Absolution by Alice McDermott
Copyright © 2023 by Alice McDermott
© Светлана Арестова, перевод, 2025
© Андрей Бондаренко, макет, дизайн обложки, 2025
© «Фантом Пресс», издание, 2025
Посвящается друзьям моей юности
Нам боль земли освобождает взгляд…
Зигфрид Сассун, «Прощение»
Но как бы я хотел, чтобы существовал тот, кому я мог бы выразить всю свою горечь[1].
Грэм Грин, «Тихий американец»
Часть первая
В те дни коктейльным вечеринкам не было конца. Когда их устраивали утром, мы называли их пикниками, но это все равно были коктейльные вечеринки.
Ты не представляешь, как мы жили в те дни. Женщины, я имею в виду. Жены.
По утрам я обычно принимала ванну и потом до самого ланча ходила в халате: читала, писала письма домой – аэрограммы на тонких голубых бланках, которые складывались хитроумным образом, свидетельство того, думаю я теперь, какими экзотическими казались тогда расстояния.
Я красила ногти, сочиняла милые благодарственные записочки, которыми мы постоянно обменивались, – почтовая бумага с моими новыми инициалами, заказанная к свадьбе, старомодные чернила, изящные обороты, вкрапления французского, россыпь восклицательных знаков. Над головой вращается вентилятор, сквозь решетчатые ставни в полумрак комнаты уже прокрадывается жара, благовонная палочка на комоде источает пряный запах сандала.
Поздний завтрак в гостях, или лекция, или прогулка по шумному рынку, затем – после дневной дремы – опять ванна, влажные волосы выбиваются из-под шапочки для душа, липнут к шее. Облачко талька. Сидя в полотенце, я уже снова чувствовала, как пот покалывает кожу. Пудра, румяна, помада. Затем хлопковые трусы с высокой талией (надеюсь, ты смеешься), внушительный хлопковый бюстгальтер, пояс для чулок с ромбом из блестящей эластичной ткани посередине. Щелчок подвязок. Чулки, которые сперва надевали на руку и разглядывали на просвет, носок, пятка и верх уплотненные.
Подвязки мы застегивали осторожно. Натянешь чулок слишком сильно – и поползет стрелка.
Ты не представляешь, какие домыслы могла повлечь в те дни стрелка на чулке: женщина пьяна, неряшлива, несчастна, ей безразлична карьера мужа (и даже он сам), ей не терпится уехать домой.
Комбинация, затем платье-футляр – белые подкладки на крошечных английских булавках под мышками, – затем туфли, украшения, капелька духов. Когда я спускалась в этом коконе из одежды на первый этаж, у меня кружилась голова. Питер, мой муж, ожидал меня в гостиной – чисто выбритый, элегантный в костюме из легкой ткани, белой рубашке и тонком галстуке, с первым бокалом в руке, сам уже слегка пришлепнутый жарой.
А девушки, попадавшиеся нам на улицах, или встречавшие нас на порогах домов, или мелькавшие на периферии зрения в белых аозаях – безмятежные, невесомые, прекрасные, – были похожи на бледные листочки под жарким солнцем, подрагивающие во влажной тиши от невидимого ветерка.
Все началось на одном воскресном пикнике в первые недели нашей жизни в Сайгоне. Пикник проходил в элегантном дворике виллы недалеко от собора Сайгонской Богоматери. Чудесная улочка, засаженная тамариндовыми деревьями. Через несколько минут после нашего прихода я обернулась и увидела у калитки молодую семью, медлившую под водопадом красной бугенвиллеи, словно позируя для фотографии. Младенец на руках у стройной матери, а рядом дочка и высокий муж в светлом костюме – как я потом узнала, еще один инженер. Уже гораздо позже, десятки лет спустя, я спросила себя (подумать смешно), зачем во Вьетнаме понадобилось столько американских инженеров.
Мне тогда было двадцать три. Я окончила манхэттенский колледж Мэримаунт и год до замужества работала воспитательницей в детском саду при гарлемской приходской школе, но моим настоящим призванием, моей главной целью в те дни было стать подспорьем для мужа.
Так я это называла – подспорье. Так назвал это мой отец, когда взял мои руки, обтянутые белыми перчатками, в свои ладони, пока гости стекались в церковь в Йонкерсе. Мы с отцом сидели в комнате невесты – небольшом помещении в глубине церкви. Крохотное витражное оконце, низенькая скамеечка (видимо, для последней молитвы), коробка с бумажными платками (для последних слез), зеркало в резной оправе, два кресла с парчовой обивкой. Прохладный запах старого камня и свежих цветов из моего букета. Отец положил наши сплетенные руки мне на колени, и пышная тюлевая юбка подвенечного платья даже в тусклом свете поблескивала мелким жемчугом.
– Будь подспорьем для мужа, – сказал он. – Жемчужиной в его короне.
– Хорошо, папа, – ответила я.
Девочка, так прелестно позировавшая с родителями и маленьким братом, – это была ты.
Ей было семь или восемь, и, как и все мы, она пришла в лучшем выходном наряде – желтое, почти золотое платье со сборками на талии и фестонами на воротнике и рукавах. Одной рукой она, точно скипетр, прижимала к себе куклу Барби. До этого я, кажется, Барби не видела.
Когда семью представили – мой муж был с ними уже знаком, – я наклонилась к девочке и, как водится, стала расспрашивать ее о кукле. Если честно, я была только рада уделить ей внимание, изобразить добрую тетю.
Я еще не успела избавиться от своей жуткой застенчивости, но умела отодвигать ее в сторону – унимать дрожь перед рукопожатием, делать глубокий вдох, перед тем как заговорить. Я хотела быть подспорьем своему мужу, а все эти коктейльные вечеринки, и пикники, и званые обеды с дипломатами, и военными, и бизнесменами, и советниками всех мастей были важны для его карьеры – ведь, как выразился мой муж, так в Сайгоне делаются дела.
У девочки был тихий голос и хорошие манеры (она отвечала мне: «Да, мэм»), ожидавшиеся в те времена от всех детей. Детей должно быть видно, но не слышно. Показывая мне туфельки Барби – с открытым носом, на высоком каблуке – и красивое платье в цветочек, она почти шепотом объяснила, что Барби продавалась в одном лишь купальнике, но к ней можно докупить любое количество нарядов: коктейльные платья, форму медсестры и стюардессы, даже свадебное платье, стоившее – от непостижимости суммы она затаила дыхание – пять долларов.
Девочка достала из сумочки, которую держала на локте, крошечный буклетик с иллюстрациями всевозможных нарядов для Барби.
Тут к взрослой беседе, проходившей у нас над головами, присоединились двое мужчин, вытесняя меня, как мне это виделось, из общего круга. Мне не хотелось отворачиваться от девочки, такой важной, такой серьезной. Но также мне не хотелось задерживаться на периферии взрослой компании, ожидая, когда меня пригласят обратно. Поэтому я отвела ее в сторону – к плетеному диванчику за увитым цветами трельяжем.
Мы вместе листали каталог, и она показывала, какие наряды у нее уже есть, а какие она «надеется получить». Многие уже были отмечены аккуратным крестиком.
У нее тетя в Нью-Йорке, объяснила девочка. Деловая женщина и регулярный поставщик нарядов для Барби. Иногда тетя носит твидовый костюм с шляпкой-таблеткой, совсем как вон тот, из каталога, образ называется «Карьерная девчонка».
Меня все это умиляло. Я росла с круглолицыми пупсами, чей гардероб состоял из одного праздничного платья или курточки с шапкой, а мои игры заключались в том, чтобы катать куклу в коляске по тротуару или прикладывать пластмассовую ложку с невидимой едой к бутону ее рта. Но вот кукла, которую не нужно мыть, кормить и укладывать спать. Кукла для тысячи разных игр: медсестра, красавица с Юга, студентка, состоящая в тайном обществе, певица из ночного клуба (Très chic[2], – сказала я про ее откровенный наряд), невеста.
Вскоре к нам присоединилась мать девочки – молодая женщина с пухленьким младенцем на руках.
У Шарлин были густые светлые волосы с рыжеватым отливом, убранные назад при помощи тонкого ободка, веснушчатое лицо, вздернутый нос и стреляющие по сторонам зеленые глаза. В ровной линии волос над загорелым лбом было что-то царственное и хищное. Я встречала такой типаж в Мэримаунте: она обладала здоровой, атлетической, врожденной, как мне это представлялось, уверенностью в себе человека из богатой семьи. Кстати, первое, о чем она спросила, – это играю ли я в теннис: она искала пару. Я не играла.
Затем, наклонившись над дочерью, она протянула мне младенца:
– Не подержите его секундочку? – Выбора она мне не оставила. Казалось, если я не возьму его, он просто упадет в траву. – Мне очень надо пожурчать, – шепнула она.
Я уже замечала эту черту у женщин ее породы, они умели найти легкую добычу, девушку со скромными средствами и безотчетной – врожденной – тягой угождать.
– С удовольствием, – искренне ответила я.
И взяла младенца на руки, теплый кулек в голубых ползунках. Глаза у него теперь были широко распахнуты. Шарлин выпрямилась («Я мигом!»), и, как только она скрылась в доме, крошечный ротик скривился и младенец захныкал. Я прижала его к груди и положила подбородок ему на голову. Затем стала легонько похлопывать по спине. Он быстро успокоился.
Мы и сами надеялись завести детей – с месяца на месяц, говорила я себе, – и я почувствовала прилив уверенности. Из меня выйдет чудесная мать.
Тут младенец икнул, потом еще раз, и по моей шее потекла теплая отрыжка. Секунду спустя, когда я отняла его от груди, его начало тошнить – энергично и обильно, как это бывает у грудничков. Я почувствовала, как рвота затекает в лиф платья. Пресный, пшеничный запах детского питания, не сильно изменившийся от самого факта извержения. Теплая жижица скапливалась у меня в бюстгальтере.
Ничего нельзя было сделать. Я усадила младенца себе на колени, вытерла его подбородок и рот большим пальцем и стала баюкать его, массируя ему спину. Он еще несколько раз икнул, затем притих, затем передумал – ручки забарахтались, застыли в воздухе – и заревел. Его сестра сказала:
– О нет… – и спрятала лицо в ладонях, словно не желая быть свидетелем этой сцены. – Ваше красивое платье, – пробормотала она.
Я заверила ее, что все в порядке, но с младенцем на коленях я даже не могла достать из сумочки салфетку, чтобы вытереться.
Я видела, как другие гости оборачиваются, застывают на секунду – нарядные, опрятные, взрослые, – и чувствовала себя бестолковым ребенком. Мужчины отводили взгляд, будто у меня вдруг пошли месячные, зато ко мне подбежали три жены, но я была в таком смятении, что их участливость казалась мне издевкой. Они стали аккуратно промокать лиф моего платья льняными салфетками, но заметной пользы это не принесло. Одна из них забрала у меня младенца – подтверждение, как мне это виделось, моей несостоятельности, – а другая, хозяйка дома, взяла меня под локоть.
– Пойдемте, дорогая, – сказала она. Это была женщина средних лет с короткими седыми волосами. Тоже чья-то жена. Она накинула большую розовую салфетку мне на грудь, будто вся моя одежда вдруг стала прозрачной. – Мы приведем вас в порядок.
Она повела меня сквозь толпу гостей в саду. Я замечала, как люди расступаются перед нами, их молчаливые, оценивающие взгляды. Наверное, некоторые подумали, что стошнило меня. Что я беременна – или напилась. Я попыталась сказать об этом хозяйке, но она лишь пробормотала что-то успокаивающее и снова прижала салфетку к моей груди, будто я неразумное лопочущее дитя.
Гостиная была просторной, прохладной и красиво обставленной. Розовые и зеленые пятна шелковых подушек, плетеные кресла. Сияющие плитки пола, лопасти вентиляторов, крутящиеся над головой. В дальнем конце комнаты появилась девушка – прислуга – и бесшумно приблизилась к нам.
– У бедной миссис Келли случилась авария, – начала хозяйка, и я удивилась, что она знает, кто я такая, хотя к этому времени уже достаточно изучила этих женщин и могла бы не удивляться. – Малыш с коликами. Надо ей помочь.
Затем она вполголоса дала указания на французском. От растерянности я не поняла ни слова, но, очевидно, она просто повторила то, что уже произнесла ради меня по-английски.
Девушка сочувственно кивнула, и хозяйка передала ей мой локоть и розовую салфетку, которую все еще прижимала к моей груди. Меня вывели во дворик и провели через маленькую кухню с узким столом, где работали еще две девушки, а крупный мужчина в белом – должно быть, повар – резким голосом раздавал приказы. Мы проскользнули мимо, пересекли еще один дворик и попали еще в одну маленькую комнату – комнату для шитья. Свет, проходящий сквозь занавески, создавал такой необычный эффект, что на секунду мне показалось, будто стены колышутся, как в шатре. На фоне широкого окна темным силуэтом вырисовывалась машинка «Зингер». Рядом стояла гладильная доска с маленьким черным утюгом, чуть подальше – квадратный стол для кройки, тут и там виднелись рулоны светлой ткани. Даже поверх запаха детского питания я уловила нотки крахмала, аромат свежевыглаженного белья и сразу подумала о маме.
В углу стояла трехстворчатая ширма, на которой, словно напоказ, висело элегантное коктейльное платье из шелка-сырца, приталенное, с юбкой-тюльпаном, красивого оттенка зеленого.
Девушка показала на ширму, кивнула и сделала вид, что расстегивает невидимое платье. Я тоже кивнула, улыбнулась и поблагодарила ее. От неловкости я благодарила всех вокруг. За ширмой была низенькая скамеечка, под которой валялись обтянутые шелком туфли с водяными разводами. На атласных плечиках очаровательным контрапунктом очень западному коктейльному платью висел белый аозай.
Сначала я сняла жемчужное ожерелье. Питер купил его в Гонконге – его первая поездка на Восток, сразу после нашей помолвки. Я понюхала ожерелье, пытаясь понять, останется ли запах на нитке. Затем скинула туфли и расстегнула молнию на платье – оно было облегающим, из бледно-голубого льна с шелковой подкладкой. Очень в стиле Джеки, подумала я, увидев его на витрине «Вудворд энд Лотроп». Больше всего пострадала изнанка украшенного фестонами лифа. Платье было испорчено, я в этом не сомневалась. Я аккуратно сняла его. Под мышками, словно закатившиеся в неведении глаза, торчали белые вкладыши.
