребностям настоящего, но скорее – признать наличие тех особенностей прошлого, о которых мы, благодаря обновленной перспективе, можем получить более ясное представление.
Среди этих особенностей – балканский контекст зарождения войны. Одним из белых пятен в историографии Июльского кризиса является Сербия. Во многих исследованиях убийство в Сараеве рассматривается только как предлог – событие, имевшее слабое отношение к реальным силам, взаимодействие которых привело к конфликту. В одной из недавних блестящих работ, посвященных началу войны в 1914 году, провозглашается, что «двойное убийство [в Сараеве] как таковое не значило ничего; к мировой войне привело именно то, каким образом было использовано это событие»[17]. Преуменьшение сербского и вместе с тем более общего балканского измерения этой истории началось уже в ходе Июльского кризиса, послужившего ответом на убийство в Сараеве, но позднее перешедшего в геополитическую фазу, в масштабах которой Сербия и ее действия заняли подчиненное место.
Изменение претерпел и наш «нравственный компас». То, что одним из государств – бенефициаров Первой мировой войны стала Югославия (где доминирующей нацией были сербы), казалось, косвенно оправдывало действия человека, спустившего курок 28 июня, безусловно, таково было мнение югославских властей, отметивших место, где он сделал это, отлитыми в бронзе следами террориста и мемориальной доской, прославлявшей это как «первые шаги к свободе Югославии». В эпоху, когда национальная идея еще казалась человечеству многообещающей, оно интуитивно сочувствовало южнославянскому национализму и не испытывало симпатии к громоздкому сообществу многонациональной империи Габсбургов. Югославские войны 1990-х годов напомнили нам о смертельной опасности национализма на Балканах. Сегодня, после событий в Сребренице и осады Сараева, нам сложнее думать о Сербии только как о жертве или объекте политики великих держав – и легче рассматривать сербский национализм как самостоятельный исторический фактор. С позиций сегодняшнего Европейского союза мы склонны более сочувственно – или, по крайней мере, менее презрительно – смотреть на ушедшую в небытие «лоскутную» Австро-Венгерскую империю Габсбургов.
Наконец, нам теперь уже не столь очевидно, что двойное убийство в Сараеве следует считать простым эксцессом, лишенным реального причинного влияния на последующие события. Атака на Всемирный торговый центр в сентябре 2001 года показала, каким образом единственное символическое событие – сколь бы глубокой ни была его связь с более масштабными историческими процессами – может безвозвратно изменить политику, делая прежние варианты развития событий устаревшими, а новым вариантам придавая непредвиденную актуальность. Вернуть Сараево и Балканы в центр мировой истории – не значит демонизировать Сербию или ее государственных деятелей. Равным образом, эта операция не освобождает нас от необходимости понять внутренние и внешние мотивы, двигавшие сербскими политиками, военными и заговорщиками, чьи поступки и решения определили последствия, к которым привели выстрелы в Сараеве.
Таким образом, эта книга стремится разобрать Июльский кризис 1914 года как современное событие, сложнейшее из современных событий, возможно, самое сложное на сегодня событие в истории. Автора волнует не столько почему началась война, сколько обстоятельства, вследствие которых она началась. Вопросы «почему» и «как» – логически неразделимы, но ведут в разные стороны. Вопрос «как» заставляет нас внимательно рассмотреть последовательность взаимодействий, которая привела к определенным результатам. Напротив, вопрос «почему» побуждает нас к поиску отдаленных причин, выраженных в таких категориях, как империализм, национализм, гонка вооружений, военные альянсы, крупные финансы, национальное достоинство и мобилизационные схемы. Подход с позиции «почему» добавляет аналитической ясности, но не лишен и искажающего эффекта, поскольку создает иллюзию неуклонного роста причинного давления. Факторы громоздятся друг на друга, подталкивая неизбежные события; политики становятся простыми исполнителями воли возникших задолго до них и неподконтрольных им анонимных исторических сил.
Напротив, история, рассказанная в этой книге, полна действующими лицами. Ключевые игроки, принимавшие судьбоносные решения, – короли, императоры, министры иностранных дел, послы, военачальники и множество менее важных официальных и неофициальных лиц – двигались навстречу катастрофе осторожными, продуманными шагами. Война стала кульминацией длинной цепочки решений, принимавшихся политическими актерами, которые преследовали осознанные цели, были способны к некоторой саморефлексии, выбирали из многих вариантов и формировали наилучшие оценки для принятия решения, какие только могли, на основе наиболее подробной информации, какой могли располагать. Разумеется, национализм, гонка вооружений, военные альянсы и крупные финансы были неотъемлемыми частями этой истории, но они могут рассматриваться как реальные объясняющие факторы лишь в том случае, если мы будем видеть, как они влияли на формирование отдельных решений, которые – взятые вместе – привели к началу Первой мировой войны.
Недавно один болгарский историк Балканских войн заметил: «как только мы задаем вопрос „почему“, в центре внимания оказывается проблема вины»[18]. Проблема виновности и ответственности за развязывание войны была поднята еще до начала конфликта. Все документальные источники наполнены попытками авторов снять с себя бремя вины (агрессивные намерения здесь всегда приписывались противнику, а для себя декларировалась необходимость обороняться). Сохраняющаяся значимость вопроса о «виновности в развязывании конфликта» нашла юридическое подтверждение в статье 231 Версальского договора. В нашей книге сделан акцент на вопросе «как». Это предполагает альтернативный подход: анализ событий, обусловленный не стремлением предъявить обвинение тому или иному государству или индивидууму, а призванный выявить решения, которые привели к войне, и понять стоявшие за ними суждения и переживания. Это не значит, что мы полностью исключаем из обсуждения тему ответственности, скорее, наша цель в том, чтобы ответы на вопрос «почему» вырастали из ответов на вопрос «как», а не наоборот.
Эта книга повествует о том, как континентальная Европа скатывалась в пучину войны. Она показывает ее движение к катастрофе на многослойном материале, охватывающем главные центры принятия решений в Вене, Берлине, Санкт-Петербурге, Париже, Лондоне и Белграде, и сопровождает рассказ краткими экскурсами в Рим, Константинополь и Софию. Книга разделена на три части. Часть I посвящена истории двух антагонистов, Сербии и Австро-Венгрии, чьи взаимные претензии разожгли конфликт; взаимодействие этих государств прослеживается вплоть до убийства в Сараеве. В части II мы на время оставим повествовательный подход, чтобы в четырех главах задать следующие четыре вопроса. Как произошла поляризация Европы с созданием враждебных блоков? Как вырабатывали свою внешнюю политику правительства европейских государств? Как очагом кризиса континентального масштаба стали Балканы – периферийный регион, далекий от европейских центров политического и экономического могущества? Как международная система, казалось, вступавшая в эпоху разрядки напряженности, породила всеобщую войну? Часть III описывает убийство в Сараеве и повествует о самом Июльском кризисе, исследуя взаимодействие между ключевыми центрами принятия решений и проливая свет на расчеты, недоразумения и решения, последовательно направлявшие ход событий от одной кризисной фазы к другой.
Одна из главных мыслей этой книги заключается в том, что события июля 1914 года можно понять лишь после того, как мы проследим весь путь, пройденный ключевыми фигурами, принимавшими роковые решения. Для этого мы должны не только вновь проанализировать развитие международных «кризисов», предшествовавших началу войны, – нам необходимо понять, как эти события переживались современниками, как они вплетались в исторический контекст, формировавший восприятие и мотивировавший поведение этих людей. Почему те, чьи решения привели Европу к войне, поступали именно так и смотрели на вещи так, а не иначе? Как чувство страха и предчувствие беды, пронизывающие многие дневниковые записи, связаны с проявлениями высокомерия и бахвальства, которые мы зачастую встречаем у одних и тех же людей? Почему такие экзотические темы довоенной истории, как Албанский вопрос и «Болгарский заем», так много значат и как они были связаны между собой в сознании тех, кто обладал политической властью? О чем думали люди, принимавшие важные решения, когда они обсуждали международную ситуацию или внешние угрозы? Видели ли они нечто реальное – или проецировали собственные страхи и желания на своих противников – или то и другое вместе? Цель автора состояла в том, чтобы как можно нагляднее представить крайне изменчивые позиции «деятелей, принимавших решения», – как накануне, так и непосредственно летом 1914 года.
В наиболее интересных из недавно опубликованных исследований на эту тему утверждается, что эта война, отнюдь не являвшаяся неизбежной, в сущности казалась «немыслимой» – пока она не случилась в действительности[19]. Отсюда следует, что конфликт не был результатом долгого и последовательного ухудшения ситуации, но стал серией кратких ударов по международной политической системе. Это спорная точка зрения, но она хороша уже тем, что вносит в историю элемент непредсказуемой случайности. И хотя некоторые события, рассматриваемые в этой книге, однозначно вели к тому, что в конечном счете случилось в 1914 году, были и другие векторы довоенных изменений, допускавшие иные, но не осуществившиеся в реальности последствия. Имея это в виду, автор стремился показать, как сработали причинно-следственные связи, которые в совокупности позволили войне начаться, но результаты действий которых не были целиком предопределены. Я старался не забывать о том, что люди, события и факты, описанные в этой книге, несли в себе залог другого, возможно, менее трагического будущего.
Часть I
На путях в Сараево
1. Сербские призраки
Убийство в Белграде
11ИЮНЯ 1903 ГОДА, в третьем часу ночи, к парадному подъезду королевского дворца в Белграде подошли двадцать восемь офицеров сербской армии[20]. После короткой перестрелки часовые, стоявшие на страже у дворца, были разоружены и арестованы. Отобрав ключи у дежурного офицера, участники заговора ворвались во дворец и по лестницам и коридорам устремились в королевскую опочивальню. Обнаружив, что королевские покои заперты и забаррикадированы изнутри, заговорщики вышибли тяжелые дубовые двери взрывом динамитной шашки. Заряд был столь мощным, что сорванные с петель двери влетели в вестибюль, убив стоявшего за ними королевского адъютанта. Кроме того, в электросети дворца произошло короткое замыкание, и здание погрузилось во мрак. Это не остановило заговорщиков, которые нашли в соседней комнате свечи и с ними начали обыскивать королевские апартаменты. Когда они добрались до опочивальни, ни короля Александра, ни королевы Драги там уже не было. Впрочем, на столике у королевской кровати лежал, обложкой вверх, недочитанный французский роман. Один из незваных гостей потрогал простыни – они были еще теплые, так что хозяева, по-видимому, покинули постель недавно. Безуспешно обшарив спальню в поисках королевской четы, злоумышленники начали повторный тщательный обыск дворца, держа перед собой горящие свечи и взведенные револьверы.
Они перемещались из комнаты в комнату, расстреливая шифоньеры, гобелены, диваны и другие потенциальные укрытия, в то время как Александр и Драга прятались наверху, в тесной каморке, примыкавшей к спальне, где служанки обычно гладили, приводили в порядок гардероб королевы. Поиски августейшей четы продолжались почти два часа. Король воспользовался этим, чтобы потихоньку натянуть панталоны и надеть шелковую красную рубаху, поскольку не хотел предстать перед врагами в неглиже. Королева успела надеть нижнюю юбку, белый шелковый корсет и лишь один желтый чулок.
В эту ночь в Белграде были и другие жертвы. Двух братьев королевы Драги, которых подозревали в желании захватить сербский престол, обнаружили в доме сестры, «отвезли в караульное помещение недалеко от дворца, где сначала оскорбляли, затем избили, а потом зверски зарезали»[21]. Убийцы ворвались в квартиры премьер-министра Дмитрия Цинцар-Марковича и военного министра Милована Павловича. Оба были убиты; пытавшийся спрятаться в деревянном сундуке Павлович получил двадцать пять пуль. В министра внутренних дел Велимира Теодоровича также стреляли и ошибочно сочли мертвым, но тот со временем оправился от ран. Другие министры были арестованы.
Тем временем во дворце заговорщики заставили разоруженного после первой перестрелки королевского адъютанта, генерала Лазара Петровича, идти с ними через погруженные во тьму дворцовые залы и всюду окликать короля. Повторно обыскав королевские покои, заговорщики обнаружили, наконец, скрытую за драпировкой потайную дверь. Когда один из нападавших предложил взломать ее топором, Петрович понял, что все кончено, и согласился позвать короля выйти. Из своего укрытия король просил его назвать себя, на что адъютант ответил: «Это я, ваш Лаза, откройте дверь вашим офицерам!» «Могу ли я рассчитывать, что мои офицеры верны присяге?» – спросил король. Заговорщики ответили утвердительно. Согласно одной из версий, Александр вышел к ним, бледный, в нелепой красной шелковой рубахе, близоруко щурившийся без очков и обнимавший свою королеву. Августейшая чета погибла, встреченная градом выстрелов в упор. Лазарь Петрович, который в последней попытке защитить государя выхватил спрятанный револьвер (во всяком случае, так было рассказано позднее), тоже был убит на месте. После этого началась оргия бессмысленного насилия. Тела жертв были иссечены саблями, вспороты штыками, порублены топорами, – словом, изуродованы до неузнаваемости. Об этом чуть позже с ужасом рассказывал свидетель – королевский парикмахер-итальянец, которому было приказано собрать бренные останки и обрядить для захоронения. Тело королевы, испачканное кровью и почти обнаженное, выволокли на балкон спальни и сбросили на газон дворцового парка. Рассказывают, что, когда туда за ней пытались отправить и труп Александра, его рука на миг застряла в перилах. Один из офицеров рубанул саблей по пальцам и отсек их, после чего тело короля с шумом рухнуло вниз. Когда убийцы спустились в парк, чтобы покурить и оценить результаты кровавой бойни, в Белграде начал накрапывать дождь[22].
События 11 июня 1903 года обозначили новый поворот в политической жизни Сербии. Они положили конец династии Обреновичей, которая правила Сербией большую часть ее недолгой истории как современного независимого государства. Буквально в течение нескольких часов после убийства Александра и Драги заговорщики объявили о пресечении линии Обреновичей и о передаче трона Петру Карагеоргиевичу, который находился в изгнании в Швейцарии.
Чем же была вызвана столь жестокая расправа с семейством Обреновичей? Дело в том, что в Сербии монархия так и не стала прочным государственным институтом. Частично проблема коренилась в одновременном существовании двух соперничавших династий. В борьбе за освобождение Сербии от османского ига особо прославились два влиятельных клана, Обреновичи и Карагеоргиевичи. В 1804 году основатель дома Карагеоргиевичей, бывший пастух по имени Георгий Петрович, за смуглость прозванный «Черным» (по-сербски: Кара Джёрдже), возглавил народное восстание против османов. На несколько лет восставшим удалось изгнать турок из Сербии, но в 1813 году, когда те предприняли контрнаступление, Георгию пришлось бежать в Австрию. Два года спустя вспыхнуло другое восстание – на этот раз во главе с Милошем Обреновичем, гибким политическим деятелем, сумевшим договориться с властителями Османской империи о признании ими Сербского княжества. По приказу Обреновича и при турецком попустительстве Карагеоргиевич, вернувшийся из Австрии на родину, был вероломно убит. Устранив основного политического соперника, Обренович обеспечил себе княжеский титул. Династия Обреновичей правила Сербией в течение большей части ее существования как княжества, номинально подчинявшегося Османской империи (1817–1878).
Соперничество двух династий, уязвимое географическое положение страны между двух империй, Османской и Австрийской, неразвитая политическая среда, в которой было много мелких сельских хозяев, – в совокупности все эти обстоятельства делали сербскую монархию весьма шатким институтом. Поразительно, сколь немногие сербские правители в течение XIX века ушли из жизни по естественным причинам. Основатель Сербского княжества, князь Милош Обренович, был жестоким деспотом, авторитарное правление которого часто омрачалось народными восстаниями. Летом 1839 года Милош отрекся от престола в пользу своего старшего сына Милана, но тот даже не успел узнать об этом, так как спустя тринадцать дней умер от кори. Правление младшего сына, Михайло, преждевременно прервалось в 1842 году, когда в результате восстания к власти в Сербии пришел не кто иной, как Александр Карагеоргиевич, сын Черного Георгия. Однако в 1858 году отречься от престола заставили и Александра, на смену которому вновь пришел Михайло, вернувший себе трон в 1860 году. Во второй период своего правления Михайло снискал не больше популярности, чем в первый период; через восемь лет он и его двоюродная сестра были убиты в результате заговора, поддержанного, по всей видимости, кланом Карагеоргиевичей.
Длительное правление преемника Михайло, князя Милана Обреновича (1868–1889), обеспечило Сербии некоторую политическую преемственность. В 1882 году, через четыре года после того, как Берлинский конгресс предоставил Сербии статус независимого государства, Милан провозгласил ее королевством, а себя – королем. Тем не менее значительной проблемой Сербии оставался высокий уровень политической турбулентности. В 1883 году попытка правительства разоружить отряды крестьянских ополченцев на северо-востоке Сербии вызвала крупный провинциальный бунт, известный как Тимокское восстание. Милан Обренович отправил на подавление повстанцев армию и развязал репрессии в отношении видных политических деятелей в Белграде, которых подозревал в разжигании беспорядков.
