Войти
  • Зарегистрироваться
  • Запросить новый пароль
Дебютная постановка. Том 1 Дебютная постановка. Том 1
Мертвый кролик, живой кролик Мертвый кролик, живой кролик
К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя К себе нежно. Книга о том, как ценить и беречь себя
Родная кровь Родная кровь
Форсайт Форсайт
Яма Яма
Армада Вторжения Армада Вторжения
Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих Атомные привычки. Как приобрести хорошие привычки и избавиться от плохих
Дебютная постановка. Том 2 Дебютная постановка. Том 2
Совершенные Совершенные
Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины Перестаньте угождать людям. Будьте ассертивным, перестаньте заботиться о том, что думают о вас другие, и избавьтесь от чувства вины
Травница, или Как выжить среди магов. Том 2 Травница, или Как выжить среди магов. Том 2
Категории
  • Спорт, Здоровье, Красота
  • Серьезное чтение
  • Публицистика и периодические издания
  • Знания и навыки
  • Книги по психологии
  • Зарубежная литература
  • Дом, Дача
  • Родителям
  • Психология, Мотивация
  • Хобби, Досуг
  • Бизнес-книги
  • Словари, Справочники
  • Легкое чтение
  • Религия и духовная литература
  • Детские книги
  • Учебная и научная литература
  • Подкасты
  • Периодические издания
  • Комиксы и манга
  • Школьные учебники
  • baza-knig
  • Книги о путешествиях
  • Роберт Байрон
  • Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции
  • Читать онлайн бесплатно

Читать онлайн Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции

  • Автор: Роберт Байрон
  • Жанр: Книги о путешествиях, Зарубежная публицистика
Размер шрифта:   15
Скачать книгу Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции

Перевод:

Наталья Сорокина

Редактор:

Ольга Гаврикова

Комментарии, послесловие:

Константин Львов

Рис.0 Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2025

Рис.1 Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции

Церковь Преображения Господня на вершине горы Афон

Здесь, в пышных долинах, изобилие пчел, смокв и олив. Прелюдия. Год в Англии

Письма из-за границы приходят днем. Каждый конверт сулит перерыв в монотонности дней; каждый по вскрытии являет лишь очередную грань обыкновенного мира. Но недавно стали приходить письма иного рода, странно надписанные, еще страннее внутри. «Мы наслышаны, – говорится в одном таком письме, – что вы благополучно возвратились на вашу славную родину и уже находитесь в кругу самых дорогих вам людей в добрейшем здравии. 〈…〉 P. S. Мы в этом году не испытывали холодов до сей поры». «Я горжусь тем, – написано в другом, – что всемилостивый Бог позволил нам снова вас увидеть. 〈…〉 Да убережет он вас от всякого зла во веки веков. Пришлите мне из Англии десять метров черной материи на пошив облачения». Незнакомые каракули обретают четкость, и в памяти предстают отправители этих писем, их товарищи, недели, проведенные в их обществе. Пока вся экскурсия в их неуловимый мир не становится определенной, как границы сна. Однако опыт, будучи личным, вписывается в более широкую ретроспективу. Цвет их пространства живет по контрасту с моим. Без этого измерения исчезает романтика.

Период, предшествовавший именно этому отъезду с земли, как это бывает, удобно укладывается в год. И это именно период: сентябрь застал мой отъезд с той широты, куда следующим августом мне предстояло вернуться. На пути домой мы отправлялись из Константинополя, по Черному морю румынским судном в Констанцу, оттуда в Бухарест, а дальше в Вену, где промышленная выставка, расположившись в трех зданиях, каждое больше Альберт-холла, полностью состояла из кастрюль[2]. Потом было несколько дней в Париже. И вот мы снова в Англии, в саду с итальянскими астрами, где желтеет орляк, а голубые столбы дыма наполняют воздух ароматом горящих листьев. Уже началась охота на лисят, обнаружив те неизвестные часы, когда крупные капли росы мерцают в дымчатом свете, а деревья и растения вдвойне живы. В конце концов середина ноября принесла с собой и верхний этаж в Лондоне[3], связанный, несмотря на близость Мэрилебон-роуд, с этим высшим жилищным снобизмом – телефонным узлом Мейфэр.

Дом, где теперь скрывались тело и душа, держала миссис Бёрн, ирландская католичка. На верхнем этаже раньше жил слабоумный старик, и на его стук и потоки бреда отвечал в том же духе из соседней комнаты неизлечимый отставной офицер. Однако как раз по моем возвращении в Англию безумец умер. А мне нужна была комната, так что я немедленно устроился на кровати, шесть лет сотрясавшейся от буйства умалишенного.

Прибывавшие другие жильцы оказывались не менее исключительными, чем покинувший нас старик. Наверху тихой, но неблагонадежной мышкой жила мисс Джимми. Внизу некая мадемуазель Перон, с бледным лицом и огненной шевелюрой, в те часы, что оставались от переживаний, мерила шагами прихожую, неплотно завернувшись в замызганный кретон. Ее шпиц был постоянным обитателем этого замасленного прохода, где воздух был густ от запахов еды с кухни и скопившейся пыли. На средний этаж, где помещалась и «гостиная», она привела в качестве жильца своего знакомого, атташе из посольства откуда-то с Балкан. Таким образом, на общей лестнице творилась вечная бытовая суматоха, смущавшая остальных арендаторов.

Снаружи установились туманы и стали собираться шарманщики. Сквозь первые о том, что у улицы есть противоположная сторона, сообщали только размытые желтые звезды отблесков электрических ламп. Вторых зачастую было двое, на одинаковом расстоянии друг от друга они примешивали надломные диссонансы к своей неизменной внутренней меланхолии. Через день приходил старик в котелке и с гармонью, чей репертуар, неизменный все эти девять месяцев, начинался с Хайленд-джиги, продолжался «Озерами Килларни» и «Британскими гренадерами» и завершался на «Боже, храни Короля». За исключением жирного завтрака, столоваться предполагалось в ближайшем приятном недорогом ресторане, куда, как я обнаружил, ходили люди, не желавшие быть увиденными. Так как я сам, неизбежно усталый и потрепанный, был в похожем расположении духа, раздражение было взаимным. Позднее клиентура раздулась до неудобоваримых размеров из-за несчастного случая с супругой одного из официантов: ее расчлененное тело нашли в багажнике. Она к тому времени уже бросила своего мужа; в этом я последовал ее примеру, ибо он упорно говорил лишь по-итальянски. Примечательно, что этот случай преобразил класс автомобилей в очереди у дверей заведения – от 400 фунтов до 800.

Рождество наметилось рано. Магазинчики вывесили мишуру и чулки; большие затейливые вертепы, некрасивые нарядные платья и базары в обитых ватой ларьках. За городом начались охотничьи балы. Будучи гостем на одном из них, я оказался за завтраком с человеком, которого ранее оскорбил в печати, приняв его за другого. Я объяснился, а затем, так как остальные гости предпочли остаться в постели до обеда, мы стали рассуждать об армии и Парламенте как альтернативных поприщах. Будучи солдатом, он утверждал, что первое дает более широкие возможности. Дома у нас было свое бурное торжество, сопровождаемое хлопотами со стороны жены хозяина, чьего официального покровительства не испросили. Местные своры собак, кроме любопытного прошлого тех, кто их контролирует, отличаются тем, что охотятся в стране, где доля жесткошерстных фокстерьеров больше, чем где-либо за пределами Новой Зеландии. Тем не менее это не спасает их от того, что на них сосредоточиваются те скрытые общественные чаяния и враждебность, что наполняют сельскую жизнь Англии искусственностью, сравнимой с лондонской и менее простительной. Кажется, немногие всё еще воспринимают дух сельской местности и составляющие ее неосознаваемые детали: как деревья и изгороди сливаются с вековым лесом в голубой дали; как свистит по ветру поезд; как бегут через поле тени облаков; всадники на гребне холма, где буковая роща и кочковатая доисторическая линия обороны стоят между ними и небом; борозды свежевспаханного поля проблескивают в свинцовых сумерках зимних закатов; повод скользит в промокших перчатках; и наконец этот неуловимый холодок надвигающейся ночи, общий для всех стран. Восприятие таких вещей и счастья, которое они приносят, угасает. Назавтра гремят скачки с препятствиями. Букмекеры и фиш-энд-чипс, душные шатры, пикники с шампанским, твидовая юбка и брюки-гольфы, трость с сиденьем и бокалы; высшее воодушевление на пронизывающем ветру. Лучше прогуляться стороной.