Я не знала, нужно ли снимать что-то еще. Кружевной лиф комбинации тоже промок; по ощущениям, в лифчике скопилась целая унция рвоты.
Пока я медлила, девушка вернулась – с тазиком воды и двумя белыми полотенцами. Полотенца она отложила в сторону, а затем, словно это был наш обычный ритуал, стянула с меня комбинацию и приступила к застежкам на лифчике.
Вот теперь, оставшись в одних трусах и чулках, я бы с радостью прикрылась большой розовой салфеткой, но девушка усадила меня на скамейку, расстелила у меня на коленях полотенце, помешала теплую воду в тазу – воздух наполнился ароматом лаванды – и намочила плотную тряпочку. Затем медленно и бережно обтерла мне шею, зону декольте и грудь. Неприметная, скуластая, она не относилась к числу вьетнамских красавиц – щеки круглые, рот большой, кожа не идеальная, – зато у нее была добродушная улыбка, а в теплом дыхании чувствовался приятный сладкий аромат. Она обтерла меня сухим полотенцем и подала розовый шелковый халат – надо полагать, с плеча хозяйки дома.
– Одевайте, – прошептала она. Затем перекинула через руку платье, комбинацию и бюстгальтер, собрала полотенца и взяла таз с водой. Перед уходом она улыбнулась. Хотя мы были примерно одного возраста, я чувствовала себя под материнским крылом. – Все будет хорошо, – сказала она.
Оставшись одна, я не знала, что делать дальше. Я вдруг поняла, что совсем забыла о Питере: возможно, он искал меня, возможно, кто-то спросил у него: «Это не вашу жену увели в дом?» А может – вероятнее всего, – хозяйка шепотом объяснила ему, что произошло.
Мне снова стало жутко стыдно, хоть я и понимала, что стыдиться нечего. Я чувствовала, что опозорилась – хуже, показала свою некомпетентность. Знала бы другая женщина, мать, как держать младенца, чтобы избежать аварии? Предвидела бы извержение по скривившемуся рту? Я была единственным ребенком в семье, маме было сорок, когда я родилась, и пятьдесят семь, когда она умерла. Опыта с младенцами у меня почти не было, и я переживала из-за этого, ведь совсем скоро младенец мог появиться и у нас.
С детьми постарше я справлялась прекрасно. Иногда я шутила, что защитила по ним диплом. До замужества я год работала в детском саду Гарлема, наслаждаясь каждой минутой: дети были очаровательны, а моя компетентность воодушевляла (все-таки я буду замечательной матерью!), но младенцы меня пугали – младенцы, которых, подобно диким зверям, или пьяницам, или сумасшедшим, нельзя ни уговорить, ни подкупить, ни отвлечь от их печалей с помощью печенья, сказки или игры.
Младенцы, которые могут отрыгнуть восемь унций пюре прямо в вырез твоего любимого платья на пикнике в саду, где полно дипломатов и инженеров, экономистов и генералов.
Сидя в углу за ширмой, совсем как наказанный ребенок, я вдруг подумала, что мать младенца, веснушчатая теннисистка из богатой семьи, прекрасно знала, что делает, оставляя его со мной. Пожурчать, ну конечно, думала я. Она знала, что младенец скоро срыгнет, и вовремя от него избавилась.
Я встречала ее типаж. В колледже. Такие девушки умели – своего рода noblesse oblige[3] – заручаться помощью незнакомцев, но при этом самим не казаться беспомощными. Они все устраивали так, чтобы их проблемы решали другие – одалживали им шарф, или зонтик, или десять долларов, вызывали такси, забирали из химчистки одежду, – а потом шутливо благодарили вас, будто приняли помощь, только чтобы сделать вам приятное.
Я закуталась в хозяйский халат. Плотный шелк приятно холодил кожу. Запахи тканей и крахмала, пропитавшие тесную комнатку, напомнили мне о детстве – о том, как мама гладила белье в лучах вечернего солнца в спальне нашего узенького дома, о шенильном покрывале, с которого я за ней наблюдала, – но гладкость шелка и аромат лаванды, задержавшийся на моей коже, не вызывали тоску по дому, а, наоборот, помогали полюбить это новое место.
Полюбить расстояние, которое я преодолела, и всю здешнюю странность – то красивую, то пугающую, – которую до этого момента я видела словно бы краешком глаза.
Я снова взглянула на белый аозай, висевший на плечиках за ширмой. Как просто и элегантно и как практично – к такому платью не нужны ни подвязки, ни пояс для чулок. Ни пудра, ни губная помада, ни бигуди, ни лак для волос – ничего этого не нужно, когда у тебя гладкая кожа и красивые волосы вьетнамской девушки.
Не нужно рукопожатий в перчатках, не нужно, затаив дыхание, изображать спокойную уверенность, когда вместо этого куда проще, куда естественнее склонить голову и опустить глаза.
Не нужно прикрывать неприятный сюрприз на пикнике веселенькой салфеточкой, не нужно облупившегося на солнце атлетизма, из-за которого вопрос «Вы играете в теннис?» звучит как оценка характера, когда можно просто шепнуть: «Все будет хорошо» – и скрыться, как бледный листок на ветру.
Пока в голове у меня крутились подобные непатриотичные мысли, в комнату вошла виновница случившегося:
– Где она?
Я встала, поплотнее запахнула халат и вышла из-за ширмы.
Да, это была Шарлин. При виде меня она издала смешок, громкий и удивленный, затем поспешно прикрыла рот ладонью и изобразила раскаяние.
– Мне так неловко, – сказала она. Девочка с Барби стояла у нее за спиной. – Нет, правда. Какой кошмар! Надеюсь, ваше платье еще можно спасти.
Она посмотрела в окно за швейной машинкой, и, проследив за ее взглядом, я увидела во дворе веревку, где сушились на солнце платье, комбинация и бюстгальтер. Я почувствовала себя еще более уязвимой из-за того, что эта женщина, эта Шарлин, увидела мою одежду первой, еще до того, как я узнала, куда ее унесли.
– Надеюсь, вы позволите мне купить новое, если пятна не сойдут? А еще лучше, – она взглянула на девушку, которая только что вернулась со стаканом лимонада на подносе, – попросим Лили сшить вам новое. Точно такое же. Она прекрасная портниха.
Девушка улыбнулась, поставила поднос на стол для кройки и указала на диванчик:
– Вы останетесь?
Моя очень американская подруга замотала головой:
– Нет, дорогая. Мне нужно вернуться в сад. – Затем снова обратилась ко мне: – Я отослала малыша домой со служанкой. Мне правда очень неловко, – весело добавила она, и было очевидно, что никакие угрызения совести не умалят ее упоения собой. – Зря я его взяла. Кент так хотел похвастаться им! Я подумала, что, если накормить его перед выходом, он проспит до самого вечера, но эта жара… – Она пожала плечами. – В общем, зря я. Только испортила вам чудесный пикник.
Сколько всего она успела за столь короткое время – настоящий триумф! Она посмеялась надо мной, подтверждая тем самым, что это самая честная реакция на мое положение – без лифчика и без туфель, в розовом халате, – затем прикрыла смех жалостью, лучшим ангелом своего естества[4]. Она продемонстрировала, что чувствует себя здесь как дома: знает, как зовут служанку, что та отличная портниха, заодно подчеркнув, что я тут новенькая, посторонняя. Она показала себя преданной женой своему мужу, любящему отцу, а под занавес намекнула, что я пришла на пикник ради развлечения, а не потому что так в Сайгоне делаются дела.
Шарлин обратилась к Лили на беглом французском, затем повернулась ко мне.
– Нет, вы просто обязаны позволить мне заплатить, если пятна не сойдут, – сказала она, будто я уже что-то ей возразила.
– Не волнуйтесь, – медленно произнесла Лили по-английски. – Все будет хорошо.
– Правда? Чудненько! – ответила Шарлин, словно теперь вопрос был исчерпан. – Значит, вы совсем скоро к нам присоединитесь.
Затем ее взгляд упал на коктейльное платье, висевшее на ширме у меня за спиной. В нем мелькнуло яростное любопытство, возможно, даже зависть.
– Какая прелесть. Это для миссис Кейс?
Лили скромно склонила голову:
– Для дочки.
– А, ну конечно! Такой свежий цвет. – Шарлин обернулась к собственной дочке: – Правда же, прелесть, Рейни?
Девочка кивнула:
– Цвет красивый.
– Не то слово, – сказала Шарлин, не отрывая взгляда от платья. Не пытаясь включить в беседу кого-то еще. Можно было подумать, что мать и дочь остались в комнате одни.
Обе подошли поближе, чтобы коснуться ткани, приподнять подол, взглянуть на тюлевый подъюбник. Шарлин упомянула свадьбу двоюродной сестры. Для весны и лета просто идеальный оттенок зеленого. Наконец она встряхнула головой, словно пробуждаясь ото сна:
– Ладно, мне пора. Кент с ума сойдет. – И направилась к выходу.
Но ты так и стояла на месте, прижимая к себе Барби, сумочка из лакированной кожи слегка покачивалась у тебя на локте.
Шарлин оглянулась на пороге:
– Ах да. Когда мы ходили к машине, Рейни взяла одежду для Барби. Она хотела вам показать. – Шарлин пожала своими загорелыми, веснушчатыми плечами, словно бы в знак того, что ей неловко просить об этом пустячном (как свидетельствовала ее улыбка) одолжении. – Вы же не против? Пока вы тут сидите, она покажет вам пару вещиц. На пикнике она умрет со скуки.
– Конечно, – сказала я. – С удовольствием посмотрю.
Слова прозвучали фальшиво, хоть и были правдой.
– Ладно, зайка. Не будь обузой, – бросила она дочери. – Закончишь, найди меня в саду.
Так меня понизили до твоей подружки по играм.
Лили вышла вслед за Шарлин, а мы с тобой уселись на диван.
Надо признать, одежда для Барби была очень красивой. Крошечные молнии и застежки, даже перламутровые пуговицы. Ты вынула из сумочки три платья и разложила их на сиденье между нами. С деловитостью своей матери ты открыла маленький каталог нарядов, чтобы показать мне, что каждое платье в точности соответствует иллюстрации и описанию.
Затем, словно мы всю жизнь вместе играли в куклы, ты спросила:
– Какое примерим?
Я выбрала облегающее платье с длинными рукавами и синей лентой на поясе, но сразу же поняла, что промахнулась.
– Вам не кажется, что ей будет в этом жарко?
Ты болтала ногами в воздухе. На пухлой коленке я заметила пластырь. Падение на теннисном корте?
– И правда, – ответила я и выбрала белое платье без рукавов с мелкими розами.
Пока ты переодевала Барби, вернулась Лили еще с одним стаканом лимонада. Я будто снова услышала голос твоей матери.
– Большое спасибо. Поставьте, пожалуйста, вон на тот столик, – велела ты.
Лили послушно поставила стакан рядом со швейной машинкой и застенчиво подошла к нам, заинтригованная изящными нарядами.
Я протянула ей отвергнутое платье с длинными рукавами, и она стала разглядывать маленькие застежки и швы. Когда Барби облачилась в новый, более легкий туалет, Лили подняла голову.
– Хотите посмотреть? – спросила ты покровительственным тоном, разбавленным детской щедростью.
– Да, пожалуйста, – ответила Лили. – Очень красиво.
Она повертела Барби в руках – светлый хвостик куклы качался туда-сюда, – поднесла к своей ладони, чтобы прикинуть размер, и улыбнулась. У нее был слегка неправильный прикус, на переднем зубе скол.
Затем она кивнула и сказала:
– Я кое-что для вас сошью.
Дальше все происходило как в волшебной сказке. На мне шелковый халат, на тебе нарядное золотое платье, и вместе мы смотрим, как Лили кладет Барби на стол для шитья, достает отрез шелка и ножницы – в моих воспоминаниях комично громоздкие, – отмеряет, и режет, и снова отмеряет. Затем мы стоим у нее за спиной, пока она работает за старой швейной машинкой. Запах мотора, нотки масла и теплой резины. Мерное жужжание. Еще одно воспоминание из детства.
За склоненной головой Лили – задний двор и моя одежда, неподвижно висящая на солнце.
Волшебная сказка: эльфы и башмачница или Золушка перед балом. Быстрые, работящие пальчики Лили, ее лицо, скрытое за темной завесой волос, когда она вручную делает последние стежки. Ты, притихшая рядом со мной. В какой-то момент ты даже затаила дыхание.
Затем с эльфийской улыбкой – знаю, звучит карикатурно, но именно такой она мне показалась – Лили протянула нам маленький аозай с элегантными белыми брюками и длинной туникой.
– О боже! – воскликнула ты.
– Примерьте, – сказала Лили.
Что-то невероятное, даже магическое было в том, как идеально наряд сел на Барби. Ты была вне себя от радости, пританцовывала на месте и сыпала «спасибо», merci и cam on ban[5], а потом, словно поняв, что этих слов недостаточно, добавила:
– Платье номер один для Барби!
– Сувенир на память, – сказала Лили. И тихонько вышла.
Разумеется, тебе не терпелось показать новый наряд маме. Ты поспешно сложила платья в сумочку, а затем – ты была воспитанной девочкой – спросила, не хочу ли я, чтобы ты осталась.
– Мне совсем не трудно, – неубедительно добавила ты.
Конечно, я отпустила тебя. Сказала, что через пару минут сама вернусь на пикник. Размахивая Барби, ты понеслась к дверям, и кукольный хвостик качался из стороны в сторону.
Вскоре Лили принесла мою одежду, и, хотя вблизи на шелковой подкладке были заметны бледные разводы, льняной лиф выглядел безупречно. Я поблагодарила ее. Сказала – примеряя уверенность твоей матери, – что она «просто чудо».
Лили скромно склонила голову. Но в ее манере чувствовалось удовлетворение. Она продемонстрировала свои таланты.
– Меня зовут Ли, – приветливо сказала она и посмотрела на меня смеющимся взглядом. – Просто Ли. Л. И.
Когда я вернулась на пикник, все вели себя так, будто я никуда не отлучалась. Даже хозяйка лишь мельком глянула на меня, когда я протискивалась мимо в толпе гостей. Ее любезная улыбка ничего не выдавала. Я никак не могла найти мужа, и мне снова стало неловко, я снова ощутила свою некомпетентность.