В начале 1880-х годов политическая культура Сербии переживала трансформацию: в стране возникали политические партии современного типа с газетами, съездами, манифестами, выборными стратегиями и местными комитетами. На появление новых общественных сил король отреагировал ужесточением авторитарной политики. По итогам выборов 1883 года в Сербском парламенте (известном как Скупщина) образовалось большинство, враждебное правящему режиму, но король отказался назначить правительство из состава победившей Радикальной партии, решив вместо этого сформировать кабинет, состоявший из бюрократов. Королевским указом заседание Скупщины было открыто, а затем – через десять минут – вновь закрыто. Крайне неудачная война против Болгарии в 1885 году (результат королевских решений, принятых без консультаций с министрами или парламентом), а также громкий и скандальный развод с королевой Наталией еще больше подорвал престиж сербского монарха. Когда в 1889 году Милан отрекся от престола (в том числе потому, что собирался жениться на юной и привлекательной супруге своего личного секретаря), это решение было воспринято сербским обществом как давно назревшее событие.
Регентство, установленное в Сербии до достижения совершеннолетия наследным принцем Александром (сыном короля Милана), длилось четыре года. В 1893 году, в возрасте шестнадцати лет, Александр упразднил регентство в ходе необычного государственного переворота: министры были приглашены на официальный ужин, где посреди застолья им любезно сообщили, что все они арестованы. Юный монарх объявил, что берет на себя «всю полноту королевской власти»; к тому моменту лояльные ему войска уже заняли телеграф и ключевые министерства[23]. На следующее утро Белград был увешан афишами, уведомлявшими жителей о переходе власти к королю Александру.
В действительности же событиями все еще руководил из-за кулис бывший король Милан. Именно он в свое время установил регентство – и он же совершил от имени сына государственный переворот. В ходе гротескных фамильных интриг, беспримерных в тогдашних европейских условиях, главным советником короля сделался его отрекшийся от власти отец. В 1897–1900 годы данный механизм был формализован как «двоевластие Милана–Александра». В этих рамках «король-отец» был назначен верховным главнокомандующим сербской армии; Милан стал первым гражданским лицом, когда-либо занимавшим этот пост.
Годы правления Александра стали конечной фазой истории династии Обреновичей. Руководствовавшийся советами отца, Александр быстро развеял оптимистические надежды, нередко сопровождающие установление нового режима. Игнорируя относительно либеральные положения сербской конституции, он навязал стране форму правления в духе «нового абсолютизма»: тайное голосование было упразднено, свобода прессы ликвидирована, газеты закрыты. Выступившее с протестом руководство Радикальной партии лишилось возможности участвовать во власти. Действуя в манере опереточного диктатора, Александр отменял, вводил и приостанавливал положения сербской конституции. Король не уважал независимости судебной власти; мало того, он замышлял покушения на жизнь высокопоставленных политиков. Тандем, в котором рычагами государства беззастенчиво манипулировали король-сын и король-отец (отчасти и королева-мать, остававшаяся – несмотря на развод с Миланом – влиятельной закулисной фигурой), оказывал разрушительное воздействие на авторитет династии Обреновичей.
Решение Александра жениться на вдове малоизвестного инженера, даме с сомнительной репутацией, ничуть не улучшило ситуацию. Король познакомился с Драгой в 1897 году, когда та служила фрейлиной у его матери. Драга была на десять лет старше Александра; в Белграде женщину недолюбливали и полагали, что ее бездетность объясняется многочисленными амурными связями. На одном из жарких заседаний Совета короны, когда министры тщетно пытались отговорить короля от женитьбы, министр внутренних дел Георгий Генчич привел, казалось, неотразимый довод. «Ваше величество, – заявил он, – Вы не можете жениться на Драге. Она была любовницей всех подряд, включая меня самого». В награду за откровенность министр получил звонкую пощечину; в дальнейшем Генчич стал участником заговора против короля[24]. Похожие инциденты бывали и с другими высокопоставленными чиновниками[25]. Дошло до того, что на одном из бурных заседаний правительства исполнявший обязанности премьер-министра предложил поместить короля под домашний арест или принудительно выслать из страны, чтобы не допустить официальной церемонии бракосочетания[26]. В политической среде оппозиция этому браку была столь сильной, что в какой-то момент король обнаружил, что не может подобрать достойных кандидатов на руководящие должности. Одной новости о помолвке Александра и Драги оказалось достаточно, чтобы спровоцировать отставку правительства, и королю пришлось довольствоваться эклектичным «свадебным кабинетом», состоявшим из мало кому известных назначенцев.
Скандал по поводу этого брака обострил также отношения между Александром и его отцом. Милан был настолько возмущен перспективой смириться с Драгой в качестве невестки, что подал в отставку с поста главнокомандующего. В письме, направленном сыну в июне 1900 года, он писал, что Александр «толкает Сербию в пропасть», и закончил прямым предостережением: «Я первый одобрю правительство, которое после подобной глупости вышлет тебя из страны»[27]. Тем не менее Александр настоял на своем (23 июня 1900 года состоялось их с Драгой законное бракосочетание) и воспользовался отставкой отца, чтобы усилить контроль над офицерским корпусом. Среди высокопоставленных военных и гражданских чинов прошла чистка сторонников Милана (и противников Драги); короля-отца взяли под постоянное наблюдение, затем вынудили покинуть Сербию и так и не позволили вернуться. Некоторым облегчением для правящей четы стало поступившее в январе 1901 года из Австрии, где проживал Милан, известие о том, что король-отец скончался.
На конец 1900 года пришелся временный рост популярности монархии, когда было объявлено о том, что королева ожидает ребенка: это известие породило волну общественной симпатии. Однако в апреле 1901 года последовал столь же мощный взрыв негодования, когда выяснилось, что «беременность Драги» была фикцией, призванной успокоить общественное мнение (в столице поговаривали о неудавшемся плане властей объявить наследником сербского престола некоего «подставного младенца»). Игнорируя все предупреждения и дурные предзнаменования, Александр создал вокруг Драги своего рода культ, отмечая дни ее рождения пышными общественными торжествами и называя в честь королевы воинские части, детские школы и сельские поселения. В то же время его манипуляции с конституцией стали еще откровеннее. Широко известен случай, когда в марте 1903 года, посреди ночи, король приостановил действие Основного закона (чтобы срочно внести в его текст новые репрессивные статьи о печати и общественных ассоциациях), а через три четверти часа восстановил конституцию Сербии (но уже в измененной редакции).
К весне 1903 года Александр и Драга объединили против себя большую часть сербского общества. Радикальная партия, на июльских выборах 1901 года получившая в Скупщине абсолютное большинство мест, была возмущена авторитарными замашками короля. Среди влиятельных торговых и банковских семейств (особенно тех, что были заняты экспортом скота и продовольствия) было много недовольных внешней политикой Александра с ее ориентацией в сторону Вены. Они считали, что Обреновичи ставят экономику страны в монопольную зависимость от Австрии и лишают сербских капиталистов доступа на мировые рынки[28]. 6 апреля 1903 года в Белграде полиция и жандармы жестоко разогнали демонстрантов, возмущенных королевскими манипуляциями с конституцией, в результате чего было убито восемнадцать и ранено около пятидесяти человек[29]. Свыше ста человек, в том числе ряд армейских офицеров, были арестованы и помещены в тюрьму, хотя через несколько дней большую часть их выпустили.
В эпицентре растущей оппозиции по отношению к королю находилась сербская армия. К началу двадцатого века она превратилась в один из наиболее динамичных институтов сербского общества. В стране с преимущественно аграрной, отсталой экономикой, где карьера, сулившая вертикальную мобильность, была редкостью, офицерское звание обеспечивало прямую дорогу к высокому и влиятельному общественному статусу. Это привилегированное положение было упрочено королем Миланом, который щедро отпускал средства на развитие вооруженных сил и расширял офицерский корпус, сокращая и без того скромные государственные расходы на высшее образование. Однако в 1900 году, с изгнанием из Сербии короля-отца, «тучные годы» для военных внезапно подошли к концу: Александр урезал военный бюджет, выплата денежного содержания офицерам задерживалась на долгие месяцы, а политика придворного фаворитизма привела к тому, что друзья и родственники короля и королевы назначались на командные посты вне очередности. Это недовольство обострялось в силу распространившегося убеждения – и вопреки официальным опровержениям, – будто король, не способный иметь биологического наследника, готов назначить Никодима Луневица, брата королевы Драги, на роль наследника сербского трона[30].
Летом 1901 года в сербской армии созрел военный заговор, в центре которого был талантливый молодой офицер, который сыграет важную роль в июльских событиях 1914 года. Лейтенант Драгутин Димитриевич, своим могучим телосложением напоминавший древнеегипетского бога с широкими плечами и головой быка, получил от друзей прозвище Апис. Тот факт, что сразу по окончании Сербской военной академии Драгутин был назначен на должность в Генеральном штабе, говорит о его высокой репутации в глазах воинского начальства. Дмитриевич был словно создан для мира политических интриг. Чрезвычайно скрытный, глубоко преданный своему военному и политическому призванию, безжалостный в методах борьбы и хладнокровный в моменты опасности, он не был из тех, кто способен стать вождем массового народного движения. Однако Апис был щедро одарен способностью – действуя в герметичной сфере малых групп и нелегальных политических группировок – искать и находить последователей, внушать им чувство собственной значимости, заглушать сомнения и побуждать к рискованным действиям[31]. Один из членов его группы называл Аписа «таинственной силой, которой я вверял себя, хотя мой рассудок не находил этому никаких оснований». Другой участник цареубийства затруднялся назвать источник влияния на него Аписа: кажется, ни его интеллект, ни красноречие, ни сила убеждений не могли быть исчерпывающим объяснением. «И все же Апис был единственным, кто одним своим присутствием мог направить мои мысли в нужное русло и несколькими словами, произнесенными в обычной манере, мог сделать из меня покорного исполнителя своей воли»[32]. Мир, где Апис проявлял свои дарования, был исключительно мужским. В его взрослой жизни присутствие женщин было незначительным; он никогда не проявлял к ним романтического интереса. Естественной средой обитания и местом осуществления его политических интриг была для Аписа чисто мужская, наполненная табачным дымом атмосфера белградских кофеен – пространство одновременно частное и публичное, где гостей можно было разглядеть, но сложно было услышать. На одной из немногих сохранившихся фотографий изображен внушительный мужчина с пышными усами, интриган с двумя соратниками в характерно заговорщической позе.
Изначально Димитриевич планировал убийство королевской четы 11 сентября, на праздничном балу в честь дня рождения королевы в центре Белграда. Согласно плану, словно позаимствованному из романа Яна Флеминга, двум офицерам поручалось организовать нападение на Дунайскую электростанцию, снабжавшую электричеством Белград, тогда как третий должен был отключить меньшую станцию, обслуживавшую здание дворца, где намечались торжества. В наступившей темноте остальные заговорщики намеревались поджечь шторы, включить пожарную сигнализацию и ликвидировать короля и королеву, заставив их принять яд (этот способ был выбран, поскольку гостей должны были проверять на наличие у них огнестрельного оружия). Предварительно яд успешно опробовали на кошке, но во всем остальном хитроумный план оказался провален. Выяснилось, что электростанцию усиленно охраняют, а главное – королева отказалась присутствовать на балу, так что приготовления в любом случае были бы напрасными[33].
Невзирая на эту и другие неудачные попытки, заговорщики в течение следующих двух лет усиленно расширяли круг лиц, причастных к грядущему перевороту. Среди его сторонников оказались свыше сотни военных, в том числе много молодых офицеров. К концу 1901 года они наладили связи с гражданскими лидерами, среди которых был и бывший министр внутренних дел Георгий Генчич, получивший пощечину за выпад против матримониальных прожектов короля. Осенью 1902 года заговор был формально закреплен с помощью тайного ритуала принесения клятвы. Сочиненная Аписом, она не оставляла сомнений в отношении целей заговорщиков: «Предвидя скорый коллапс государства […] и считая виновными в нем, прежде всего, короля и его любовницу Драгу Машин, мы клянемся убить их, в подтверждение чего и оставляем здесь наши подписи»[34].
К весне 1903 года, когда заговорщиков набралось уже от 120 до 150 человек, среди них созрел план убийства правящей четы прямо в стенах королевского дворца. Однако реализация плана требовала тщательной подготовки, поскольку король и королева, страдавшие вполне оправданной паранойей, приказали усилить меры безопасности. Король не появлялся в городе иначе, нежели в сопровождении многочисленной свиты; Драга была так напугана угрозой покушения, что в какой-то момент затворилась во дворце на долгие шесть недель. Караульные посты внутри и вокруг здания были удвоены. Слухи о надвигавшемся перевороте распространились столь широко, что лондонская Times от 27 апреля 1903 года, ссылаясь на «конфиденциальный» белградский источник, сообщила о «наличии военного антимонархического заговора такого масштаба, что ни король, ни правительство не смеют ничего предпринять для его подавления»[35].
Заговорщикам удалось привлечь на свою сторону ряд важных персон в окружении монарха, включая офицеров дворцовой стражи и личного королевского адъютанта, что давало им возможность пройти сквозь цепи часовых и попасть во внутренние покои дворца. Когда стало известно, что в какой-то момент все ключевые фигуры заговора окажутся на своих местах, определилась и дата нападения, причем на подготовку давалось лишь три дня. Было решено как можно быстрее совершить покушение и немедленно сообщить о его результатах, чтобы предотвратить вмешательство полиции или воинских частей, сохранивших верность королю[36]. Возможно, решение сбросить безжизненные тела короля и королевы с дворцового балкона было продиктовано желанием объявить об успехе предприятия сразу по его завершении. Апис был в отряде заговорщиков, ворвавшихся во дворец, но пропустил последний акт драмы; у главного входа он был тяжело ранен в перестрелке со стражей. Он остался лежать там, потеряв сознание и едва не лишился жизни из-за большой кровопотери.
«Безответственные элементы»
«В городе тихо, население в целом сохраняет спокойствие», – так вечером 11 июня британский посланник в Белграде, сэр Джордж Бонем, кратко сообщал в Лондон[37]. Сербская «революция», отмечал Бонем, была встречена жителями столицы «с нескрываемым удовлетворением»; следующий за покушением день «стал праздничным, улицы были увешаны национальными флагами». «Не видно и следа скорби, приличествующей подобному событию»[38]. «Самой поразительной чертой» сербской трагедии, отмечал сэр Фрэнсис Планкетт, коллега Джорджа Бонема в Вене, было «необычайное спокойствие, с которым тамошнее общество восприняло столь ужасное преступление»[39].
В невозмутимом спокойствии сербов критически настроенные наблюдатели усмотрели признак бессердечности нации, в силу исторической традиции привыкшей к насилию и цареубийству. На самом же деле жители Белграда имели все основания приветствовать успех заговора. Цареубийцы немедленно передали власть временному правительству, состоявшему из представителей всех политических партий. Срочно созванный парламент вернул из Швейцарии Петра Карагеоргиевича, объявив его королем Сербии. В стране была восстановлена, с небольшими изменениями, поистине демократическая конституция 1888 года, переименованная в «Конституцию 1903 года». Вековая проблема соперничества двух сербских династий ушла в прошлое. Тот факт, что Петр Карагеоргиевич, проживший большую часть жизни во Франции и Швейцарии, был почитателем Джона Стюарта Милля (и даже в молодости перевел на родной язык его эссе «О свободе»), вдохновлял либерально настроенную часть сербского общества.
Еще более обнадежило публику воззвание Петра Карагеоргиевича, сделанное вскоре после его возвращения на родину, в котором он обещал править Сербией как «подлинно конституционный монарх»[40]. Отныне королевство станет настоящим парламентским государством, где король царствует, но не управляет. Убийство в ходе переворота реакционного премьер-министра Цинцар-Марковича – фаворита Александра – свидетельствовал в пользу того, что власть в стране будет зависеть не от доброй воли монарха, а от поддержки народа и политических партий. Сами партии могли теперь заниматься политикой, не опасаясь репрессий. Пресса освободилась от гнета цензуры, ставшей нормой при правлении Обреновичей. Появилась перспектива национальной политической жизни, более чуткой к потребностям народа и более отвечающей настроениям общества. Сербия находилась на пороге нового этапа своего политического существования[41].
Однако если переворот 1903 года разрешил часть старых проблем, то он же создал и новые проблемы, которые сильно повлияют на события 1914 года. Прежде всего, сеть конспираторов, организованная для устранения королевской четы, вовсе не была распущена, а стала важным фактором сербской политики и общественной жизни. В состав временного революционного правительства, сформированного на следующий день после белградского переворота, вошли четыре заговорщика (ставшие министрами обороны, экономики и общественных работ) и шесть представителей политических партий. Еще не оправившись от ран, Апис получил изъявление благодарности от Скупщины и стал национальным героем. Тот факт, что своим существованием новый режим был обязан кровавому преступлению заговорщиков, в сочетании со страхом перед их возможной местью, затруднял публичную критику происходящего в стране. Через десять дней после цареубийства один из министров нового кабинета признался журналистам, что считает действия заговорщиков «прискорбными», но «не смеет открыто высказаться об этом, опасаясь вызвать раздражение в армии, от чьей поддержки зависит благополучие правительства и самой сербской монархии»[42].