Снова в Лондон, там и Новый год. Его первые непримечательные месяцы неохотно стали позволять дням удлиняться. В сквере рядом чирикали птицы. Над газовой плитой стояла дюжина нарциссов. Непременно нужно было за город.

В былые годы в Ирландию я переправлялся из Холихеда, а теперь, повинуясь тяге к неизвестному и желанию сэкономить четыре шиллинга шесть пенсов, пустился в ночное путешествие до Фишгарда. Море было спокойно; поезд, ветхий и потусторонний, пуст. Медленно петляли мы вдоль побережья, чайки несчастливо кричали над осокой, а печальные торфяные холмы загадочно тянулись вдаль. Поля, неровные, поросшие дроком, казалось, зажаты между берегами. В окна холодно дул соленый ветер. Для человека, который вырвался из мутных глубин Лондона, эти детали казались навязчивыми. Наконец доехали до станции; добрались до места, приняли ванну, позавтракали.

Сияло солнце, и всевозможные рододендроны – огромные кустарники, одиночные кустики, конические широколистные гималайские деревья – полыхали разнообразными сочетаниями красного, белого и лилового. Клонились древовидные папоротники; алоэ держали над газоном наперевес свои серые орудия; бабочки предпринимали пробные вылеты. Дом, выстроенный из обработанного камня, сверкал, словно выложенный готическими иголками дикобраза, охваченный деревьями. Под ними сквозь мох с боем продирались ветреницы и фиалки. По берегам росли примулы; в просветах между зарослями ежевики цвела земляника. Солнце прогревало склон холма, вознося запахи земли и ее ростков. Ниже верхушки деревьев спускались к реке, которая вновь возникала на горизонте, где встречалась с морем. Здесь раскинулся город, можно было различить католический купол и протестантский шпиль, ближе к устью был мост со множеством арок, а у пирса на якоре стояли корабли. Иногда мы делали автомобильные выезды, но к таким достопримечательностям, как, например, песчаная коса или гора, где находили золото. У подножия последней шофер предупредил, что те, кто туда пошел, не возвращались. Весь день мы упорно шли, тащились с одной предполагаемой вершины на другую, более высокую, пока внизу под нами не открылся огромный участок земли, беспокойный и неровный, безлюдный и необработанный, где пять лет назад повстанцы убивали любого, кто приблизится. Вдали холмы снова поднимались к горам. Над ними бушевала буря. Цвет земли, мокрого вереска и мягкого бурого сырого торфа передавался небу. Бурый цвет присутствовал в тучах; бурели дымчатые золотистые лучи, пронизывавшие их; бурел бушующий ветер. Может, шофер был прав?

Оттуда, проведя день в щемящем сумраке Дублина, я отправился на запад. Первый дом раньше был аббатством, показывая это каждым краббом[4] своего экстерьера XVIII века. Второй был по меньшей мере замком. С задней стороны еще виднелись следы от пушечных ядер Кромвеля. Однако в XIX веке вернулись к более рыцарственным методам обороны. В каждой спальне заново прорезали бойницы для арбалетов, в каждом сводчатом проходе проделали отверстия, чтобы поливать незваных гостей кипящим маслом. Сад тоже был занятный, не только потому, что был очень романтичным, но и потому, что стал плодом возбужденной фантазии ранневикторианского инженера. Пруд, вместо того чтобы, как свойственно прудам, ютиться в низине, парил на приподнятой платформе. Один над другим струились два отдельных потока, сливаясь друг с другом и наверняка вызывая восторг у поэтов. Крошечный висячий мостик, старинный прототип Менайского и Клифтонского мостов, перекинулся через прозрачный ручей, резко обрывающийся вниз с пеной и ревом, подражая недавно открытой реке Замбези. В траве в обрамлении бамбука цвели нарциссы и мышиные гиацинты.

Теперь я вознамерился поехать на север Шотландии. Еще одна ценная часть короткого дня жизни была угроблена в столице Свободного государства[5]. В шесть часов я сел на пароход, неприкаянно стоявший в Лиффи. И после странного ужина, состоявшего из языка с соленьями цвета хаки, во время которого другие пассажиры пили чай, я мирно спал в уединении, пока стюард не разбудил меня объявлением о том, что мы приближаемся к берегам Клайда. Проникнуться воскресным Глазго может только тот, чей разум пережил его. Чтобы получить бокал пива, нужно было письменно подтвердить bona fides добросовестного путешественника[6] и заказать горячий омлет. Назавтра я поздно днем прибыл в Хайленд – на всего лишь одну поездку по Британским островам у меня ушло шестьдесят часов.

Цвет Шотландии был полной противоположностью Ирландии, мягкий серебристый свет превращал лиловые горы в темно-сливовые и делал темнее холодную зелень сосен и елей. На верху Кернгормс еще лежал снег. Над вереском вопили кроншнепы и куропатка кричала: «Го-бак, го-бак!»[7] На холмах из облаков то и дело выскакивали зайцы-беляки. Странным городским видением на высоте три тысячи футов возник обелиск из розового гранита, знаменующий коронацию короля Эдуарда. Иногда мы рыбачили: мучились по пояс в воде, каждый день собиравшей дань с таких же, как мы, вторженцев. Для тех, кто раньше не орудовал удочкой для ловли лосося на сильном ветру, это памятный опыт. Лишь когда я порвал уже третий костюм на спине, так как наживка больше нацеливалась на твид, чем на рыбу, я сдался и ушел в дом, проведя оставшиеся дни в смокинге.

Вновь я возвратился в Лондон – обнаружил, что благодаря добродушному рвению миссис Бёрн мою комнату перекрасили из унылого горчично-желтого в кричащий канареечный цвет. С приходом мая и наступлением лета обычный ход дней обрел новый вид. Около зеленной лавки по пути к ресторану в неглубоких ящиках замелькали анютины глазки и васильки. В лавки перекупщиков врывались солнечные лучи, вдыхая новую жизнь в мебель, недостаточно старую, чтобы считаться старинной. Брусчатка нагрелась; на витрины магазинов опустили маркизы; от проезжей части несло горячим дегтем и дымом выхлопа. А когда, после работы до половины восьмого, наставал час погони за легчайшими организованными удовольствиями, можно было с новым воодушевлением выпятить неприкрытую грудь затвердевшей рубашки навстречу всё еще светлому летнему вечеру. День, с помощью правительства, всё-таки смог победить[8]. Верхушки деревьев в сквере были покрыты бледно-зеленым оперением. На перилах и парадных дверях красовались лаконичные объявления декораторов. По городу катались огромные автомобили. Этот сезон единодушно и с вечным оптимизмом прессы считался самым блистательным со времен войны. Фотографировали дебютанток; отмечали их причуды, например, ручных ящериц, волосы на затылке. В провинциях утомленные матроны пристально разглядывали их талии. В Лондоне они казались растрепанными и нескладными, потерявшими дар речи или захваченными противоположной крайностью – болтовней.