Больше всего на свете я боялась оказаться на таком вот коктейле без компании, без собеседника. Мне снились про это кошмары: я стою одна среди веселой толпы элегантных, искушенных гостей – голос не слушается, язык не шевелится, губы не разжимаются. Униженная. Жалкая.
Тут я увидела вас с матерью в окружении небольшой группы женщин. Одна из них держала Барби в руках, совсем как Лили в комнате для шитья, и разглядывала белый аозай. Мне не хотелось использовать тебя, моего маленького друга – моего единственного друга, казалось мне в тот момент, – как предлог влиться в компанию и покончить со своей неловкой изоляцией, но деваться было некуда: все другие группы оживленно болтающих американцев выглядели неприступными, а мужа я так и не увидела, поэтому я направилась к вам.
Когда идешь одна сквозь толпу гостей, главное – сделать вид, что ты заметила знакомого, с которым просто обязана поговорить.
Разумеется, опасность заключается в том, что, добравшись до конца комнаты, или зала, или сада, ты никого не встретишь и упрешься носом в стенку.
Итак, с фальшивой решимостью я устремилась в ту часть сада, где стояла компания Шарлин, мысленно готовясь пройти мимо.
Но Шарлин протянула руку. Шарлин впустила меня в их круг.
– А вот и вы, – сказала она, будто все только и ждали, когда я вернусь.
Я приготовилась выслушать комическую версию происшествия с младенцем. Девушки из богатых семей не против принять тебя в свою клику, если ты не против играть роль незадачливой подружки.
Но Шарлин сказала:
– Это миссис Келли придумала. И дала Лили задание. Правда же, просто идеально?
Женщина, державшая Барби в руках, широкоплечая дама лет сорока в ядовито-розовом платье, которое было ей не по возрасту, смерила меня оценивающим взглядом:
– И сколько вы берете?
Шарлин повернулась ко мне, скорее даже накинулась на меня, приблизив свое лицо к моему, прикрыв мое замешательство покрывалом девчачьего шушуканья.
– Дайте-ка подумать, – сказала она, заглядывая мне в глаза. Ее собственные глаза сверкали. – Сколько мы хотели? По пять долларов?
– За кукольное платье? – возмутилась женщина в розовом.
В полной растерянности (поверь, я понятия не имела, что происходит) я произнесла:
– Пять долларов стоит свадебное.
– А это – ручной работы, – вставила Шарлин.
Ее пальцы ухватили мой локоть. Она притянула меня поближе. Внезапно, необъяснимо мы стали единым фронтом – за что, против чего, я по-прежнему не понимала. Хотя, признаюсь, мысль, что я завоевала ее расположение, если так оно и было, доставляла мне удовольствие. Еще один врожденный дар девушек из богатых семей: как бы они ни злили тебя, устоять перед ними невозможно.
– Ручной работы и совершенно уникальное, – продолжала она. – Отправьте своим девочкам, в Маклейне[6] это будет просто бомба.
Розовая дама из Маклейна повертела Барби в руках. Я почувствовала, как в тебе нарастает тревога.
– Придется заказать три, – сказала она. И после паузы: – Нет, лучше пять. У моего брата две дочки. А другие цвета будут?
Шарлин широко улыбнулась:
– Ну конечно.
У нее были самые маленькие, самые ровные, самые белые зубы, какие я только видела. Ее загорелое веснушчатое лицо было приплюснутым, раньше я этого не замечала. Еще одно проявление ее уверенности в себе: вот человек, который идет напролом, делает то, что должно быть сделано; лицо, прижатое к стеклу в полной убежденности, что стекло поддастся.
При этом, как я уже сказала, в ее лице было что-то хищное, лисье – не только в бойкой рыжеватой кромке волос, но и в изгибе густых ухоженных бровей. Хищница на охоте. Лицо, на котором никогда не промелькнет нерешительность или сомнение в себе.
Шарлин снова заглянула мне в глаза:
– Вы же поговорите об этом с Лили? – И быстро повернулась к остальным.
Будь на моем месте другая девушка, знавшая, как воспользоваться преимуществом, она бы сказала: «Ее зовут просто Ли». Но я этого не сделала.
– Лили без труда сошьет еще пять, – продолжала Шарлин. – Нет, восемь. Пег Смит хочет три. – Затем она спросила: – Кому еще? – и оглядела собравшихся поверх своего короткого носа.
Все еще держа меня под руку – она притянула меня ближе, и теперь мы были как сиамские близнецы, – Шарлин окликнула другую жену, миниатюрную блондинку в салатовом платье прямого кроя, с загаром цвета кленового сиропа, и та как по команде направилась к нам. Женщины, с которыми она беседовала, потянулись за ней следом.
– Дамы, вы это видели? – спросила Шарлин и забрала Барби из рук женщины в розовом – не грубо, но решительно, как воспитательница в детском саду. – У вас есть знакомые девочки, которые играют в Барби? У нас тут благотворительный сбор.
Не прошло и пары минут, как у нее уже было двадцать заказов. По пять долларов каждый. Салатовая блондинка потянулась за кошельком, но Шарлин коснулась ее руки:
– Оплата при получении. Только американские доллары.
Одна из жен сказала, что Шарлин нужно все записывать, – реплика была встречена дружным смехом.
– Фотографическая память, – ответила Шарлин.
Каждый раз, когда кто-то говорил, какая отличная идея – этот маленький сбор средств, Шарлин прижималась к моей руке, уступая мне все лавры. Она тут ни при чем, совершенно. Это миссис Келли разглядела возможность.
Затем она всем меня представила – и не только как молодую жену молодого инженера, выписанного для нужд американского флота, но и как страстную благотворительницу, опытного проводника в мир местных умельцев.
После, не успела я опомниться, как мы втроем – я, ты и Шарлин – уже пробирались сквозь толпу гостей.
Из нескольких емких фраз я узнала, что Шарлин возглавляет «маленькую группу» женщин, которые возят в детские больницы и приюты подарки: сладости, карандаши, кукол-пупсов, бейсбольные мячи, но ей хочется добавить что-то для медсестер и членов семей, особенно для бабушек с дедушками, которые больше всего времени проводят у постели больных. Чай, шоколадки, сигареты – все в таком духе. Она как раз пыталась придумать, как бы собрать для этого средства. И тут появилась Рейни с нарядом для Барби…
– Бинго, – шепнула мне на ухо Шарлин. Затем невозмутимо сказала (нужно ли упоминать, что она все говорила невозмутимо?): – Людям до смерти надоело, что Шарлин на свете всех умнее, вот я и приписала идею вам.
Мы прошли через гостиную. Потом через кухню, где у раковины стояла Лили – Ли. Шарлин отобрала у нее нож для колки льда с той же легкостью, с какой взяла Барби из рук дамы из Маклейна, а затем вручила его изумленному мальчику в белом пиджаке, который принес на кухню поднос с пустыми стаканами.
– Пойдемте, – сказала она и повела нас в комнату для шитья.
Шарлин так быстро говорила по-французски, что слов я разобрать не могла, но суть переговоров была ясна. Лили показала Шарлин оставшийся лоскуток белого шелка, и та, кивая, положила его в сумочку – вероятно, чтобы купить еще. Была извлечена катушка с резинкой, которая пошла на пояс для кукольных брюк, картонка с крошечными крючками – видимо, Шарлин предоставит и эти материалы.
Обсуждались цифры: сколько понадобится ткани, резинки, ниток. Сколько времени займет пошив. Сколько получит Лили. У меня плохая память на цифры, но, если не ошибаюсь, ей было обещано центов по двадцать пять за каждый наряд. А может, и меньше.
Бедняжка на все соглашалась – вежливо, даже охотно, но с покорностью, немного напоминавшей скорбь. Она поглядывала на тебя, словно бросая последний взгляд на тихую гавань, прежде чем ее унесет в открытое море быстрое течение французской речи и несгибаемая воля Шарлин.
– Я должна спросить разрешения, – вставила она по-английски. – У миссис Кейс.
Но Шарлин лишь отмахнулась:
– Я поговорю с Маршей. Она не будет против. – Потом повернулась ко мне: – Заберете готовые наряды? Скажем, в следующую среду? Сама я буду на встрече. Если привезете их ко мне, я организую доставку, соберу деньги. Куплю гостинцы. Обычно я заезжаю в больницу в субботу утром.
Конечно, я согласилась.
Шарлин выхватила Барби из рук дочери и отдала Лили:
– Это ей понадобится, милая. – И снова по ее манере (как ей это удавалось?) можно было подумать, будто кроме них с дочкой в комнате никого нет. – Ей нужна модель, чтобы все платья были одинаковые. И хорошо сидели.
Лили попыталась возразить:
– Я могу и так.
Но Шарлин уже все решила:
– Миссис Келли заберет мисс Барби, когда заедет за платьями. А пока давай она будет в командировке.
Шарлин театрально коснулась подбородка указательным пальцем и захлопала ресницами, будто о чем-то раздумывает. И хотя бледно-розовый лак идеально сочетался с помадой, я заметила, что ногти ее обгрызены под самый корень.
– Куда бы ей отправиться? Может, в Париж на съемки для модного журнала? Или в Нью-Йорк подписывать новый контракт? – Внезапно Шарлин взглянула на меня. Так, будто мы давние подруги и ей вспомнилась какая-то наша школьная проделка. – Я знаю! – сказала она, обращаясь к дочери, но продолжая глядеть из-под своих хищных бровей на меня. – Барби уехала на север. На тайное правительственное задание. Будет пить чай с Хо Ши Мином. Очаровывать его от лица свободного мира.
Я рассмеялась вместе с ней, потому что в этот момент и правда чувствовала себя ее давней подругой. Лили выглядела озадаченной, а у тебя в глазах стояли слезы. Сначала я подумала, что, кроме меня, этого никто не заметил, но потом Шарлин взяла тебя за подбородок – большой и указательный пальцы сложились в букву V – и приподняла твою голову, чтобы ты взглянула в ее зеленые глаза.
– Будь смелой, – прошептала она. Других вариантов не предполагалось.
Ты расправила хрупкие плечики, плотно сжала губы – Шарлин по-прежнему держала тебя за подбородок – и разгладила юбку своего золотого платья. Слезы, блестевшие у тебя в глазах, высвечивавшие, как мне казалось, их голубизну, будто вкатились обратно – по-другому не назовешь. Не упало ни одной слезинки.
Вот какой была ты. И вот какой была твоя мать. И вот как началось наше знакомство.
На следующее утро, пока я еще была в халате, доставили записку от Шарлин: плотная бумага, инициалы из трех букв на карточке и конверте. Красивым почерком, синими чернилами она приглашала меня к себе на ланч в одиннадцать часов.
Вилла располагалась за высокой оштукатуренной стеной, увенчанной колючей проволокой и битым стеклом, – мера безопасности, уже тогда встречавшаяся повсеместно. Думаю, ты помнишь. Я позвонила, к калитке подошел управляющий, он показался мне стариком, но подозреваю, что это было не так. Мы прошли мимо зеленой лужайки, точь-в-точь из пригорода Уэстчестера. В траве даже валялся мяч для уифлбола[7]. Пересекли портик. Саму виллу я помню смутно, в моем сознании она сливается со всеми другими виллами, которые я успела посетить за то короткое время, что провела во Вьетнаме, но больше всего мне запомнились гостиная – или, как ее называла Шарлин, салон – и ощущение блаженной прохлады после короткой поездки в такси по душным, шумным улицам.
Вокруг журнального столика сидели три женщины. Я с порога почувствовала аромат духов. Когда слуга проводил меня в комнату, Шарлин встала. На ней было блестящее хлопковое платье с открытыми плечами и квадратным вырезом, облегающее ровно настолько, чтобы напомнить мне, какая у нее спортивная фигура. Ее плечи были загорелыми и удивительно веснушчатыми – в прошлый раз я и не заметила насколько.
Я узнала даму из Маклейна, звали ее Хелен Бикфорд, ее муж работал в крупной строительной компании. Другую женщину, лет тридцати, звали Роберта. Ее муж, насколько я помню, работал в Информационной службе США. У Роберты были широкие бедра и полное лицо. Темные волосы с пышной укладкой. Ее белая блуза в тонкую черную полоску была не такой элегантной, как платье Шарлин или фирменные (как я вскоре узнала) розовые туалеты Хелен, и я перестала беспокоиться, что оделась слишком просто – на мне было синее хлопчатобумажное платье и белые туфли без каблука. Под слоем косметики лицо Роберты блестело от пота. Я ощутила симпатию к ней.
Шарлин представила меня как Тришу. В детстве я была Пэтти, в колледже – Пэтси, для коллег в детском саду – Пэт, для детей – мисс Риордан. Для отца – всегда Патриша. Я не знала, как вежливо поправить ее, так что пришлось мне стать Тришей.
Почему-то я предполагала, что мы с Шарлин будем одни, но, к своему разочарованию и раздражению, поняла, что и на этот раз мне придется унимать дрожь перед рукопожатием, призывать на помощь свои лучшие манеры, нервно вести светские беседы и рисковать еще одним faux pas[8], хотя младенца, этого исчадья ада, нигде не было видно. Как и малышки Рейни.
Дамы пили «манхэттен». Я его никогда не пробовала, но слуга, проводивший меня в гостиную, вернулся с бокалом на подносе и подошел ко мне. Наверное, я замешкалась. Сказать по правде, я предпочла бы что-нибудь шипучее и прохладительное – большой стакан колы. Но янтарная жидкость в треугольном бокале смотрелась элегантно. Мутные очертания вишенки.
Разумеется, от Шарлин не ускользнули мои колебания, и она тут же спросила:
– Ты хотела что-то другое? Может, лимонада?
Я так быстро схватила бокал с подноса, будто слуга готовился убежать.
– Нет, вовсе нет. Большое спасибо.
Я решила, что не позволю ей снова выставить меня ребенком, ни за что на свете.
Беседа, прерванная моим появлением, – позже я задамся вопросом, почему другие две жены пришли так рано, ведь сама я подъехала к вилле ровно в одиннадцать, – касалась церкви Святого Христофора, епископальной церкви, которую они все посещали. Ланч по случаю приезда епископа или что-то в этом роде. То, что сейчас назвали бы приходскими хлопотами: обсуждались сэндвичи, скатерти, длительность службы, ждать ли посла с женой.
«С моего позволения» они разделались с «этим пунктом повестки», а затем переключили все внимание на меня: давно ли я здесь, как я справляюсь, научилась ли торговаться, знаю ли магазин одежды, который они обожают, слежу ли за тем, что ем и пью?