Особым влиянием бывшие заговорщики пользовались при дворе. «Пока что самую важную и даже единственную опору Его Величества, – сообщал британский посланник Уилфрид Тесайджер из Белграда в ноябре 1905 года, – составляют офицеры-цареубийцы»; их удаление оставило бы короля «без политической силы, на чью верность или симпатию он мог бы положиться»[43]. Поэтому неудивительно, что зимой 1905 года, когда Петр Карагеоргиевич искал того, кто сопровождал бы его сына, наследного принца Георгия, в путешествии по Европе, королевский выбор естественным образом пал на Аписа. Тот лишь недавно оправился от тяжелых ранений; в его теле остались три пули, полученные им в ночь убийства королевской четы. Таким образом, главному вдохновителю антимонархического заговора было поручено наблюдать за тем, чтобы наследный принц – юный Карагеоргиевич – завершил образование, достойное монарха. Впрочем, королем Сербии он так и не станет; Георгий сам лишил себя шансов на престолонаследие, когда в 1909 году до смерти забил своего камердинера[44].
Таким образом, австрийский посланник в Белграде лишь немного преувеличивал, когда писал, что сербский король – даже после его утверждения парламентом – оставался «заложником» людей, приведших его к власти[45]. В конце ноября 1905 года один влиятельный австрийский дипломат сформулировал это так: «Король – пустое место; весь спектакль режиссируют участники 11 июня»[46]. Заговорщики использовали свое влияние, чтобы занять самые престижные посты в вооруженных силах и правительстве. Все новоназначенные адъютанты короля, как и все офицеры службы армейского снабжения, а также начальник вестовой службы военного ведомства оказались участниками событий 11 июня; заговорщики влияли на армейские назначения, в том числе на высшие командные должности. Используя такую привилегию, как прямой доступ к королевской персоне, они оказывали влияние также и на политические вопросы общенационального значения[47].
Интриги вчерашних заговорщиков не оставались без должного ответа. Новое правительство оказалось под сильным давлением извне с требованием дистанцироваться от сети заговорщиков. Особенно настаивала на этом Британия, отозвавшая своего полномочного посланника из Белграда; работой миссии остался руководить Тесайджер, временный поверенный в делах. Осенью 1905 года великие державы продолжали бойкотировать ряд важных для Белграда мероприятий, особенно дворцовые церемонии. В недрах сербской армии, преимущественно в крепости Ниш, созрел «заговор против заговорщиков» под руководством капитана Милана Новаковича, который в своем манифесте потребовал уволить со службы шестьдесят восемь самых одиозных участников цареубийства. Новакович и его соратники были вскоре арестованы, преданы военному суду и – вопреки пылкой защите – признаны виновными; их приговорили к различным срокам тюремного заключения. Выйдя на свободу два года спустя, Новакович возобновил публичные нападки на цареубийц – и снова оказался в тюрьме. В сентябре 1907 года, при загадочных обстоятельствах (якобы при попытке к бегству), Новакович и его родственник погибли, что вызвало шумный скандал в парламенте и либеральной печати[48]. Таким образом, после цареубийства 1903 года проблема отношений военных и гражданских властей оставалась неразрешенной – ситуация, определившая реакцию Сербии на события 1914 года.
Человеком, взвалившим на себя львиную долю ответственности за управление этим запутанным клубком амбиций, стал Никола Пашич, лидер Радикальной партии. Никола Пашич, отучившийся в Цюрихе на инженера, на долгие годы после переворота стал ведущим государственным деятелем Сербского королевства. За период с 1904 по 1918 год он десять раз – в общей сложности на протяжении девяти лет – возглавлял кабинет министров. Как человек, находившийся на вершине сербской политики до, во время и после Сараевского убийства, Пашич оказался одним из главных персонажей июльского кризиса, предшествовавшего началу Первой мировой войны.
Безусловно, в предвоенной истории Европы политическая карьера Пашича была одной из самых примечательных, причем не только из-за ее длительности. Свыше сорока лет активно участвуя в сербской политике, Пашич пережил целую череду головокружительных взлетов и драматичных падений. Будучи номинально инженером, он всю свою жизнь отдал политической борьбе – одна из причин, по которой Пашич до сорока пяти лет оставался холостяком[49]. С юности он был глубоко привержен идее независимости Сербии. В 1875 году, когда в Боснии началось восстание против турецкого гнета, Никола Пашич направился в самую гущу борьбы в качестве корреспондента ирредентистской газеты «Народно Ослобођење», чтобы отправлять репортажи непосредственно с передовой линии борьбы сербов за независимое национальное государство. В начале 1880-х годов под руководством Пашича прошло обновление Радикальной партии, которая оставалась доминирующей силой в сербской политике вплоть до начала Первой мировой войны.
Радикальная партия воплощала в жизнь эклектичную политику, сочетавшую либерально-конституциональные идеи с призывами к территориальной экспансии под лозунгом объединения всех сербов Балканского полуострова. Ее электоральной базой – и залогом постоянного успеха на выборах – было мелкое крестьянство, составлявшее основную часть населения страны. Будучи крестьянской партией, радикалы исповедовали идеи «народничества», сближавшие их с панславистскими группами в России. Они с подозрением относились к профессиональной армии не только потому, что были недовольны фискальным бременем, связанным с ее содержанием, но и потому, что сохраняли приверженность крестьянскому ополчению как лучшей и наиболее естественной форме вооруженной организации. Во время Тимокского восстания 1883 года радикалы поддержали вооруженное выступление крестьян против правительства. После подавления восстания лидеры радикалов подверглись репрессиям. Среди тех, кто попал под подозрение, был и Никола Пашич; он удалился в изгнание – как раз вовремя, чтобы избежать ареста, – и был заочно приговорен к смертной казни. За годы изгнания он установил прочные контакты в Санкт-Петербурге, снискав популярность в панславянских кругах; в дальнейшем его политика всегда была тесно связана с политикой России[50]. После отречения Милана в 1889 году Пашич, в изгнании ставший неоспоримым героем радикального движения, был помилован. Он возвратился в Белград на волне народного ликования и был избран президентом Скупщины, а затем – мэром столицы. Впрочем, его первое пребывание на посту премьер-министра (с февраля 1891 по август 1892 года) закончилось отставкой – в знак протеста против продолжавшихся антиконституционных манипуляций со стороны Милана и членов регентского совета.
В 1893 году, упразднив регентство, Александр направил Пашича в Санкт-Петербург в качестве чрезвычайного и полномочного посланника Сербии. Целью назначения было удовлетворить политические амбиции Пашича и вместе с тем удалить его из Белграда. Не скрывая убежденности в том, что национальное освобождение Сербии в конечном счете будет зависеть от помощи России, Пашич упорно трудился над укреплением российско-сербских отношений[51], однако эта работа прервалась, когда в белградскую политику в очередной раз вернулся Милан. Радикальная партия подверглась гонениям, и ее члены были отстранены от государственной службы; Никола Пашич был отозван из Санкт-Петербурга. В период совместного правления Милана и Александра за Пашичем была установлена полицейская слежка; от политики его удерживали на почтительном расстоянии. В 1898 году Пашич получил девять месяцев тюрьмы за то, что в партийном издании он якобы упомянул короля-отца в оскорбительном тоне. В 1899 году, когда страну потрясла весть о неудачном покушении на жизнь Милана, Пашич все еще находился в тюрьме. Подозрения в преступном соучастии вновь пали на радикалов, хотя их связь с молодым боснийцем, стрелявшим в короля-отца, так и осталась непроясненной до сих пор. Король Александр потребовал, чтобы Пашича казнили как соучастника в покушении на убийство, однако жизнь лидера радикалов была спасена (что особенно парадоксально, ввиду его роли в позднейших событиях, благодаря энергичному вмешательству со стороны австро-венгерского правительства). Посредством уловки, характерной для правления Александра, Пашича убедили в том, что если он не признает моральной ответственности за попытку покушения, то его казнят вместе с еще десятком товарищей по партии. Не подозревая, что его жизнь благодаря вмешательству Вены уже спасена, Пашич подписал требуемый документ, который был тотчас опубликован. Пашич вышел из тюрьмы, преследуемый подозрением, будто он – спасая свою шкуру – «подставил» Радикальную партию. И если в тот момент он сохранил себе жизнь, с политической точки зрения он стал трупом. В неспокойные последние годы правления Александра Никола Пашич самоустранился из общественной жизни.
Со сменой режима политическая карьера Пашича вступила в золотой век: Радикальная партия и ее вождь стали в общественной жизни Сербии доминирующей силой. Наконец-то человек, так долго боровшийся за власть, смог ею воспользоваться – и довольно быстро освоился с ролью отца нации. Столичная интеллектуальная элита его недолюбливала, зато среди крестьян Пашич пользовался громадным авторитетом. Уроженец города Заечар, он говорил на простом, грубоватом восточносербском наречии, который в столице находили забавным. Его речь перемежалась отступлениями и нежданными ремарками, которые становились частью политического фольклора. Вот типичный образчик: в 1908 году, протестуя против аннексии Боснии и Герцеговины австрийцами, знаменитый сатирик Бранислав Нушич возглавил в Белграде демонстрацию и, проехав через весь город, верхом на коне въехал в вестибюль сербского дипломатического ведомства. Услышав об этом, Пашич якобы прокомментировал: «Э… знаете… я знаю, что он неплохо пишет, но хммм… что он так же неплохо управляется с поводьями, как с пером, я не подозревал…»[52] Пашич был плохим оратором, но легко устанавливал контакт с публикой, особенно крестьянами, составлявшими абсолютное большинство электората. В их восприятии лапидарный стиль и тяжеловесный юмор Пашича, не говоря уже о его роскошной, патриархальной бороде, были признаками невероятной мудрости, дальновидности и рассудительности. Друзья и политические сторонники звали его «Баjа», слово, которое означает не просто уважаемого, но искренне любимого и всеми почитаемого человека[53].
Смертный приговор, долгие годы изгнания, нервозная жизнь в условиях постоянной слежки – все это наложило глубокий отпечаток на политическую практику и манеру поведения Пашича. Его второй натурой стали бдительность, осторожность и скрытность. Годы спустя его секретарь рассказывал, что Пашич не доверял свои мысли и решения не только листу бумаги, но и словесным инструкциям. Он усвоил привычку регулярно сжигать свои документы, как официальные, так и частные. В ситуациях потенциального конфликта он проявлял внешнюю незаинтересованность, до последнего часа не желая раскрывать карты. Пашич был прагматичным до такой степени, что оппоненты считали его совершенно беспринципным. В его натуре все это соединилось с чувствительностью к общественному мнению, потребностью быть душой заодно с сербской нацией, во имя которой он столько трудился и страдал[54]. Заранее узнав о заговоре против монарха, Пашич сохранил тайну, но сам отказался от участия в цареубийстве. Когда за день до штурма дворца ему сообщили детали запланированной операции, его реакция оказалась весьма характерной. Свою семью он отправил поездом на Адриатическое побережье, в то время – австрийскую территорию, и стал ожидать развязки.
Пашич знал: его успех в политике зависит от того, сможет ли он сохранить личную независимость и независимость правительства, одновременно установив стабильные и длительные отношения с армией, включая сеть заговорщиков в ее рядах. Дело касалось не только сотни активистов, но множества молодых офицеров (число которых неуклонно возрастало), считавших заговорщиков воплощением сербской национальной идеи. Для Пашича проблема осложнялась тем, что самые грозные его политические противники, «независимые радикалы» (фракция, отколовшаяся от его собственной партии в 1901 году), были готовы – ради свержения его правительства – сотрудничать с цареубийцами.
В этой непростой ситуации Пашич действовал мудро. Стремясь сорвать формирование антиправительственной коалиции, он предпринял шаги к примирению с отдельными заговорщиками. Несмотря на протесты товарищей по Радикальной партии, Пашич поддержал щедрый пакет финансирования армии, что позволило ей компенсировать часть потерь, вызванных отставкой Милана с поста главнокомандующего. Пашич публично признал легитимность переворота 1903 года (вопрос, имевший для заговорщиков большое символическое значение) и выступил против судебного преследования цареубийц. В то же время он постепенно ограничивал их присутствие в общественной жизни. Узнав, что заговорщики планируют шумно отпраздновать первую годовщину цареубийства, Пашич (тогда – министр иностранных дел) добился переноса торжеств на 15 июня, годовщину восшествия на престол нового короля. В 1905 году, когда политическое влияние цареубийц стало предметом обсуждения в прессе и парламенте, Пашич предупредил Скупщину об угрозе демократическому порядку со стороны «безответственных элементов», действующих вне конституционных рамок. Эта линия соответствовала настроениям рядовых членов Радикальной партии, ненавидевших то, что они именовали «преторианским духом» офицерского корпуса. В 1906 году Пашич умело воспользовался предлогом нормализации отношений с Великобританией, чтобы добиться увольнения в запас нескольких старших офицеров – активных участников цареубийства[55].
Ловкие маневры Пашича произвели двойственный эффект. Самые одиозные из цареубийц лишились важных позиций, поэтому в краткосрочной перспективе влияние их сети на национальную политику уменьшилось. С другой стороны, Пашич мало чем мог воспрепятствовать росту этого влияния в армии и среди сочувствующих гражданских лиц. Последние, известные как «заверитељи» – уверовавшие в правду заговора под влиянием его успехов, – склонялись, по сравнению с ранними конспираторами, к еще более радикальным взглядам[56]. И, что еще важнее, с устранением некоторых высокопоставленных цареубийц из общественной жизни статус безоговорочного лидера конспиративной сети достался неуемному Апису. В каждую годовщину цареубийства, когда офицеры-заговорщики собирались в центре Белграда в ресторане «Коларац», в небольшом парке рядом с Национальным театром, чтобы отпраздновать событие, главным «виновником торжества» оставался Апис. Никто из соратников не сделал столько для привлечения к делу молодых, патриотичных офицеров, готовых любыми средствами добиться великой цели: собрать всех сербов в единое национальное государство.
Воображаемые карты
В основе концепции «объединения всех сербов» лежала воображаемая Сербия, плохо соотносившаяся с политической картой Балкан, какой она фактически была на пороге XX века. Важнейшим политическим манифестом этого идеального государства стал секретный меморандум от 1844 года, автором которого был Илия Гарашанин, министр внутренних дел в годы правления князя Александра Карагеоргиевича. Опубликованный в 1906 году, этот документ – известный как «Начертаније» (от сербского слова «нацрт», набросок) – представлял собой проект «Программы национальной и внешней политики Сербии». Трудно переоценить влияние этого документа на поколения сербских политиков и патриотов; со временем он превратился в «Великую хартию» сербского национализма[57]. Гарашанин начинает меморандум с констатации: Сербия «невелика, но не обязана вечно пребывать в таком состоянии»[58]. В качестве первой заповеди сербской политики автор вводит «принцип национального единства»; под этим подразумевается объединение всех сербов в границах общего для них государства: «Где живет серб, там и Сербия». Исторической основой этого экспансионистского видения сербской государственности стала средневековая империя Степана Душана, обширная территория, включавшая большую часть нынешней Сербии (но исключавшая Боснию, что достаточно любопытно) плюс всю современную Албанию, большую часть Македонии, а также Центральную и Северную Грецию.
Царство Душана, как известно, распалось после поражения в битве на Косовом поле 28 июня 1389 года. Однако эта неудача, по мнению Гарашанина, не уничтожила легитимности сербского государства; она лишь на время прервала ход его исторического развития. Таким образом, «восстановление» Великой Сербии, объединяющей всех сербов, оказывалось не новшеством, а возрождением древнего исторического права. «Нельзя обвинить [нас] в том, что мы замыслили нечто небывалое и беспочвенное, какую-то революцию или потрясение, – напротив, следует признать идею [Великой Сербии] политической необходимостью, рожденной в древнейшие времена и укорененной в былых национально-политических устоях сербской жизни»[59]. В аргументации Гарашанина историческое время оказалось драматически спрессованным, что характерно для интегрального (то есть стремящегося к единению) национализма. Она основывалась, кроме того, на фантастическом предположении, будто неоднородное, аморфное и полиэтничное средневековое государство Душана может быть совместимо с идеей современного национального государства, единого в культурном и языковом отношении. Сербские патриоты не видели здесь противоречия, поскольку считали всех обитателей упомянутых территорий своими соотечественниками. Вук Караджич, создатель современного сербохорватского литературного языка и автор опубликованного в 1836 году великого национального манифеста «Срби сви и свуда» («Сербы все и всюду»), рассуждал о пятимиллионной нации сербов, говорящих на «сербском языке» и на обширном пространстве от Боснии и Герцеговины до Темешвара в Банате (в Восточной Венгрии, сегодня – город в Западной Румынии), от Бачки (регион, включающий север Сербии и юг Венгрии) до Хорватии, Далмации и Адриатического побережья (от Триеста до Северной Албании). Разумеется, некоторым жителям этих земель, признает Караджич (имея в виду, в частности, хорватов), «все еще трудно именовать себя сербами, но, похоже, к этому самоназванию они постепенно привыкнут»[60].
Как хорошо понимал Гарашанин, программа объединения ставила сербское государство на путь длительной борьбы с двумя великими континентальными империями, Османской и Австрийской, чьи владения вклинивались в пределы «Великой Сербии», какой ее воображали себе патриоты. В 1844 году Османская империя все еще контролировала большую часть Балканского полуострова. «Из фасада турецкого государства Сербии надлежит упорно выбивать камень за камнем, чтобы из этих материалов выстроить на фундаменте древнего царства Душана новое, великое Сербское государство»[61]. Австрия тоже записывалась в противники[62]. На ее землях – в Венгрии, Хорватии, Славонии, Истрии и Далмации – проживают сербы (а также хорваты, еще не осознающие себя сербами), которые стремятся к освобождению от тирании Габсбургов и объединению под покровом белградской государственности.