Попытка анализировать эту столичную деятельность, это лакомство для газет, наверняка нарушит моральное авторское право слишком большого числа журналистов. Мне каждый последующий вечер представлялся отдельным помещением; ансамбль в бальном зале, граммофон на чердаке; каждый – тюрьма стереотипов; и все они определяются качеством фуршета. Испорченную ночь могло спасти одно лицо, одно очарование; оба они, вероятно, имели другие дела. Иной раз эти отделения начинали сообщаться друг с другом, и тогда вечеринка удавалась и становилась развлечением. Пожилые леди обнаруживали водку в содовой с лимонным соком, юные – мужчин, которые могли говорить о лисах только с ненавистью. Принцессы угощались бесплатной едой, а остальные могли почтить их лентами и звездами. Обрученные пришли вместе, хотя судья посадил их по отдельности. Такие случаи были редки. Но каждый неизменно внушал более сильную надежду на будущее. Под конец всего зияла яма радостей – ночной клуб. Раньше, в редкие часы, выхваченные у холодных лет учебы, какой экстаз наполнял эти храмы недозволенного пьянства. Теперь, когда ты скрючился над хребтом копченой селедки за восемнадцать шиллингов, глянец померк. И дальше тебе предстояло встретить утро, пунктуальным и разумным. Поистине, я на стороне закона. Зачем тогда его нарушать?

Каждые выходные, когда удавалось добраться до какого-нибудь сада, там выпрыгивали новые растения; какие-то высаживались, какие-то погибали; совершенно не было той обычной неуловимой смены. Из дома я привез ветки светло-зеленого бука, которые притягивали к крыше такси детские взоры, а потом наполнили комнату от пола до потолка свежестью летнего дождя. Потом появились рододендрон и азалия. Так дни становились длиннее, а потом снова стали сокращаться, пока не настал канун этого невычислимого момента – затмения[9].

Мое воображение было воспалено. Люди перешептывались о том, как на сушу и море со скоростью несколько триллионов миль в минуту набросится черная тень. Говорили, что такого зрелища англичане не видали два столетия и не увидят еще век. Мы должны рассказать об этом внукам. Вознамерившись рассказать своим, я позвонил по телефону хозяину автомобиля. В половине восьмого вечера мы выехали из Лондона на север.

Когда мы доехали до Стэмфорда, было уже десять часов. Остановившись в гостинице перекусить ветчиной, мы встретили нетрезвого представителя духовенства, который, проживая в гостинице, имел возможность в неурочное время добыть нам по порции виски на каждого. Кроме того, он угощал нас рассказами о своей юности; сообщил, к слову о своей ловкости в стрельбе из лука, что он был «лучшником в Кэймбридже в двадцать таком-то году»; весьма гордился тем, что в его-то приходе паб держала сестра ризничего, и ее уважение к Церкви позволяло вольности по отношению к закону – что было, по крайней мере, одним из преимуществ профессии нашего сотрапезника. Потом он еще решил отправиться вместе с нами наблюдать затмение; однако когда мы проехали половину Хай-стрит, он не удержался на подножке, где ехал. Развлеченные этим жизнерадостным порождением такого строгого поприща, мы двинулись в Донкастер. Там мы в предрассветные часы присоединились к остальной Англии.

Там будто немцы высадились на юге. Сквозь ночь от переднего до хвостового огня непрерывный поток машин лихорадочно стремился в сторону Оркнейских островов; дешевые автомобили, спортивные автомобили, лимузины; мотоциклы, велосипеды; все разновидности колесных средств, управляемые всеми видами человеческих существ, ослепительные фары и мигающие фитильки принеслись в погоне за этим астрономическим явлением. Вдоль дороги готовилась еда, спали, ставили палатки, переворачивались автомобили. Изможденные полисмены махали жезлами на углах. В йоркширских деревнях жители домов стояли у освещенных дверей; хозяева гостиниц зазывали на постой; владельцы гаражей благодарили Господа. С вершины холма было видно, что поток уходит назад миля за милей в темноту, как огромная змея из фонарей. Из страны антиподов просочился первый свет. Мы переехали из одного дня в другой. Потом в пустоте замерцали огни Ричмонда. Вместе со всем миром мы пошли дальше пешком.

В свете газовых фонарей мы вместе с толпой пришли к назначенному месту. Такую сцену мог наблюдать только Эпсом, причем днем. Закутанные шалями матроны продавали чай из опилок и сэндвичи, не влезавшие ни в один рот. Мальчишки дурачились. Дребезжали трещотки.

Лоточники громогласно предупреждали об угрозе короны[10] и расхваливали эффективность задымленной пленки для сохранения зрения. Мы тащились по холодной мокрой траве. У стены истерически чирикала стайка девушек; поодаль стояла вдова, в напряжении от нарастающей загадочности. Было светло. Откуда-то нас окликнул приятель, который выехал сюда на автомобиле с престарелой матерью еще вчера около вечернего чая и как раз только что прибыл. Становилось светлее. Мы ждали. Мы беседовали. Затем началась минута затмения. Полчаса прошло в безнадежной обыденности. Наконец запустился некий сценический эффект. Серией рывков стала изменяться видимость. Коровы носились туда-сюда потревоженными стадами. Толпа вздохнула, вскрикнула и затихла. Рывки стали быстрее; у женщин перехватило дыхание, у проповедников захватило дух. И внезапно округу накрыла темно-синяя вуаль, а потом медленно испарилась.

Торопясь уехать, мы позавтракали в Йорке, и, осоловелые, добрались до ближайшей берлоги и там пообедали. Там моего товарища сморило. Я возвратился поездом.

Настал июль. Вечеринки стали сумасбродными. По вечерам миссис Бёрн то и дело пыталась втягивать меня в какие-то новые вариации игры пиратского короля. Конца этому совершенно не предвиделось. Тем не менее нервы истрепались, банк проявлял нетерпеливость, и я решил сменять «рожки, которые ели свиньи»[11], на более надежный уют. Комнаты были пересданы. Я упаковал свои пожитки по коробкам и сундукам, чемоданам, ящикам, позаворачивал в брезент. И, загромоздив такси багажом на девятнадцать лишних шиллингов, распрощался с миссис Бёрн, которая не давала шпицу мадемуазель Перон выскочить на улицу. Прошло несколько тихих месяцев дома, среди сонных сладостных флоксов, месяцев настолько тихих, что они не были отмечены ни одним событием. И вот наступили дни последних приготовлений и закупок.

Ибо весь этот английский год, всё это множество разнообразных, но окрашенных нитью недовольства дней, сиял, словно звезда волхвам, освещенный солнцем лик горы. Было окончательно решено, что я должен вернуться; что я должен осуществить, хотя бы на время, свое собственное предприятие в мире скучных причинно-следственных связей. Образ этот в унынии сулил надежду. В самонадеянности – постижение. Теперь до него было рукой подать. Удовлетворение растягивалось беспредельно.

Глава I

Левант

Солнце, впущенное в восемь часов, стукнуло в двери шкафчика с такой значительностью, что по жилам прошла дрожь, а под ложечкой образовался комок воздуха. Бахрома над кроватью, вторя ускоренному сердцебиению, заплясала. Ибо близился день отъезда; в другом смысле – день возвращения.

В тот день я поехал в Лондон, а на следующее утро встал и отправился по магазинам. Управляющий этой имперской институцией, «Фортнум-энд-Мейсон», на ходу слагал стихи о содержимом седельных сумок. Постепенно набрались шесть фунтовых жестянок с шоколадом, две с чатни, сифон в деревянном ящике, восседающий над блестящими ячейками оплетки, как курица на насесте, пилюли, туалетные принадлежности и канцелярия, в том числе чернила в жестяном флаконе, из которого изливаются эти волшебные слова. Однако изобрести химическое оружие против насекомых, которые с омерзительной терпеливостью поджидают в замшелых гостевых комнатах нечастых постояльцев, оказалось не под силу ни одному хитроумному аптекарю от W. 2 до E. C. 4[12]. Мне, правда, посчастливилось обладать каким-то отталкивающим физическим свойством, благодаря которому я не стоек к щекотке, но не подвергаюсь укусам.