Было очевидно, что Шарлин уже рассказала им про моего мужа (мне только сейчас пришло в голову, что для этого она, вероятно, и собрала их пораньше – чтобы ввести в курс). Но они все равно предоставили мне самой рассказать его историю под тем предлогом, что это часть истории нашей пары. Начала, кажется, Роберта.
– Как вы познакомились? – спросила она.
Это было для меня необременительно. Мы с Питером были женаты меньше года, и я по-прежнему радовалась любой возможности произнести его имя. Потому что была от него без ума. Потому что моя застенчивость испарялась, когда я говорила о нем.
Или точнее будет сказать – расхваливала его? Наверное, это все равно что раствориться в молитве, тот же эффект.
Я рассказала им, что Питер, как и я, родился и вырос в Йонкерсе, но мы ни разу не пересекались. Что он на восемь лет старше меня. Что после школы два года служил во флоте, затем – спасибо закону о реинтеграции военных – поступил в Колорадскую горную школу на инженера. А потом вернулся в родной квартал и жил с родителями, пока учился в Фордемской школе права.
– Надо же, парня из Йонкерса занесло в Колорадскую горную школу, – сказала Хелен.
Которую основал англиканский епископ, вставили дамы – великосветские, умудренные жизнью.
Шарлин, как самая умудренная, добавила:
– Они же выдают серебряные дипломы, да? С гравировкой. Чудесная традиция.
– Да, – ответила я.
По правде сказать, я ни разу не видела серебряного диплома Питера. Наверняка он валялся у его матери на чердаке. Его родители, как и мои, были ирландскими иммигрантами, а потому не имели обыкновения хвастаться успехами своих детей. Негоже красоваться перед простыми смертными.
Мы с Питером познакомились в пригородном поезде одним субботним утром в середине декабря, я тогда училась на последнем курсе. Любовь с первого взгляда, можно сказать. В вагоне было полно народу, все ехали в центр за покупками к Рождеству, и мы стояли, держась за один поручень. Я стояла под его рукой. Он читал книжку в мягкой обложке и, казалось, не замечал ничего вокруг и всякий раз, отпуская поручень, чтобы перелистнуть страницу, едва не касался моей шляпы рукавом. Я пыталась решить, раздражает меня это или нет, как вдруг он пригнулся и заглянул в окно. А затем спросил меня, какая только что была станция, наши тела – в идеальной позе для поцелуя.
Мы оба вышли в Мидтауне и направились каждый своей дорогой. И вдруг за спиной у меня раздается: «Мисс?»
Я обернулась. Узнала его по книжке в руке. Он застал меня врасплох – я подумала, у меня что-то упало. Он стоял передо мной, не говоря ни слова. Я ждала. Я сказала: «Да?» И увидела, как его решимость тает, будто он напрочь забыл, о чем собирался спросить. Или – эта мысль и правда мелькнула у меня в голове – будто принял меня за другую. Он был по-своему привлекателен, насколько бывают привлекательны обычные, неприметные молодые люди. Под шляпой бледный овал лица (без шляпы он окажется симпатичнее). Среднего роста, среднего телосложения. Русые волосы, карие глаза. Вокруг был Нью-Йорк перед Рождеством. Мимо шли люди. Наше дыхание поднималось облачками пара. В холодном воздухе стоял горелый запах каштанов, и кренделей, и автобусных выхлопов.
Он сказал: «Если я не спрошу ваше имя, то буду жалеть всю оставшуюся жизнь».
– Боже, какая прелесть! – воскликнула Роберта.
– Как мило! – сказала Хелен.
– Дзынь-дзынь-дзынь, трамвай уехал[9], – пропела Шарлин, и я поняла, что пора заканчивать.
Но не раньше, чем я предъявлю этим женщинам блестящую карьеру своего мужа, его устремления, его будущий успех – как предъявила все это отцу тем же вечером, сказав, что иду на свидание с молодым человеком, с которым познакомилась в поезде. («Подкатил к тебе?» – спросил отец. Неодобрение было его обычной реакцией на все, особенно на то, как я провожу досуг.)
Лучший на курсе в Колорадской горной школе, лучший на курсе в Фордемской школе права, с распростертыми объятьями принят в нефтяную компанию «Эссо» на Парк-авеню на неплохой оклад для парня из Йонкерса, выходца из среднего класса (когда он там работал, мы и познакомились), затем с распростертыми объятьями принят в военно-морскую разведку в Вашингтоне. Рассказывая эту главу моей истории (разумеется, я считала историю мужа своей), я увидела на лицах женщин восхищение – его золотым будущим, моей ролью его подспорья.
В те дни война, сам Вьетнам не шли ни в какое сравнение с тем, чем они станут потом. Конечно, американцы вели себя осторожно, они не были наивны – почти все виллы были обнесены стеной с колючей проволокой. Штаты уже понесли мелкие потери, а за год до этого в попытке совершить переворот вьетнамцы-диссиденты нанесли по Дворцу независимости авиаудар. Мы все читали «Тихого американца». «Гадкого американца»[10] тоже.
И все равно Сайгон был для нас чудесным, экзотическим приключением (мы все смотрели «Король и я»[11], сама я ходила на него четыре раза), а кокон, в котором жили американцы во Вьетнаме, так и сверкал от нашего восхищения самими собой и нашей великой, благородной нацией.
Рассказывая историю Питера, которая была и моей историей, я испытывала патриотическую гордость. И видела, что три другие женщины тоже ее испытывают. Блестящие молодые мужчины и их хорошенькие жены взмывают все выше и выше, и к черту иммигрантские корни и происхождение из рабочего класса. Расправляющая плечи, слезливая, слегка оргазмическая – «манхэттен» возымел эффект (надеюсь, ты смеешься) – патриотическая гордость американским романтическим мифом. Боже, какая страна.
Ты поймешь, как незамысловаты были наши чувства, когда я расскажу тебе, что в ответ на вопрос Роберты «Чем ваш муж занимается в Сайгоне?» я смогла ответить только, что он «гражданский консультант» и его работа связана с сайгонской электростанцией. Кажется, это объяснение их удовлетворило. Меня оно уж точно удовлетворяло.
Вошла низенькая женщина, служанка, и пригласила нас в столовую. Вкуснейшие булочки, ослабившие действие алкоголя на мой пустой желудок; киш (я даже слова такого не знала); красиво уложенные на блюде кусочки манго и ананаса; изысканные пирожные. Когда служанка подала кофе, Шарлин забрала у нее поднос, поставила его на столик и обняла женщину за талию. Назвав ее коротким прозвищем, Шарлин стала расхваливать ее мастерство – булочки, киш, чудесные пирожные, – заявила, что вся семья от нее «без ума», и потребовала, чтобы мы разразились аплодисментами.
Мы с удовольствием подчинились, а бедная женщина кланялась и застенчиво улыбалась.
О застенчивости я кое-что знала.
Когда ее отослали, разговор зашел о том, как сильно эти дамы любят вьетнамский народ, в особенности прислугу.
У нас с Питером были повар, горничная и садовник, которые шли в комплекте с домом, – должна признаться, эту троицу я осыпала улыбками и благодарностями, но старалась избегать. Питер отдавал им распоряжения лишь в тех редких случаях, когда его желания не были предугаданы. Мой отец был уборщиком в школе, мать работала на телефонной станции. И хотя в Мэримаунте я училась с девушками из богатых семей, что-то во мне противилось самой мысли о том, чтобы иметь собственных слуг. Наверное, можно сказать, что по-своему, на манер девочки из католической школы, я была прогрессивна.
Неслучайно я пошла работать в детский сад в Гарлеме, хотя это решение раздосадовало и разочаровало отца. («Сделай что-нибудь для обездоленных и успокойся», – сказал он.) В том, что о бедных нужно заботиться, я не сомневалась и не видела никаких «но». В то время я считала это своим долгом и одновременно чем-то неизбежным. Деяния во имя высшего блага. Нам, юным католичкам, нужно было лишь определить, какую форму примет эта забота. Пусть каждая найдет применение своим талантам, говорили нам. Я решила, что, пока у меня не появятся свои дети, лучшее применение моим талантам – детский сад в Гарлеме.
Словом, я не видела себя женщиной, у которой есть прислуга.
К тому же, когда мы только переехали в Сайгон, я думала, что продолжу милый домашний уклад, который мы с Питером завели в первые месяцы после свадьбы, сначала в маленькой квартирке на Верхнем Ист-Сайде, а потом в Арлингтоне[12], где мы жили до отъезда из Штатов. После свадьбы в детский сад я не вернулась – в основном потому, что Питер уже во время медового месяца думал над предложением работы в Вашингтоне, но также потому, что мы хотели как можно скорее завести детей.
Так что в первые месяцы замужества у меня была масса свободного времени, поваренная книга Бетти Крокер (свадебный подарок) и блаженная (говорю без тени иронии) решимость быть идеальным подспорьем для мужа.
И, господи, – такое еще случается? – я была безумно счастлива. Счастлива, как могут быть счастливы только новобрачные. Меня переполняла радость. Любовь. Я была влюблена в идею нашего блестящего совместного будущего, я была влюблена в секс. В занятия любовью. О, секс я обожала. Я была девственницей, и в первую брачную ночь Питер был нежен, и заботлив, и забавен, и терпелив.
Разумеется, я не спрашивала, девственник ли он, – лишь теперь, много лет спустя, я подозреваю, что опыт у него был. А тогда я просто подумала, что он изучил нужные книги и руководства. Он же все-таки был инженером. Лучшим на курсе.
Наша квартира в Нью-Йорке была крошечной, дом в Вирджинии – немногим больше, зато я могла свободно наслаждаться моментами близости, новыми для нас обоих. Как это было чудесно – просыпаться утром в одной постели, в спутанных простынях, которые я стирала и гладила сама (да-да, я это делала), свет городского солнца на подушке, у него на ухе, на щетинистой щеке, на моей руке поверх его плеча, на его руке поверх моей груди, шум машин за окном лишь усиливает чувство, что мы оторваны от мира, застыли в янтаре.
И еще – смотреть, как человек делает самые обычные вещи: потягивается, надевает тапочки, заходит в нашу тесную ванную (годами я включала воду, чтобы пописать), чистит зубы. Питер по утрам пел – возможно, это был его способ маскировать неловкие звуки, но с каким восторгом я обнаружила эту привычку! Обычно он пел себе под нос, напевал мелодии из кинофильмов, но как же я радовалась, слыша его голос из-за двери, пока готовила кофе, наливала сок, варила яйцо для этого мужчины, этого незнакомца из поезда, который теперь наклонялся поцеловать меня, овеянный запахом мыла и зубной пасты. Гладковыбритый, улыбающийся – губы, показавшие мне, на что способны губы. Мой муж.
А потом, когда он уходил на работу – элегантный деловой костюм, капелька лосьона после бритья, – день в приготовлениях к его возвращению. Перелистывание «Бетти Крокер», составление списка продуктов.
Одно из его любимых блюд или что-то новенькое – таково было главное решение дня. По магазинам, тесто в духовку, купить свежие цветы, приготовить ужин, накрыть на стол, переодеться во что-то красивое и опрятное.
Но я выставляю себя дурочкой. Были и ланчи с подругами из колледжа, и добровольная работа в моей старой школе, и походы в библиотеку, и в кино. Лекции и концерты. Каждое утро я читала «Нью-Йорк таймс». Раз в неделю – «Виллидж войс». Может, я и потеряла голову, но ум остался при мне.
Вечером он возвращался – мой муж, мой возлюбленный возвращался в наше гнездышко. У Питера всегда была наготове интересная история про какой-нибудь случай в конторе или по пути на работу. Жутко смешная. На человечество он смотрел мягким, ироническим, всепрощающим взглядом. Всегда немного отстраненный, немного озадаченный многочисленными людскими изъянами. Я стала говорить друзьям, что у Питера ирландское чувство юмора, но только потому, что разглядела нечто похожее в том, как общался с журналистами Кеннеди. Прежде я всегда считала ирландцев, особенно своих родных, довольно угрюмыми.
Уверена, Питер был счастлив не меньше моего. После ужина он час или два работал в нашей спальне, пока я мыла посуду и наводила порядок. Затем мы смотрели телевизор в нашей крошечной гостиной, или слушали пластинки, или читали, сидя бок о бок. А дальше его рука на моем бедре или в моих волосах, и вот уже мы голые в постели или – как это будоражило! – на диване. Я казалась себе прекрасной и бесстыжей, когда шла на кухню без одежды налить ему воды. Мы были очень молоды, нас ждало множество открытий. Боже, я просто обожала новобрачный секс, это были лучшие часы дня. (Часы во множественном числе.)
Должна признаться, оглядываясь на эти волшебные первые месяцы нашего брака, я иногда задумываюсь над тем, какой легкостью, какими радостями пожертвовали женщины с тех пор. Есть свои преимущества у безбедных будней конкубины.
Конечно, более серьезные обязанности у нас тоже были.
Каждое воскресное утро мы садились на поезд до Йонкерса и шли на мессу с моим отцом, потом ели яичницу с ветчиной на кухне моей матери (для меня кухня по-прежнему была ее). Пока я делала уборку, Питер косил траву или боролся с сорняками в саду. К пяти мы все вместе шли на семейный ужин у родителей Питера, и я очень радовалась, видя, какое удовольствие эти вечера доставляют моему отцу: болтливые родители Питера, нескончаемый поток уходящих и приходящих братьев и сестер, новенькие племянники и племянницы. Смотреть, как отца, не менее замкнутого и стеснительного, чем я сама, с тихим радушием принимают в мою новую семью, было еще одним наслаждением той первой поры. Если бы не это, уезжать от него в Вирджинию, а потом и во Вьетнам было бы нестерпимо.
Когда мы прилетели в Сайгон, я думала, что наш домашний уклад не изменится, но повар, и горничная, и садовник уже прилагались к дому. К тому же ведение хозяйства было связано со множеством трудностей. Думаю, ты и сама помнишь: воду из-под крана нужно кипятить и хлорировать, овощи и фрукты замачивать в чистящем средстве (для удобрения используются человеческие фекалии, предупредили нас), курицу покупать, в принципе, безопасно, но с говядиной будьте осторожнее – азиатского буйвола трудно отличить от собаки. Никогда не соглашайтесь на первую цену, которую вам назвали. Никогда не ешьте уличную еду. Рыба только в консервах. Лучше ходить не на рынок, а в гарнизонный магазин. Лучше предоставить слугам работу по дому.