Вплоть до 1918 года, когда многие цели, намеченные Гарашаниным, были достигнуты, его меморандум оставался для сербских правителей важнейшим политическим проектом, в то время как его идеи внушались широким слоям населения путем инъекций националистической пропаганды, частично координируемой из Белграда, частично направляемой патриотической прессой[63]. Однако идея «Великой Сербии» была не просто результатом государственной политики или пропаганды – она глубоко коренилась в самосознании и культуре сербского народа. Память о царстве Душана воплотилась в чрезвычайно живую традицию сербского народного эпоса. Это были длинные, исполнявшиеся под аккомпанемент однострунного гусла меланхоличные баллады, в которых певцы и слушатели вновь переживали трагические моменты сербской истории. В сельской глубинке и на многолюдных ярмарках, во всех населенных сербами землях эти баллады соединяли в народном сознании поэзию, историю и национальную самобытность. Одним из первых это отметил немецкий историк Леопольд фон Ранке. В своей «Истории Сербии», опубликованной в 1829 году, он писал: «история нации, созданная ее поэзией, стала национальным достоянием – и в такой форме сохраняется народной памятью»[64].
Превыше всего в этой традиции была память о борьбе сербского народа против чужеземного гнета. Постоянной темой переживаний было поражение сербов на Косовом поле 28 июня 1389 года. За долгие века сильно приукрашенное, это второстепенное средневековое событие превратилось в символ противостояния «сербского мира» и его супостатов. Битва на Косовом поле стала центром исторической хроники, которую населяли не только великие герои, объединявшие сербов в трагические времена, но и коварные злодеи, отказавшиеся поддержать сербское дело или предавшие своих соотечественников. Среди героев мифического пантеона был и легендарный убийца Милош Обилич, воспетый за то, что в разгар битвы он пробрался в османский лагерь и перерезал горло турецкому султану, прежде чем был схвачен и обезглавлен стражей. Таким образом, главными темами эпоса были цареубийство, мученичество, жертвенность и отмщение за гибель соотечественников[65].
Опрокинутая в мифическое прошлое, воображаемая Сербия обрела в этой песенной культуре свою вторую жизнь. Слушая эпические песни боснийских сербов во время восстания против турецкого ига в 1875 году, британский археолог сэр Артур Эванс поражался их способности «воодушевить боснийского серба на преодоление узких рамок традиции его […] собственного государства», соединить его личный жизненный опыт с опытом его «братьев» в других сербских землях и таким образом «разрушить ограничения современных географических и дипломатических условностей»[66]. Следует признать, что в XIX веке устная эпическая традиция, вытесняемая популярной печатной культурой, вступила в полосу постепенного упадка. Однако еще в 1897 году, путешествуя по Сербии, британский дипломат сэр Чарльз Элиот слышал на базарах в долине Дрины эпические баллады в исполнении странствующих певцов. «Эти рапсодии, – констатирует он, – исполняются монотонно под аккомпанемент однострунной гитары, но с таким подлинным чувством и выражением, что производят довольно сильное впечатление»[67]. Так или иначе, печатные сборники сербской эпической поэзии, составленные и изданные Вуком Караджичем, были весьма популярны, гарантируя ее востребованность растущей образованной элитой. Более того, корпус эпической литературы продолжал пополняться. Классика жанра – баллада «Горный венок», которую в 1847 году сочинил владыка Черногории Петр II Петрович Негош, воспевала мифического тираноборца и национального героя Милоша Обилича и призывала сербов возобновить борьбу против иноземного господства. По сей день баллада «Горный венок» является важной частью сербского литературного канона[68].
Верность идее возвращения «утраченных» сербских земель плюс угрозы, связанные с уязвимым географическим положением страны между двумя обширными империями, наделили внешнюю политику сербского государства рядом характерных черт. Во-первых, неясность географической ориентации. Одно дело – исповедовать доктрину «Великой Сербии», другое – определить, где должен начаться процесс воссоединения. Может быть, в Воеводине, провинции Венгерского королевства? Или в Османском Косово, известном как «Старая Сербия»? Или в Боснии, которая не входила в царство Душана, но где проживало значительное число сербов? Или на юге, в Македонии, все еще остававшейся под властью Османской империи? Несоответствие между возвышенной целью национального объединения и скудными военными и финансовыми ресурсами, которыми располагало сербское государство, не оставляло белградским политикам другого выхода, как гибко использовать любую возможность в быстро менявшейся ситуации на Балканском полуострове. Поэтому между 1844 и 1914 годами внешняя политика Сербии, словно стрелка компаса, металась в направлении разных стран, расположенных по периметру этого государства. Логика этих колебаний зачастую была лишь непосредственной реакцией на внешние события. В 1848 году, когда сербы в Воеводине восстали против политики «мадьяризации», которую проводило революционное венгерское правительство, Гарашанин помог им амуницией и силами добровольцев из Сербского княжества. В 1875 году общее внимание привлекла Герцеговина, где сербы подняли восстание против турок; среди тех, кто бросился в гущу битвы, были Пашич и будущий король Петр Карагеоргиевич, возглавивший войска и сражавшийся инкогнито. После 1903 года, как результат неудачи антитурецкого восстания, усилилось желание освободить сербов Османской Македонии. После того как в 1908 году Австрия официально аннексировала Боснию и Герцеговину (с 1878 года находившуюся под ее военной оккупацией), в фокусе повестки дня оказались аннексированные районы. Однако в 1912–1913 годы его приоритетом вновь стала Македония.
Внешняя политика Сербии вынужденно лавировала между визионерским национализмом, пропитывавшим политическую культуру страны, и сложными этнополитическими реалиями Балканского полуострова. В центре сербского мифического пейзажа находилась область Косово, которая, однако, в этническом отношении не была однозначно сербской территорией. По крайней мере, с XVIII века большинство там составляли мусульмане, говорившие на албанском языке[69]. Значительная часть населявших Далмацию и Истрию, которых Вук Караджич записывал в сербы, были на самом деле хорватами, не желавшими присоединения к Великому сербскому государству. В Боснии, которая исторически не являлась частью Сербии, проживало немало этнических сербов (в 1878 году, когда провинцию оккупировала Австро-Венгрия, сербы составляли 43 % населения Боснии и Герцеговины). Однако там же жили католики-хорваты (примерно 20 %) и боснийские мусульмане (примерно 33 %). Наличие значительной доли населения, исповедующего ислам, являлось характерной особенностью Боснии. В самой Сербии в ходе долгой борьбы с Османской империей мусульманские общины были по большей части уничтожены, мусульмане депортированы или вынуждены эмигрировать[70].
Еще сложнее был казус Македонии. Наложенный на современную политическую карту Балкан, географический регион, именуемый Македонией, включает, помимо бывшей югославской республики с одноименным названием, пограничные районы на южной сербской и восточной албанской периферии, значительную часть Юго-Западной Болгарии и широкую полосу на севере Греции[71]. По сей день точные исторические границы Македонии остаются спорными (вспомним долгий конфликт между Афинами и Скопье по поводу использования названия «Македония» для бывшей югославской республики). Столь же спорен вопрос о том, в какой степени регион обладает собственной языковой, культурной и национальной идентичностью (существование македонского языка признают сегодня лингвисты всего мира, кроме лингвистов Сербии, Болгарии и Греции)[72]. В 1897 году, путешествуя по Сербии, сэр Чарльз Элиот был удивлен тем, что его сербские попутчики «не допускали мысли о наличии в Македонии болгар». Напротив, они «утверждали, что все славяне, проживающие в этой стране, являются сербами»[73]. Шестнадцать лет спустя, когда Фонд Карнеги направил в этот регион комиссию по расследованию злодеяний, совершенных в ходе Второй балканской войны, члены комиссии обнаружили, что установить на месте консенсус по поводу этнической принадлежности жителей Македонии совершенно невозможно: столь накаленной оказалась атмосфера, в которой этот вопрос обсуждался, причем даже в университетских кругах. Отчет комиссии, опубликованный в 1913 году, содержал не одну, а две этнические карты региона, отражавшие точки зрения, соответственно, Белграда и Софии. На одной карте Северо-Западная Македония была населена сербами, с нетерпением ожидавшими воссоединения с родиной. На другой карте тот же регион был обозначен как главный очаг расселения болгар[74]. В конце XIX столетия сербские, греческие и болгарские агенты вели на территории Македонии активную пропаганду, вербуя местное население в ряды своих националистических движений.
Несоответствие визионерских национальных проектов и этнических реалий делало весьма вероятным, что достижение сербских целей будет идти насильственным путем не только на региональном уровне, где затрагивались интересы как великих держав, так и региональных государств, но и на местах – в городах и селах оспариваемых территорий. Некоторые сербские деятели искали решение проблемы, пытаясь вписать национальные цели Сербии в более широкий, «сербохорватский» политический контекст, включавший идею полиэтнического сотрудничества. Среди них был и Никола Пашич, в 1890-е годы много писавший о необходимости объединения сербов и хорватов в мире, где малые народы исторически обречены оставаться под гнетом больших. Однако в основе этой риторики лежали предположения, что, во-первых, сербы и хорваты являются, в сущности, одним народом и что, во-вторых, этот процесс должны возглавить сербы, поскольку они являются более чистыми славянами по сравнению с католиками-хорватами, долго находившимися «под влиянием чуждой национальной культуры»[75].
На глазах у всего мира намечать себе подобные цели Сербия не могла. Поэтому известная степень секретности была изначально присуща «планам освобождения» сербов, остававшихся еще подданными соседних государств или империй. Гарашанин сформулировал этот принцип в 1848 году, в дни восстания в Воеводине. «Сербы Воеводины, – писал он, – вправе ожидать помощи всего сербского народа для того, чтобы они смогли одержать победу над своим историческим врагом. […] Однако по политическим причинам мы не можем помогать им открыто. Поэтому нам остается одно – помочь им тайно»[76]. Предпочтение тайным операциям отдавалось и в Македонии. После неудавшегося македонского восстания против османов (в августе 1903 года) новый режим Карагеоргиевичей начал проводить в регионе активную политику. Были созданы комитеты в поддержку деятельности сербских партизан в Македонии, а в Белграде проходили собрания, на которых формировались и экипировались добровольческие отряды. На прямые вопросы турецкого посланника в Белграде министр иностранных дел Кальевич отвечал, что сербское правительство никоим образом не причастно к этой деятельности, а также утверждал, что собрания были абсолютно законными, поскольку проводились «не для создания бандитских формирований, а лишь для сбора средств и выражения сочувствия единоверцам за границей»[77].
В тайные заграничные операции были активно вовлечены вчерашние цареубийцы. Офицеры-заговорщики и их идейные попутчики внутри армии создали в Белграде неформальный национальный комитет, координировавший пропагандистскую работу и командовавший подразделениями добровольцев. Последние не были, строго говоря, регулярными подразделениями сербских войск, но тот факт, что офицеры-добровольцы немедленно получали служебные отпуска, говорит о серьезной официальной поддержке[78]. Активность милиционных отрядов неуклонно повышалась; между сербскими четниками (партизанами) и отрядами болгарских ополченцев не стихали ожесточенные столкновения. В феврале 1907 года британское правительство потребовало от Белграда прекратить подобную деятельность, грозящую спровоцировать войну между Сербией и Болгарией. И вновь Белград, не признавая своей ответственности, отрицал, что финансирует четников, и заявлял, что «не может помешать [своему народу] защищать себя от иноземных банд». Однако эта позиция выглядела абсолютно неправдоподобной на фоне продолжающейся официальной поддержки «сербского дела» – в ноябре 1906 года Скупщина уже проголосовала за выделение на помощь сербам, бедствующим в Македонии и Старой Сербии, суммы в 300 000 динаров, а за этим последовал «секретный кредит» на «чрезвычайные расходы и защиту национальных интересов»[79].
Такой ирредентизм был чреват серьезными рисками. Послать полевых командиров в районы боевых действий было намного легче, чем контролировать их действия на местах. К зиме 1907 года стало ясно, что отдельные отряды четников преследуют в Македонии свои собственные цели; восстановить контроль над ними белградскому эмиссару удалось лишь с большим трудом. Таким образом, «македонская смута» преподнесла участникам неоднозначный урок, имевший роковые последствия для развития событий 1914 года. С одной стороны, передача командных функций добровольческим отрядам, где доминировали члены конспиративной сети, могла привести к переходу контроля над национальной политикой от сербского политического центра к безответственным элементам на периферии. С другой стороны, дипломатия 1906–1907 годов показала, что тайные, неформальные отношения между правительством Сербии и подпольной сетью, ответственной за ирредентистскую политику, могут использоваться для снятия политической ответственности с Белграда и максимизации его возможностей для маневра. Белградская политическая элита привыкла к двоемыслию, основанному на притворном допущении, будто официальная внешняя политика Сербии и борьба за самоопределение сербов на сопредельных территориях суть отдельные, непересекающиеся явления.
Разделение
«Согласие и гармония с Австрией для Сербии политически невозможны», – писал Гарашанин в 1844 году[80]. До 1903 года потенциал открытого конфликта между Белградом и Веной был ограничен. Эти страны имели протяженную общую границу, оборонять которую, по мнению Белграда, было практически невозможно. Столица Сербии, живописно расположенная в месте слияния Дуная и Савы, находилась в непосредственной близости от границы с Австро-Венгрией. Туда направлялась основная часть сербского экспорта, оттуда же поступала значительная часть импорта. Географические императивы усугублялись политикой Российской империи на Балканах. На Берлинском конгрессе 1878 года Россия помогла выкроить из европейских владений Османской империи довольно большую территорию для болгарского государства, ожидая, что Болгария останется российским клиентом. Поскольку было очевидно, что рано или поздно Болгария и Сербия столкнутся в борьбе за Македонию, князь (а позднее – король) Милан, желая сбалансировать эту угрозу, принялся выстраивать отношения с Веной. Таким образом, российская поддержка Софии толкнула Сербию в объятия Австрии. До тех пор пока Россия разыгрывала свою балканскую партию, заходя с болгарской карты, отношения Вены и Белграда могли, по-видимому, оставаться гармоничными.
В июне 1881 года Австро-Венгрия и Сербия заключили торговый договор. Три недели спустя он был дополнен секретной конвенцией, согласованной и подписанной лично князем Миланом, где предусматривалось, что Австро-Венгрия не только поможет Сербии в ее усилиях по обретению статуса королевства, но и поддержит претензии Сербии на часть македонской территории. Со своей стороны, Сербия обещала не подрывать австрийских позиций в Боснии и Герцеговине. В статье II говорилось: «Сербия не допустит политических, религиозных и прочих враждебных интриг против австро-венгерской монархии на всей своей территории, включая Боснию, Герцеговину и Новопазарский санджак». Эти соглашения Милан скрепил личным обязательством – не вступать, без предварительных консультаций с Веной, «ни в какие договоренности» с потенциальной третьей стороной»[81].
Разумеется, эти соглашения были зыбкой основой для развития австро-сербских отношений, поскольку не имели корней в чувствах сербской публики, остававшейся глубоко антиавстрийской. Они олицетворяли экономическую зависимость, бывшую все менее приемлемой для сербского национального чувства; кроме того, они опирались на изменчивое расположение все менее популярного сербского монарха. Однако до тех пор, пока на престоле оставался Милан Обренович, соглашения, по крайней мере, гарантировали, что Сербия не поддержит Россию против Австрии, а главная линия внешней политики Белграда будет нацелена на Македонию и на конфликт с Болгарией, а не на Боснию и Герцеговину[82]. В 1892 году был подписан новый торговый договор; в 1889 году секретная конвенция была продлена на десять лет, после чего благополучно истекла, оставаясь, однако, концептуальной основой сербской политики в отношении Вены.
Смена сербской династии в 1903 году означала важную перемену в ориентирах. Австрия быстро признала новую власть, отчасти потому, что Петр Карагеоргиевич заранее обещал им сохранить дружественную проавстрийскую ориентацию[83]. Вскоре, однако, выяснилось, что новые правители Сербии подумывают о большей экономической и политической независимости. В 1905–1906 годы разразился глобальный кризис, затронувший торговую политику, геополитику, крупные финансы и оборонные заказы. Вена преследовала тройственную цель: заключить с Сербией торговый договор, закрепить оборонные заказы за австрийскими фирмами, согласовать с Белградом предоставление ему крупного займа[84].
Невозможность договориться по этим вопросам привела к резкому охлаждению между соседями, что явилось для Вены серьезным дипломатическим поражением. Заказы на поставки вооружения перешли от австрийской фирмы «Škoda» в Богемии к французскому конкуренту, фирме «Schneider-Creusot». Австрийцы ответили запретом на ввоз сербской свинины, вызвав таможенный конфликт, известный как «свиная (таможенная) война» (1906–1909). Однако эта мера оказалась бесполезной, поскольку Сербия быстро нашла другие рынки сбыта (особенно в Германии, Франции и Бельгии), а кроме того, наконец начала строить скотобойни у себя, преодолевая тем самым давнюю зависимость от австрийских перерабатывающих мощностей. Наконец, Белград решил вопрос с крупным займом уже не в Вене, а в Париже (предложенный в ответ на размещение сербских оборонных заказов на французских предприятиях).