В 10:51 в пятницу, 12 августа я уехал с вокзала Виктория с чемоданом, вещевым мешком, седельными сумками, шляпной коробкой (кроме панамы, там были еще полотенца и наволочки), ящиком с сифоном и с нарядным портфелем, где лежали малоизвестный Эдгар Уоллес и рекомендательные письма к иностранным сановникам всех мастей, от таможни до высшего духовенства. Только когда поезд тронулся, я обнаружил, что ни от одного из этих вместилищ у меня нет ключа. К счастью, плотник на пароме через Канал смог подобрать замену для всех, кроме ключа от чемодана. Тем временем неприятности растворялись, пока на страницах, наверное, величайшего мастера английской словесности раскрывались ужасающие деяния Гарри Алфорда, восемнадцатого герцога Челфордского[13]. Их разбавляли статьи из «Центральноевропейского обозрения» – издания, нового для моего журналистского аппетита, чье название торчало посреди либеральных «еженедельников» и консерваторских «ежеквартальников», как сочная клубничина посреди капустной грядки.

Канал был суров; однако пока я распаковывал багаж, напаивал плотника пивом и наслаждался восхитительным зрелищем, как самонадеянное человечество в беспомощном зеленом смятении стелется по сиденьям, переправа прошла незаметно. Неомраченное счастье вновь наступило при виде округлых вагонов Train Bleu[14]. Этому извивающемуся дворцу навеки должна принадлежать пальма первенства в области комфорта для путешествующих. Я устроился в синем, цвета ордена Подвязки, одноместном купе, и французский день пронесся мимо меня в восторге забытья. Наконец возник Париж, с кучкой белых яиц Сакре-Кёр, высоко поднятых на фоне медноцветных грозовых туч. Мы медленно ехали по ceinture[15] среди тех подробностей жизни в трущобах, что предстают, когда пересекаешь любой великий город по главной ветке: безнадежные фигуры в неподвижной удрученности смотрят через призму величественного поезда на свои неурядицы; по открытым балконам многоквартирных домов слоняются дети; бесполые залатанные одежки, обязательно что-то в шотландскую клетку, безучастно висят на веревках: здоровые растения и цветы доведены до жалкого состояния окружением; целая палитра человеческого несчастья, как кажется наблюдателю. На Лионском вокзале поезд увеличился вдвое, собрал пассажиров и отправился на юг.

Ужин был грандиозен. Сон убаюкал нас в облаках. Утро забрезжило в Авиньоне. А солнце встало над парикмахерским креслом в Марселе.

Оставалось отпереть всё еще застегнутый чемодан. На соседней улице громадных размеров мастер и его сварливая жена взялись изготовить ключ. По прошествии почти часа их терпение было истощено, и верхнюю защелку открутили от крышки дрелью. Теперь чемодан открыли, но чтобы снова его закрыть, нужен был ремень, на поиски которого мы с мастером, к безмолвному негодованию сварливой жены, вышли из лавки. Кажется, с изобретением застежки-молнии разумные инструменты сцепления вымерли. Мы торопливо шли по разным улицам, к моей идее взять такси мастер отнесся с презрением – он-то никогда этого не делал, – и поминутно останавливался, чтобы обратить мое внимание на группу обнаженных нимф, которых словно присосало к камням городского фонтана[16]. Выполнив задачу, я свалил свое тело и поклажу в крошечный автомобильчик и, возвестив телеграммой свое грядущее прибытие в Афины, отправился к докам.

«Патрис II» была тиха и пустынна. Мне показали каюту, а затем оставили исследовать ее темные закоулки. Было утро; стюардов на борту почти не было; с трудом удалось добиться от бара хотя бы пива с сэндвичем. Но день разгорался, и тишь рассеялась. Толпы на палубе махали толпам на берегу, где люди вплотную друг к другу стояли вдоль нескончаемых кирпичных складов. Две скрипачки и арфист взметывали диссонансы в горячий воздух. В десяти ярдах от них неопрятная пара выводила угасшие ритмы «Валенсии», полнившиеся воспоминаниями прошлого года, к которым я возвращался. Толстая женщина, чьи орехово-коричневые голые руки негармонично торчали из темно-лилового шелка, заплакала. Прогремел гонг, мы отошли от причала, пронизали огромную гавань, обогнули внешний пирс и отплыли на восток.

«Патрис II», белый пароход, обставленный мебельной фирмой «Уоринг энд Гиллоу», с санитарным оборудованием от «Шэнкс», – гордость пароходной компании, носящей то же имя, что и я[17]. Помещения первого класса могли похвастаться дамской гостиной, отделанной крашеным платаном и розовой парчой, комнатой отдыха из красного дерева, курительной комнатой и баром. Пассажиры были в основном греки, одетые по последнему писку моды, у каждого в запасе столько нарядов, чтобы не повториться ни на одной из шестнадцати трапез пути. Белые брюки и лиловые смокинги мелькали над разноцветной обувью; к каждой следующей рубашке полагался новый галстук; сверкали украшения; платья начинали липнуть; краснели губы; все то и дело переодевались с растущей жарой; а я, презренный, прохлаждался, болтаясь в одной и той же рубашке и паре брюк. Музыка не прекращалась. Два фортепиано и граммофон обслуживали «фокс-трротт» и «Шарльстун». А на носовой палубе пассажиры третьего класса с усиками и в черных пиджаках под струнными чарами отдавались более традиционному синкопированию. Греческий танец пронизан какой-то невыразимой стихийностью: вот крестьяне медленно движутся кругом на горизонте; вот вдохновенное соло в афинской винной лавке; вот под звуки аплодисментов pas-de-trois выбивает пыль около кафе на станции, ввергая в изумление огромный трансъевропейский экспресс; этот скорбный ритм вызвал из забытья множество сцен. А потом затрубил джаз и вновь принес с собой Запад.

Общество первого класса разбилось на группы. За столом справа от капитана сидела мадам Венизелос[18], покровительственно и утешно беседуя со всеми неприкаянными детьми, что топали в радиусе ее досягаемости. Ее развлекали с одной стороны, древний отпрыск афинского дома Меласа, морской капитан в отставке, обладатель великолепной внешности английского герцога сороковых, белобородый с усами[19]; по другую руку – сэр Фредерик Хэллидей, создатель перманентного затора на афинских улицах под названием «полиция Фредди»[20]. Вторая страта сосредоточилась вокруг нескольких молодых людей из греческого поселения в Париже, одетых в любой момент для какого угодно вида спорта. Вечером были танцы на верхней палубе, напоминавшей остроконечную крышу, покрытую патокой. Над головой южная луна висела огромным золотым фонарем, прикрепленным к мачте, струя романтику в души парочек и отбрасывая рябую дорожку света на море внизу.

Блюда подавались при температуре доменной печи, раздутой до самого бела колебаниями электрических нагнетателей. Все до одного на вкус отдавали свечным пламенем – это выдающаяся черта той ужасающей угрозы вкусовым рецепторам под названием «греческая еда» – правда, мне это скорее знакомо как запах кедрового шкафа для мальчика, вернувшегося домой из школы. Рядом со мной старший стюард учтиво посадил соотечественника, который спустя тридцать шесть часов непрерывного молчания начал разговор словами: «Обильно ли вы потеете?» У него самого, по его словам, пот ручьями тек со лба. А у кого-то испарина была даже на ладонях. Всю оставшуюся дорогу мы оживляли наш стол дискуссией о впитывающих свойствах соответствующего нижнего белья.

По расписанию корабль должен был прибыть в Пирей во вторник днем. И хотя из Марселя мы отплыли вовремя, лишь вечером того дня появился только западный берег Греции, его темные очертания. Постепенно из морской ряби мягко проступили горные ворота Коринфского залива – гигантский утес и изъеденный ветрами обелиск, у каждого розовато-серый лик, а в тени каждой расселины к востоку таилась сияющая лазурь. Мимо прошла трехмачтовая яхта. За кормой солнце прицепилось к темно-синему холму, как блестящий цветок из мишуры на рождественской елке. Последний отблеск скатился по волнам; потом осталось лишь свечение в небе, придавая глубины холмам и давая жизнь звезде в зеленой противоположной дали. Бармен Фемистоклис, звякая джином и вермутом, укоренял эмоцию в ощущениях. Сгущалась темнота. Прозвенел гонг к ужину, потом еще раз. Потом затих, оставив слушателей с тем ощущением беззаботности, которое может прийти только если долго пренебрегать расписанием приемов пищи на корабле.