Но я хотела ходить на рынок. Хотела делать работу по дому.
Помню нашу заносчивость в то первое утро в Сайгоне, нашу самоуверенность, наш западоцентризм, усиленный, раздутый до неприличия тем, что мы ощущали себя ньюйоркцами-из-Йонкерса-до-мозга-костей.
Окрыленные, вероятно еще не оклемавшиеся после перелета, мы наняли велорикшу и отправились в тур по Сайгону превозносить куда более впечатляющие пороки и добродетели нашего родного города. «И это все?» – рефлекс, вплетенный в ДНК каждого ньюйоркца. Улица Тызо, говорили мы, похожа на Гран Конкур. Нотр-Дам ничуть не красивее собора Святого Патрика. Движение на дорогах ужасное, но попробуйте проехать по Таймс-сквер в полдень. Вонь, бедность – это да, но вы бывали в Бауэри? Центральный рынок – гудящий улей, но такое же сумасшествие творится и в Нижнем Ист-Сайде в субботу утром. Набережная не идет ни в какое сравнение с «Рыбным рынком Фултона». А колониальные особняки, широкие бульвары, хоть и красивы, напоминают Рокавей или побережье Нью-Джерси с виллами в средиземноморском стиле.
Да. Мы правда говорили все это, впервые разглядывая город, – окрыленные, перепуганные, не оклемавшиеся, – наши руки переплетены, карусельные виражи велорикши искажают, размывают все вокруг, словно кривые зеркала в комнате смеха.
По-моему, на Центральный рынок мы отважились выбраться уже на следующий день. Должно быть, я все еще думала, что воссоздам в Сайгоне наш счастливый уклад: утром – по магазинам, затем готовить ужин и ждать возвращения Питера из большого мира.
Рынок – думаю, ты помнишь зной и столпотворение – кишел людьми, звуками, товарами, запахами (этот ужасный рыбный соус). Питер, как и я, не бывал во Вьетнаме, зато он бывал в Гонконге (или снова изучил нужные книги) и с высоты своего опыта стал объяснять мне, как вести себя в рыночной толпе.
Мне быстро стало дурно – жара, гвалт, толкающиеся тела. Я и теперь ощущаю волну ужаса, чуть не сбившую меня с ног, когда я заметила обезьяньи тушки, в ряд висевшие над одним из прилавков: маленькие молочно-серые трупики, обезглавленные, подцепленные вверх тормашками, задние лапы связаны и согнуты, будто в коленопреклонении, – точь-в-точь бледные тела принесенных в жертву детей.
Спустя пару минут я сказала Питеру, что больше не выдержу. Он, кажется, рассмеялся. Взяв меня за руку, он стал пробираться к выходу, а я плелась за ним, опустив голову и борясь с тошнотой.
На улице – палящее, пульсирующее солнце уже припекало шею – передо мной возникла девочка с протянутой ладонью. Рука Питера к этому моменту куда-то исчезла. Я смотрела на девочку, а в ушах у меня стоял звон бьющегося стекла. У нее были спутанные волосы, а рубашка истончилась, словно крылышко мухи. Вид у нее был серьезный, почти безразличный, но стояла она прочно, как припаянная.
Я наклонилась к ней, инстинктивно. Она моргнула – медленно, по-детски мило. Грязь, въевшаяся в складки протянутой ладони, могла быть предзнаменованием ее будущих страданий, оборванной линии жизни. Надо быть чудовищем, чтобы оттолкнуть такую ладонь. Естественно, я наклонилась, взяла ее руку в свои. Это было все равно что взять в руки птицу. Девочка застыла от удивления.
– Вот, держи. – Я пошарила в кармане юбки (Питер сказал, что лучше не брать кошелек) и положила ей в ладонь десять центов.
Не успела я опомниться, как меня обступили – натиск маленьких тел, крикливые голоса, клубок протянутых рук, таких же грязных, как у девочки. В этой возне я сразу же ее потеряла – наверное, ее оттеснили, а может, она убежала сама. Дети кричали, дергали меня за юбку, пихались. Выпрямившись, я чувствовала, как они врезаются в меня – мягко, настойчиво, – тычут в спину, хватают за плечи, тянут за волосы. Я будто оказалась в реке из маленьких конечностей, на потерпевшей крушение детской площадке.
Тут я услышала голос Питера. Он ухватил меня за локоть и повлек вперед, но дети пустились за нами следом. Он шлепал их по рукам и кричал что-то на вьетнамском, но они все не отставали, и лишь когда мы дошли до перекрестка и двое регулировщиков движения – «белые мыши» – стали махать жезлами и бранить их, дети наконец разошлись.
Питер еще полквартала вел меня за локоть, будто нас преследовали, а затем остановился, повернулся ко мне и сказал, нет – прокричал:
– Ты давала им деньги?
Им. Десятки лет спустя я слышу в голове это слово и различаю дополнительные оттенки, которые тогда не уловила.
– Одной девочке, – сказала я, уже пристыженная.
Лицо Питера раскраснелось.
– Никогда не давай им деньги, – продолжал он повышенным тоном, возможно чтобы перекричать шум транспорта. Возможно. – Я же предупреждал. Не давай им деньги.
Впервые в жизни он разговаривал со мной не как с женой, а как с подопечной.
Как только мы свернули за угол, навстречу нам с тротуара поднялся еще один ребенок, на этот раз мальчик, и протянул такую же грязную ладонь. Он был привязан потрепанной веревкой к дряхлому старику, сидевшему на грузовой тележке и облаченному в изношенную форму, как я позже узнала, времен индокитайской войны. У старика не было ног. Одной культей он опирался на тротуар. Другая, вытянутая вперед на дощечке, была покрыта гнойными ранами: влажная черная плоть, зеленая слизь, капельки свежей крови. Мальчик был не старше той первой девочки, и будущее, написанное на его ладони, явно было не менее мрачным, чем у нее. Но на этот раз я отпрянула. Я не наклонилась к нему. Мы с Питером без труда обогнули их и поймали такси.
Довод был такой: слуги уже работали на иностранцев и знают, как замачивать наши фрукты и овощи и готовить блюда из нашего по большей части западного меню. Знают, как защитить наши американские желудки от мести Хо Ши Мина. (Она все равно настигла нас. Она настигала всех.)
– Предоставь всю работу им, – сказал Питер.
Лучшее применение моим талантам, сказал он, – светская жизнь. Ходи в гарнизонный магазин, если хочешь. Покупай платья и сувениры. Проводи утро в постели. Пиши письма. Домашние хлопоты оставь прислуге.
Пока мы доедали пирожные, мои собеседницы обменивались милыми историями о своих расчудесных садовниках, горничных и мальчиках на побегушках – на троих у них было столько слуг, что я сбилась со счету, – и, хотя теперь я сама входила в привилегированные ряды этих дам, я не могла не заметить, что о слугах они отзываются как о деловых карапузах («Так накрахмалил шорты, что они могли бы стоять») или преданных псах («Верите, нет – он все еще ждал меня с зонтиком под проливным дождем. Самому встать под зонт ему и в голову не пришло»). Эпитеты, которыми они перекидывались, – «удивительный», «скромная», «благородный», «простая», «счастливые» – даже при том что этнические стереотипы были в то время особенно сильны, вызывали у меня раздражение и неприязнь.
Должно быть, эффект от «манхэттена» и блестящей истории о моем (нашем) восхождении в верхние эшелоны общества выветрился. К горлу снова подкатила обида, которую я почувствовала на пикнике, когда меня сослали в комнату для шитья.
Меня так и подмывало прервать благостные излияния ремаркой о безногом старике. Или упомянуть о тощих детях, населяющих улицы и подворотни. А может, с мрачным наслаждением думала я, просто начать выкрикивать: «холера!», «малярия!», «скарлатина!», «брюшной тиф!»? Давно забытые болезни, от которых нас привили перед отъездом. Или – как вам такое, дамы? – я легко могла бы прервать их милое щебетание, спросив, что они думают о приглушенных залпах, уже в те дни доносившихся с другого берега реки, о далеких столбах дыма, которые мы иногда наблюдали из своих укромных, оплетенных колючей проволокой домов.
В Мэримаунте у меня была лучшая подруга, Стелла Карни, – первоклассный оратор и заядлая спорщица, умевшая обрушить праведный гнев на тех, кого она называла «самодовольными классами», и теперь, в гостиной Шарлин, мне очень захотелось быть на нее похожей – включить Стеллу, как мы бы сейчас сказали.
Стелла уж точно не стала бы молча выслушивать весь этот империалистический бред. У Стеллы хватило бы смекалки, подкованности в истории и политике, чтобы дискутировать, отстаивать свою точку зрения – насолить этим избалованным невеждам.
Но по тем временам Стелла была редкой птицей, и, как бы я ни восхищалась ее дерзостью, сказать по правде, иногда мне было за нее неловко, а порой она меня пугала. Мы уже отдалились друг от друга, а ведь после выпуска не прошло и двух лет.
Поддерживать огонь праведного гнева было изнурительно, даже в роли молчаливой соратницы.
И не забывай, какие это были годы. Мои познания в политике оставляли желать лучшего, а Сайгон был приключением. И, несмотря на все мое возмущение этими надушенными, мило болтающими женщинами, я хотела быть одной из них. Хотя бы потому, что, пожимая им руки, и участвуя в их беседе, и принимая их приглашения (Роберта устраивает у себя ланч на следующей неделе, будет лектор из американо-вьетнамской программы культурного обмена; она надеется, я смогу прийти), я продвигала блестящую карьеру мужа.
Хелен ждал снаружи водитель, и она предложила подбросить нас с Робертой домой. Приближалось мое любимое время дня в Сайгоне, послеобеденная сиеста, и хотя, как ревнительница равенства, я и порицала использование домашней прислуги, я уже вовсю предвкушала то, что ждало меня в нашем таунхаусе. Ставни в спальне закрыты, оберегая от солнца и зноя. Свежее покрывало откинуто. Кондиционер, все утро охлаждавший комнату, только что затих. Над головой бесшумно вращается вентилятор. На кровати лежит халат. На прикроватном столике ждет бутылка холодной воды «Виши», чистый стакан. Рядом один-два свежих цветка в вазе. На комоде курятся благовония. Роскошный полуденный сон.
Но Шарлин тронула меня за руку.
– Останься на минутку, – бросила она, прежде чем поцеловать подставленные щеки двух других жен. Как только они уехали, Шарлин повернулась ко мне. – Я могу предложить тебе что-нибудь еще? – спросила она в этой своей ужасной манере (прости, если я повторяюсь), будто делает тебе одолжение, позволяя быть у нее на побегушках. Она сама попросила меня остаться, а теперь делала вид, будто вежливо, с бесконечным терпением потакает моей прихоти.
Я заверила ее, что мне ничего не нужно, что ланч был чудесным.
Она поманила меня пальцем:
– Пойдем, я кое-что тебе покажу.
Идти было недалеко. Она провела меня в небольшую комнату сбоку от холла. Ее кабинет. Стол у широкого окна, выходящего на крытую галерею, пара плетеных кресел, книжный шкаф, на полках лишь горстка вьетнамских безделушек: нефритовые слоны, резные Будды, все в таком роде. Примечательнее всего были картонные коробки и решетчатые ящики, беспорядочно расставленные по полу. Одни были набиты соломой. В других виднелись аккуратно сложенные книги, или юбки, или платья – детская одежда.
Шарлин обвела весь этот бардак рукой:
– Мои скромные усилия.
Дальнейших объяснений не последовало.
Шарлин подошла к столу, и я вдруг почувствовала себя так, будто меня вызвали на собеседование. Или на ковер. Когда она опустилась в кресло, я заметила одновременно две вещи. Во-первых, твою Барби, она сидела в слегка развратной позе кукол, у которых не гнутся колени, прислоненная к пирамиде спичечных коробков. На ней по-прежнему был белый аозай, но теперь к нему прибавилась еще и шляпа конической формы, какие носят вьетнамские женщины, магически уменьшенная до кукольных размеров. Два тонких черных шнурка возле маленьких жемчужных сережек добавляли образу достоверности.
– Что думаешь? – Шарлин повертела Барби в руках. Светлый хвостик под шляпой был неподвижен.
Нельзя было не подивиться ее изобретательности.
– Какая прелесть, – сказала я. – Где ты такую нашла?
Я уже научилась узнавать ее лишь смутно извиняющийся «кто на свете всех умнее» тон.
– На рынке есть одна женщина, я зову ее Уизи, которая делает эти шляпы. Они называются нонла, ты знала?
Я не знала, но ответила «да».
– Так вот, – продолжала Шарлин, – сегодня утром я к ней заскочила. Я заскочила в несколько мест. Сначала купила в «Мэзон руж» чудесный рулон шелка. Потом отвезла его Лили и заодно вызволила бедняжку Барби. Лили сделала себе бумажную выкройку, так что Барби больше не нужно ходить на примерки. Потом заехала на рынок, показала ее Уизи и спросила, что можно сделать.
Все, что осталось невысказанным – как рано Шарлин встала, сколько дел успела переделать до нашей встречи, пока я мерила платья и укладывала волосы, – все это крылось в улыбке, игравшей на ее приоткрытых губах, молчаливое хвастовство, на которое, по нашему молчаливому согласию, она имела полное право.
– Я хочу продавать их по два бакса за штуку. Без шляпы наряд выглядит незаконченным. Все захотят шляпу.
Второе, что я заметила, когда Шарлин взяла в руки сайгонскую Барби, – это что коробки́, пирамидой составленные на столе, были вовсе не спичечными коробка́ми, а маленькими контейнерами, в которых раньше отпускали таблетки (ты их почти не застала). Контейнеров было штук пятьдесят.
– Или, может, по три? – сказала Шарлин. – Мы с Уизи долго не могли придумать, как сделать так, чтобы шляпа держалась на голове поверх приклеенной челки и этого чертова хвоста. Но оказалось, что голова у Барби не такая уж твердая. – Слегка приподняв кукольную шляпу, Шарлин показала мне, как она закреплена. – Всего-то и нужно было пару булавок.
По-моему, я даже тихонько ахнула.
Я вспомнила твои непролитые слезы, когда тебе сказали, что Барби останется с Лили. Я подумала – как подумала в комнате для шитья, – что в детстве Шарлин не сочиняла для своих кукол и мягких игрушек полноценную жизнь, предполагающую любовь, сострадание, скорбь. В отличие от меня. В отличие от тебя.