Прервемся на мгновение, чтобы оценить всю значимость этого французского кредита. Подобно всем молодым балканским государствам, Сербия была активным заемщиком, полностью зависимым от международного кредита, по большей части призванного финансировать реализацию инфраструктурных и масштабных оборонных проектов. На протяжении всего правления короля Милана Белград охотно кредитовали австрийцы, однако поскольку размеры кредитов превышали финансовые активы государства-должника, их предоставляли под различные залоги. Под каждый такой кредит закладывался тот или иной гарантированный государственный доход или часть железнодорожной инфраструктуры. Было согласовано, что обращенные в залог доходы от железнодорожных тарифов, гербовых сборов и налогов на спиртные напитки перечислялись в специальную казну, контролируемую совместно представителями правительства Сербии и держателями облигаций. Этот механизм удерживал сербское государство на плаву в 1880-е и 1890-е годы, но не мог ограничить финансовую расточительность Белграда, накопившего к 1895 году задолженность в размере свыше 350 млн франков. Видя надвигающееся банкротство, Белград договорился о новом кредите, при помощи которого почти все старые долги были консолидированы в новый долг с меньшей процентной ставкой. Заложенные доходы поступили в распоряжение специальной администрации, частично управляемой представителями кредиторов.
Иными словами, сомнительные должники вроде Сербии (то же относилось к другим балканским государствам, а также к Османской империи) могли получать кредиты на разумных условиях лишь в том случае, если были готовы отказаться от права фискального контроля, что равносильно частичной уступке государственного суверенитета. В частности, по этой причине международные займы являлись политической проблемой первостепенной важности, неразрывно связанной с дипломатией и балансом. Крайне политизированной была, в частности, практика выделения международных кредитов Францией. Париж запрещал кредитовать правительства, чья политика была враждебна французским интересам, предоставлял кредиты в обмен на экономические или политические уступки и порой, хотя и неохотно, выдавал кредиты ненадежным, но стратегически важным клиентам, чтобы те не искали помощи в других местах. Париж активно обрабатывал потенциальных клиентов: летом 1905 года правительству в Белграде дали понять, что если Франция не получит права первенства при рассмотрении вопросов кредитования, то для Сербии парижские денежные рынки будут полностью закрыты[85]. Признавая эту связь между стратегией и финансами, министерство иностранных дел Франции решило в 1907 году объединить свои политические и торговые представительства[86].
На этом фоне сербский заем 1906 года явился важным поворотным моментом. Кредитные отношения французов с сербами, по выражению довоенного американского финансового аналитика, стали «более интимными и доминантными»[87]. Французы держали более трех четвертей совокупного сербского долга[88]. Для сербского государства это были громадные обязательства: графики их погашения простирались до 1967 года (в реальности после 1918 года по большей части этих обязательств Белград объявил дефолт). Львиная доля этих средств пошла на военные закупки (особенно скорострельных артиллерийских орудий), большинство из которых пришлось на Францию, что сильно раздосадовало как австрийцев, так и британских дипломатов и оружейников. Кредит 1906 года позволил Сербии противостоять коммерческому давлению Вены и вести с нею длительную тарифную войну. «Несомненно, успешное сопротивление г-на Пашича [австрийским] требованиям, – сообщал в 1906 году британский посланник в Белграде, – знаменует собой очередной шаг к экономическому и политическому освобождению Сербии»[89].
Успехи Сербии в сфере международных финансов не скроют от нас плачевного состояния ее экономики в целом. Оно объяснялось не столько тарифной политикой Австро-Венгрии, сколько хозяйственной деградацией Сербии, связанной с ее историей и структурой экономики. Становление и последующее расширение Сербии сопровождалось процессом кардинальной деурбанизации, поскольку многие города, населенные преимущественно мусульманами, из-за многолетних гонений и депортаций лишились жителей[90]. Сравнительно урбанизированный и космополитичный социум на бывшей периферии Османской империи сменило общество и экономика, где доминировали мелкие фермеры-христиане, отчасти из-за отсутствия у сербов собственной родовой аристократии, отчасти из-за стремления правящей династии исключить появление конкурирующих групп путем запрета на консолидацию землевладений[91]. Несмотря на деградацию городов, население страны в целом росло невероятными темпами; молодые крестьянские семьи получили разрешение возделывать обширные запустевшие поля, что ослабило социальные ограничения в отношении брака и рождаемости. Однако безудержный рост населения не компенсировал нисходящую спираль деградации, по которой двигалась сербская экономика с середины XIX века до Первой мировой войны[92]. С начала 1870-х до начала 1910-х годов производство на душу населения в сельском хозяйстве сократилось на 27,5 %. Отчасти это объяснялось тем, что расширение пахотных земель привело к масштабной вырубке лесов и, следовательно, к сокращению пастбищ, необходимых для существования свиноводства, традиционно наиболее рентабельной и эффективной отрасли сербского хозяйства. К 1880-м годам Шумадия (Šumadija, дословно «Лесная местность»), прекрасная лесистая местность и идеальное свиное пастбище, была практически уничтожена[93].
Это было бы не столь важно, если бы ощущался рост в торговом и промышленном секторах, но и там картина была – даже по балканским меркам – безрадостной. Сельское население имело ограниченный доступ на рынки; отсутствовали условия для быстрого развития альтернативных отраслей, таких как текстильные фабрики (которые в соседней Болгарии стимулировали рост промышленности)[94]. В этих условиях экономическое развитие Сербии зависело от иностранных усилий – попытки организовать упаковку и экспорт сливового варенья в промышленных объемах были впервые предприняты будапештской компанией по переработке фруктов. Точно так же подъем в отраслях виноделия и производства шелковых тканей, пришедшийся на конец XIX века, был вызван усилиями иностранных предпринимателей. Однако приток инвестиций из-за рубежа оставался вялым, отчасти потому, что иностранцев, пытавшихся вести бизнес в Сербии, отталкивала ксенофобия, коррумпированность чиновников и отсутствие деловой этики. Даже в тех сферах, где поощрение инвестиций являлось государственным приоритетом, дискриминация иностранных фирм местными властями оставалось серьезной проблемой[95].
Столь же неубедительны были сербские вложения в человеческий капитал: в 1900 году в Сербии насчитывалось всего четыре педагогических колледжа; половина учителей начальной школы не имела педагогической подготовки; большинство школ находились в зданиях, не предназначенных для этой цели; и лишь около трети всех детей посещали школу. Эти недостатки отражали культурные предпочтения сельского населения, которое невысоко ценило образование и считало школы никчемной затеей, навязываемой правительством. В 1905 году, изыскивая новые источники государственных доходов, Скупщина, где преобладали депутаты из числа зажиточных селян, предпочла обложить налогами не домашнее самогоноварение, а выпуск школьных учебников. Результатом был поразительно низкий уровень грамотности населения: от 27 % на севере – до 12 % на юго-востоке Сербии[96].
Для нашей истории эта мрачная картина «расширения без развития» важна по нескольким причинам. Она говорит о том, что в культурном и социально-экономическом плане сербское общество оставалось необычно однородным. Тесная связь между городской культурой и крестьянскими обычаями с их мощной устной мифологической традицией еще не была разорвана. Даже Белград – где уровень грамотности в 1900 году не превышал 21 % – оставался городом сельских мигрантов, миром «крестьянской урбанизации», находящейся под сильным влиянием культуры и родовых связей традиционного общества[97]. В такой среде развитие современного сознания происходило не как эволюция мировоззрения, а как диссонирующее наложение модернистских представлений на образ жизни, все еще находящийся под чарами традиционных крестьянских верований и ценностей[98].
Эта довольно специфичная культурно-экономическая ситуация объясняет ряд бросающихся в глаза особенностей ситуации в Сербии до Первой мировой войны. В стране, где честолюбивая и талантливая молодежь практически не имела перспектив в экономике, самым привлекательным карьерным путем оставалась национальная армия. А это, в свою очередь, объясняет слабость гражданских властей в условиях доминирующего влияния офицерской корпорации, фактор, оказавшийся роковым в момент кризиса, охватившего Сербию летом 1914 года. Конечно, при этом верно и то, что партизанская деятельность иррегулярных ополчений и отрядов добровольцев – центральная тема в истории становления Сербии как независимой нации – столь долго оставалась успешной именно благодаря сохранению крестьянской культуры, которая к регулярной армии относилась с известным подозрением. Для правительства, которому со все большим высокомерием бросала вызов военная верхушка и которое для противодействия этому давлению не могло опереться на отсутствовавший в стране богатый и образованный класс, – типовой фундамент парламентских систем XIX столетия, единственным действенным политическим инструментом и культурной опорой оставался национализм. Почти всеобщий энтузиазм по поводу присоединения исторических сербских земель опирался не только на мифическую страсть, свойственную народной культуре, но и на «земельный голод» крестьянства, чьи наделы сокращались и теряли продуктивность. В этих условиях восторженное одобрение, естественно, вызывала аргументация – сколь бы сомнительной она ни была, – что экономические проблемы Сербии объясняются заградительными тарифами Вены и удушающим засильем австрийского и венгерского капитала. Эти же ограничения толкали Белград на упорную борьбу за выход к морю, который должен был позволить, как надеялись, преодолеть экономическую отсталость. Такая относительная слабость торгово-промышленного развития страны гарантировала, что в вопросах финансирования военных расходов, необходимых для ведения активной внешней политики, правители Сербии не смогут избавиться от зависимости от международного капитала. А это, в свою очередь, позволяет объяснить углублявшуюся после 1905 года вовлеченность Сербии во французскую систему альянсов, что диктовалось финансовыми и геополитическими императивами.
Эскалация
После 1903 года внимание сербских националистов фокусировалось в основном на развернувшейся в Македонии трехсторонней борьбе между сербами, болгарами и турками. Все изменилось в 1908 году – после того как Австро-Венгрия аннексировала Боснию и Герцеговину. Эти две страны, формально провинции Османской империи, уже 30 лет находились под австрийской оккупацией, не вызывая никаких вопросов, поэтому, казалось бы, номинальный переход от оккупации к прямой аннексии должен был пройти незамеченным. Иного мнения придерживалась общественность Сербии. Известие об этой аннексии вызвало – как в Белграде, так и в провинциях – «беспрецедентный всплеск национальных чувств и негодования». В ходе «многочисленных митингов» по всей стране ораторы «призывали к войне с Австрией»[99]. В Белграде свыше 20 000 человек собрались на антиавстрийскую манифестацию у Национального театра, где Люба Давидович, лидер независимых радикалов, призвал сограждан, не щадя живота, подняться против аннексии. «Мы будем сражаться до победы, но даже если проиграем, то сможем сказать, что отдали все силы и заслужили уважение не только сербов, но и славян всего мира»[100]. Несколько дней спустя импульсивный Георгий Карагеоргиевич, наследник сербского престола, выступая в Белграде перед толпой в 10 000 человек, вызвался повести народ в крестовый поход с целью вернуть аннексированные провинции. «Я горжусь тем, что я солдат, и готов возглавить священную борьбу – борьбу не на жизнь, а на смерть – за Сербию и ее национальную честь»[101]. Даже Никола Пашич, лидер Радикальной партии, который в тот момент не был действующим министром и, значит, мог высказываться свободнее, вопреки обычной осторожности заявил: если аннексия не будет отменена, Сербия должна готовиться к освободительной войне[102]. Известный российский либерал Павел Милюков, посетивший Сербию в 1908 году, был поражен накалом общественных страстей. Как он писал в воспоминаниях: «Ожидание войны с Австрией переходило здесь в нетерпеливую готовность сразиться, и успех казался легким и несомненным. То и другое настроение казалось настолько всеобщим и бесспорным, что входить в пререкания на эти темы было совершенно бесполезно…»[103]
Здесь очевидны ментальные карты, на которых основывались общественные (как элитарные, так и массовые) представления о целях и задачах сербской политики. Единственный способ понять накал эмоций, вызванных в Сербии аннексией двух провинций – пояснял в отчете от 27 апреля 1909 года британский посланник в Белграде, – вспомнить, что:
Каждый сербский патриот, проявляющий интерес к политике или принимающий в ней активное участие, считает сербской нацией не только подданных Петра Карагеоргиевича, но и всех тех, кто родственны им по крови и языку. Следовательно, он мечтает о создании Великой Сербии, которая объединит, наконец, те части сербской нации, которые пока еще остаются под австрийским, венгерским и турецким владычеством. […] С этой точки зрения Босния является, на взгляд сербского патриота, географическим и этнографическим сердцем Великой Сербии[104].
В своем (кажущемся и сегодня актуальном) трактате о Боснийском кризисе знаменитый этнограф Йован Цвиджич, наиболее влиятельный советник Николы Пашича по национальным вопросам, высказывается так: «не [было] сомнений в том, что Босния и Герцеговина… по своему центральному положению во всей этнографической целокупности сербохорватского народа… являются ключом к решению сербской проблемы. Без этих провинций не может быть Великого сербского государства»[105]. С точки зрения панславянских публицистов, Босния и Герцеговина представляли собой «сербские земли под чужеземным господством», с населением «совершенно сербским по расе и языку», состоящим из сербов, сербо-хорватов и «сербов-мусульман», исключая, разумеется, меньшинство «временных жителей» и «эксплуататоров», насаждаемых там австрийцами в течение предыдущих тридцати лет[106].
Эта волна протестов породила новую массовую организацию, созданную для защиты национальных интересов сербов. В ряды «Сербской народной обороны» («Српска народна одбрана»), создавшей свыше 220 комитетов в городах и деревнях Сербии, а также целую сеть дочерних структур в Боснии и Герцеговине, вступили тысячи людей[107]. Ирредентистское движение, набравшее силу и опыт в Македонии, теперь переключилось на аннексированные провинции: «Одбрана» формировала партизанские отряды, вербовала добровольцев, создавала агентурные сети в Боснии и побуждала правительство к радикализации национальной политики. Ветераны боевых действий в Македонии (такие, как майор Воислав Танкосич, ближайший соратник Аписа) были направлены на боснийскую границу, где готовили тысячи новобранцев к предстоящей борьбе. Какое-то время казалось, что Сербия намерена – сколь бы ни был самоубийственным такой шаг – начать вторжение в соседнюю империю[108].
Поначалу лидеры Белграда поощряли эту агитацию, но вскоре поняли, что у Сербии нет шансов опротестовать аннексию. Поводом к отрезвлению стала позиция России, которая отказалась поощрять сербское сопротивление. Этому не стоит удивляться, ибо предположение (пусть и теоретическое) о возможности осуществить аннексию этих провинций высказал австрийскому коллеге, Алоизу фон Эренталю, российский министр иностранных дел Александр Извольский. Он даже заранее предупредил об этом сербского министра иностранных дел Милована Миловановича. На встрече в Мариенбаде, где Извольский лечился на водах, российский министр иностранных дел завел с сербским коллегой откровенный разговор. Хотя Санкт-Петербург и считает балканские государства «российскими чадами» – сказал Извольский, – ни Россия, ни другие великие державы не собираются оспаривать аннексию (он не упомянул о том, что он сам предложил австрийцам присоединить провинции – в рамках сделки по обеспечению российскому флоту доступа к турецким проливам). Позднее сербский посланник в Санкт-Петербурге доложил в Белград о полнейшей бесперспективности мобилизации против Австрии, «поскольку никто не придет к нам на помощь – все желают сохранения мира»[109].
Министр иностранных дел Милованович, умеренный политик, не одобрявший действий Пашича в период австро-сербского кризиса 1905–1906 годов и пришедший в ужас от его готовности начать войну в 1908 году, оказался в крайне щекотливом положении. Предупрежденный непосредственно Извольским, он понял, что идея обращения к европейским державам лишена смысла. Однако ему необходимо было обуздать националистическую истерию в Сербии – и одновременно сплотить политическую элиту и Скупщину вокруг лозунга умеренной «национальной» политики. Эти две цели были практически несовместимы, поскольку сербское общество посчитало бы любой намек на уступку Вене «предательством» национальных интересов[110]. Трудности министра Миловановича усугублялись борьбой между радикалами и их вчерашними товарищами по партии – Независимыми радикалами, которые заняли бескомпромиссную националистическую позицию. Неопределенность усиливало фракционное соперничество внутри Радикальной партии (между «группой Пашича» и «придворными» радикалами Миловановича). За кулисами Милованович упорно проводил умеренную политику, которая должна была обеспечить Сербии скромную территориальную компенсацию, и безропотно сносил все нападки националистической прессы. Однако на публике он демонстрировал непримиримую риторику, вызывавшую патриотический энтузиазм в Сербии и негодование в австрийской прессе. «Сербская национальная программа, – провозгласил он под бурные аплодисменты Скупщины в октябре 1908 года, – требует освобождения Боснии и Герцеговины». «Заблокировав реализацию этого плана», добавил Милованович, Австро-Венгрия обрекла себя на то, что «рано или поздно Сербия и весь Сербский мир поднимутся на борьбу – борьбу не на жизнь, а на смерть»[111].