Последний вечер на борту был посвящен тому, что наиболее спортивно одетые юные греки определили как jeux de société[21]. Началось с какой-то многоязычной игры в слова и системы проигрышей, требовавшей попросить руки дамы напротив, и вечер наконец разошелся в оргии пряток, которую прервали только в час ночи, когда подошли к Коринфскому каналу. С помощью небольшого буксира «Патрис» медленно скользнула в эту узкую щель, освещенную электричеством. По обе стороны поднимались скалистые стены с щелями, высотой равняясь с верхушкой самой высокой мачты. На пассажиров пыхало жаром, оставшимся после горячего дня. Однако когда мы добрались до середины и до моста, по которому я в прошлый раз ехал на автомобиле, чтобы впервые увидеть Эгейское море, новизна померкла; из толпы пассажиров на палубе еще до завершения прохода большая часть уснула.

Следующим утром Пирей представил сложную картину запутанной неразберихи, как всегда бывает в больших портах. Солнце еще не взошло, но на коричневых склонах и белых домах, окаймлявших гавань, уже лежало этакой пленкой пророческое мерцание. Я неспешно одевался, когда вломился Николя, бесцеремонный приспешник отсутствующего друга. Он был выбрит, в шляпе и вел за руку неподражаемо элегантного морского офицера – я благоговейно наблюдал, как тот подъехал к борту корабля на моторке. Уложив вещи и позавтракав, я в составе медлительной процессии прошел сквозь собравшихся пассажиров, с зубовным скрежетом предвкушающих, как будут час ждать медицинских и паспортных формальностей, затем спустился по трапу в лодку. Так возвысился приниженный и кроткий[22], на зависть тем, кто презирал его. Руки douanier[23] связало laissez-passer[24] от греческого министра в Лондоне[25]. И вот через несколько минут мы уже неслись со скоростью пятьдесят миль в час по проспекту Сингру, самой прекрасной дороге на свете, шириной с Уайтхолл, которая идет от одинаковых колонн храма Зевса в самих Афинах до моря, что в двух милях от него.

Мириады городских кварталов, Акрополь, примостившийся на своем небрежном пьедестале слева, закрученный, покрытый лесом пик Ликабета, главенствующий по центру, создавали в стремительно наступающей жаре дрожащий белый с кремовым мираж. Мы добрались до квартиры, которая должна была меня принять. В отсутствие владельца она, видимо, стала источником дополнительного дохода для Николя; и огромные количества бритвенных лезвий, крошек от кексов и марганцовки свидетельствовали о его деятельности жилищного агента. Босая старая женщина сомнительного вида как раз подготавливала спальню, и каждая складка ее объемистого тела тряслась негодованием. Однако я, ужаснувшись при виде замусоренной кухни, решил спросить совета у Леннокса Хау, еще одного друга, жившего в Афинах. Не прекращая плескаться в ванне, он предложил мне две комнаты в своей квартире, рассказав еще пару ужасающих историй о том, как Николя устраивал ночные вечеринки, нисколько не смущаясь предыдущих арендаторов. Вот туда, на улицу маленькой лисицы[26], я и перевез свою поклажу. А Николя, который, по его словам, прервал свой отдых на островах, чтобы встретить меня, получил возможность вернуться к отдыху, став на триста драхм богаче.

В квартире Хау, находившейся на цокольном этаже, было прохладно даже в последующие дни – в конце августа самого жаркого лета на памяти современников. Поначалу я развалился под струями вентилятора, не в состоянии пошевелиться до вечера. через увитый виноградом двор был проход к многочисленным другим хозяйствам, чья стирка и совместный быт оживляли картину. Еще на задах шарилась стая поджарых рыжеватых котов, денно и нощно носившихся через открытые двери и окна в страшной битве. Не обращая внимания на толченое стекло, мышьяк и переплетенные электрические провода, они устремлялись на кухню, где безжалостно сметали на пол тарелки, чашки и крышки от кастрюль в попытке добыть тот скудный провиант, который мы могли себе позволить. Их набеги были столь яростны, что каждую ночь мы тайком выносили самый разложившийся, а значит, самый притягательный для них мусор на соседнюю улицу. Помимо этих врагов были еще гигантские насекомые полтора дюйма длиной, облеченные рыжей броней, вылезавшие из всех щелей в штукатурке, превращая в тревожное ожидание любой момент, когда ты решил вздремнуть или принять ванну. В Duckworth[27] немедленно было отправлена телеграмма – общественность непременно привлечет работа с интригующим названием:

МЕЖ ТАРАКАНОВ И КОТОВ:

битва за британский флаг в афинских трущобах.

Однако, ввиду произошедших с тех пор менее занимательных, но более продолжительных событий, такую идею не приняли.

Почти весь 1926 год, между поездками в Турцию и посещением византийских памятников в Греции, Афины были моим домом. Там нужно было наносить визиты, скреплять знакомства, возобновлять дружеские связи. Персонал посольства Его Британского Величества сменился. Но Министр был в отъезде[28], и его мыши пустились в пляс. Каждый вечер мы собирались в Заппионе, этаком местном Гайд-парке, где население попроще ужинает и пьет под грохот оркестров среди деревьев и под разглагольствования профессиональных ораторов. Когда стрелка часов приближалась к утру, а усталые официанты составляли в штабеля металлические столики до завтра, судьба человечества всё еще ожидала нашего решения. Главной движущей силой спора был первый секретарь[29], мечущийся между рационалистическим цинизмом, свойственным его поколению, и инстинктивной надеждой. Одна из его реплик мне запомнилась: «Лишь перестав существовать, Бог и королевская власть получили подлинное почтение».

Главным утренним местом был Английский клуб, где благодаря сэндвичам с ветчиной, джин-физу и разнообразным газетам и журналам, начиная с «Пинк-ан», можно было оправиться от изнурительной стоярдовой прогулки. Так, в первый день я нанес визит генералу Франдзису, начальнику президентского военного хозяйства, и поблагодарил, будучи у него в долгу, за прием, оказанный мне в Пирее. Ему отвели жилье в старом дворце короля Константина – просторном доме, отделанном прохладным мрамором, обставленном ампирной мебелью, с обивками из богатого оригинального викторианского ситца. Затем я направился в министерство иностранных дел и встретился с Георгиосом Меласомь[30], бывшим атташе в Лондоне. До пяти часов мы обедали и пили мятный ликер в знак уважения к сентиментальному прошлому (хотя температура была сто пять градусов[31] в тени) и вникая в идеи венизелизма.

Ступени афинской светской жизни с трудом поддаются таким нетерпеливым восходителям, как я. В глазах английской колонии посольство – это Мекка. Однако из-за нынешней антисоциальной традиции британского министерства иностранных дел оно превратилось скорее в отдельную цель, чем в почтовую станцию на пути к более великим свершениям. В то время как с зимой приходит обыкновенный цикл вечеринок, из которых составляется Сезон и которых не могут избежать даже наши дипломаты, лето отмечено тем, что свет тяготеет к гольф-клубу. Именно к этому проволочному загону на побережье милях в пяти от города было бы привлечено внимание иностранного корреспондента Tatler, буде таковой существовал. Там он смог бы заснять турецкого представителя, этакого чернявого Фальстафа, когда тот игриво прохаживается среди Americaines, сыграв свой раунд на девять лунок; как графы из балтийских государств в моноклях приезжают на больших автомобилях; как эллинские космополиты игнорируют друг друга; и наконец, как Филлис, эта скала посреди зыбучих песков, сопровождает очередную принцессу или миллионера к плетеному креслу. В остальное время Филлис заставляет неимущих беженцев в сарае ткать искусное сукно, которое продает своим врагам. Сплетни циркулируют, раздуваются, достигают титанических масштабов. Скандалы старого мира от Осло до Тегерана отметаются и перевариваются, узы завязываются, браки распарываются, солнце переваливает за Эгину, а громадный серый хребет Гимета приобретает тот зловещий цвет петунии, который поэты столь часто неверно звали фиалковым.