Увидев мое лицо, Шарлин рассмеялась.
– Так и мы, Триша, страдаем от невидимок и бигуди, – сказала она, будто этим утром своими глазами видела, как я закрепляю в волосах шипастые бигуди, как обжигаю кончики ушей под шапочкой портативного фена.
Шарлин снова принялась разглядывать куклу, поправила ее крошечную шляпу:
– Маленькая хитрость, как назвала бы это моя мать.
Затем она подняла на меня взгляд, и ее бодрое веснушчатое лицо выражало что-то совсем другое. Может быть, грусть.
– Моя мать, – сказала она, – была увядающей южной красавицей, которая вышла за обанкротившегося янки из Мейн-Лайна[13].
Она смолкла – возможно, задумалась. И снова будто осталась в комнате одна.
Я ждала. Воцарилось странное молчание. Наверное, я надеялась, что сейчас она расскажет красивую историю любви своих родителей – под стать нашей с Питером; возможно, это сгладило бы смущение, которое я испытала несколько часов спустя, вспомнив, как без умолку болтала о муже. А может, я надеялась услышать неприкрашенную историю из ее жизни: бедное детство, любовь к умершей матери. Как у меня самой.
Я ждала. Молчание стало неловким, неправильным. Шарлин смотрела вдаль, она была неподвижна, только быстро, неосознанно терла друг о друга большим и безымянным пальцами правой руки.
Мне начало казаться, что это молчание – результат еще одного faux pas с моей стороны: мне не удалось поддержать беседу. В нелепом отчаянии я воскликнула:
– Ты прямо как Скарлетт о́Хара и Грейс Келли!
И почувствовала себя глупой девчонкой из команды поддержки.
Шарлин взглянула на меня, будто в глаза ей ударил яркий свет. Ее приплюснутое лицо прижалось к невидимому силовому полю моего идиотизма.
Мои слова утонули, растворились в молчании иного качества. Наконец – тихо, по-деловому – Шарлин произнесла:
– Чего бы мне хотелось, так это включить шляпу в стоимость наряда и продавать все вместе за семь долларов. Но, видимо, уже поздно. – Она заглянула в желтый блокнот. – Утром я получила еще четыре заказа.
Снова придав Барби разнузданное сидячее положение, Шарлин вернула ее на место, несколько секунд разглядывала, что-то прикидывая, затем повернулась ко мне:
– Сколько зарабатывает твой муж?
Ты даже не представляешь, каким грубым, неуместным, даже обескураживающим по меркам того времени был этот вопрос. С таким же успехом она могла спросить меня, люблю ли я оральный секс.
Запинаясь, я ответила, что не знаю, – я и правда не знала, – и тогда она принялась расписывать доходы и расходы в ее собственном доме: зарплата ее мужа, что покрывает фирма, какое месячное содержание у нее самой, как она эти деньги тратит, откладывает и распределяет между детьми и прислугой. Все это было изложено в мельчайших подробностях и, как я сказала, по тем меркам очень обескураживало.
Чувствуя себя крайне неловко, я попыталась объяснить, что, поскольку детей у нас нет, мы ведем бюджет не так тщательно, как она. Когда мне нужны деньги – на духи, одежду, подарки родным, – я просто прикидываю сумму и называю ее Питеру, а он выдает мне наличные.
Она вскинула свои хищные брови:
– И все?
– Ну да, – ответила я, хотя обычно меня ждал шутливый допрос: «Еще одно платье? Ты что, надеваешь их по несколько штук?» Или водевильная сценка на тему того, почему он должен был остаться холостяком. Иногда он напевал: «На ней шелковое белье, на мне – дырявое старье. Вот на что деньги тратятся»[14]. Напевал ласково, надо сказать, а затем кружился в танце по спальне. Хотя, должна признаться, эти шутки усиливали мои мучения, когда нужно было снова идти к нему с протянутой рукой.
– А деньги на текущие расходы? – не отставала Шарлин.
Дома, в Америке, Питер каждое воскресенье оставлял деньги в моей шкатулке для украшений: двадцатка, десятка, одна пятидолларовая купюра и пять долларовых. Во Вьетнаме он клал американские доллары и индокитайские пиастры в прелестную лакированную шкатулку с пагодой Салой – одну из первых памятных вещиц, которую я купила в Сайгоне.
– Если принесешь мне американские доллары, – спокойно заявила Шарлин, – я куплю тебе пиастры вдвое дешевле. За небольшую комиссию, разумеется.
От удивления я даже спросила:
– Как?
Она помедлила.
– Есть у меня знакомый ювелир… – начала она, потом махнула рукой: – Черный рынок, сама знаешь. Ничего интересного.
Затем ее взгляд снова устремился вдаль, и о том, что она размышляет – размышляет яростно, как я это про себя называла, – можно было догадаться лишь по беспокойным движениям большого и безымянного пальцев.
И тут она сказала:
– Я хочу делать добро. – Сказала так же прагматично, так же бесстрастно, как до этого сказала: «Я хочу продавать их по два бакса». – Сейчас столько страданий.
В тот момент я подумала, что она имеет в виду «во Вьетнаме», но теперь уверена, что она говорила обо всем мире.
– Для этого нужны деньги.
Поднявшись с места, она начала показывать мне коробки и ящики, заполонившие комнату. Ее сестра – нью-йоркская тетя, о которой ты говорила на пикнике, – работает личным помощником директора в «Мэйсис». «Мы с ней гуманитарная организация на двоих, – сказала Шарлин. – В которой вечно царит хаос», – добавила она (в этом я сомневалась). Она увидела нужду и написала сестре, и вдвоем они начали думать, чем бы помочь. Одежду достать проще всего – у ее сестры хорошая скидка для сотрудников и «ловкие пальцы». А еще у ее сестры есть особый друг, который заведует разгрузкой товаров в самом крупном магазине в мире.
Шарлин указала на коробку с детской одеждой. Это для приюта недалеко от города.
Книжки, в основном сказки и классика, предназначены для вьетнамских женщин и девочек, Хелен и Роберта – «с которыми ты сегодня познакомилась» – и некоторые другие дамы дают им уроки.
– Пытаемся уберечь их от борделей, – пояснила Шарлин. – Или вытащить оттуда. И, если получится, устроить на работу к американцам или европейцам.
Она огляделась по сторонам.
– Что еще тебе рассказать? Доставка обходится дорого. Сестра неплохо зарабатывает, но ей нужно платить аренду и заботиться о нашем отце-алкоголике. Если принесешь мне американские доллары, я обменяю их по такому курсу, какой Питеру и не снился. Только пенку соберу. Будет твой вклад в общее дело. Вместе с твоей прекрасной идеей продавать наряды для Барби.
– Хорошо, – ответила я.
Она прикурила, коротко затянулась.
– Мне нужно твое мнение по одному вопросу, – сказала она, хотя мы обе знали, что мое мнение ее не интересует. – Если удастся подкопить денег, я хочу заказать у сестры пару десятков Барби (с хорошей скидкой, разумеется), одеть их в аозаи Лили, пришпилить на головы шляпы Уизи и продавать в офицерском клубе по двадцать пять долларов за штуку.
– По двадцать пять долларов?
Цена меня шокировала. Она и была шокирующей.
– На мамочках и тетушках далеко не уедешь, – пожала плечами Шарлин. – Нам нужна мужская клиентура. Многие американцы, оставившие семью в Штатах, понятия не имеют, какие куклы у их дочерей. Да и как эти дочери выглядят, если уж на то пошло, на месте ли у них руки-ноги, нет ли заячьей губы. Если с нарядами будут продаваться и сами Барби, им не придется напрягать извилины, вспоминая, сколько их девочкам лет и во что же они там играют. Они еще и для жен с подружками Барби купят. – Шарлин понизила голос и лукаво улыбнулась: – Хотя подружки меня беспокоят. Не стоит распалять скудное воображение этих мужчин.
Она взглянула на меня из-под своих роскошных бровей. И, должно быть, догадалась, что я ничего не поняла. Протянув руку к книжному шкафу, она стряхнула пепел в стоявшую на полке серебряную пепельницу.
– Надеюсь, они не станут представлять, будто это фигурки их любимых проституток, вот я к чему.
Она поежилась, передернув загорелыми, веснушчатыми американскими плечами.
Оглядываясь назад, я изумляюсь тому, как спокойно держалась во время этого разговора о вещах, о которых говорить было не принято. Зарплаты наших мужей. Наши карманные деньги. Черный рынок. Воровство из магазина. Проститутки. Заячьи губы генеральских дочерей. Меня воспитывали в соответствии с ажурными правилами приличия нашей эпохи – эпохи, когда на многие слова и понятия было наложено табу. Моя подруга Стелла Карни могла рассуждать о политике с мужской уверенностью и серьезностью, но наши беседы о сексе были полны эвфемизмов, подмигиваний и кивков.
И хотя, как я уже говорила, в колледже со мной учились девушки из богатых семей и мне, уж конечно, доводилось собирать деньги на благотворительность, подобную – как бы ее назвать? – невозмутимую меркантильность я встречала впервые. Во всяком случае, в женщине.
Мы обе взглянули на сидящую Барби. Несмотря на бледную кожу и придавленный шляпой светлый хвостик, она и правда могла сойти за более грудастую версию юных и красивых девушек Сайгона. Я впервые заметила, что глаза у нее миндалевидные.
– Фу, только представь! – со смешком воскликнула Шарлин. – Генералы наяривают на наших милых Барби. Поливают шедевры Лили своим млечным соком.
Возможно, на этой фразе я все-таки пошатнулась – Шарлин взяла меня под руку и, как тогда, на пикнике, притянула к своему боку, отводя руку с сигаретой подальше (так раньше делали, когда курили в присутствии детей).
– У Лили работа идет полным ходом, – сказала она. – Так что, если ты заглянешь к Марше Кейс в среду утром, как мы и договаривались, заберешь наряды и забросишь сюда, просто отдай их мальчику – меня не будет в городе, – я красиво их упакую и начну развозить клиентам. Когда у меня на руках будут деньги, я пойду к своему другу-ювелиру. А в субботу утром возьмем гостинцы и поедем к детям. Ты же поедешь?
– Да.
– Вы с мужем, кажется, ходите в собор?
– Да.
Я уже пребывала в таком смятении, что этот вопрос меня даже не удивил.
Шарлин снова потянулась к полке с пепельницей и затушила сигарету.
– Ну конечно. Вы же Келли. А какая у тебя девичья фамилия?
– Риордан.
Она рассмеялась своим фирменным «извинюсь как-нибудь в другой раз» смехом. Непроизвольным, как чих. Разве можно винить человека за то, что он чихнул?
– Ну разумеется. – Она притянула меня еще ближе. – Приходите в церковь Святого Христофора в это воскресенье. В качестве моих гостей. У нас только одна служба, в одиннадцать, так что вы еще успеете заскочить на свою мессу утром. – Она помедлила. – Заскочить… Наверное, про мессу так не говорят.
– Не говорят, – подтвердила я.
Шарлин махнула рукой, словно желая развеять дым – развеять любую мысль, что она допустила промах.
– Если ты придешь, я смогу продать еще парочку нарядов. Я скажу Рейни положить аозай к себе в сумочку. Я не разрешаю ей брать в церковь кукол. После службы, за лимонадом и печеньем, я представлю тебя разным дамам и упомяну твою прекрасную идею – тут-то Рейни его и достанет. Все совершенно спонтанно. Ненавижу, когда людям что-то впаривают. А если посол с женой будут в городе, тем лучше. Глядишь, и одна из наших сайгонских Барби окажется у Кэролайн Кеннеди[15]. Можешь себе представить?
Все это время она незаметно продвигала меня к выходу.
Я сказала, что спрошу у мужа. По правде говоря, я сомневалась, что Питеру захочется идти в протестантскую церковь.
На пороге кабинета Шарлин снова рассмеялась.
– Триша! – с внезапным раздражением воскликнула она: мы снова были школьными подругами, тысячу раз ночевавшими вместе. – А ты не хочешь спросить про таблетки?
Я невольно бросила взгляд на коробки́ у Барби за спиной и одновременно сказала: «Таблетки?» – будто не поняла, что она имеет в виду.
– Не притворяйся, не верю, что ты настолько лишена любопытства, – сказала Шарлин. – Хотя я тебя не виню. Безразличие – прекрасная защитная тактика. – Она хихикнула. – Либриум. Ты когда-нибудь принимала?
Я сказала, что нет.
– Успокаивает нервы, – пояснила она. – Мне врач прописал, но у моей сестры есть друг-фармацевт. У моей сестры много друзей. Половину этих запасов я выгодно продам. Черный рынок, – прошептала она, будто я снова не уловила сути.
На этот раз я даже не покачнулась.
– А вторую половину?
Она улыбнулась – дружелюбно, словно бы говоря: «Как это в твоем духе!»
– Вторая половина – себе любимой. – Эти ровные зубы, эти сверкающие зеленые глаза. Уголки ее гладких губ слегка опустились. – Ночные страхи. Не пожелала бы и Хрущеву.
Шарлин хотела проводить меня до такси, но в это время домой вернулись вы с отцом.
Ты посмотрела на меня дружелюбно и немного удивленно, затем сказала:
– А, здравствуйте. – Очень по-взрослому.
– Миссис Келли. «Добрый день, миссис Келли», – поправила тебя мать.
Ты послушно повторила приветствие, протягивая мне руку, и твоя маленькая ладошка была такой горячей, что я даже испугалась, нет ли у тебя температуры. Мне очень хотелось рассказать тебе, что Барби уже дома, в кабинете твоей матери, и что у нее новая шляпа, но я чувствовала, что право сообщить эту новость (или утаить) принадлежит Шарлин.
Шарлин сказала, что занятия в местной американской школе заканчиваются не в три, «как у нас дома», а раньше, из-за жары.
– Чему этот ребенок бесконечно рад, – добавила она. – Отличница наша.
Ты снесла материнский укол, склонив голову. Было очевидно, что ты считаешь нас равными и не хочешь, чтобы в моем присутствии с тобой обращались как с ребенком. Я тебя понимала.
Кент, твой отец, был очень высоким и, казалось, занимал собой весь довольно просторный холл. Он был хорош собой, с крупным лицом и ровными белыми зубами под стать зубам Шарлин. Несмотря на то что его лоб блестел от пота, ему удалось сохранить волнистый начес а-ля Кеннеди во влажных волосах. Ему нужно было принять душ – рубашка спереди потемнела от пота, а светлый пиджак потерял форму и топорщился под мышками. Мужской тельный душок был привычным запахом в те дни. Люди забывают. (Надеюсь, ты снова смеешься, но это правда.) В руках у него был кожаный школьный портфель, который он отдал тебе, прежде чем протянуть мне ладонь.