Проблемы министра Миловановича позволяют понять, какому психологическому стрессу подвергались сербские политики в ту эпоху. Будучи умным и осторожным человеком, он хорошо понимал ограничения, налагаемые на Сербию ее географическим и экономическим положением. Зимой 1908–1909 года все державы призывали Белград отступить и смириться с неизбежным[112]. Однако Милованович понимал и то, что ни один ответственный политик не может позволить себе открыто дезавуировать национальную программу сербского объединения. Он и сам был пылким и искренним сторонником этой программы. Сербия, утверждал он, никогда не сможет отказаться от «сербской идеи». «С патриотической точки зрения нет разницы между интересами Сербского государства и интересами сербов везде и всюду»[113]. Здесь вновь мы видим воображаемую карту Великой Сербии, лежащую в основе ее этических и политических императивов. Важно понять, что единственным отличием умеренных сербских политиков, таких как Милованович (и даже Пашич, отбросивший в конечном счете свои призывы к войне), от крайних националистов была лишь разница в том, как они собирались справляться с проблемой, стоявшей перед их государством. Эти политики не могли (да и не хотели) отказаться от националистической программы как таковой. Таким образом, во внутренней политике преимущество всегда имели экстремисты, поскольку именно они задавали тему дебатов. В таких условиях умеренным политикам было трудно проводить свою линию, не прибегая к той же националистической риторике. Это, в свою очередь, мешало внешним наблюдателям различать нюансы в позициях, занимаемых политической элитой, что могло создать у них обманчивое представление о ее прочном идеологическом единстве. В июне-июле 1914 года Белград ощутит на себе тяжелые последствия, к которым приводит эволюция такого рода политической культуры.
На этот раз, естественно, сила была на стороне Австро-Венгрии, и 31 марта 1909 года Сербия вынуждена была формально отказаться от своих требований. С великим трудом ее правительству удалось свернуть патриотическую агитацию. Белград пообещал Вене разоружить и распустить «добровольческие отряды»[114]. «Српска народна одбрана» лишилась волонтерских и парамилитарных функций и превратилась – по крайней мере, официально – в мирную общенациональную ассоциацию по пропаганде и информации. Теперь она действовала в тесной связи с другими националистическими объединениями, вроде гимнастических обществ «Соко» и культурных групп «Просвета» и «Приредник», крепивших национальную идентичность сербов с помощью литературы, просвещения и работы с молодежью.
Хотя Сербия не смогла противостоять аннексии и не получила территориальной компенсации, которой требовал Милованович, кризис все же вызвал две важные перемены в ее международном положении. Во-первых, за кризисом наступил период более тесного сотрудничества Белграда с двумя дружественными державами. Связи с Санкт-Петербургом упрочились с назначением нового российского посланника. Убежденный сербофил и сторонник славянского единства барон Николай Гартвиг будет играть в политической жизни Белграда важную роль вплоть до своей внезапной смерти накануне войны, в 1914 году. Укрепились также финансовые и политические связи Белграда с Парижем, что выразилось в выделении громадного французского кредита на увеличение сербской армии и повышение ее боевой мощи.
Во-вторых, гнев и разочарование 1908–1909 годов привели к радикализации сербских националистических группировок. На время деморализованные капитуляцией правительства в вопросе об аннексии, они все же от своих амбиций не отказались. Между официальной властью и националистами разверзлась идейная пропасть. Богдан Раденкович, сербский гражданский активист в Македонии, где продолжалась борьба с болгарами, встретился с офицерами – ветеранами македонского конфликта (в том числе – участниками заговора 1903 года), чтобы обсудить создание нового тайного общества. В итоге на частной квартире в Белграде 3 марта 1911 года возникла организация «Уjедињeње или смрт!» («Единство или смерть!»), известная как «Црна рука» – «Черная рука». Среди ее учредителей – пяти офицеров-цареубийц и двух гражданских лиц – присутствовал Апис, ставший к тому моменту профессором тактики в Военной академии. За ним стояла сеть последователей – других офицеров из участников заговора и сочувствующей молодежи, – которая безоговорочно ему подчинялась[115]. Неудивительно, что в первой статье устава организации провозглашалось, что ее целью является «объединение всех Сербов». Дальнейшие статьи обязывали ее членов бороться за то, чтобы правительство приняло идею, что Королевство Сербия – это балканский «Пьемонт»[116] для всех сербов и вообще всех южнославянских народов. Неслучайно журнал, учрежденный для пропаганды идеи «Единство или смерть!», получил название «Пjемонт». Идейной основой движения стала универсальная концепция «сербской нации» – пропагандисты «Черной руки» не считали боснийских мусульман отдельным этносом и категорически отрицали существование хорватов[117]. Чтобы подготовить сербский народ к тому, что они считали неизбежной насильственной борьбой за объединение, организация собиралась вести на всех территориях, населенных сербами, революционную работу. С врагами «сербской идеи» движение обязалось бороться всеми средствами и повсюду, в том числе – за пределами Сербского государства[118].
В своем служении «национальному делу» эти люди все сильнее проникались враждебностью к демократической системе парламентаризма, особенно – к Радикальной партии, лидеров которой они считали предателями нации[119]. Среди членов «Единство или смерть!» культивировалась старая ненависть военных к членам Радикальной партии. Имелись и родство с протофашистской идеологией: целью движения была не просто смена персоналий, возглавлявших государство (что произошло в 1903 году, но без ощутимой пользы для сербской нации), а тотальное обновление политики и общества, «возрождение нашей деградирующей расы»[120].
В организации процветал культ секретности. Вступающие в ее ряды проходили через обряд посвящения, церемонию которого разработал Йованович-Чупа, масон и член учредительного совета. В темном помещении перед таинственной фигурой в плаще с капюшоном новообращенные приносили клятву, обязуясь под страхом смерти безоговорочно выполнять приказы руководителей организации. Вот как звучала эта клятва:
Я [имярек], вступая в организацию «Единство или смерть!», клянусь солнцем, которое меня согревает, и землей, которая меня питает, перед Господом Богом, кровью моих предков, моей честью и самой моей жизнью, что с этого момента до самой смерти буду верен законам организации и ради нее готов буду принести любую жертву.
Перед Богом я клянусь моей честью и жизнью, что без вопросов буду выполнять все поручения и приказания.
Перед Богом я клянусь моей честью и жизнью, что все секреты и тайны организации унесу с собою в могилу.
Если же я, вольно или невольно, нарушу эту священную клятву, то пусть меня постигнет Божья кара и суд моих товарищей по организации[121].
«Черная рука» почти не вела записей – у нее не было централизованного учета членов, а была неформальная сеть ячеек, не обладавших всей полнотой информации о масштабах и подробностях деятельности. В результате остается неясным, насколько велика была эта организация. К концу 1911 года ее численность выросла до примерно 2000–2500 человек; в годы Балканских войн она резко выросла, однако ретроспективная оценка, основанная на показаниях предателя-информатора (100 000–150 000 человек), безусловно, является завышенной[122]. Какова бы ни была ее реальная величина, организация быстро проникла в структуры официальной Сербии, опираясь на прочную базу в вооруженных силах, внедрилась в ряды Сербской пограничной стражи и таможенной службы, особенно вдоль сербско-боснийской границы. Много новобранцев «Черная рука» почерпнула среди агентов, продолжавших в Боснии свою шпионскую деятельность по заданию «Народной обороны», несмотря на ее формальную ликвидацию в 1909 году. В рамках этой деятельности продолжал работать лагерь для подготовки диверсантов, где новобранцев обучали метко стрелять, бросать бомбы, взрывать мосты и вести разведку[123].
Для такого опытного заговорщика, как Апис, это среда была органичной. Его темпераменту идеально отвечали и культ секретности, и символ организации, на котором были изображены череп, скрещенные кости, кинжал, бомба и ампула с ядом. На вопрос, почему они выбрали такой символ, Апис отвечал, что ему «эта эмблема [никогда] не казалась ни пугающей, ни отталкивающей». В конце концов, задачей всех национально мыслящих сербов была «защита сербского дела любыми средствами, будь то бомба, кинжал или винтовка». «В дни моей борьбы [в Македонии], – вспоминал Апис, – партизаны применяли яды не только как боевое оружие, но и как средство избежать плена. Именно поэтому на печати организации была изображена ампула с ядом – символ нашей готовности жертвовать собственной жизнью»[124].
При всей своей секретности «Черная рука» парадоксально имела публичный характер[125]. Довольно скоро, по вине участников, о существовании движения узнали правительство и газеты. В народе даже поговаривали, что князь Александр, ставший после отречения старшего брата Георгия наследником престола, был заранее уведомлен об учреждении новой организации и поддерживал ее деятельность (Александр был одним из немногих жертвователей, финансировавших издание «Пjемонта»). Вербовка новых членов была неформальной и зачастую почти открытой: агентам достаточно были упомянуть патриотическую деятельность организации, чтобы многие офицеры вступали в нее без лишних расспросов[126]. На публичных обедах и банкетах в белградских кофейнях, где за длинными столами восседали молодые националисты, председательствовал Апис[127]. Когда комендант Белграда, Милош Бозанович, спросил майора Костича, своего подчиненного, о «Черной руке», тот изумился: «Неужели Вы этого не знаете? Об этом все знают и болтают – и в кофейнях, и в трактирах». Возможно, в Белграде – где все знали всех, а политику обсуждали не приватно, а в общественных местах – эта публичность была неизбежной. Однако нарочитая секретность «Черной руки», видимо, отвечала какой-то эмоциональной потребности ее членов. И правда, какой смысл принадлежать к тайной организации, если никто не знает о ее сущестововании? Возможность на публике оказаться за общим столом с конспираторами придавала молодым людям ощущение собственной значимости. Это также вызывало трепетное ощущение сопричастности у тех, кто формально не принадлежал к организации, но знал о ее существовании. И это было крайне важно для движения, заявлявшего, что представляет «молчаливое большинство» сербской нации.
Впрочем, если о существовании движения знали все, то в отношении его целей полной осведомленности не было. Как и многие лидеры Радикальной партии, Пашич рассматривал «Черную руку» как движение, в первую очередь направленное на подрыв сербской государственности изнутри. Похоже, он полагал ультранационализм движения не более чем камуфляжем, прикрывающим истинную политическую направленность. Это ошибочное толкование проникало во многие дипломатические отчеты, примером чему служит донесение обычно неплохо информированного австрийского посланника в Белграде. В ноябре 1911 года тот сообщал, что декларация «Черной руки» о том, что она является патриотической организацией, действующей за пределами страны ради объединения всех сербов, на деле служит лишь прикрытием; реальная цель – вмешательство во внутренние дела собственного государства[128]. В июле 1914 года, в дни кризиса, австрийские власти будут какое-то время находиться в плену этого заблуждения.
В Боснии и Герцеговине члены движений «Единство или смерть!» и «Народная оборона» были тесно связаны с местными патриотическими группами, из которых важнейшей являлась «Млада Босна» («Молодая Босния»). Это была не столько единая организация, сколько объединение ячеек революционной молодежи, которые начиная с 1904 года действовали по всей провинции. «Млада Босна» была менее национально ориентирована, чем «Черная рука» и «Народная оборона»[129]. Поскольку эта группа действовала под боком у австрийской полиции, она выработала децентрализованную, гибкую структуру, в основе которой были небольшие «кружки», связанные между собой специальными посредниками. Днем славы для «Молодой Боснии» стало 3 июня 1910 года, когда один из ее боевиков-смертников совершил покушение на австрийского губернатора провинции Марьяна Варешанина. Во время церемонии открытия Боснийского парламента сербский студент из Герцеговины, которого звали Богдан Жераич, пять раз выстрелил в губернатора. Как ни странно, Варешанин остался невредим. Все пять пуль прошли мимо, и тогда шестую Жераич пустил себе в голову. Его анонимно похоронили в Сараеве на кладбище для преступников и самоубийц, но вскоре его могила сделалась местом поклонения для всего нелегального движения. В Белграде отчаянный поступок Жераича был прославлен сербской националистической прессой[130].
Однако больше других для прославления памяти Жераича сделал его товарищ, член «Молодой Боснии» по имени Владимир Гачинович. Уехав из Боснии в Белград с целью продолжить образование, Гачинович окончил среднюю школу и прослушал семестр в Белградском университете, после чего получил государственную стипендию для учебы в Венском университете. Однако в 1911 году студента в свои ряды вовлекают «Единство или смерть!» и «Народная оборона»; вернувшись в Сараево, он сплетает там сеть террористических ячеек. Однако наибольшую славу Гачиновичу приносит сочинение, воспевающее жизнь и гибель Жераича. В очерке «Смерть героя» боевик-самоубийца предстает «человеком действия, бодрым, сильным и мужественным – такие люди знаменуют эпоху». Панегирик завершался риторическим вопросом: «Молодая Сербия, ужели оскудела ты на таких людей?» Брошюра Гачиновича тайно разошлась по всей Боснии и стала одним из культовых текстов пансербского террористического подполья. Это сочинение – подобно эпосу о битве на Косовом поле – сплавляет в единое целое мотивы убийства и самопожертвования[131]. Покушение Жераича ознаменовало начало кампании регулярного политического террора против правящей элиты империи Габсбургов. За три года со дня гибели Жераича до выстрелов 28 июня 1914 года в Сараеве в провинциях Двуединой монархии произошло семь подобных инцидентов и не менее дюжины покушений удалось заранее предотвратить[132].
Три Балканских войны
В конце сентября 1911 года, через шесть месяцев после основания «Черной руки», Италия вторглась в Ливию. Эта неспровоцированная агрессия на одну из провинций Османской империи повлекло за собой целую серию нападений на еще подвластную туркам часть Европы. Воспользовавшись удачным моментом, рыхлая коалиция балканских государств – в составе Сербии, Черногории, Болгарии и Греции – повела параллельное наступление на Османскую территорию, развязав Первую балканскую войну (октябрь 1912 – май 1913 года). Результатом войны стала важная победа союзников над турецкими силами, которые были изгнаны из Албании, Македонии и Фракии. Во Второй балканской войне (июнь-июль 1913 года) вчерашние союзники оспаривали трофеи Первой балканской войны: Сербия, Греция, Черногория и Румыния повели борьбу против Болгарии за территории в Македонии, Фракии и Добрудже.
Подробнее результаты двух этих войн обсуждаются в пятой главе. Сейчас достаточно лишь отметить, что основным их бенефициаром стала Сербия, которая в итоге получила большую часть долины Вардара, включая Охрид, Битолу, Косово, Штип и Кочаны, плюс восточную часть Новопазарского санджака (западная его часть отошла к Черногории). Территория Сербского королевства возросла с 18 650 до 33 891 квадратной мили (с 48 до 88 тыс. кв. км), а его население выросло более чем на полтора миллиона человек. Поводом для бурной радости стало приобретение Косова, мифической родины сербской национальной поэзии. Сербское королевство получило на западе общую границу с Черногорией, и появились шансы, что политический альянс с соседкой обеспечит Сербии постоянный доступ к Адриатическому побережью. Кроме того, действия сербской армии показали, что многолетние инвестиции в вооруженные силы, оплаченные французскими займами (в сентябре 1913 года Сербия получила еще один крупный кредит от консорциума французских банков), не пропали даром. В течение трех недель после приказа о мобилизации Сербия поставила под ружье триста тысяч человек. Теперь сербская армия, по оценке иностранного наблюдателя, стала «фактором, с которым приходится считаться», а Сербское королевство сделалось важной региональной силой[133]. Из Белграда британский посланник Дайрелл Краканторп сообщал о всплеске патриотических настроений: «Сербия ощутила, что она, так сказать, достигла зрелости […] и способна проводить собственную национальную политику». Сегодня ее политические элиты «переживают момент наивысшей гордости собой», в речах и в прессе успехи сербов на поле боя противопоставляются «провалу австрийской дипломатии»[134].
Для многих из тех, кто проживал на землях, только что завоеванных Белградом, сербское правление обернулось притеснением и преследованиями. Свобода ассоциаций, собраний и печати, гарантированные сербской конституцией 1903 года (статьи 24, 25 и 22) не распространялись на новые территории. Аналогично не действовала и статья 13, в самой Сербии отменявшая смертную казнь за политические преступления. Жители новых земель не получили избирательного права – ни активного, ни пассивного. Иными словами, в тот момент завоеванные районы больше напоминали колонии. Правительство Сербии мотивировало это тем, что культурный уровень новых земель был настолько низким, что наделение их политической свободой могло поставить под угрозу безопасность страны. В действительности же главной задачей властей было не допустить к рычагам национальной политики этнические меньшинства, во многих районах составлявшие большинство. Оппозиционные газеты, такие как «Радичке новине» и «Правда», отмечали, что «наши новые сограждане» имели при османском правлении больше политических прав, чем у них стало при новой сербской администрации[135].
Сербия вела на Балканах войну двух видов: как обычную, в которой участвовали регулярные армейские подразделения, так и неофициальную, как и раньше, с помощью партизанских отрядов, «комитатов» и прочих солдат удачи. В недавно захваченных районах неофициальное сотрудничество официальных властей с полевыми командирами имело ужасающие последствия. Разрушениям подверглись многие турецкие учреждения – школы, мечети и общественные бани. В ряде случаев британские консулы смогли ограничить размеры ущерба, убеждая сербских командиров в том, что захваченные строения относятся к периоду царствования Душана и, следовательно, являются частью национального достояния. Порой уловка срабатывала, как это было, например, в случае с живописным турецким мостом XVI века в македонском Скопье (Ускюб)[136].