Под гнетом невознагражденного гостеприимства я решил, совместно с Хау, устроить мастиху – такое развлечение характерно для Леванта, а недавно стало воспроизводиться в англосаксонском мире на коктейльных вечеринках. Задействовано было наше жилище; вместо подневольного труда служанки Августины трудились руки сочувствующих друзей. На наших столах выстроились критские и самосские вина, национальный аперитив узо, джин, виски и вермут; раздвижные двери были распахнуты; а наши улыбки растянулись на прием около тридцати гостей. Гвоздем вечеринки стал джин, который греческие дебютантки воспринимали как разбавитель, что возбуждало их хорошее настроение. Все пришли в половине седьмого и не уходили до четверти десятого, хотя в приглашениях мы намекали, что вечеринка завершится в восемь. Можно ли было рассчитывать на лучший комплимент?

С сожалением понимал я, что краткое мое пребывание в Афинах подходит к концу. Я в этом городе дома – в этом расчерченном на клетки современном городе, бранимом просвещенным путешественником. Там могу я укрыться от англосаксонского канона. Больше нет нужды быть джентльменом или добрым малым. Я становлюсь личностью среди личностей, перестаю быть членом тысячи команд. Могу оставаться англичанином, но не показывать этого. Мир потенциальных врагов сменился миром друзей. И так по всему Леванту. Но Афины, хотя я там три дня из семи болею, – это отдельный случай, это не меняющийся город пыли и политиков, он сам по себе, это крепость, выстоявшая тысячелетия на сломанной соломинке, там мало воды, неудобно, но это город личностей, куда еще не упала пелена Запада. На первый взгляд кажется, что это довольно-таки западный город, созданный во времена Оттона[32], короля из династии Виттельсбахов, правившего в тридцатые годы, когда королева Амалия восседала на готическом кресле в своем готическом поместье, придворные носили национальные костюмы, а герцогиня Пьяченцы[33] привила светские манеры семьям, возглавившим Революцию[34], и коммерсантам, получившим от нее выгоду. Политический обозреватель мог бы назвать этот город балканским, пронизанным интригой. И всё же что за счастливое мгновение, когда не успел прибыть из Англии, а уже встречаешь худощавого додеканезского предводителя Зервоса[35], с губ которого слетает бурная история его утренних приключений[36]. Здесь история вплетена не в годы, а в дни. Однако там, где другие народы тревожатся и бранятся, грек улыбается, воспаряя в своем презрении к прочему человечеству, столь глубоком, что даже таксист, получив ясные указания, отвезет несчастного пассажира не туда, ведь он уверен, что ему лучше знать. А на узких афинских улицах, где каждый порог и притолока сделаны из пентеликонского мрамора, а на любом карнизе акротерии, дошедшие в неизменном виде с дохристианских времен до самых ветхих лачуг XX века, где же тут Европа? Солнце еще не взошло, а уже ходят торговцы, издают «крики Афин» пронзительными полутонами людей, кто, как евреи, не принадлежат ни одному континенту:

– Фиги, свежие фиги!

– Кастрюли и сковородки!

– Покупаю старые сапоги-и-и!

– Стулья чиню!

– Красивая тесьма, по драхме за эль[37]!

– Лёд! Лё-о-д!

Каждое утро в восемь часов торговец привозил кусок льда. Он перегружал его в ларь и продолжал, почти про себя, свое воющее заклинание: «Лёд! Лё-од – Πάγος, ὁ Πάγος», словнно околдованый красотой своего зова.

Любопытно, что, хотя мы входим в систему образования, во многом основанную на греческой литературе, ни разу не делались попытки постичь греческую психологию. Профессиональные педагоги, сплотившись против здравомысленного наблюдения и науки антропологии в целом, утверждают, одним щелчком своих искусанных пальцев в чернильных пятнах, что современного грека с античным не связывает ни язык, ни тело, ни разум. Более того, хотя среднестатистический читатель классических текстов без труда может прочесть современную греческую газету, однако произношение, которому его учили, не только ни одному греку не понятно, но еще и отрицает саму поэзию звука, заявленную в греческой литературе. Однако англосаксонскому профессору не довольно этого намеренного мракобесия, нет, он, с тошнотворным присущим ему самодовольством станет даже уроженца обвинять в том, что тот произносит слова своего языка не так, как нужно. Он знает, если претендует на культурность, что курсивное письмо существует вот уже тысячу лет и даже больше, но всё равно заставляет своих несчастных учеников писать упражнения отдельными неуклюжими иероглифами, впустую тратя пять минут из отпущенных на это десяти. Джентльмен пишет вежливое письмо в The Times. А в ответ получает нудную презрительную отповедь: ректор Итона преподает греческий не для того, чтобы его ученики могли пользоваться гипотетическим преимуществом в виде чтения греческой прессы на народном языке. В сущности, изучение классики навсегда облечено в самый неудобный и отталкивающий облик, который только могло изобрести невежество XVI века. Так будет и дальше. Но на силу их царства всё же можно, и не без пользы, бросить пристальный взгляд.

Опираться на прошлое и черпать оттуда вдохновение могут себе позволить образованные люди, вовлеченные в современные обязанности. Большинство до сей поры обращало свои взоры на хаос «фотографии в камне» и полного афоризмов исследования природы бытия, именуемый Античностью. Однако мы, обладатели XX века, шагнули за эти духовные пределы. Мы идем рука об руку с наукой, балованным дитятей викторианского рационализма, которое теперь сбрасывает со счетов своего родителя. Снесены изгороди средиземноморского сада. Вместо него у нас земля. «Я – это…? Или не…?» – вопрошает второсортный философ, склонив голову к кочанам капусты. «Ты – что?» – прилетает ответ с другого конца земного шара. «Мы сейчас существуем с той душой, с тем духом, который покинул тебя, замшелый старик, за плату работающий орудием огромной стагнации». Но откуда мы? Если я задаюсь этим вопросом, значит, мне также нужно мое прошлое. И нахожу я его, сейчас и, вероятно, всегда, в конечном итоге в Леванте.

Когда в 330 году нашей эры, в год основания Константинополя, грекам досталась в пользование Римская империя, христианская религия в конце концов заставила их пуститься в погоню за Реальностью. Чтобы проанализировать связи между возникшей затем византийской цивилизацией и нашей, потребуется больше, чем этот последний абзац. Но если на последующих страницах она станет слишком назойливо выпирать, пусть это будет оправдано, учитывая личные пристрастия. Ведь в то время как классическая Греция продолжает окормлять полмира голосом букв и камней, один обломок, одно живое, четко выраженное сообщество из моего избранного прошлого благодаря невероятному стечению обстоятельств сохранилось до нынешних времен. Туда я и направляюсь, физически, по суше и воде, а не по страницам книг и коридорам музеев. Из Византийской империи, жизнь которой оставила свой отпечаток на Леванте, чьи монеты когда-то были в ходу от Лондона до Пекина, одна неприступная Святая гора Афон сохраняет и облик, и дух. Ученый и археолог ушли до и придут после. А у меня картина воспоминаний. А если отдельные пятна на ней окажутся обагрены утомительным энтузиазмом или залиты излишними отсылками к прошлому, пусть читатель вспомнит собственный школьный класс и обнаружит оправдание.