Запахи кожаных вещей и мужского пота по сей день напоминают мне о времени, проведенном во Вьетнаме в компании американских мужчин, а запахи дизеля и рыбного соуса неизменно переносят меня на улицы Сайгона.
Шарлин представила меня как «жену Питера Келли», на что Кент ответил: «Ну конечно, Пит», будто наша вчерашняя встреча не отложилась у него в памяти. Будто он не видел, как его ребенка вырвало мне на платье.
Как только я об этом подумала, ребенок материализовался у меня за спиной – его держала на руках служанка, стоявшая в гостиной.
Кент просиял. Знаю, это клише, но так оно и было.
– А вот и мой мальчик! – воскликнул он и готов уже был покинуть нас, но Шарлин положила руку ему на плечо:
– Триша уходит. Проводишь ее до такси?
Он поклонился:
– Непременно.
Однако фальшивая галантность не скрыла того, что провожать меня до такси ему вовсе не хотелось.
Я возражала. Шарлин настаивала. Кент отпустил шутку о том, кто в его доме носит штаны. Типичная шутка женатого мужчины. В ответ Шарлин склонила голову, совсем как ее дочь минуту назад: она видит, что ее хотят принизить перед новой подругой. Она подчинится, но против воли.
– До воскресенья, – сказала она на прощанье. Она не потянулась поцеловать воздух рядом с моей щекой, как это сделали Хелен и Роберта. Я была только рада. – В конце службы я тебя найду.
После этого под руку с ее мужем я вынырнула в полуденный зной.
– Пит говорит, вы осели в Вирджинии? – сказал он, когда мы сошли по ступенькам.
– Осели – это громко сказано. Мы там всего несколько недель прожили, а потом приехали сюда. Пока что за домом присматривает его сестра…
– Я вырос в Вирджинии, – перебил он, будто не слышал ни слова. Возможно, он и правда ничего не слышал, уж очень он был высокий. – В Вирджинии и в Нью-Йорке. (Клянусь, я не закричала как дурочка: «Томас Джефферсон! Эл Смит!») Вирджиния гораздо лучше. Убедите Пита остаться там.
Как только мы вышли в калитку, на обочине остановился маленький шумный «рено». Эти синие с белым такси были повсюду. Ты, наверное, помнишь. Кент открыл мне дверцу и достал из кармана деньги, чтобы рассчитаться с водителем. Я попыталась возразить, но он лишь молча поднял ладонь, а затем наклонился к окну и сказал юноше за рулем пару слов на беглом французском. Я прокричала «спасибо» поверх гула мотора, а он ответил со всем обаянием своих ровных зубов, красивых глаз и поникшего помпадура.
– Не дайте Шарлин втянуть вас в свой комплот, – сказал он. И такси тронулось с места.
Когда я подалась вперед, чтобы назвать адрес, водитель махнул рукой, словно прогоняя назойливого комара:
– Понял. Понял. – И довез меня до самой двери.
Почему Кент не знает, что Питера никто не зовет Питом, – как меня никто не зовет Тришей, – но зато знает, где мы живем? Ломать голову над этой загадкой я не стала.
После некоторых колебаний – «Как это будет выглядеть?» – Питер согласился пойти на епископальную службу. Жест, рассудил он, созвучный намерению доброго Папы[16] достичь экуменистического (новое для нас слово) понимания. Только сидеть мы будем на заднем ряду и причащаться не станем. И, разумеется, сначала сходим на мессу в собор.
В те дни мы с Питером были уверены, что никакая протестантская служба никогда не заменит католическую воскресную мессу. Обычный хлеб с вином против подлинных Тела и Крови. Обычная церемония против чудесного пресуществления. И все в таком роде.
Президент США был католиком, тогдашний президент Вьетнама и его семья были католиками. Много лет спустя, ближе к концу жизни, когда он говорил об этих вещах свободнее, Питер признался, как важно для него было, чтобы Америка поддерживала вьетнамский католический режим.
Нго Динь Зьем, его брат и даже мадам Ню[17], которую некоторые из нас считали вульгарной и тщеславной, в глазах Питера (во всяком случае, тогда) были посланниками Божьими.
Лично я так и не простила ей ремарку про барбекю после самосожжения первого буддийского монаха. Как она выразилась? «Человек не отвечает за безумие других». При этом она запретила аборты и контрацепцию и закрыла танцевальные залы, как и подобает католическому монарху.
Это непростой альянс, признавал Питер, решение Америки поддерживать Зьема, – альянс, построенный на компромиссах и тем не менее суливший искупление, в которое он тогда всецело верил. Искупление не только для Индокитая, но и для всего мира, для всех нас.
Незадолго до нашей свадьбы мать Питера показала мне подарок, который «пока что ждет своего часа». Это была булавка для подгузников – интересно, ваше поколение их еще помнит? – с голубой пластмассовой насадкой на одном конце и маленькой голубой подвеской, прикрепленной к стальному кружочку на другом. Подвеска и впрямь была крошечной, но, приглядевшись, я увидела, что это образок с ликом Девы Марии, – как мы их тогда называли, Чудесный медальон.
Питер, сказала мне будущая свекровь, был при крещении посвящен Деве Марии и сперва подвеску прикрепляли к его подгузникам, а когда он подрос, то стал носить такую же, только побольше, на груди. Эта вторая подвеска была мне знакома. Питер всегда носил ее под рубашкой.
Честно говоря, я уже и не знаю, что пояснять, а что нет. Многие вещи, прежде общеизвестные, для современных людей загадка. Тебе что-нибудь говорит название Фатима? Это небольшая деревушка в Португалии, где трем крестьянским детям неоднократно являлась Дева Мария. Дело было во время Первой мировой войны. Богоматерь попросила детей передать людям, чтобы читали Розарий. Она пообещала, что если Россия будет посвящена Ее Непорочному Сердцу, то коммунизм вместе со всеми его тлетворными составляющими – атеизмом, материализмом, войной, преследованиями и моральной неразберихой – будет побежден. Как говорили монашки в Мэримаунте, «дьявол уже не сможет сбить нас с пути».
У Питера была книжка, где подробно описывались явления Богоматери в Фатиме, опубликованная в конце сороковых. Ее написал священник, беседовавший со всеми свидетелями и причастными – по крайней мере, со всеми, кто остался в живых. Питер привез ее в нашу первую квартиру. Потрепанные страницы, надломленный корешок. Это была одна из первых книг, которую он попросил меня прочитать.
И это привело к одной из первых наших ссор.
В начале истории, во время одного из явлений Девы Марии, Лусия, старшая из детей (их официальный представитель, как мы бы сейчас сказали), спросила о двух своих недавно умерших подругах.
Богоматерь ответила, что одна девочка вместе с ней в раю, а другая по-прежнему в чистилище.
Я рассказала об этом Стелле Карни за ланчем в Манхэттене, когда вернулась из свадебного путешествия. Стелла уже ждала первенца – именно из-за этого паршивца, как она выражалась, ей не досталась роль подружки невесты на моей свадьбе: в те дни беременная женщина не могла идти к алтарю.
Выслушав мой рассказ, Стелла заметила, что едва ли маленькая португальская пастушка, умершая в столь нежном возрасте, могла нагрешить на срок в чистилище.
Возможно, сказала Стелла (у нее тоже имелся свой «кто на свете всех умнее» тон), Лусия видела в умершей девочке соперницу и заявление о том, что та еще не добралась до рая, – мелочная месть.
Девочки – особенно католички, добавила Стелла – могут быть такими вредными.
– Нам ли не знать, – сказала она.
Вечером я, смеясь, изложила эту теорию Питеру.
Но ему было не до смеха. Он даже выхватил потрепанную книжку у меня из рук. Пригрозил, что не вернет, пока я не «укреплюсь в вере».
Я была удивлена и пристыжена. И полюбила его еще сильнее, заглянув в этот незнакомый уголок его серьезной души.
Сегодня такое, наверное, в голове не укладывается, но при всей образованности Питера, при всем его опыте – флот, Колорадо, школа права, «Эссо» на Парк-авеню – его вера была по-старомодному крепкой и смиренной. Бог стал человеком, семь таинств, пресуществление, непогрешимость Папы, бессмертие души. Посвящение его собственной жизни Деве Марии.
Он всем сердцем верил в фатимские явления, что Россия будет обращена в католичество. Что коммунизм в России, в Китае и во Вьетнаме будет повержен не только благодаря военной мощи Запада и даже не благодаря людскому желанию дышать свободно, но благодаря заступничеству Богоматери.
Должно быть, для тебя очень странно, что Питер безоговорочно верил не только в данное ею обещание, но и в сами явления – в то, что кроткая Матерь Божья явилась на землю в 1917 году, да еще в том же теле, которое самым обычным способом дало рождение Спасителю.
В духе своей непочтительной подруги Стеллы я задаюсь вопросом: правда ли Мария явилась на землю в теле матроны – живот, растянутый беременностью, обвислые груди, морщинки от смеха в уголках рта – или ее тело было подтянутым, непорочным, как до благовещения? Тело до родов или после? Если я правильно помню описание из книжки Питера, то, по словам детей, Богоматерь была прекрасна, но как это интерпретировать? Что такое «красота» в понимании ребенка, никогда не видевшего диснеевскую принцессу, мисс Америку, голливудскую диву на серебристом экране? Вполне возможно, что для крестьянских детей тело матери, усталое материнское лицо были куда прекраснее стройной фигуры подростка, почти как у них самих.
Если, как положено верить католикам, наши тела и правда воскреснут, я убеждена, что моя собственная мать предстанет передо мной не в туфлях–«оксфордах» своей юности, не с химической завивкой, а такой, какой знала ее я, – округлые формы и усталый взгляд, простое и милое лицо.
Питер всем сердцем верил, что католический режим в этой маленькой стране, харизматичный президент-католик в Штатах – прямые указания на то, что обещание Девы Марии, данное на зеленом лугу в Португалии, медленно, но неотвратимо сбывается.
В те дни мы не сомневались в истинности своей веры. Или, может, правильнее будет сказать, что я не сомневалась в правоте своего мужа.
Мне вспомнилась интересная подробность, которую я узнала от Питера, – опять-таки много лет спустя. Когда его только начали вербовать, мужчины, предлагавшие ему пополнить их ряды, внушали ему уважение и трепет. Все они смахивали на васпов[18], отучившихся в Лиге плюща, – подтянутые, привилегированные члены яхт-клубов, наследники «старых денег»; старых, но все еще способных плодиться и размножаться, добавил Питер (его ирландское чувство юмора). Даже секретарши были красавицами из лучших университетов.
Он чувствовал себя деревенщиной.
И все же на одном из первых собеседований агент, завербованный в УСС[19] самим Диким Биллом Донованом, сообщил Питеру, что им нужны именно католики. Кто лучше католиков понимает всю опасность безбожного коммунизма?
С этими словами агент достал из кармана черные четки и положил их на стол. Питер сделал то же самое.
«Католическое разведывательное управление», такая ходила шутка.
Шарлин не очень понравилась Питеру. Когда я объяснила, что она пригласила нас на епископальную службу, чтобы поднять продажи нарядов для Барби и тем самым собрать больше средств на свои благотворительные дела, он сказал: «Женщина-торпеда», и это явно был не комплимент.
Не до конца понимая, что такое «комплот», – словаря в нашем таунхаусе не было – я не рассказала Питеру о странном предостережении твоего отца. Умолчала я и о черном рынке, таблетках и даже «манхэттенах».
Не в моем духе – не в нашем духе – было скрывать друг от друга такие вещи. Я знала, что в других обстоятельствах могла бы превратить события того дня в смешную историю: девчачье розовое платье Хелен Бикфорд, пытка застенчивой поварихи. Мы гадали бы, что скрывается за галантностью Кента, чего добивается Шарлин, – все эти лакомые тайны чужого брака. Но я не сказала ни слова. Может, эта странная недомолвка была началом преданности новой подруге. А может, первой трещинкой в нашем собственном браке.
Как бы то ни было, после службы Шарлин за один час собрала двадцать новых заказов. У Лили прибавилось работы еще на неделю.
А ты, Рейни, очаровательно рекламировала товар. Истинная дочь своей матери.
Думаю, стоит подробнее рассказать тебе про Стеллу Карни. Она во многом была похожа на твою мать. Ее предшественница.
Стелла ездила на совершенно разбитом ядовито-зеленом «фольксвагене-жуке». Она купила его – «пыхтящий и кряхтящий», как она выражалась, – по объявлению в газете, собственноручно перекрасила и окрестила «Свонелёт»: свобода, независимость, полет. Каждое утро она проезжала на нем по мосту Куинсборо – пассажирское окно не закрывается, дырка от прикуривателя залеплена изолентой, по салону разбросаны книжки, тетрадки, грязные салфетки, фантики, билеты.
Видеть «Свонелёт», втиснутый в парковочные места по всему Верхнему Ист-Сайду, было все равно что сталкиваться с самой Стеллой, ведь она тоже всегда была недозастегнутой, взъерошенной, заляпанные очки замотаны изолентой, в руках покачивающаяся гора книжек и тетрадок. Она была долговязой, косолапой, с узкими бедрами. Всегда в чернилах – на пальцах, на блузке, в уголке рта. Вблизи от нее пахло карандашной стружкой.
В Мэримаунте Стелла была неутомимой спорщицей – принимала любой челлендж, как сказали бы шестьдесят лет спустя. Помню влажные следы ее крупных ладоней на мятых разлинованных страницах тетрадей. Взлеты и падения ее голоса, возмущенного или ироничного, когда она подвергала сомнению то, что было нам представлено: интерпретацию стихотворения, исторические подробности, решение дифференциального уравнения.
Она читала все, но ничего не принимала на веру. (Это она подсадила меня на «Виллидж войс».) Она помогала в организации избирательной кампании Кеннеди, но при этом называла его лицемером, поборником холодной войны, богатым подонком. Несколько раз в неделю она ездила в штаб Движения католических рабочих, где помогала неимущим, но там, по ее словам, были «одни извращенцы, кретины и нахлебники». Она заявляла, что у Дороти Дэй[20] нет чувства юмора.