В октябре-ноябре 1913 года британские вице-консулы в городах Скопье и Монастир регулярно доносили об актах террора, незаконных арестах, избиениях, изнасилованиях, поджогах и массовых убийствах в аннексированных сербами районах[137]. «Совершенно очевидно, – сообщал из Монастира вице-консул Грейг, – что мусульманам, остающимся во власти сербов, нечего ожидать, кроме периодических расправ, регулярных грабежей и полного разорения». В следующем отчете 11 дней спустя он предупреждал, что «в районах Перлепе, Крчево и Крушево болгарскому и особенно мусульманскому населению грозит истребление в ходе варварских расправ и грабежей, совершаемых сербскими отрядами»[138]. К концу месяца «грабежи, убийства и всякого рода насилия, чинимые комитатами и их приспешниками из числа местных сербов», поставили провинцию на грань полной анархии[139]. Болгары, валахи и евреи, а также албанцы и другие мусульмане – сообщал вице-консул в декабре – опасаются участи второсортных подданных «нищего государства», стремящегося, по-видимому, «подвергнуть каждую из этнических общин такому ограблению, какого не случалось в худшие дни османского правления»[140]. О ситуации в южном городке Битола, на границе с Грецией, тот же вице-консул сообщал, что вместо прежних муниципальных чиновников там объявилась воровская клика «бывших сербских пропагандистов», которой командовали: «(1) шпион и сербский агент, в прошлом – цирюльник, […] и (2) местный просербский активист по имени Максим, чья профессия не достойна даже упоминания». «Ничто, – заключает Грейг, – не может повредить интересам Сербии больше, чем царство террора, установленное этой преступной кликой»[141].
В этих сообщениях самое любопытное – даже не их пугающее содержание, а тот скептицизм, с которым они были восприняты британским посланником Краканторпом, человеком с ярко выраженными просербскими симпатиями. Краканторп – чьим главным источником сведений о событиях, происходивших на отвоеванных землях, был «знакомый сербский офицер»[142], – принимал официальные белградские опровержения за чистую монету и пытался сгладить эффект от донесений вице-консула из Монастира, сообщая в МИД, что вице-консул был введен в заблуждение истеричными беженцами и их небылицами. Можно сказать, что события, развернувшиеся на Балканах, уже рассматривались в геополитическом ракурсе системы альянсов, где Сербия являлась дружественным государством, вынужденным защищаться от враждебной Австро-Венгрии. Убедить британский МИД в том, что известия о зверствах в Македонии – не плод австрийской пропаганды, помогли лишь все более тревожные донесения из отвоеванных сербами областей плюс подкреплявшие их свидетельства официальных представителей Румынии, Швейцарии и Франции.
Между тем правительство Сербии не проявляло ни малейшего интереса ни к расследованию совершенных преступлений, ни к предотвращению дальнейших. Когда англичане проинформировали Пашича о событиях в Битоле, тот ответил, что лично не знает местного префекта – и потому не станет это комментировать. Его предложение направить на юг эмиссара для изучения ситуации так и не материализовалось. Когда сербский посланник в Константинополе рассказал ему о жалобах, переданных делегацией высокопоставленных исламских сановников, Пашич ответил, что эти ужасы рассказывают им эмигранты, чтобы выдуманными мучениями пробудить в новых соотечественниках сочувствие и гарантировать себе теплый прием[143]. Через какое-то время на Балканы прибыла комиссия Карнеги, состоявшая из тщательно отобранных международных экспертов, известных своей беспристрастностью. Их задачей было провести объективное – и впоследствии ставшее широко известным – расследование злодеяний, совершенных в спорных регионах с пестрым этническим составом. Никакой значимой помощи от официального Белграда комиссия Карнеги не получила[144].
Балканские войны, казалось, на время ослабили внутренние противоречия в структурах исполнительной власти Сербии. На короткий период вокруг «общенационального дела» сплотились тайные общества, регулярная армия, партизанские отряды и кабинет министров. В 1912 году, накануне сербского вторжения в Македонию, туда для тайных операций в интересах сербской армии был направлен Апис. Ведя переговоры с албанскими вождями в 1913 году, «Черная рука» делала, по сути, работу Белградского министерства иностранных дел. В умиротворении отвоеванных земель на юге участвовали не только регулярные войска, но и отряды добровольцев, связанные с боевиками «Черной руки». Одним из них был Воислав Танкосич, заговорщик-цареубийца, участник ликвидации братьев королевы Драги[145]. Знаком возросшего авторитета «Черной руки» явилось присвоение Апису звания подполковника в январе 1913 года. В августе того же года его назначили на должность начальника разведывательного отдела Генерального штаба, что позволило Апису контролировать разветвленную агентуру сербской «Народны одбраны» на территории Австро-Венгрии[146].
С окончанием Балканских войн ощущение единства исполнительной власти Сербии начало рассеиваться. Споры по вопросу управления отвоеванными территориями привели к катастрофическому ухудшению отношений между военными и гражданскими властями. На одной стороне были военное министерство, сербская армия и различные попутчики из рядов Независимой радикальной оппозиции; на другой стороне были лидеры Радикальной партии, составлявшие основу кабинета[147].Предметом противоречий был вопрос о характере администрации, учреждаемой на новых землях. Кабинет Пашича намеревался особым указом ввести там систему временной гражданской администрации. Армия, напротив, выступала за сохранение военной администрации. Воодушевленное недавними успехами, армейское руководство отказалось уступить контроль над освобожденными районами. Этот вопрос имел не только управленческий, но и политический аспект, поскольку сторонники жесткой линии полагали, что для укрепления сербского контроля над районами со смешанной этничностью годится лишь твердая и суровая (читай: военная) администрация. Когда в апреле 1914 года министр внутренних дел от Радикальной партии Стоян Протич издал «Указ о подчиненности», формально ставивший армию под контроль гражданских властей, разразился полномасштабный кризис. Офицеры в новых районах отказались выполнять указ, а в Скупщине военная партия объединилась с Независимой радикальной оппозицией (так же, как после 1903 года это делали заговорщики). Поговаривали даже о близком перевороте под руководством Аписа, который приведет войска белградского гарнизона к королевскому дворцу, заставит короля Петра отречься от престола в пользу сына, принца Александра, и расстреляет членов кабинета от Радикальной партии[148].
К концу мая 1914 года в Белграде ситуация балансировала на столь острой грани, что для предотвращения краха кабинета Пашича потребовалось иностранное вмешательство. Весьма необычным образом российский посланник в Белграде публично объявил, что интересы России на Балканах требуют сохранения Пашича на его посту. Его поддержали французы, намекнувшие, что если Пашича и его однопартийцев сменит кабинет с преобладанием военной партии и независимых радикалов, ему не стоит надеяться на щедрую финансовую помощь из Парижа, обеспечивавшую с 1905 года крупные государственные инвестиции в экономику Сербии. Это была бледная копия сюжета 1899 года, когда хитроумный лидер Радикальной партии был спасен вмешательством австрийского посланника. Осознав, что его переиграли, Апис отказался от борьбы[149]. Теперь, когда угроза немедленного госпереворота временно отпала, Пашич надеялся, что на выборах в июне 1914 года он сможет консолидировать свою электоральную позицию.
В этой непрозрачной политической борьбе не было ничего, что могло бы утешить тех, кто наблюдал за сербскими событиями из Вены. Как в марте 1914 года отмечал Дайрелл Краканторп, представленная Радикальным кабинетом «более умеренная и разумная часть общества», ничуть не менее чем «военная партия» находившаяся под влиянием «Черной руки», верила в неизбежный распад Австро-Венгрии и правопреемство Сербии на обширных землях этой империи, все еще ожидавших «возвращения в родную гавань». Разница была в методе: если военная партия верила в «агрессивную войну в тот момент, когда страна будет к ней готова», то умеренные ожидали, что «импульс к разрушению Австро-Венгрии придет не извне, а изнутри империи», и призывали быть готовыми воспользоваться открывшимися возможностями. Более того, институциональная ткань умеренной официальной Сербии и ирредентистского подполья оставалась тесно переплетенной. Высшие эшелоны армии, разведывательная служба с ее агентурой в Боснии и Герцеговине, таможенная служба, отделы министерства внутренних дел и другие правительственные органы были инфильтрованы нелегальными сетями, в которые, со своей стороны, глубоко проникло государство.
Заговор
Реконструировать детали заговора с целью убийства эрцгерцога Франца Фердинанда в Сараеве сложно. Сами убийцы старательно запутывали следы, связывавшие их с Белградом. Многие участники отказывались говорить о своей роли в заговоре; кто-то преуменьшал свою роль или скрывал ее за завесой туманных домыслов, создававших хаос взаимоисключающих свидетельств. От самого заговора письменных улик не осталось: практически все его участники были одержимы манией секретности. Связи между государством и заговорщиками были по определению тайными и неформальными – никаких документальных свидетельств нет. Поэтому историография заговора представляет собой ненадежную смесь из послевоенных мемуаров, устных и письменных показаний, полученных под давлением, утверждений, основанных на исчезнувших источниках, и фрагментов документальных свидетельств, большинство из которых лишь косвенно связаны с планированием и реализацией покушения. Тем не менее за фасадом его сюжета скрыто так много, что историки с юридической дотошностью изучают каждую подробность. Таким образом, можно попытаться сквозь хаос противоречивых источников и намеренных искажений провести максимально правдоподобную линию вероятного развития событий.
Главным «архитектором» заговора был Апис, но саму идею, вероятно, предложил его соратник Раде Малобабич – рожденный в Австро-Венгрии серб, несколько лет по заданию «Народной обороны» собиравший информацию об австрийских укреплениях и передвижениях войск. Добытые сведения он передавал сербским пограничникам, являвшимся одновременно агентами «Черной руки», а через них – сербской военной разведке[150]. Это был суперагент, необычайно дерзкий и эффективный, хорошо изучивший пограничные районы и не раз ускользавший из рук австрийских властей. Рассказывали, что однажды Малобабич, спешивший с донесением на сербскую территорию, переплыл замерзавшую Дрину и выбрался из воды, покрытый ледяным панцирем[151]. Вероятно, именно Малобабич первым сообщил Апису об ожидавшемся в июне 1914 года визите в Сараево наследника австрийского престола эрцгерцога Франца Фердинанда[152].
Сейчас уже трудно выяснить, почему Апис настаивал на убийстве именно эрцгерцога, поскольку прямых мотивов он не раскрыл. В начале 1914 года ненависть боснийских террористов была направлена, главным образом, на Оскара Потиорека, австрийского губернатора Боснии, сменившего на этом посту Варешанина, который в июне 1910 года избежал смерти от руки Жераича. Переключив внимание заговорщиков на фигуру Франца Фердинанда, Апис поднимал политические ставки. Убийство губернатора помогло бы «раскачать» ситуацию, но его легко было истолковать как локальный инцидент, вызванный ошибками регионального управления. Напротив, покушение на наследника престола в момент, когда действующему государю шел уже восемьдесят четвертый год, неминуемо было бы воспринято как угроза самому существованию империи Габсбургов.
Отметим, что эрцгерцог стал мишенью вовсе не из-за своего враждебного настроя к славянским меньшинствам Австро-Венгерской империи. Как раз наоборот, как утверждал его убийца, Гаврило Принцип, «как следующий правитель, Франц Фердинанд помешал бы нашему объединению, проведя определенные реформы»[153]. Считалось, что эрцгерцог поддерживает идею структурных реформ, которые предоставили бы славянским землям в империи более широкую автономию. Среди ирредентистов многие полагали эту идею катастрофически опасной для проекта общего сербского воссоединения. Представим, что монархия Габсбургов успешно трансформировалась бы в трехстороннее государственное образование, управляемое из Вены по принципам федерализма, с Загребом, например, как третьей столицей, по статусу равной Будапешту. Разве не утратила бы тогда Сербия свою авангардную роль в качестве «югославянского Пьемонта»?[154] Таким образом, покушение на эрцгерцога демонстрирует неизменное единство в логике многих террористических формирований: реформаторов и умеренных политиков надлежит опасаться больше, чем явных реакционеров и сторонников жесткой линии.
Люди, отобранные для убийства эрцгерцога, сформировались в атмосфере ирредентистского движения. Бывший боевик Воя Танкосич завербовал трех молодых боснийских сербов, которые и составили ядро заговорщиков, отправленных в Сараево. Трифко Грабеж, Неделько Чабринович и Гаврило Принцип были ровесниками – когда Танкосич вовлек их в заговор, им едва минуло девятнадцать. Их связывала крепкая дружба, и они много времени проводили вместе. Трифко Грабеж был сыном православного священника в Пале, что находится примерно в двенадцати милях к востоку от Сараева. Оттуда он перебрался в Белград, чтобы продолжить образование. Неделько Чабринович, в четырнадцать лет бросивший школу, также отправился в Белград и устроился на работу в типографию, где печаталась анархистская литература. Как и Трифко Грабеж, Гаврило Принцип переехал из Сараева в Белград, где и окончил школу. Все трое выросли в бедных и несчастливых семьях. С детства Грабеж и Чабринович страдали от семейного деспотизма и бунтовали против родительского диктата. Позднее на суде Чабринович расскажет, что отец сурово наказывал его за плохую учебу. В итоге подростка исключили из школы за пощечину, которую тот нанес учителю. Отношения в их семье усугублялись тем, что Чабринович-старший служил у ненавистных австрийцев полицейским информатором. Это был семейный позор, смыть который юноша надеялся участием в «общенациональном деле». Грабеж также был исключен из гимназии в Тузле, и тоже за то, что ударил учителя[155]. Денег у парней было немного, лишь Принцип получал от родителей скромное пособие, которое делил с друзьями или одалживал еще более бедным знакомым[156]. Позже Чабринович вспоминал, как он, приехав в Белград и не найдя приюта, несколько дней скитался по городу, таская с собой чемоданчик с пожитками[157]. Неудивительно, что юноши не отличались крепким здоровьем: в частности, Гаврило Принцип был худым и болезненным; вероятно, его уже подтачивал туберкулез. Из-за болезни он рано оставил школу в Сараеве; в протоколе суда он описан как «тщедушный, хрупкий юноша»[158].
Вредных привычек у друзей было немного. Это был тот угрюмый, романтический тип молодых людей – неопытных идеалистов, который в современных условиях служит «пушечным мясом» для террористических движений. Алкоголем юноши не увлекались, общества девушек не искали, хотя по своим романтическим наклонностям были вполне традиционны. Они читали патриотические стихи и ирредентистские брошюры. Между собой они много говорили о страданиях сербского народа, в которых обвиняли кого угодно, только не самих сербов, и переживали обиды и унижение соотечественников как свои собственные. Частой темой разговоров была экономическая деградация Боснии по вине австрийских властей (игнорируя тот факт, что Босния по индустриальному развитию и доходам на душу населения была более процветающей страной, чем собственно Сербия)[159]. Преобладающей страстью, едва ли не одержимостью, была у молодых людей идея самопожертвования. Гаврило Принцип даже выучил наизусть всю эпическую поэму Петровича-Негоша «Горный венок», в которой воспевается самоотверженный подвиг Милоша Обилича[160]. На суде Принцип рассказал, что задолго до покушения чувствовал потребность навещать могилу террориста-самоубийцы Богдана Жераича. «Я проводил там целые ночи, размышляя о родине, о нашей тяжелой жизни, о самом Жераиче, и там же решился на покушение»[161]. Чабринович также рассказал, что сразу по приезде в Сараево отправился на могилу Жераича. Место было неубрано, и он украсил его цветами (в судебном протоколе язвительно отмечается, что цветы были взяты с близлежащих могил). Чабринович поведал, что именно в часы бдений у могилы Жераича задумал умереть жертвенной смертью. «В любом случае я понимал, что долго не проживу. Мысль о самоубийстве никогда меня не оставляла; всё вокруг было мне глубоко безразлично»[162].
Это бдение на могиле самоубийцы говорит нам о многом, в частности, об увлечении идеей самопожертвования, столь значимой для сербской мифологии, и, шире, о самосознании сербских ирредентистов, чьи дневники и письма наполнены мыслями об искуплении. Даже само покушение [на эрцгерцога] содержало зашифрованную отсылку к образу Жераича, поскольку Принцип выбрал на императорском мосту ту же позицию, из которой когда-то стрелял [в губернатора] его кумир. «Я хотел, чтобы все произошло там же, где расстался с жизнью славный Жераич»[163].
Для трех заговорщиков Белград оказался тем тиглем, где выплавились их радикальные взгляды и преданность идее сербского единства. В любопытной выдержке из судебного протокола содержатся воспоминания Чабриновича о том, как в 1912 году он заболел так, что не мог продолжать работать в Сербии и решил вернуться домой. Обратившись за помощью в белградскую ячейку «Народной обороны», он услышал, что боснийский серб всегда получит нужную сумму, чтобы вернуться на родину. В офисе его встретил секретарь местной ячейки, некий майор Васич. Он снабдил Чабриновича деньгами и политической литературой, отобрал у него сборник рассказов Мопассана, как легкомысленное чтиво, недостойное сербского патриота, и на прощание пожелал всегда оставаться «хорошим сербом»[164]. Такие встречи были чрезвычайно важны для становления юношей, имевших непростые отношения с поколением их властных отцов. В националистическом подполье старшие готовы были не только помочь молодежи деньгами и советами, но и проявить к ней внимание и уважение. Это порождало у юношей ощущение – столь редкое при их небогатом опыте, – что их жизнь наполнена смыслом, что они участвуют в историческом моменте, что они – часть великого и многообещающего предприятия.