Глава II

Перевод

Еще раньше тем летом я, с помощью моего учителя греческого, умудрился написать письмо Вселенскому патриарху Константинопольскому[38], главе Православной церкви, которому я был представлен лично. Окутанное многовековыми формулировками, где я выступал как «Его Божественного Всесвятейшества верное дитя во Христе», это письмо было отправлено дипломатическим пакетом, из опасений перед излишне любопытной турецкой почтовой службой. Ответ пришел тем же способом и добрался до нашего посольства в Афинах раньше меня. Там было сказано следующее:

Рис.2 Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции

Василий, милостью Божией Архиепископ Константинополя – Нового Рима, и Вселенский патриарх.

Достопочтенному господину Роберту Байрону, милость и мир Господа и Спасителя нашего Иисуса Христа.

С радостью издав, мы прилагаем к настоящему письму и отправляем Вашей Чести патриаршую рекомендательную грамоту к Синоду Святой горы, о коей вы просили в письме от 20-го числа истекшего месяца.

Возносим молитвы о всяческом вашем успехе в научных изысканиях, о всякой милости Господа, Коий также пусть дарует вам годы, полные здоровья и радости.

1927, 26 июля.

Патриарх Константинопольский

Пламенный молитель Господа

Рис.3 Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции

За исключением последней фразы, написанной трясущейся рукой самого патриарха, и двух факсимильных логогрифов, письмо было напечатано по-гречески на пишущей машинке. В таком же духе было составлено письмо, адресованное Синоду.

Василий, милостью Божией Архиепископ Константинополя – Нового Рима, и Вселенский патриарх.

Святейшие эпистаты и антипросопы Синода Святой горы, возлюбленные чада Господа нашего Смиренномудрия, да пребудет с вашим Святейшеством милость и мир Божие.

Посетивший прежде ваше святое место ученый англичанин господин Роберт Байрон, пылко стремящийся там продолжить свои исследования византийского искусства, намеревается приехать туда с этой целью, в частности фотографировать фрески основных храмов.

Следовательно, мы посредством сей нашей Патриаршей грамоты к вашему Святейшеству с радостию настаиваем, чтобы вашим скорым соизволением ему был везде предоставлен подобающий прием и обхождение, и одновременно всяческая возможность фотографировать упомянутые фрески в течение всего времени его исследований там.

Да пребудет милость Господа и Его великая благодать с вашим Святейшеством.

1927, 26 июля.

Патриарх Константинопольский

Пламенный молитель Господа

Душа самого, вероятно, незначительного участника Британского Содружества Наций упивалась этими эвлогиями. Более того, туча миновала. Ибо патриарх предоставлял практический предмет той экспедиции, на которую другой участник выделил время и деньги по моим заверениями в ее целесообразности. Более убедительной рекомендации к этим скрытным независимым монахам, чем эта, из самого сердца христианства, никакая человеческая настойчивость добыть бы не могла. Второе письмо было составлено Греческим министерством иностранных дел; а третье, для моих компаньонов, митрополитом Афинским. Такой пакет, разумеется, должен обосновать нашу ценность во всех деталях для монашеского мнения.

Кроме бумажек, были еще материальные удобства: банки с хорошим средством от блох; пять дюжин четвертных фотографических пластин, на шесть кадров каждая, для пейзажей; романы Элинор Глин в издании «Таухница»; и небольшой разговорничек, внешне напоминающий Библию, чтобы заткнуть пробелы в моих языковых познаниях. Наступила суббота. Чемодан, вещевой мешок, седельные сумки, ящик с сифоном и портфель засунуты в окно Пражского экспресса. И в половине седьмого мы отъехали от вокзала Ларисса. Моим соседом по купе оказался ожиревший грек, который взял с собой ужин в сумке и уже успел заполнить весь вагон парами порченного смолой вина[39]. Поэтому я был рад искать убежище в вагоне, где ехал американец по имени Мартин – в течение нашего краткого трехдневного знакомства я пытался безуспешно разубедить его в том, что искусство эпохи Перикла непогрешимо.

После ужина – этой пародии на еду – жирный грек, чье пойло теперь превратило купе в анатомический театр, водрузил свои округлые телеса на нижнюю полку, зарезервировать которую стоило мне накануне четверть часа риторических упражнений. Я предъявил билет; захватчик был вынужден взобраться по ковровым ступеням наверх; а проводник, спотыкаясь о седельные сумки в попытках поменять белье, так запутался в простынях, что стал похож на нововоскрешенного Лазаря. После такого я спал с особенным наслаждением.

Рассвет забрезжил над болотами и низменностями Македонии, где там и сям виднелись домики с красными крышами – поселения беженцев. До Салоники доехали в восемь. Оттуда отправлялся лондонский поезд. Мы с Мартином «пришпорили» карету, запряженную двумя лошадьми, и поехали в гавань, где нам со ступеней «Медитерранеан Палас отеля» замахали три силуэта. Давно назначенная встреча состоялась. И вот, качаясь на волнах приветствий, компания была вся в сборе.

Впереди, как какой-нибудь мифический обитатель морей, вполоборота с довольным видом стоящий на носу древнего галеона, был Дэвид, руки в боки, взгляд доброжелательный – его по-настоящему звали Дэвид, не путать с псевдонимом товарища по одному из прошлых приключений; с одной стороны от него Рейнекер[40], тщедушный и бледный, сдерживающий вечный поток недовольства; с другой стороны – Марк, в брюках-гольф, дуновение искусственного вереска в иссушенной земле. Вместе с Мартином, оглушив его болтовней, мы предались завтраку, пока портье просил назвать имена наших отцов, а носильщик, узнавший меня с прошлогоднего приезда, изливал свои благословения на «мистера Роберта».

Явилась яичница на металлических сковородках. Пока мы ели, Мартин изучал собравшихся; я последовал его примеру и прибег к такой же отстраненности. Вот сидит Рейнекер, в некоторой степени отдельно от нас: почти не англичанин, интеллектуал, изучающий искусство в этом аспекте; финансово независим; он проистекал из собственного большого дома в Кенсингтоне, заполненного редкой строго по порядку расставленной восточной керамикой. Прямая противоположность Дэвиду – тот был одним из столпов жизни во дни баталий в школе: курение в уборной, распитие пива в сени герани в соседнем пабе; рявкал в громкоговоритель на мелюзгу в лодках; переставлял довольно скудную коллекцию египетских статуэток в угловом шкафу; а потом в Оксфорде: усердный антрополог, закопался в книги, или с фырчаньем несся по городу на автомобиле, который словно сделали для перевозки бурской семьи в глуши; всегда трезв, даже в подпитии; теперь, на пороге своей археологической известности, выкапывает глиняные обломки в Кише и Константинополе; или дома, чинной цаплей нарезающий круги в Хейтропе; монумент знаний; монолит невозмутимости. Третий – Марк, еще одно везение школьных лет: легкомысленная натура, обузданная целеустремленностью; гордость Шотландии, любитель болот и всего шотландского; натуралист по происхождению, художник по выбору; по складу одиночка; при этом светоч в компаниях; внимателен к внешности; экономный, но не прижимистый; и, кроме поездки на Шпицберген и месяца, проведенного в château одной французской маркизы, где подавали салат с гусеницами, никуда не путешествовал. Для него после четырех дней в Восточном экспрессе Ближний восток оказался сюрпризом.

Закончив завтракать, мы с Марком пошли в святую Софию, самую красивую церковь города, посмотреть мозаику XIII века[41], где сидит в одиночестве в нише приглушенного золотого сияния Дева Мария в шоколадном одеянии. Однако мы оказались не одни. Огромная толпа собралась почтить тех, кто пал в войнах, в которых участвовала Греция с 1912 по 1922 год. Шла служба, и нас, ничего не понимающих, оттеснили в какое-то огороженное, устланное коврами пространство. Там мы простояли в тесной толпе час, пока митрополит, в головном уборе, на троне проводил службу, а штатский сановник произносил бесконечное поминовение.