На семинарах, когда ее спрашивали, за демократов она или за республиканцев, она отвечала: «Ни за кого». Вопрос ее раздражал.
Как-то утром, когда мы со Стеллой еще были плохо знакомы, в городе объявили очередную учебную тревогу на случай ядерного удара – «пригнись и накройся», символ ушедшей эпохи. Сказать по правде, мне нравились учения, их драматизм. Нравился вой сирен, будоражащий, разливающийся по воздуху, словно из божественного источника, небесная фонограмма, под которую весь суетливый мир – мой отец на работе в Бронксе, наши соседи в Йонкерсе, незнакомцы в Мидтауне, бизнесмены на Уолл-стрит – послушно и торопливо искал укрытие, будь то подвал, станция подземки или кухонный стол.
В колледже мы прятались под партами или выходили в коридор и, сев на плиточный пол, прижимались к стенке. Затем восемь минут до сигнала отбоя вслух читали молитвы. Пока я молилась, в воображении у меня разыгрывались интригующие сцены из моей постапокалиптической жизни: вот я героически ковыляю по дымящейся пустоши, спасаю из-под обломков детей, перепуганных щенков, вереницу лишь слегка пострадавших, но безумно благодарных молодых людей.
Тем весенним утром, как только сирена раздалась над Манхэттеном, я и другие первокурсницы послушно встали и направились в коридор. Но Стелла осталась сидеть за партой, спокойно продолжая читать. Когда преподаватель попросил ее выйти, она подняла голову, послюнявила палец, словно готовясь перевернуть страничку, и сказала – ему и тем из нас, кто задержался посмотреть, что будет: «Вы же знаете, что это полный абсурд?»
Не бог весть какое заявление, и все же до этого момента никто из нас не готов был признаться себе, что мы это знаем. Про то, что учения – полный абсурд.
Преподаватель старался как мог. Были упомянуты штрафы, угроза ареста, риск для сообщества колледжа, важность национального единства. Стелла лишь пожимала плечами. Под вой сирены бедолага запер аудиторию вместе с читающей Стеллой и сел рядом с нами в коридоре. Это был грустный худощавый молодой человек, всегда в одном и том же темном костюме и узком галстуке. Стелла как-то сказала, что он прожил бы счастливую жизнь, если бы никогда не видел стихов. Помню его нежно-лиловые носки, как он подтянул брюки и опустился на корточки, избегая встречаться с нами взглядом. Мы, его студентки, девушки Мэримаунта, устроились, подложив под задницы туфли и натянув юбки на колени, прекрасно понимая – теперь-то уж точно, – что все это обман.
Не знаю, как так вышло, но мы со Стеллой быстро подружились. Наверное, она была рада, что хоть кого-то из однокурсниц не пугают ее взгляды. Я же была рада, что кто-то требовал, чтобы я свои взгляды высказывала. Стелла хотела спарринг-партнера, я хотела, чтобы за моей застенчивостью разглядели ум.
В общем, мы стали парочкой.
Как-то раз я согласилась пойти с ней в Сити-Холл-парк на ежегодную демонстрацию против этих самых абсурдных учений. Протесты придумали Дороти Дэй и другие чудаки из Движения католических рабочих, объяснила Стелла, и раньше их всегда арестовывали и отпускали. Но в прошлом году активистам дали по тридцать суток. Дороти написала об этом статью, и огласка властям не понравилась. («Пожилая леди за решеткой. С наркоманами и лесбиянками».)
По задумке Стеллы, мы должны были отправиться в центр города на демонстрацию и отказаться уйти в укрытие, чтобы нас арестовали вместо Дороти Дэй, – агнцы на заклание.
– Им нужно будет кого-то сцапать, – сказала Стелла. – Но снова хватать Дороти они не захотят. Так пусть арестуют нас.
Я колебалась – думала, что скажет отец, – но в те дни я легко поддавалась влиянию. И к тому же, сколько бы я ни подражала смелости и негодованию Стеллы, что-то подсказывало мне, что ни один полицейский не станет запихивать в зарешеченный фургон юных католичек в бриджах и с хвостиками, крестики на тонких золотых цепочках – подарок на первое причастие.
Утром мы оставили «Свонелёт» в центре и пешком отправились к Сити-Холл-парку. К этому времени я успела убедить себя, что мы тихонько займем скамеечку под деревом и будем упорно, но неагрессивно сидеть на месте, сложив руки на коленях, пока воют сирены и законопослушные граждане разбегаются по подвалам. Праведная Дороти Дэй (отец называл ее коммунисткой, но Стелла в таких вещах смыслила больше) будет умиротворенно сидеть на соседней скамейке. В моих фантазиях мы встречались взглядами и она одаряла меня благосклонной улыбкой.
Но, подойдя к месту, мы увидели, что агнцев на заклание хватает и без нас. В парке собралась целая толпа, выплеснувшаяся и на окрестные улицы. Среди собравшихся были студенты, преподаватели, люди с плакатами, Стелла называла их «штатными клоунами», некоторые дурно пахнущие, с сумасшедшими глазами, другие явно конторские работники и секретарши.
И молодые женщины, много молодых женщин, а точнее, молодых матерей с колясками. Прилично одетые молодые матери, сбившиеся в плотные группки, смеялись и сплетничали (как считала Стелла), их коляски, сцепившись колесами, не позволяли пройти. Эти молодые мамаши просто занимали место (опять-таки слова Стеллы). Пока мы пытались протиснуться мимо, они сообщили нам, что полиция поставила вокруг парка ограждения. Дороти Дэй и другие уже на месте, и с ними там Норман Мейлер[21], добавил кто-то. Но ближе нам было не подойти.
Я, вероятно, вздохнула с облегчением. Атмосфера была праздничная, в воздухе витало ощущение победы, хотя сирены еще даже не включали. Но Стелла все больше злилась. Нетерпеливо подпрыгивала, пытаясь разглядеть хоть что-то поверх голов и плеч. Резко – грубо, как мне казалось – тыкала в спину людей, чтобы дали пройти. Кидалась то в одну сторону, то в другую, словно тигрица в клетке, и то толкала меня перед собой, то уносилась вперед, так что мне приходилось ее догонять.
Наконец мы добрались до полицейского ограждения, тянувшегося вдоль тротуара. Стелла быстро пригнулась, чтобы пролезть под ним, но ее остановил молодой коп, просто положив руку ей на голову. «Не надо, милая», – сказал он (по-моему, вполне дружелюбно) и взял ее за локоть, чтобы помочь выпрямиться. Рыжие волосы, ясные голубые глаза под козырьком фуражки, улыбка, обнажившая кривые зубы. Немногим старше нас самих. Помню, я улыбнулась ему, а Стелла резко отдернула руку. Я устремилась за ней, когда она нырнула обратно в толпу. Все вокруг улыбались.
Когда мы проезжали по мосту над Ист-Ривер – я снова ночевала у Стеллы в Вудсайде – и я сказала, что, судя по размеру толпы, протест явно удался, она с размаху ударила по рулю, грязно-белому, точно кость из реликвария. Она была не согласна.
Ну разумеется, кто бы сомневался.
Перекрикивая шум машин, врывающийся в незакрывающееся окно, и метеоризмы «Свонелёта», она процитировала Сталина: «Когда один человек умирает от голода – это трагедия, когда миллионы – это статистика».
Протестующие толпы – вовсе не то, на что она рассчитывала. Голос толпы, прокричала она, это неразборчивый гул. Нужен один человек. Один, один. Стелла снова ударила по рулю.
Один человек, окровавленный, арестованный, сфотографированный для «Дейли ньюс», названный по имени, проинтервьюированный, представший перед судом. Вот что нужно. Толпа – это смешно, сказала она. Массовый протест – это смешно. (Она едва сдерживала слезы.) Какая разница, если сегодня на улицу выйдут тысячи? Для остальной части населения они не более реальны, чем тысячи, утонувшие из-за прошлогодних муссонов, или погибшие от голода в Китае, или стертые с лица земли в Хиросиме. Из-за своей численности они и смазались – смазались, повторила она, щурясь сквозь очки на грязное лобовое стекло, – и обессмыслились. Их лица – размытые пятна, их послание – клякса.
Один человек. Одно лицо. Одна история.
– Один! – прокричала она. – Один, один!
– Не согласна, – спокойно возразила я, хотя из-за заклинившего окна мне, вероятно, тоже приходилось кричать. Так четко формулировать мысли я могла только со Стеллой. – Один человек – это глас вопиющего в пустыне.
Стелла не отрывала взгляда от дороги. После паузы она рассмеялась:
– Ты только подтвердила мой тезис, Пэтси. Один глас, кричащий в пустыне об одном человеке, который изменит ход истории. Один.
– И кто же этот глас? – спросила я. – Ты?
Ее бледное лицо, порозовевшее от злости, приобрело некрасивый пунцовый оттенок.
– Нет. Не я.
Было видно, как смиренная католичка борется в ней с католической же мечтой о мученичестве.
– Необязательно я, – сказала она наконец. А затем, еще раз ударив по белому, точно кость, рулю, воскликнула: – Но все остальные, мать их, такие робкие!
Нечто подобное могла бы сказать Шарлин.
Глядя на американцев, живущих в те дни в Сайгоне, можно было подумать, что они просто прилетели за покупками. Причем не только жены. У каждого прохожего, будь то мужчина или женщина, был в руках бумажный пакет, два или три пакета стояли у ног каждого посетителя кафе. Покупки обсуждались на всех наших ланчах, лекциях и коктейлях. Сувениры, одежда, украшения, радио, фотоаппараты, литровые бутылки «Джонни Уокера». И конечно же, сигареты. Все такое дешевое, всего в изобилии.
В те времена из путешествия привозили сувениры для всех знакомых, так что у каждого из нас был длинный список подарков. Что-нибудь стоящее для Стеллы и Роберта, к тому времени переехавших на Западное побережье. Что-нибудь для их малыша. Нужно было позаботиться о многочисленной родне Питера, о моих подругах из школы и колледжа, о бывших коллегах. Об отце, разумеется, и о мистере Тэннене, его друге детства с Тремонт-авеню. И обо всех соседках, с которыми дружила мама.
Вокруг походов по магазинам я выстраивала свои праздные дни, даже находила в этом удовлетворение – старалась каждому подобрать идеальный подарок именно для него.
Сувенир на память, как сказала Лили.
Много лет назад я, как сейчас вы с мужем, прошла через процесс отсеивания вещей – одежда, книжки, бумаги, лишняя кухонная утварь, безделушки, множество сувениров: сувениры из Сайгона и сувениры из Парижа; сувениры из Лондона, Ирландии, Сан-Франциско; сувениры, которые я покупала сама, и все сувениры, которые мне подарили родные и близкие, тоже один за другим отсеивавшиеся из жизни.
Свидетельство того, где мы были, средство против забывчивости.
Процесс отсеивания – привилегия долгой жизни – наполняет тебя саднящим чувством неопределенности. Зачем я это купила? Кто же все-таки подарил мне эту вещь? Зачем я ее храню?
У вас есть дети, которым вы сможете передать все самое драгоценное – или самое полезное, – хотя одна подруга сказала мне, что, передавая старые вещи детям, мы лишь перекладываем на них ответственность (пусть сами вышвырнут, когда придет их черед), а у нас детей не было, поэтому я могла беспощадно расправляться с тем, что мы нажили. Сначала – когда мы переехали из дома в квартиру, а потом – когда я перебралась сюда.
Были у меня и письма от твоей матери. Короткие и фамильярные, штук шесть, не больше. Каждое – на плотной бумаге с ее инициалами: она терпеть не могла тоненькие бланки для аэрограмм. Большинство отправлены вскоре после того, как мы покинули Сайгон, но была еще парочка в последующие годы. Короткие записки, как я уже говорила. Не могу представить, чтобы Шарлин написала такой том, как этот.
Надо было отправить их тебе, я думала об этом, но мне предстояло разобрать десятки коробок – письма, счета, открытки, приглашения (зачем я все это храню?), и к тому же я не знала, куда забросила тебя жизнь.
Еще я нашла те немногие письма, которые получила от своего отца, когда мы жили в Сайгоне. Он, конечно, использовал только аккуратные конверты-бланки с надписью Par Avion[22]. Его письма тоже были короткими, немногословными: погода в Йонкерсе, переезд соседей, пара слов о продвижении коммунизма на Восток, дальше напутствие, чтобы мы себя берегли, и в заключение трогательное, несвойственное ему «Вы с Питером в моих молитвах».
Эти письма я храню до сих пор – пусть их выкинет кто-нибудь чужой. Но письма твоей матери вместе с другими бумагами отправились в измельчитель.
Не сомневаюсь, что у тебя есть свои письма от нее. Не сомневаюсь, что они пережили твои собственные первые чистки. И все же прости, что мне нечего тебе дать.
Наверное, с помощью этой… этой саги… я пытаюсь искупить вину.
И конечно, ответить на твой вопрос о Доминике. Мир тесен! Хотя, если задуматься, мне кажется, что это не мир тесен, а отведенное нам время невелико.
В субботу утром мое такси остановилось у виллы Шарлин – мой третий визит после того, как в среду я завезла к ней наряды для Барби. Калитку снова открыл управляющий, но ни в холле, ни в гостиной никого не было. Он жестом пригласил меня в столовую, где чудесная семья Шарлин опять словно бы позировала для фотографии. Во главе стола Кент в голубой рубашке с короткими рукавами и расстегнутым воротником, свежей, без единой складочки (о, наши прекрасные слуги!). В другом конце стола Шарлин в платье с открытыми плечами, бледно-желтом, как утреннее солнце, пробивавшееся сквозь тонкие занавески. Справа от нее младенец в детском креслице. Слева маленькая ты и новый для меня член семьи – твой брат. Как только я вошла, Кент и мальчик встали. Оба подошли пожать мне руку. Рэнсом. Рейни и Рэнсом. Двойняшки.
– Приятно познакомиться, мэм, – сказал мальчик.
Я не знала, что у тебя есть брат-близнец, Шарлин об этом не упоминала. Во время пикника он был на дне рождения друга, играл в боулинг. Еще один красивый ребенок, стройный и светловолосый.
Я почувствовала зависть – ноющую боль, которая вскоре станет привычной. Тем утром наш план завести детей «с месяца на месяц» снова отложился.
Одновременно я почувствовала слабое касание… нет, не то слово, но «укол» и «удар» – это слишком сильно; я почувствовала дуновение нового разочарования. Как мало я знала о Шарлин.