Эта система, где ветераны готовили молодежь к участию в ирредентистском движении, была важным фактором его успеха. Вернувшись из Белграда в Сараево, Чабринович обнаружил, что ему нет места в прежней социалистической среде; чувствуя перемену в его мировоззрении, товарищи по партии исключили его как сербского националиста и шпиона. К моменту возвращения в Белград в 1913 году Чабринович был уже не левым революционером, а «анархистом с националистическим уклоном»[165]. В ту же возбуждающую атмосферу окунулся и Принцип, когда в мае 1912 года он, желая продолжить образование, перебрался из Сараева в Белград. Там его встретил все тот же вездесущий майор Васич. С началом Первой балканской войны майор помог Принципу добраться до турецкой границы, где тот собирался вступить в отряд добровольцев, но местный командир (которым оказался Воя Танкосич) отослал его назад, так как юноша был «слишком хилым и малорослым».
Не менее важным, чем знакомство с активистами, вроде майора Васича, или с печатной пропагандой «Народной обороны», была атмосфера столичных кофеен, дававшая молодым боснийским сербам, попавшим в Белград, ощущение причастности к общему делу. Излюбленными кофейнями Чабриновича были «Желудевая гирлянда», «Лавровая гирлянда» и «Золотой осетр», где происходили «разного рода разговоры» и встречи со «студентами и типографскими рабочими», с «ветеранами боев», но особенно – с боснийскими сербами. В кофейнях молодые люди курили и закусывали, обсуждая политику и газетные новости[166]. Именно за трапезами в «Желудевой гирлянде» и «Лавровой гирлянде» Чабриновичу и Принципу впервые намекнули о возможности ликвидировать наследника австрийского престола. Неудивительно, что «популярной фигурой в белградских кофейнях» был и старший функционер «Черной руки», снабдивший молодых людей браунингами и взрывчаткой[167]. В политической атмосфере этой среды преобладал просербский и антиавстрийский экстремизм. В стенограмме судебного заседания содержится характерный отрывок, в котором на вопрос судьи, откуда Грабеж почерпнул свои ультранационалистические взгляды, Принцип простодушно ответил: «Когда он [Грабеж] приехал в Белград, он тоже начал разделять эти взгляды». Ухватившись за подтекст, крывшийся в этих словах, судья задал уточняющий вопрос: «Иначе говоря, достаточно было побывать в Белграде, чтобы напитаться теми же идеями?»[168] Однако, чувствуя, что судья рушит его линию защиты, Принцип отказался от дальнейших комментариев.
Как только подготовка к покушению началась всерьез, были приняты все меры к тому, чтобы скрыть контакты между властями в Белграде и террористами. Связным между ними был некто Милан Циганович, боснийский серб и боевик «Черной руки». Раньше он воевал против болгар в партизанском отряде под командованием Танкосича, а теперь был служащим Сербских государственных железных дорог. Циганович подчинялся Танкосичу, который, в свою очередь, был подотчетен Апису. Все приказы террористам отдавались исключительно в устной форме.
Подготовка террористов проходила в столице Сербии. Ранее прошедший подготовку в партизанской школе, Гаврило Принцип оказался лучшим стрелком в группе. 27 мая заговорщиков снабдили оружием. Четыре револьвера и шесть маленьких бомб (каждая весом в два с половиной фунта – около килограмма) были взяты из государственного арсенала в Крагуеваце. Вдобавок к оружию они получили обернутые ватой флакончики с цианидом. После покушения участники должны были застрелиться, а если не получится – отравиться: это было еще одной мерой предосторожности против возможного вольного или невольного признания на допросе, которое могло бы бросить тень подозрения на Белград. Молодые люди были готовы расстаться с жизнью, считая свой поступок актом мученичества.
На территорию Боснии заговорщики попали с помощью «Черной руки» и ее агентов в сербской таможенной службе. 30 мая Чабринович пересек границу близ городка Малый Зворник с помощью агентов так называемого подпольного экспресса «Черной руки», в котором принимали участие школьные учителя, пограничная стража и даже секретарь местной мэрии, и направился в Тузлу, где должен был встретиться с Принципом и Грабежем. Этих двоих сербские таможенники проводили до местечка Лозница – и 31 мая оставили на лесистом острове посреди Дрины, разделявшей Сербию и Боснию. На этом острове, привычном убежище контрабандистов, заговорщики были надежно укрыты от бдительных австрийских пограничников. Следующей же ночью местный контрабандист, а по совместительству – агент «подпольного экспресса», переправил заговорщиков на австрийскую территорию.
Хотя террористы всячески старались не попасться на глаза австрийским полицейским и чиновникам, в общении с местными сербами они проявили крайнюю беспечность. Например, Принципа и Грабежа сопровождавший их школьный учитель, служивший агентом «подпольного экспресса», разместил на ночевку на хуторе боснийского серба по имени Митар Керович. Употребив по пути слишком много сливового самогона, учитель вздумал поразить воображение крестьян: «Вы себе не представляете, кто эти парни. Они направляются в Сараево, чтобы бросить бомбы и убить австрийского эрцгерцога, который должен приехать туда»[169]. Поддавшись мальчишеской браваде (они ведь уже пересекли Дрину и были на родной земле), Гаврило Принцип, в свою очередь, продемонстрировал хозяевам револьвер и объяснил, как действует бомба. За эту глупость семья Керовичей – неграмотных, аполитичных крестьян, слабо представлявших замыслы их случайных постояльцев, – заплатила дорогую цену. Неджо Керовича, который на своей телеге отвез молодых людей в Тузлу, признали виновным в государственной измене и соучастии в убийстве – и приговорили к смертной казни (замененной двадцатью годами заключения). Его отец, Митар, был приговорен к пожизненному заключению. Их показания в суде над террористами в октябре 1914 года внесли в процесс незапланированный оттенок черного юмора. На вопрос председателя суда о его возрасте, Неджо Керович, сам отец пятерых детей, ответил, что точно не знает и что лучше справиться у его отца. Когда же Керовича-старшего спросили, сколько он выпил в ту роковую ночь, тот ответил: «Когда я пью, то счета не веду; пью столько, сколько влезет»[170].
В Сараеве к трем юношам присоединилась еще одна ячейка из четырех человек, которых завербовал Данило Илич, агент «Черной руки» из боснийских сербов. В свои 23 года Данило был среди них самым старшим; благодаря австрийской стипендии он выучился на школьного учителя, но из-за болезни не смог работать по специальности. Он был членом «Молодой Боснии» и личным другом Гачиновича, автора поэмы о Жераиче. Как и остальные, в 1913 году Илич оказался в Белграде, где, пройдя через экзальтированную атмосферу столичных кофеен, сделался агентом «Черной руки» и заслужил доверие самого Аписа. В марте 1914 года Илич возвратился в Сараево, где устроился на работу в местной газете – сначала корректором, позднее – редактором.
Первым, кого Илич завербовал в группу по ликвидации эрцгерцога, был мусульманин из Герцеговины плотник Мухаммед Мехмедбашич, придерживавшийся левых взглядов. Они были хорошо знакомы: в январе 1914 года они встречались во Франции с Воей Танкосичем по важному делу: покушению на жизнь Потиорека. Этот план провалился. В поезде по дороге домой Мехмедбашич, увидев полицейских, запаниковал – и в туалете спустил флакон с ядом в унитаз. Кинжал, который он собирался этим ядом отравить, Мехмедбашич выбросил в окно. Двумя другими террористами из Сараева были Цветко Попович, одаренный восемнадцатилетний студент, и Васо Чубрилович, брат того самого школьного учителя, что привел первую группу заговорщиков в дом Керовичей. Чубрилович, тоже школьный бунтарь, в свои семнадцать лет был самым младшим из участников второй ячейки. Он лично не был знаком с Иличем до момента сбора всей группы; двое других местных сараевских юношей – Попович и Чубрилович – впервые увиделись с другими заговорщиками (Принципом, Мехмедбашичем, Чабриновичем и Грабежем) только после убийства эрцгерцога[171].
Выбор кандидатов на роль цареубийц – молодой человек, уже отметившийся проваленным рискованным заданием, и двое совершенно неопытных школьников – на первый взгляд кажется безумием, но в безумии Илича была своя система. Истинным назначением второй группы террористов было сокрытие подлинных нитей заговора. В этой связи Мехмедбашич представлял собой идеальный выбор: инициативный, хотя и некомпетентный террорист был полезным дублером для Белградской ячейки, и при этом, что важно, не был сербом. После теракта Илич и Принцип, как боевики «Черной руки», обязаны были (в теории) покончить с собой или по меньшей мере хранить молчание. В отличие от них сараевские активисты не смоги бы ничего рассказать обо всей сети заговора – по той простой причине, что ничего не знали о его масштабах. Таким образом, это должно было создать впечатление, что убийство в Сараеве – чисто локальное событие, никак не связанное с Белградом.
Реакция Николы Пашича
В какой мере Никола Пашич был осведомлен о заговоре против Франца Фердинанда и что он предпринял, чтобы его предотвратить? Практически наверняка какие-то детали заговора были ему известны. Об этом имеется ряд свидетельств, но наиболее красноречивым являются воспоминания Люба Йовановича, министра образования в правительстве Пашича. Йованович ссылается на слова Пашича (в отрывке из мемуаров, изданных в 1924 году, но, вероятно, написанных гораздо раньше), сказанные на заседании министров «в конце мая или начале июня», что, по его данным, «какие-то люди собирались отправиться в Сараево, чтобы убить там Франца Фердинанда». Все правительство, включая Пашича, согласилось с тем, что убийство следует предотвратить, для чего глава кабинета отдаст соответствующий приказ пограничным службам на Дрине[172]. Прочие документы и фрагменты показаний, а также странное и малообъяснимое поведение Пашича после 1918 года, лишь усиливают подозрения в том, что кое-что о заговоре было ему известно заранее[173]. Да, но как он мог узнать о нем? Основываясь на косвенных доказательствах, можно предположить, что его осведомителем был тот же Милан Циганович, служащий Сербской железной дороги и по совместительству агент «Черной руки». Представляется, что за деятельностью тайного общества он следил по личному поручению премьер-министра. В таком случае Пашич заранее имел подробную информацию не только о заговоре, но и об участвовавших в нем лицах и организациях[174].
Три террориста, в конце мая проникшие в Боснию и следовавшие в Сараево, никаких следов в официальных сербских документах не оставили. В любом случае они были не единственными, кто летом 1914 года нелегально переходил границу Сербии и переправлял оружие. В докладах сербских пограничников в первой половине июня сообщается о разветвленной системе тайных трансграничных операций. 4 июня начальник пограничного округа Подринье в Шабаце предупредил министра внутренних дел Протича, что офицеры, осуществляющие пограничный контроль, намереваются «с помощью наших людей в Боснии переправить туда партию оружия и боеприпасов». Начальник округа собирался было изъять оружие, но, поскольку багаж уже находился на боснийской территории, возникли опасения, что эта попытка бросит тень подозрений на пограничную стражу и сделает явными ее тайные операции. Как показали дальнейшие расследования, человеком, принимавшим оружие на боснийской территории, был не кто иной, как Раде Малобабич[175].
Эти операции вызывают тревогу – сетовал местный чиновник – не только потому, что проводятся без ведома соответствующих гражданских властей, но и потому, что осуществляются «публично, среди бела дня». А поскольку в них участвуют «люди на государственной службе», то может сложиться впечатление, будто «мы поощряем такого рода акции». Пашич и министр внутренних дел Протич всё это понимали. Если правда, что Пашич в то время уже знал о существовании заговора, то он должен был сделать все возможное, чтобы пресечь деятельность, опасную для репутации правительства в Белграде. Действительно, 10 июня гражданским властям приграничных округов поступило указание о том, что «такого рода деятельность следует всячески предотвращать»[176].
Способны ли были гражданские власти в пограничных районах пресекать операции пограничной стражи – это уже другой вопрос. Когда от Райко Степановича, сержанта пограничной стражи, переправившего в Боснию нелегальную партию оружия, потребовали явиться для отчета к главе округа, тот просто проигнорировал вызов[177]. В середине июня, после заседания кабинета министров, гражданским властям было разослано распоряжение о проведении официального расследования фактов нелегальной отправки оружия и людей в Боснию, а капитану 4-го пограничного округа 16 июня была направлена лаконичная записка, «рекомендовавшая» «пресечь трафик оружия, боеприпасов и других взрывчатых веществ из Сербии в Боснию». Никакого ответа на это не последовало. Позже выяснилось, что командиры пограничных частей имели строгий приказ: все обращения гражданских властей оставлять без ответа и передавать вышестоящему командованию[178].
Иначе говоря, государственную границу правительство Сербии не контролировало. Когда военный министр Степанович обратился к начальнику Генерального штаба с просьбой уточнить официальную позицию военных в отношении тайных операций на территории Боснии, запрос был передан сперва начальнику оперативного отдела, отговорившегося незнанием, а затем – начальнику военной разведки, которым был хорошо знакомый нам Апис. В пространном, дерзком и неискреннем ответе начальнику оперативного отдела Апис выгораживал Малобабича и утверждал, что переданное ему оружие предназначалось лишь для самообороны сербских агентов, действующих в Боснии. О бомбах он якобы ничего не слышал (три года спустя Апис под присягой заявит, что он лично поручил Малобабичу обеспечить и координировать убийство Франца Фердинанда)[179]. Если же на границе возникла угроза безопасности Сербии – пишет Апис, – то не из-за осторожных и необходимых операций военных, а из-за волюнтаризма гражданских властей, требовавших передать им контроль над государственной границей. Короче говоря, вся ответственность ложилась на гражданские власти, пытавшиеся вмешиваться в деликатные – и выходящие за рамки их компетенции и понимания – операции военных[180]. Ответ Аписа был направлен начальнику Генерального штаба Путнику, который резюмировал и одобрил его в письме военному министру Сербии от 23 июня. Пропасть между структурами гражданской власти и сербским военным руководством, в которое глубоко проникла «Черная рука», протянулась теперь через все государство – от берегов Дрины до правительственного квартала в Белграде.
Встревоженный дерзким тоном заявлений Аписа и начальника Генерального штаба, Пашич решился на ответные меры: 24 июня он отдал распоряжение о проведении полного расследования действий пограничной стражи. Согласно данным из «многочисленных источников», сообщал он в письме военному министру под грифом «Совершенно секретно», «сербские офицеры» занимаются деятельностью, которая является не только опасной, но и предательской, «поскольку направлена на разжигание конфликта между Сербией и Австро-Венгрией».
Все союзники и друзья Сербии, если узнают, чем занимаются наши офицеры и сержанты, не только отвернутся от нас, но и примут сторону Австро-Венгрии, позволив ей наказать такого беспокойного и нелояльного соседа, готовящего мятежи и убийства на ее территории. Жизненные интересы Сербии обязывают нас с осторожностью относиться ко всему, что может спровоцировать вооруженный конфликт с Австро-Венгрией в тот момент, когда стране необходим мир, чтобы восстановить силы и подготовиться к событиям, ожидающим нас в ближайшем будущем[181].
Письмо завершалось приказом начать «серьезное расследование» с целью установить точное число офицеров, виновных в такой «безрассудной и бессмысленной» деятельности, и «подавить и искоренить» преступные группы.
Разумеется, это было попыткой запереть конюшню за сбежавшим жеребцом и помахать кулаками после драки, поскольку террористы перешли границу еще в конце мая. К моменту, когда Пашич распорядился закрыть границу, прошло более двух недель; к моменту, когда он созрел для расследования заговора, минуло почти четыре недели. Трудно понять, почему на известие о заговоре премьер-министр реагировал так медленно. Должно быть, он знал, что указания пограничникам были бесполезны, поскольку многие из них входили в «Единство или смерть!». Возможно, он опасался результатов противостояния со своим влиятельным недругом, Аписом. Удивительно то, что, вопреки призывам к «серьезному расследованию», Апис оставался на посту начальника военной разведки на протяжении всего кризиса. Его не только не уволили, но даже не отстранили от должности до получения результатов расследования. В этой связи необходимо напомнить об остром политическом кризисе, парализовавшем Сербию в мае 1914 года. Тогда перевес оказался на стороне Пашича, но это далось ему с большим трудом и лишь при содействии послов двух великих держав, имевших наибольшее влияние на Сербию. Поэтому сомнительно, чтобы Пашич был способен пресечь деятельность Аписа, даже если бы захотел. Возможно, премьер-министр даже полагал, что, вступив в открытое противостояние, рискует быть убитым агентами «Черной руки», что, впрочем, представляется маловероятным, поскольку майский кризис он пережил и остался невредим. С другой стороны, не забудем, что премьер-министр, вопреки всему, оставался самым влиятельным человеком в стране, государственным деятелем с непревзойденным опытом, стоявшим во главе массовой партии, делегаты которой по-прежнему доминировали в национальном законодательном органе. Вероятнее всего, в роковые недели Пашич вернулся к методам выживания, усвоенным за долгие годы пребывания на гребне бурной сербской политики: не высовывайся, не раскачивай лодку, дай волнам улечься, пережди шторм.