Салоника, избавленная от солдат, город настолько любопытный, насколько может предложить Европа. После того как его увековечил святой Павел, в последующей его истории выдающимся событием стало переселение туда огромной группы евреев, которые вместе с морисками были вынуждены бежать из Испании в начале XVII века, что повлекло за собой крах индустрий в этой стране. И по сей день еврейские женщины, рыжие косы собраны в узел и перевязаны лентами, взметывают свои пышные зеленые юбки на подножки трамваев и автобусов; по сей день они выкрикивают ругательства, которые для современных испанцев звучат как для нас самые веселые пассажи из Шекспира: «Что ж это, матерь Божья, сэр кондуктор, полагаете, сие достойная награда за две драхмы? Боже ж ты мой, каков плут! Я тебе что же, курица, чтобы ощипывать?» и так далее. До сих пор евреи всех мастей заполняют улицы современных городов, от торговца из Уайтчепела, у которого котелок своей формой изысканно подчеркивает изгиб носа, до елизаветинского раввина, в меховой шапке, облаченного в пурпурный кафтан, отороченный высоким меховым воротником. С 1912 года, когда город снова перешел к грекам, он вернул себе какую-то часть своей важности в торговле, славы своего рынка по всему средневековому миру. Во время нашего там пребывания шла подготовка к возрождению этой институции. Городские власти занялись возведением портовых сооружений. И, разумеется, стройка добралась к колоннаде отеля одновременно с нами. У нас под окнами не переставая гремели тачки, смешивались между собой грохот, брань и звон лопат. Дул сильный ветер. И по всей гостинице каждый свободный дюйм был покрыт строительной пылью. Марк, дремавший в полдень под шум боевых сцен, мечтал оказаться сейчас в Хайленде.

1 Кристофоро Буондельмонти (ок. 1385 – ок. 1430) – флорентийский монах и ученый; с 1414 года путешествовал по Элладе с научными целями, составил, в частности, единственную карту Константинополя до османского завоевания; автор «Книги описания Архипелага» (1420), из нее Байрон и взял фрагмент об Афоне в качестве эпиграфа. – Здесь и далее под цифрами примечания редактора и автора послесловия, под астерисками – переводчика, если не указано иное.
2 * Вероятно, речь идет о выставке «Die Neuzeitliche Wohnung» (нем. «Жилье нового времени»), май – июль 1928 года.
3 * Арендованное жилье на верхнем этаже таунхауса.
4 * Крабб – элемент готического архитектурного декора в виде стилизованных листьев или цветов.
5 В качестве утешения путникам рекомендуют розовый восковой бюст королевы Виктории с волосами из пакли и стеклянными зубами, который выставлен на первом этаже Галереи искусств. – Примеч. авт.
6 * «Добрая совесть» (лат.). В начале XX века в Великобритании действовал запрет на продажу алкоголя всем, кроме путешественников. Последние должны были иметь подтверждение, что предыдущую ночь провели не менее чем в трех милях от места, где хотели выпить.
7 * Шотландская куропатка (Lagopus scotica, англ. red grouse) издает звуки, похожие на go back – «назад!».
8 * Вероятно, речь идет о переводе часов на летнее время (введен в Англии в 1916 году).
9 * Полное солнечное затмение можно было наблюдать в Йоркшире 29 июня 1927 года.
10 * Световое кольцо вокруг Солнца.
11 * Евангелие от Луки, 15:16.
12 * Почтовые индексы: W. – West London (Западный Лондон), E. C. – East Central (Восточно-центральный).
13 * Персонаж книги «Черный аббат» упомянутого выше Эдгара Уоллеса.
14 * «Синий поезд» (франц.) – под таким названием известен экспресс, курсировавший между Кале и Лазурным берегом Франции.
15 * Окружная (франц.).
16 Фонтан Данаид в верхней части главного проспекта города Ла Канебьер.
17 * Byron Steam Shipping Co Ltd.
18 * Супруга Э. К. Венизелоса, крупного политического деятеля Греции.
19 Константинос Мелас (1874–1953), морской офицер и политик; представитель высокопоставленного семейства Меласов. Его отец, купец Михаил Мелас был мэром Афин в 1894–1897 годах, брат Георгиос – личным секретарем короля Константина I, другой брат Павел – героем, павшим за воссоединение Македонии с Грецией в 1904 году, еще один брат Василий – генералом и президентом элитарного Афинского клуба, в 1925–1926 годах военным атташе в Лондоне.
20 * Греческая полиция городов была создана по образцу полиции Лондона, обучение происходило под руководством сэра Фредерика Хэллидея.
21 * Салонные игры (франц.).
22 * Ср. Евангелие от Матфея. 23:12: «Ибо, кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто принижает себя, тот возвысится».
23 * Таможенник (франц.).
24 * Пропуск, разрешение (франц.).
25 В 1918–1935 годах полномочным послом Греции в Соединенном Королевстве был Димитриос Какламанос (1872–1949), писатель и карьерный дипломат, член-корреспондент Афинской Академии.
26 * Байрон буквально переводит название улицы Алопекис.
27 * издательство, с которым работал Байрон.
28 В 1927 году посланником Британской короны в Афинах был сэр Перси Лорейн (1880–1962), карьерный дипломат, глава представительств Великобритании в Персии, Турции, Италии, верховный комиссар в Египте и Судане, член Тайного Совета.
29 Первым секретарем британского посольства был тогда Горацио Джеймс Сеймур (1885–1978), дипломат, позднее ставший главным секретарем министра иностранных дел (1932–1936) и полномочным послом в Китае (1942–1946).
30 Георгиос Мелас (1866–1931) был секретарем короля Константина, а после его отречения переведен на дипломатическую работу.
31 * По шкале Фаренгейта, около 40,5 по Цельсию.
32 Оттон Виттельсбах (1815–1867), король Греции в 1832–1862 годах, первый король независимой Греции, был свергнут.
33 Софи де Марбуа-Лебрен (1785–1854), известная общественная деятельница и меценатка эпохи борьбы Греции за независимость; она была дочерью генерального консула Франции в США и родилась в Пенсильвании; была замужем за старшим сыном Лебрена (бывшего консулом вместе с Бонапартом); поддерживала греческих повстанцев; жила в Греческом королевстве, где прославилась экстравагантным поведением.
34 * Греческая война за независимость (1821–1829).
35 Скевос Георгиос Зервос (1875–1966), известный ученый и хирург-трансплантолог, общественный деятель и меценат; смолоду он увлекался традиционным нырянием за губками, поэтому так называемая болезнь ныряльщиков носит его имя; после Первой мировой войны активно боролся за присоединение Додеканезских островов к Греции и стал почетным председателем Центрального комитета Додеканеза в 1948 году, когда острова, наконец, были переданы от Италии Греции.
36 Перед завтраком он ходил купаться; и обнаружил, зайдя в воду, что всё дно морское усыпано битым стеклом, которое оказалось там силами расчетливых врагов из итальянского посольства. – Примеч. авт.
37 * Мера длины, около ста тринадцати сантиметров.
38 Василий III (в миру – Василиос Георгиадис; 1846–1929), патриарх Константинопольский с 1925 года и до смерти; был доктором философии Мюнхенского университета; в его патриаршество был совершен послевоенный обмен греческого и турецкого населения, за исключением священнослужителей; под церковную юрисдикцию Константинопольского патриарха были переданы приходы на территории Греческого королевства, изменен Статут Афона.
39 * Греческое белое вино рецина производится из дешевого винограда, не обладающего ярким вкусом. Для усиления вкуса и для лучшей сохранности вина в него добавляют смолу, которая придает ему характерный привкус.
40 * Настоящее имя Джеральд Рейтлингер.
41 Роберт Байрон не стремится к академической точности в изложении дат, фактов, имен и названий. Немногое мы поправили прямо в тексте или в сносках, но прерывать текст бесконечными уточнениями, которые сами стали бы мишенью остроумия автора, узнай он о них, сочли излишним.
Продолжить чтение
© 2017-2023 Baza-Knig.club
16+
  • [email protected]